Давно уже не бывало Нору так спокойно и благостно. Он успел заметить, что Сатимэ доставал шоколад из особого ларчика, где хранились припасы для гостей позначительнее, а старинный кипятильный сосуд и серебряная сухарница извлекались на свет лишь несколько раз в году, при визитах податного инспектора. И еще обратила на себя внимание парня та бережная осторожность, с которой дядюшка Лим вытряхивал из шитого бисером замшевого мешочка какие-то крохотные (значит, очень дорогие) конфетки. Кабатчик взял себе только одну — похоже было, что рачительному хозяину жаль угощаться подобной редкостью. А Нора он не пожалел угостить двумя.
Время шло, парню давно уже следовало лежать в постели — с утра ему приступать к работе, причем любому, даже самому привычному делу из-за увечья придется обучаться заново. Наконец где-то далеко (может, в порту, а может, аж в адмиралтействе) сигнальный рожок пропел полночную стражу, и Сатимэ со вздохом отставил чашку.
— Засиделись мы... — Он снял с подоконника масляную лампадку, запалил ее от горящей на столе оплывшей свечи. — Хозяйка моя постелила в твоей прежней комнате. Там, правда, у нас новый работник живет, но вы уж пока вдвоем, а позже что-нибудь придумаем. Это, кстати, господин Тантаро сосватал мне нового человека. А человек полезный: школяр, недоученный, правда, но все же куда умелее моих увальней. Я его к Рюни приставил, когда она в гарнизон отправилась, но, думаю, хороший охранник и здесь не окажется лишним...
Нору была безразлично, кто там устроился в его комнатушке. Он принял из рук дядюшки Лима мерцающую лампадку, пожелал хозяину мирной ночи и отправился спать.
Как ни мечталось парню поскорее забраться под одеяло, а все-таки силен был соблазн прокрасться к Рюни — только на миг, только поглядеть на спящую девушку. Однако он сумел удержаться, пройти мимо заманчивой двери. Не ровен час, Сатимэ прекратит возиться на кухне (ему небось тоже в постель хочется), выйдет, заметит — что подумает? Особенно после недавнего разговора...
Поглощенный борьбой с искушением, Нор не слишком следил, куда ставит ноги, а поэтому, перешагнув порог своей комнаты, споткнулся о стоящий около двери стул. Стул опрокинулся, парень едва удержался на ногах и пространно высказался о недоумках, ставящих мебель куда попало. Шума получилось достаточно, чтобы спящий в комнате человек вскинулся с кровати, ошалело закрутил головой: где, кто?
Коптящий фитиль лампадки давал не слишком-то много света, но лицо нового охранника дядюшки Лима различалось весьма явственно. И оказался этот новый охранник не кем иным, как Задумчивым Крабом Крело — единственным соседом Нора по школьной Келье Второго года.
Несколько мгновений они молча таращились друг на друга. Потом Нор, справившись с изумлением, нагнулся за опрокинутым стулом, а Крело окончательно уверился, что причиной пробуждения был не грабительский налет и, значит, можно оставить в покое рукоять спрятанного под подушкой кинжала.
— А я думал, будто ты в Школе! — Нор улыбнулся бывшему соученику. — А ты, оказывается, здесь... Почему? Крело тоже улыбнулся, но как-то вяло.
— Из-за тебя, — хрипло сказал он. — Решили, что я тоже способен... В общем, что ненадежный. Учитель у нас с тобой один был — поэтому...
Нор вытаращил глаза:
— Так ведь он всех первогодков наставлял! Что ж это, начальство школьное вконец умом обносилось?!
— Да я, в общем, сам виноват. Сказал Поксэ, что из него Учитель, как из собачьего хвоста молоток. Он, стало быть, запомнил и сквитался, не побрезговал.
Крело заворочался, спустил на пол босые ноги. Нор сел рядом, неловко пряча за спиной увечную руку. Спать расхотелось. Многовато неожиданностей навалилось на парня, да и Задумчивый Краб показался странным. То ли не слишком рад встрече, то ли вину какую-то за собой знает.
— Там, возле Прорвы, это я тебя... Ну, по голове... — вдруг выговорил Крело, и Нор облегченно вздохнул: вот почему школьный приятель в глаза глянуть боится!
А Крело продолжал:
— Рюни твоя, когда до Каменных Ворот добралась, такого Учителю в уши натолкала... Что, дескать, вместо тебя хочет родине послужить, что хочет такой стать, какой была Карранская Отроковица. Старик аж носом пошмыгивал, слушая. Ну и добилась... Учил он ее, разрешение на сталь выпросил... Когда она удрала, мы с ним не сразу догадались, а потом погнались, да поздно. Решили вблизи Прорвы ждать: может, думаем, опамятует, вернется? Ну, стало быть, и дождались... Ты прости за удар. Узнать-то тебя узнали, но замыслы Ветров только им одним ведомы — может, какой-нибудь бес тобой прикинулся... Может, ты ее не спасать несешь, а место ищешь, где б отобедать? Вот... Потом торопились дотащить вас в гарнизон к лекарю, чтоб привел в чувство, полечил. А пока лекарь хлопотал, кто-то успел известить орденского надзирателя. Ну и сам понимаешь...
Он запнулся, искоса глянул на молчаливого Нора, потом спросил с неожиданной тоской в голосе:
— Скажи, тебя уже совсем выпустили? Раз выпустили, стало быть, ты не идиот, да?
Вопрос как-то неприятно резанул слух, тон соученика был нехорош, поэтому Нор лишь плечом дернул вместо ответа. Да и что мог сказать изувеченный парень, отпущенный на волю сперва Прорвой, а после — Орденом? Что сам не понимает своей судьбы?
На следующий день Нору не пришлось изнуряться работой. Во-первых, он проспал. То ли почтенный Лим не смог добудиться своего вновь объявившегося работника, то ли, жалея, не стал и пробовать — во всяком случае, когда парень подхватился с постели, за окном уже налилось светом позднее утро.
Крело, конечно, давным-давно занимался делами, комната Рюни была пуста, и весь жилой этаж будто вымер. Только в маленькой хозяйской кухоньке еще возилась госпожа Сатимэ. Заметив Нора, она тут же сунула ему ячменный хлебец и копченую треску (эта самая треска до безобразия походила на нее сухостью, худобой и застывшим на криворотой морде выражением тоскливого скептицизма).
— Молоко на столе, — буркнула хозяйка. — Хочешь — подогрей, а не хочешь, так и не надо. Поевши, ступай вниз к Лиму, он тебе поручение хочет дать.
Она торопилась окончить свою возню и уйти — ее явно пугала левая рука парня. Впрочем, его это не обидело. Все недостатки госпожи Сатимэ, по мнению Нора, искупались тем, что она произвела на свет свою дочь.
Треска, хлебец и ковш молока не способны надолго задержать хорошо выспавшегося подростка. Тем более, когда рядом никого нет, а значит, можно пренебречь всякими церемонными условностями (именно к этой категории причислил Нор глупое требование Свода Приличий не набивать полный рот, не чавкать и есть сидя). Так что в общий зал парень спустился прежде, чем успел дожевать. Зал не был полон, но и не пустовал — для этого времени посетителей собралось довольно много. Публика выглядела прилично (не то что вечерняя шантрапа), все спешили, и у сновавшей между столиками Рюни не было ни единого свободного мига.
Да, Рюни сновала между столиками, причем весьма шустро. С первого взгляда Нору показалось, будто она похудела (правда, «похудела» обычно говорят о полненьких, а Рюни больше подошло бы слово «отощала»). И еще показалось Нору, что девушка очень бледна; что лоб ее повязан широкой узорной лентой вовсе не красоты ради. Но даже если почтеннейший Лим принимал желаемое за истину, когда утверждал, будто дочка его поправилась, то все равно удержать в постели эту самую дочку не под силу и всемогущим.
Нор не успел подойти к ней. Девушка заметила его, улыбнулась издали, даже рукой помахала, но не более того. В общем, это понятно: работы не много, однако делать ее нужно быстро; нужно удерживать в уме, кому что и сколько с кого... Сатимэ, конечно, как обычно, старался сам везде успеть, только ведь вдвоем всегда получается лучше, чем в одиночку. Так что Рюни совершенно правильно поступает — отвлекаться ей сейчас не нужно. А вот Нор на ее месте поступил бы неправильно... Но, может, почтеннейший кабатчик не только его, а и дочку свою уговорил дожидаться шестнадцатилетия? Или она стесняется подойти и заговорить с одноруким парнем?
Чем дольше Нор размышлял о девичьем поведении, тем сильнее хотелось ему обидеться. К счастью, почтеннейший Лим вовремя отвлек: подозвал и принялся втолковывать свое поручение. Оно оказалось несложным: предстояло отнести обед настоятелю священного Пантеона, а из полученных за провизию денег уплатить смотрителям, чтобы от имени семейства Сатимэ повесили по лампадке перед каждой статуей.
Парень взял корзинку с судками и вышел. Снаружи было гораздо лучше, чем в настоянном на кухонном чаду сумраке таверны. Вчерашняя грязь подсохла, новую многочисленные прохожие пока еще не успели замесить (хотя деловитые хозяйки выплескивали из дверей и окон что попало). Солнце выкарабкалось из-за крыш и простреливало квартал от поворота до поворота. Наступила та краткая дневная пора, когда не знаешь, радоваться ли веселому свету или плеваться при виде всего того, что в другое время скрыто от глаз тенью — отбросы, похабные рисунки на стенах и прочие творения рук, вечно изнывающих от безделья по причине полного отсутствия у их хозяев ума.
Нор старался идти по самой середине улицы: экипажи и всадники на Бродяжьей редкость, а из любого окна запросто может вылететь что-нибудь поопаснее, чем струя помоев. Большинство прохожих рассуждало так же, поэтому ходьба получалась нелегкой: огромная угловатая корзина цеплялась за ноги встречных и обгоняющих; парню постоянно приходилось уворачиваться, проталкиваться, огрызаться... Между прочим, нести увесистый настоятельский обед, не имея возможности сменить руку, тоже оказалось весьма утомительным делом.
Однако вскоре Нор от души порадовался всем этим неудобствам: благодаря постоянным заминкам его догнала Рюни. В первое мгновение изнемогающий парень даже не заметил ее присутствия. Он только ужаснулся, ощутив, что ноша вдруг стала легче (не иначе как расселось дно и изысканная пища валится под ноги прохожим). Но испуг оказался напрасным, а рядом обнаружилась раскрасневшаяся, взмокшая от бега девушка: это она с ходу вцепилась в корзинку — помогать. Отдышавшись, Рюни пояснила:
— Батюшка мне позволил идти с тобой, если успею управиться со своей долей работы.
Некоторое время они шли молча. Странно, ведь Нор заранее напридумывал, что и как станет говорить, когда они наконец встретятся. А теперь собственные выдумки кажутся глупыми. После всего, что успело произойти, первые сказанные наедине слова должны быть какими-нибудь особенными, невыдуманными; такие слова должны прийти сами, но вот — не приходят почему-то...
И Рюни молчит. Она здорово изменилась за этот не прожитый Нором год. Волосы потускнели, стали почти коричневыми, как отожженная медь (а когда-то вспыхивали на солнце золотом). Щеку наискось резанул шрам, из-за него лицо кажется совсем чужим, непривычным. И веснушки пропали — ведь у нее же нос просто тонул в веснушках! Или это не у нее? Может, забылось, спуталось? Спуталось... Да разве встречалась Нору девушка, которую можно было бы спутать с Рюни?! Разве что-нибудь, связанное с Рюни, можно забыть?! Чушь какая...
Скованное молчание, несмелые короткие взгляды и вздохи парня его спутница истолковала совершенно превратно. Она вдруг сказала:
— Ты зря мучаешься, нету твоей вины в том ударе. Ты же не знал, что это я, ты же думал, что это какой-то враг нападает.
Нор вовсе не винил себя за приключившуюся в Прорве схватку (была досада, был запоздалый ужас, но вот чувства вины — ни на ломаную полушку). Поэтому внезапные слова девушки так его огорошили, что он даже ответить не сумел, только промямлил какую-то несуразицу. Рюни глянула ему в лицо и тут же отвернулась так стремительно, словно не хотела, чтобы парень успел заметить выражение ее глаз.
— Я так рада, так рада, что ты вернулся!
Голос девушки вздрагивал, будто она с трудом удерживалась от слез, и Нору стало по-настоящему страшно. Или Рюни действительно стала совсем другой, или на душе у нее творится что-то немыслимое. Но может быть, это «что-то» немыслимо хорошее? Хотелось бы верить, только... Школьный наставник Второго Года сказал однажды: «Вера лишь сосуд, и, как любой сосуд, она может оказаться пустой. Но если прочие пустые сосуды способны плавать, то пустая вера может лишь тонуть и топить».
Еще несколько мгновений оба молчали, потом девушка спросила тихонько:
— Тебе очень мешает, что нет руки?
— Нет, — Нор угрюмо потупился, воображая, что понял наконец причину ее странного поведения. — Я почему-то привык.
Он принялся рассказывать о своем вечернем приключении. Рюни оживилась, требовала подробностей, жалела, что Нор сегодня не надел свой бивень (из-за его лени такую интересную штуку нельзя осмотреть сразу). Нор, конечно, не стал объяснять, чем ему угрожает смерть одного из шакалов и какую дурную службу может теперь сослужить своему хозяину проклятая железяка. Если всемогущие позволят случиться беде, то Рюни сама все узнает, если же пронесет, так и незачем девушке мучиться напрасными страхами.
Когда впереди замаячили башенки Пантеона, Нор уже чувствовал себя с Рюни свободно и просто. Девушка тоже стала почти прежней. Сперва она горячо убеждала парня ни в чем себя не винить и тут же с не меньшей горячностью принималась бранить за то, что ему вздумалось поступить на школьное обучение — дескать, именно в этом кроется корень всех приключившихся с ним бед. Распалившись, юная особа позволила себе употребить пару словечек, которые благонравным девицам не только знать, но даже понимать не положено.
Преданно глядя в ее потемневшие, влажно отблескивающие глаза, Нор торопливо кивал — он готов был соглашаться с чем угодно, лишь бы хоть подобие беспечной улыбки появилось на этом осунувшемся бледном лице. Ему и в голову не приходило оправдываться, хотя оправдание имелось.
В Школу парень отправился, конечно, по своей воле. Однако незадолго до этого сам господин заместитель младшего советника префектуры оказал внезапную честь кабатчику Сатимэ, зайдя к нему выпить кружечку рому. Редкостный гость повел себя странно. Брезгливо морща длинное, напомаженное лицо, он долго выбирал столик почище; садясь, постелил на скамью платок (хотя видел, как дядюшка Лим протирал ее рукавом) и затратил поистине героические усилия, стараясь уберечь от соприкосновения с мебелью и посудой белоснежные кружевные манжеты. Но предложение проследовать в отдельные апартаменты почтеннейший господин заместитель отверг категорически. Расплатился он немедленно, едва лишь взволнованный Сатимэ успел поставить на его стол испрошенную кружку, а расплатившись, отослал кабатчика прочь величественным движением пальцев. И сразу же очень похожим мановением господин заместитель младшего советника подозвал к себе Нора, глазевшего на него из дальнего уголка. Неторопливо отхлебывая ром и равнодушно поглядывая в лицо вытянувшегося перед ним парня, чиновник рассеянно похвалил напиток, осведомился, не стыдно ли Нору пятнать свое тройное имя служением в кабаке, а потом, едва дослушав сбивчивый ответ, вдруг принялся говорить неприятные и тревожные вещи. Власти будто бы снисходительно закрывали глаза на некоторые поступки некоего отрока, хотя поступки эти граничат с нарушением Мудрых Заповедей (словно невзначай, было упомянуто имя покойника Сарпайка, а также несколько происшествий, о которых господин заместитель знать никак не мог, но все-таки знал). Снисходительность властей объяснялась тем, что упомянутый отрок приносил больше пользы, чем вреда. Но отношение к нему может резко измениться, если он не изыщет способа доказать свое рвение посвятить жизнь пользе лояльных граждан и Ордена. Завершив это нравоучение, почтеннейший господин досмаковал ром и ушел. Расстеленный на скамье недешевый платок он, между прочим, забирать с собой не стал, вероятно считая его безнадежно испачканным.
Не успела обтянутая сиреневым шелком спина скрыться за дверью, как все присутствующие насели на парня с расспросами. Нор о чиновных предостережениях умолчал (чтобы отвязаться, он рассказал, как господин заместитель попрекал его запятнанной капитанской честью). Умолчать-то умолчал, но выкинуть чиновные угрозы из головы не сумел.
В результате трехдневных размышлений Нор решил не искушать судьбу, причем поступление в Школу показалось ему самым удачным выходом из положения. Тем более что он уже давно подумывал об этом: уж очень, хотелось парню иметь боевую сталь, а знакомых виртуозов, способных стать поручителями, у него не было.
И вот еще о чем вдруг подумалось парню: не изломись жизнь так круто, он и Рюни могли бы остаться друг для друга всего лишь закадычными приятелями — не подарили бы им всемогущие ничего похожего на тот короткий полдень в школьных владениях.
Пантеон — массивное серое здание, изукрашенное барельефами и каменными скопищами облепивших карнизы химер — утвердился посреди Благостной площади (то ли площадь так наименовали из-за нахождения на ней священного заведения, то ли заведение это учредили здесь по причине названия — дело по давности своей темное, да и неинтересное). Собственно, от площади осталась довольно узкая кольцевая улица, прочее подмял под себя тяжеловесный гранитный монстр. Да-да, именно монстр, чудище, многоного упершееся в землю зарослями колоннад; вздыбившее к небу хребет длинной двускатной крыши; вывалившее на брусчатку бессильный язык парадного крыльца.
Нор (да и не только он) всегда удивлялся, почему столь значительная постройка очутилась на захолустной окраине. Уместнее было бы воздвигнуть Пантеон где-нибудь ближе к Адмиралтейству или, скажем, возле Префектуры. Хотя в окружении изящных дворцов и особняков времен второго нашествия эта гранитная уродина выглядела бы, словно панцирная акула в стаде беговых журавлей.
Кстати, маэстро Тино, состоящий при Пантеоне хормейстером и клавикорд-виртуозом, клянется, будто местоположение святыни выбрано крайне мудро: «Только необходимость хоть изредка посещать разбросанные по всей Столице святые и присутственные места покуда еще мешает гражданам-горожанам окончательно разбиться на равнодушные одна к другой стаи и стайки. И так уже на вопрос: „Откуда ты?“ почти всегда отвечают названием улицы, а не города. Некогда спасавший государство всеобщий патриотизм зачах, обессилел и не способен выбраться за пределы родного квартала. Живем как моллюски, плотно сомкнув вокруг себя створки переулков и улиц... Нет, я не прав: даже моллюски живут лучше нас — они хоть не злобствуют друг на друга!»
Вот как говаривал почтеннейший клавикорд-виртуоз. Подобные речи были ему неприятны, однако он раз за разом повторял все те же слова, будто пьяница, который не имеет сил оторваться от обжигающего рот питья. Нор навсегда запомнил красные пятна на сухих скулах маэстро, его пышный парик, трясущийся словно бы в ужасе перед гневом владельца, и осыпающуюся с этого парика голубую пудру.
Впрочем, не менее явственно помнится парню надменно выпяченный подбородок бывшего Первого учителя. Господин Тантарр внушал своему ученику, что большое всегда может быть разъято на малое и что именно с любви к родному кварталу начинается тот великий патриотизм, об оскудении которого горюет почтенный маэстро. Кстати, в оскудении патриотизма господин Тантарр считал повинным упомянутого маэстро и подобных ему умников: слишком уж много они умничают последнее время.
Так кто же все-таки прав — клавикорд-виртуоз или виртуоз боевой стали? Нор не слишком задумывался над этим, он не считал себя способным судить разногласия столь достойных и разумных людей. Рассказал воителю о словах маэстро, выслушал возражения. Ну и что? Если бы маэстро узнал мнение воителя, он бы тоже стал возражать. Скорее всего, они оба отчасти правы. Но неполная правота — это лишь разновидность заблуждения, по крайней мере, так писал моралист Кириат, высокоученый уроженец древнего Латона.
Внутри Пантеона было гулко и сумрачно. Под стенами начинающегося прямо от входных врат длинного зала цепенели в неестественных позах статуи Благочинных, сработанные из редчайшего розового мрамора. Огромные фигуры на вычурных пьедесталах, увешанных гроздьями поминальных лампад. Вознесшиеся под потолок отшлифованные до блеска лица, величие и страстность которых раздражающе не вязались с бездумной слепотой неподвижных глаз.
Жуткое место. За серыми стенами гибнут и рождаются люди; катастрофа освежевала мир, будто рыбацкий нож снулую рыбу; Пенный Прибой все глубже вгрызается в твердь Последнего Хребта; проклятый Ниргу тянется к атоллам и побережью жадными щупальцами растущих наносных отмелей — все это снаружи. А здесь...
Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират — холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь... Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка?
Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку.
А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный — этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища? Разве трудно понять, что эти изнемогшие и уже готовые к бегству воины Ареда все-таки нашли в себе силы для сокрушительного удара, когда, задыхаясь от стыда и отчаяния, увидели бросающегося на врага ребенка? Десять — двенадцать лет ничем не примечательной жизни; потом — считанные мгновения подвига, оборванного мимолетным взблеском нацеленного в горло железа... И два долгих столетия мраморной лжи, единственная причина которой — неуемное рвение бездарного ваятеля. За что, всемогущие?!
Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд — укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения.
Однако парень понимал (а главное — видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, — действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя — поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться.
Рюни не составило никакого труда стряхнуть сандалии в кучку стоптанной обуви, а вот Нор застрял. Он еще вчера успел обнаружить, что старые тесноватые сапоги при одной руке гораздо легче натягивать, чем снимать. Парень сопел, пыхтел, дергал, тянул, однако дело продвигалось туго (вот именно, туго — самое подходящее слово). Рюни изо всех сил делала вид, будто ничего особенного не происходит. Она вертела головой, внимательно рассматривала статуи, хоть бывала здесь бессчетное количество раз. Нор косился на девушку со смешанным чувством благодарности и досады. Спасибо, конечно, огромное за деликатность, только... Ну что она видит в этих изваяниях, чем они так ее привлекают?! Даже глиняные людоедские божки, которые расставлены на каминной полке в распивочном зале дядюшки Лима, — и те лучше. Да, у них ужасные, злобные, кровожадные рожи, но они честны; их злоба и кровожадность гораздо человечнее лицемерно добродетельных гримас, выдуманных орденскими ваятелями.
Парню вдруг вспомнилось, как орал на него однажды маэстро Тино, выведенный из себя неусидчивостью и строптивостью ученика. «Ты мерзкий тупица! Могучие Ветры в немыслимой щедрости наделили тебя сразу двумя редчайшими дарованиями: поэта и музыканта, а ты смеешь тратиться на уличные драки, на позорное мелкое воровство!» Зря, совершенно зря клавикорд-виртуоз надсаживался, размахивал кулаками перед лицом супящегося парня. Уж лучше бы всемогущие облагодетельствовали своими милостями кого-нибудь другого, лучше бы не иметь склонности ни к чему, кроме драк. Кому нужны проклятые дарования, если они заставляют видеть плохое в том, чем с удовольствием любуются прочие люди? Вот Рюни нравится смотреть на статуи, а ему это как тухлую треску нюхать... Значит, он и Рюни по-разному видят и думают? Дарования... Чтоб такими дарованиями бесы в пекле гордились! Болезнь какая-то, ущербность, увечье хуже однорукости!
Нор с лихвой выместил свое дурное настроение на сапогах, хотя они-то уж точно не имели отношения к музыке и стихосложению. Рюни следила исподтишка, как парень чуть ли не клочьями обдирает с ног злосчастную обувку. Она совсем растерялась: и помочь хотелось, и страшно было, что Нор воспримет помощь как унижение. Но с другой стороны, ведь, действительно, изорвет он единственные свои сапоги, и придется ему в деревянных громыхалках ходить, как последнему оборванцу. Новая обувь из кожи Нору не по достатку (ему сейчас все не по достатку, потому что никакого достатка у него нет), а в подарок принять откажется: гордый.
Нор справился сам. Вытирая полой куртки мокрые побагровевшие щеки, он осторожно заглянул в лицо Рюни: не вздумала ли жалеть? Кажется, не вздумала. Она делом занята — повязку на голове поправляет. Дорогая повязка, шелковая, узорчатая. Только Рюни и без всяких узоров хороша. И ничего она не изменилась, это у Нора, наверное, в Прорве от страха буек повело, вот и начала мерещиться всякая чушь: веснушки, золотые волосы... Глупость, бред, наваждение. Рюни всегда была такая, как нынче. Разве что шрам этот на щеке (скорее всего, память о боевой науке). Да еще платье — хорошо знакомое белое полотняное платье с простенькой вышивкой, любимое ее, давнее, но теперь оно гораздо плотнее обтягивает грудь...
Платье-то на ней знакомое, а вот повязки этой Нор никогда раньше не видел. Неужели Сатимэ расщедрился на украшение? Вряд ли... Дядюшка Лим всегда приказывал дочери одеваться как можно проще, дабы не вводить в соблазн окрестное шакалье. И так на улице и в распивочной парни да мужики готовы шеи себе штопором повыкручивать, когда Рюни мимо проходит, а уж если она прихорашиваться начнет, то вовсе ей покоя не станет. Конечно, у Рюни есть все, что полагается иметь девице из состоятельного семейства, но это богатство хранится под замками в матушкиных сундуках («Поспеет пора — наденешь, а до поры и думать забудь»). Так откуда же повязка?
Девушка наконец заметила его пристальный взгляд, недоуменно улыбнулась: «Ты чего?» Нор только головой покачал вместо ответа. Не объяснять же... Иерарх Пантеона, почтеннейший господин настоятель был занят: он преподавал детям законопослушных граждан историю отечества и Ордена. Седенький, сгорбленный, сухонький (все это совершенно не соответствовало тяжести корзины с обедом) иерарх сидел на массивной скамье посреди зала возле подножия гигантского символа Ветров. Дети устроились согласно достатку родителей: кто прямо на полу, кто на принесенной с собой подушке, кто на коленях прислуги, вынужденной лишний раз слушать давно известное. Поблизости слонялись и оба смотрителя, ведающие торговлей поминальными лампадами. Днем в Пантеоне почти не бывает, поминальщиков, они стараются приходить к чародейственной службе, когда души Благочинных, привлеченные музыкой и милозвучным пением, снисходят с райских высот в свои каменные тела. А сейчас торговцы могли рассчитывать лишь на кого-нибудь из пришедших с детьми. Все-таки людям (особенно состоящим в услужении) нелегко выискать свободный вечер для помещения святыни; быть может, кто-нибудь захочет воспользоваться случаем? Но пользоваться случаем никто покамест не собирался. Поэтому при виде Рюни и Нора истомившиеся смотрители кинулись им навстречу едва ли не бегом. А поскольку смотрители с ног до головы были увешаны священным товаром, то грохота и лязга получилось не меньше, чем при атаке латного эскадрона. Господин настоятель поперхнулся недосказанным словом, покосился на забывшихся торговцев; те, словно бы спинами ощутив тяжесть этого мимолетного взгляда, мгновенно сделались тихими и степенными. Однако же крепко держит своих служек невзрачный старичок!
Пока Рюни объясняла смотрителям, сколько лампадок она купит после того, как господин настоятель соблаговолит расплатиться за снедь, Нор невольно засмотрелся на иерарха. Этот старик всегда привлекал парня. Видеть его приходилось не раз, поскольку господин настоятель был весьма лестного мнения о кухне «Гостеприимного людоеда», и каждый раз парень поражался его необыкновенному умению говорить.
Вот хоть сейчас — рассказывает он про знакомое, надоевшее даже; рассказов таких Нор успел наслушаться от самых разных людей, многие из которых расценивали прошлое совсем не так, как господин настоятель. И несмотря на то что их повествования (торопливые, с пугливой оглядкой, с надоедливыми вступлениями вроде: «Ты ж смотри, никому... ты ж только не вздумай язык распускать...») гораздо больше походили на правду, верить почему-то хочется вот этому не утруждающему себя доказательствами старику. Верить хочется не его словам, а тому, как он их выговаривает; верить хочется голосу, плавным ласковым жестам, скорбному изгибу тонких бескровных губ...
«Видя, что доблестные, но уступающие врагу числом воины Арсда изнемогают в неравной кровавой борьбе, милостивые всемогущие Ветры содеяли небывалое чародейство — мировую катастрофу. Свершенное ими сперва показалось ужасным, ибо солнце перестало всходить, земля обрела водоподобную зыбкость и сотрясалась, меняя свое лицо, а Ветры, являя невиданную ранее силу, сметали скалы, леса, постройки, ярили море, топили корабли и десятками умертвляли тех из людей, кто не был праведен, кто не чтил Мудрые Заповеди и Орден. В первый из Бессолнечных Дней гигантская волна истребила броненосный флот Лангенмарино и все примкнувшие к нему боевые суда восставших предателей — капитанов Архипелага; свирепый смерч обрушился на захваченный врагами Латон, похоронив неприятельские полчища под развалинами.