Взбегает по противоположному склону. Исчезает в ельнике.
Левко скатывается в овраг вслед за ним, взбирается по другому склону и, совершенно задохнувшись, ложится на опушке леса животом на траву.
Тишина. За деревьями проглядывает поле. Нежный подмосковный рассвет. Прямо перед носом у Левко в траве ползет жук. Ощутив сильнейший приступ дежавю, Левко долго, очень долго смотрит на жука, прежде чем прихлопнуть его рукояткой нагана.
Пока он смотрел на жука, Степа убежал. Папину молодую жизнь в этот день спас жук. Может быть, этот жук был потомком того жука, у которого на этом самом месте мальчик Вася Левко когда-то отрывал ноги. Поэтому я все время повторяю: все в жизни связано, и где кончается одно и начинается другое, понять совершено невозможно.
Левко встает, прячет наган в кобуру и, брезгливо морщась, глядит на восходящее над полем солнце.
А дом тогда у нас все-таки не забрали. Потому что наступили годы индустриализации и коллективизации, и бабушкин «Машинист» вдруг стал символом всей этой новой эпохи.
Когда люди слышали слово «СССР», они думали о бабушкином «Машинисте».
«Машинист» вдохновлял на подвиги стахановцев и танкистов, ученых и балерин. На парадах грудастые физкультурницы сопровождали платформу с огромным бабушкиным «Машинистом», сделанным из белых цветов.
Бабушка Варя никогда не мечтала, как ее отец Чернов, о служении государству. Это получилось как-то само собой. Но для Левко она стала так же недосягаема, как раньше был Чернов.
Кузнечики стрекочут в саду. Стрекозы неподвижно стоят в горячем июльском воздухе. Плотники постукивают молотками. Рядом с домом, в саду, строят новую бабушкину мастерскую. А веранда опять стала верандой. И на ней стоит на столе самовар, и Полонский с Варей, в дачных полотняных одеждах, пьют чай, когда на крыльцо взбегает в сопровождении Зискинда и Степы очень веселая Даша и объявляет:
— Мама! Папа! Это мой лучший друг Степа Николкин. А это Зискинд. Он обэриут. Я от него беременна.
Варя крепкими пальцами скульптора завязывает в узел чайную ложечку.
Полонский отнесся к этому известию спокойно. Он по себе знал, что всякому бунту приходит конец.
— А чем вы, молодой человек, занимаетесь? — спрашивает он у Зискинда.
— Я, ваше сиятельство, валяю дурака, — с готовностью сообщает Зискинд.
— Понимаешь, папа, — говорит Даша, — валять дурака — это у обэриутов принцип поэтического творчества. Они восстают против обывательского здравого смысла и мещанского реализма. Это как музыка Шостаковича.
— А конкретнее? — настаивает Полонский.
— Конкретнее, — говорит Зискинд, — пожалуйста:
Пью фюфюлы на фуфу
Еду мальчиком в Уфу
Щекоти меня судак
И под мышку и сюда
Ихи блохи не хоши
Пуфы боже на матрас.
Длинная пауза. Кузнечики стрекочут. Плотники постукивают.
— Понятно. Но хоть водку вы пьете? — спрашивает Полонский.
— П-п-пьем, — отвечает Степа.
— Так неси, — говорит Полонский Даше. Даша уходит за водкой. Плотники постукивают молотками.
Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,
— начинает приговаривать Полонский в такт стуку молотков.
И Варя вторит ему:
И вот этак и вот так,
И вот этак и вот так...
Ночью, отражаясь в боку самовара, на веранде горят лампы. Бутыль уже наполовину пуста. Полонский отбивает по столу ритм, Даша аккомпанирует на скрипке, а пьяные Варя, Зискинд и Степа хором скандируют Хармса:
Вот и дедушка пришел,
очень старенький пришел,
в туфлях дедушка пришел.
Он зевнул и говорит:
«Выпить разве, — говорит, —
Чаю разве», — говорит.
Тут и бабушка пришла,
очень старая пришла,
даже с палочкой пришла.
И, подумав, говорит:
«Что ли, выпить, — говорит, —
что ли, чаю», — говорит.
Варя по бумажке скандирует, остальные наизусть. Получается очень складно и весело.
Мне кажется, что в такие моменты, малозначащие, мелкие моменты, ускользающие от внимания историков и романистов, и решается наша жизнь. Смерти, рождения, свадьбы и разводы — это уже результат, а самое существенное начинается в эти моменты, случайные.
Эти крошечные события забываются, но все равно каким-то волшебным образом продолжают жить в нас и в наших потомках вечно.
Вот еще такой момент.
На сцене Малого зала консерватории Даша играет Шостаковича. Новая непонятная музыка. Публика в недоумении, но дружно аплодирует.
У подъезда консерватории толпа друзей и почитателей музыкантов. Зискинд с букетиком ландышей и Степа ждут здесь Дашу.
— Николкин, я принял историческое решение, — говорит Зискинд. — Я бросаю курить и женюсь на Дарье. Сейчас куплю последний табак — и все. Я быстро. Подержи.
Отдает ландыши Степе и бежит по улице.
Забежав за угол, Зискинд устремляется к киоску Моссельпрома. Продавщица в киоске сидит полненькая, но очень ничего. Ветреный Зискинд приникает к окошечку, вперяет в продавщицу пронзительный взгляд донжуана — и готов стих:
— О, папиросница из Моссельпрома,
Мгновение назад мы были незнакомы,
Но этот краткий миг покупки табака
Войдет в поэзию на долгие века.
— Болтун ты, Зискинд, — говорит продавщица, — и больше ты никто.
Вот так. Она его знает. Зискинд, как многие поэты, очень любил девушек. И не пропускал ни одной.
Он готов зачитать ей следующую строфу экспромта, но тут двое в штатском подходят к нему сзади и крепко берут под руки.
— Гражданин Зискинд? -Да?
— Вы арестованы.
— За что?
Они не объясняют за что, а просто ведут к поджидающей у тротуара машине.
— Ребята, это ошибка! — весело говорит им Зискинд. — Я свой. Я наш. Сейчас все выяснится. Но мне надо предупредить. Меня за углом девушка ждет. Фактически жена. Отпустите на секундочку сказать! На одну короткую секундочку!
Они не отвечают, не понимают, что Даша ждет его. Поэтому уже у машины, когда один из них отпускает руку Зискинда, чтоб открыть дверцу, Зискинд вырывается и бежит к консерватории.
— Ребята, я не убегаю! — кричит он на бегу. — Я не убегаю!
Они догоняют его на углу, сильно бьют в живот и, сразу онемевшего от боли, тащат к машине.
Толпы у консерватории уже нет. На пустом тротуаре стоят только Даша и Степа.
— Когда он так исчезает, — говорит Даша, — я каждый раз не знаю, появится он опять или нет. Он все-таки очень странный.
— Ну, п-п-пошли искать, — предлагает Степа. Поиски недолгие. Вот они уже стоят у киоска и говорят с заплаканной продавщицей.
— За что они его только? — вытирает глаза продавщица. — Он же у меня такой дурачок.
— А вы что, его знаете? — спрашивает Даша.
— Я? Зискинда? — И продавщица горько всхлипывает.
И все равно Даша пыталась Зискинда спасти. Для этого она заставила Полонского пойти к Левко и просить его о помощи.
В доме у Левко ремонт. Василий Левко, весь белый от известки, смывает длинной кистью потолок. В дверях стоят Полонский и Даша. Сзади маячит Степа.
Степа боялся Левко панически. Но тот его не узнавал. Он раньше видел Степу только голым и со спины.
— Ну, чего вы просили, я узнал, — говорит Василий Левко. — Ваш Зискинд — классовый враг. Об этом в ближайшие дни будет напечатано во всех газетах, так что тайны я не разглашаю.
— Может быть, он не враг, — осторожно говорит Полонский. — Он просто несерьезный молодой человек.
— Он обэриут, — строго напоминает Левко. — В Ленинграде раскрыта целая группа этих мерзавцев. Они открыто, с трибуны оскорбляли рабочий класс, употребляя слово «дикари».
— Но это был п-п-просто такой л-литератур-ный диспут, — говорит Степа.
— Зря ты его защищаешь, Степан.
— Он мой д-д-д-друг.
— Плохо ты, Степа, выбираешь друзей, — говорит Левко.
Ненавидеть Степу наш; сосед Василий Левко начал позже, а тогда, в двадцать девятом году, он держал Степу за своего. Потому что в анкетах папа указывал свое пролетарское происхождение.
— Вот он-то тебя не пожалел, — говорит Левко Степе. — Он назвал тебя своим соучастником.
— Меня?.. — сразу теряется Степа.
— Тебя, тебя. У тебя есть такие стихи «Тетя Поля»?
— Рукопись... Детская... — бормочет Степа.
— А вот твой так называемый друг, — говорит Левко, — дал показания, что вещь эта не совсем детская.
— Но она п-п-правда детская, — лепечет Степа.
— Ты дай мне почитать, — предлагает Левко. — Если детская и хорошая, мы твою «Полю» напечатаем. А не детская — благодари Зискинда.
Степе ничего не оставалось, как дать почитать. И Левко решил, что книга детская. И напечатали. Это был первый папин большой успех. Не было в стране ребенка, который бы не знал «Тетю Полю» наизусть. К этому времени Степа почти каждый день бывал в Шишкином Лесу и часто оставался ночевать.
Режущие уши звуки скрипки разносятся по Шишкину Лесу. Очень беременная Даша играет гаммы. Степа насыпает рябину в черновскую бутыль. Водка у него уже получается лучше, чем у Полонского.
— Дарья Михайловна! — окликает Дашу Степа. Даша перестает играть.
— Дарья Михайловна, я п-п-прошу вас быть моей женой.
— Степан Сергеевич, вы что, белены объелись? — удивляется Даша. — Вы бы хоть сперва спросили, как я к вам отношусь.
— Я п-п-потом спрошу, — говорит Степа. — Давай попробуем, а? Не получится — разъедемся.
Они попробовали и прожили вместе почти шестьдесят лет.
В то время сажали еще не надолго. Довольно скоро обэриутов Хармса и Зискинда выпустили, но, когда Зискинда выпустили, его дочери, моей старшей сестре Анечке, было уже около года, и она уже звала Степу папой. Она очень рано заговорила.
Зима тридцатого года. Варя стучит молотком в новой мастерской. Полонский стоит у мольберта. Даша репетирует на веранде. Идет снег. Степа мажет ребеночку попку вазелином.
— Что, Анна? — приговаривает Степа. — Что ты мне все талдычишь папа да п-п-папа? Да, я п-п-папа. Ну и что? Ты уже взрослый человек, а делаешь в штаны. П-п-проситься надо.
На веревках сушатся пеленки. Звуки Дашиной скрипки пронзительны. Девятнадцатилетний Степа плюет на утюг и начинает гладить подгузники.
3
Восьмидесятипятилетний Степа вылезает из машины и входит в подъезд. Из окон многоэтажного дома доносятся знакомые звуки. Опять показывают по телевизору «Полковника Шерлинга». Опять хороший американский оборванец предлагает Шерлингу выпить в честь благополучного разрешения Карибского кризиса.
Лифт не работает. Подолгу отдыхая на площадках, Степа поднимается на пятый этаж.
Звонит в дверь. Из квартиры доносится проникновенная музыка из «Шерлинга». Дверь приоткрывается на длину цепочки.
— Вам кого? — спрашивает кругленькая женщина в домашнем халате.
— Извините, господин Катков здесь живет?
— Здесь. Ах ты господи! — женщина узнает Степу.
— А он дома?
— Дома! Дома! Господи! Надо же! Валера! Валера! Иди сюда!
Дверь закрывается, щелкает цепочка, и дверь открывается настежь.
— Заходите, Степан Сергеевич! — радуется женщина. — Дома он, Катков Валерий, собственной персоной, инструктор-летчик. Бывший артист киностудии «Мосфильм», чемпион Москвы и Московской области по авиаспорту! Вот он, дома. А где ему теперь быть? Клуб-то закрыли и лицензию забрали. И Жорик тут у нас, так он в клубе ночевал, а теперь куда ему деваться?
Валерий Катков сидит у телевизора. Так увлекся, что не слышит. А сидящий радом с ним Жорик, застенчивый молодой парень с вычурной, модной, должно быть, стрижкой, оборачивается.
— Валера! Ну что ты к телевизору прилип! Ты глянь, кто к нам пожаловал!
До Каткова наконец доходит, кто пришел, и он, пожилой крепыш в спортивном костюме, идет здороваться со Степой.
— Вы же небось Валеру знаете? Вам же Алексей Степанович небось про Валеру рассказывал? — очень она многоречива, эта женщина. — Мы же, Степан Сергеевич, вам так сочувствуем, так понимаем. Ну, вы знаете. Николкины же нам как родные! Ну, он же вам все рассказывал.
— Да, конечно рассказывал, — врет Степа.
Я про свои отношения с Катковым папе ничего не рассказывал. И Катков это понимает.
— А вот поглядите, где вы у нас, — показывает женщина фотографию на стене.
Это оправленная в раму обложка журнала с моим автографом. На снимке папа со мной и Максом на крыльце нашего дома в Шишкином Лесу.
— Вот смотрите, что Алексей Степанович тут Валере написал, — показывает на фотографию женщина. — «Спасибо, друг Валерий, за лучшие мгновения моей жизни. Николкин». Это про самолет. Валера как клуб открыл, так Алексей Степанович стал летать. Валера его летать научил. Но он его и до клуба сто лет знал, он же все время рядом с ним, ну, вы же знаете. Это ж такое горе, такое горе.
— Вот я и хотел спросить... — пытается пробиться сквозь поток ее речей Степа. — Вы же, Валерий, п-п-последний в тот день его видели.
— Нет, я в тот день его не видел, — прерывает его Катков. — В тот день, Степан Сергеевич, меня там, в клубе, не было.
— Валеры там не было, — подхватывает женщина, — Валера за запчастями в Жуковск ездил. Там никого, кроме Жорика, не было. И посторонних быть не могло. Жорик-то все время там был, следил.
— И самолет я накануне проверял, — говорит Катков. — Я сделал полную профилактику. Самолет был в порядке, и никто к нему после меня до Алексея Степановича не подходил. Если только Жорик не уснул.
— Ну ты, Валера, в натуре, — обижается Жорик.
— А что следователь-то на меня бочку покатил, это из-за другого моего бизнеса, но вам Алексей Степанович рассказывал, вы в курсе, — говорит Катков.
Другой бизнес Каткова — крыша. Катков меня прикрывал, но этот бизнес папа обсуждать не хочет.
— А они техническую неисправность выдумали и лицензию у Валеры отняли, и клуб без охраны стоит, — без умолку говорит жена Каткова. — Его, клуб, теперь продавать надо, а ходить нам туда не велят. Так там теперь все, к черту, разворуют. Там бомжи шляются, все разворуют.
Тему бомжей Степа тоже не собирается обсуждать.
— Черт с ними, пусть воруют, — говорит Катков. — Только эта технеисправность мне как ножом по сердцу. Я ж всю жизнь при нем. Он мне как крестный. Он же меня на «Мосфильм» и взял.
— В «Немой музе» дублером Валера у него начинал. Он там и в трюках стал сниматься, — подхватывает его жена. — Это потом он уже у всех снимался — и у Рязанова, и у Данелия, и у Кеосаяна. А начинал он у Николкина. Его же Алексей Степанович буквально из тюрьмы на студию взял. Перевоспитывать.
— Была такая кампания тогда — перевоспитывать коллективом, помните? — говорит Катков Степе. — Через райкомы трудных пацанов закрепляли за трудовыми коллективами. И перевоспитывали. Других на заводах перевоспитывали, а меня на «Мосфильме». Алексей Степанович меня в колонии подобрал, он у нас там выступал, приметил меня и взял на студию. Ну я и прижился. Оказалось — это мое.
— Тогда в стране много хорошего было, — подхватывает женщина, — да, Степан Сергеевич? Вы согласны?
— Да, конечно, — пожевав губами, соглашается Степа.
— И «за того парня», за погибших на фронте коллективом работали, — тараторит женщина. — И на овощных базах работали, все вместе, дружно, и на картошку ездили, колхозникам помогали.
Мой папа на картошку никогда не ездил и никого не перевоспитывал, но кивает головой, соглашается, что раньше было хорошо.
— Теперь ничего этого больше нет, и «Мосфильма» того нет, — продолжает женщина. — Но Валера эту традицию продолжает. Вот Жорика нашего он ведь тоже на перевоспитание взял, точно как Алексей Сергеевич его тогда взял. А то бы Жорик совсем пропал, такой был непутевый хулиган, а теперь такой хороший у нас мальчик, да, Жорик?
— Ну ты, в натуре, — усмехается Жорик.
— Только с культурой у нас слабовато, да, Жорик? Вот приучаем его к искусству, заставляем «Полковника Шерлинга» смотреть, не все ж американскую-то фигню смотреть, да, Жорик? Надо и свое, родное. Ты хоть, Жора, понимаешь, кто это к нам пришел? — спрашивает Катков у парня. — Это же Степан Сергеевич Николкин, писатель. Ты хоть его «Тетю Полю» читал?
— Ну ты, Валера, в натуре, — опять говорит
Жорик.
— Так что вы техническую неисправность исключаете? — упорно возвращается к главной теме
Степа.
— Какая, к черту, неисправность! Только вы же сами понимаете, Степан Сергеевич, — говорит Катков, — тут такие силы замешаны, что следствию проще было свалить на технеисправность и дело скорей закрыть. Потому и лицензию у меня отняли, и другой мой бизнес тоже накрылся. Перекрыли мне кислород.
— Какой теперь у Валеры тут может быть бизнес? — вторит его жена. — Мы теперь в Мурманск уедем.
— В Мурманск? — переспрашивает Степа.
— Камбалу ловить, — объясняет женщина. — Камбалу. Там она на дне сплошь лежит, как паркет. Сплошь. Золотое дно. Только доставай. Но проблема денег на покупку сейнера. И проблема доставки камбалы живьем в Москву. Но Валера не пропадет. Как говорится, голова есть, руки есть — остальное украдем. Климат, да, холодный. Но здоровее, чем в Москве. Да, Жорик? Поедем в Мурманск. Не боишься холода?
— Ну ты, в натуре, — говорит Жорик.
Они еще что-то говорят о своих планах на будущее, добрые, трогательные, неунывающие люди. Но Степа уже их не слышит, он уже понял, что узнать здесь ничего не удастся.
Часть четвертая
1
Поздно вечером в тот же день Степа сидит с Машей и Сорокиным в машине у входа в гостиницу.
— Лева, а ты не хочешь подъехать сейчас со мной в Лешину квартиру? — спрашивает он.
— Я больше никуда не поеду.
— Можно бы там п-п-поискать.
— Поискать что?
Степа не отвечает. Жует губами.
— Вы хотите узнать, как погиб Леша? — спрашивает Сорокин. — А зачем это знать? Даже если вы узнаете, кто его убил, что дальше? Вы обратитесь в милицию? Или прямо к вашим друзьям в Кремле?
Степа молчит.
Монументальный швейцар в ливрее с галунами прохаживается перед входом в гостиницу. В тамбуре маячит охрана в камуфляже, с автоматами. За Степиной машиной запаркован роскошный лимузин с темными стеклами. Оттуда доносится разухабистая блатная музыка.
— Если его смерть связана с золотом на Камчатке, — говорит Сорокин, — никто не станет вам помогать. Наоборот, как только те, кому Леша должен, поймут, что вы занимаетесь этими изысканиями, вас сразу уничтожат.
Степа молчит.
— Или вы собираетесь отомстить за его смерть? Как? Вы наймете бандитов? Вы на это способны?
Степа молчит. Рот его раскрыт. Глаза остекленели.
— Степа! — пугается Сорокин. — Маша, смотри, что с ним?
— Ничего. Он уснул.
— Как уснул? Прямо так, сразу?
— С ним такое бывает.
— В последнее время?
— Нет, он всегда так, всю жизнь, сколько я себя помню.
Это правда. Это у папы уже давно. Он научился спать с открытыми глазами на заседаниях, когда он был депутатом Верховного Совета СССР. Когда я читал ему вслух сценарий своего первого фильма, он тоже уснул. Я страшно на него обиделся, но потом выяснилось, что он во сне все слышал и помнит сценарий лучше меня самого.
— Ну, господа Николкины, извините, но я от вас устал, — объявляет Сорокин. — Все. Спокойной ночи, Маша. Я пошел спать.
— Ты уходишь не потому, что хочешь спать.
— А почему?
— А потому, что ты трус. Ты и в органы пошел из трусости. Тебе предложили, а отказаться ты боялся. Не посмел сказать твердое «нет».
— Маша, ты мне уже давно не жена, — теряет терпение Сорокин. — И перестань все время хамить! Я приехал из Парижа помочь вам с аукционом. И извольте воспринимать меня исключительно в этом качестве. И я не хочу сам платить за гостиницу! Я работаю на вас!
— Пожалуйста, пожалуйста, мсье Сорокин из Парижа, я за вас заплачу.
— И за билет на самолет, между прочим.
Выскакивает из машины. Маша выскакивает за ним. Хлопает дверцей. От хлопка Степа просыпается и смотрит, как Маша и Сорокин проходят в вестибюль мимо швейцара и автоматчиков.
Переливчатый сигнал мобильника. Степа не сразу понимает, откуда идет звук. Ищет и в конце концов обнаруживает мобильник в стоящей на полу Машиной сумке.
— А, черт... — Степа вертит в руке мобильник. — Куда тут у нее нажимать?.. — Тычет наугад в кнопки. — Алло? Алло?..
Из окон моей с Ниной квартиры открывается роскошный вид на Москву. Наша квартира огромна и изящно обставлена, но, в отличие от дома в Шишкином Лесу, кажется холодной, неуютной. Не потому, что мы в ней не живем. Последние годы мы проводили здесь больше времени, чем в Шишкином Лесу, но тепла в ней никогда не было и нет.
— Степа, это вы?.. — Нина с телефонной трубкой в руке стоит в огромной, сверкающей голой хирургической чистотой кухне. — Я звоню Маше. Я хотела попросить ее ко мне приехать. Тут Ксения появилась в очень плохом состоянии. Да, совсем в плохом.
Ксения — артистка, которую я снимал во всех своих фильмах. Когда у нее возникают проблемы, она приходит к моей жене Нине. В последние годы проблемы возникают часто, и Ксения приходит к Нине почти каждый день. Эта их дружба сперва казалась мне странной, а потом я привык.
Слышится грохот и звон рухнувшей полки с косметикой, и Ксения кричит из глубины квартиры:
— Мать твою! Ну вот! Нина! Ну вот! Я все у тебя переколотила!.. Кровь... Нина, я порезалась! Ну где же ты?
— Я иду, иду, — говорит Нина и продолжат тихо, в телефонную трубку: — Я сегодня одна с нею не справлюсь. Вы приедете? Спасибо.
Степа опускает стекло дверцы и пальцем подзывает стоящего у двери гостиницы швейцара. Швейцар величественно приближается.
— Деточка, у меня к тебе п-п-просьба, — говорит ему Степа. — Ты видел, тут сейчас двое к вам вошли — молодая дама в этаком б-балахоне и с ней такой... в общем, он генерал ФСК.
Швейцар уважительно кивает.
— Как они опять появятся, ты передай им, что они мне оба осточертели и я уехал.
Ошеломленный швейцар наблюдает, как Степа неторопливо разворачивается, сильно стукнув бампером стоящий сзади лимузин, и медленно удаляется.
Ксения Вольская, сильно пьяная сорокасемилетняя женщина со следами редкостной красоты на обезображенном пластической операцией и выпивкой лице, сидит на полу ванной среди осколков. Нина промывает порез на ее руке и накладывает пластырь.
— Прости меня, Нина, прости меня, прости меня, — раскачивается и монотонно повторяет Ксения. — Я больше не могу, я больше не могу.
— Чего ты не можешь? — спрашивает моя бесконечно терпеливая жена.
— Я не могу это в себе носить. Я желала его смерти. Он погиб из-за меня.
— Ну что ты мелешь?
— Он погиб из-за меня. Он погиб из-за меня.
В машине у Степы опять звонит мобильник. Вести машину и говорить одновременно Степа не может, поэтому останавливается среди потока машин. Его с трудом объезжают, гудят и матерятся, а Степа ищет кнопку на мобильнике.
— Алло? Таня? Таня, это не Маша. Это я. Я в ее машине. Да, это ее телефон. Что случилось? Кто п-п-пропал?
— Коти нигде нет! — кричит Таня. — Он уже несколько дней дома не ночевал! Он опять в Шиншкином Лесу. И когда я звоню, он не хочет со мной говорить. А теперь совсем пропал!
— Тихо, деточка, тихо. Я ему сам сейчас позвоню.
Котя сидит за столом в саду Левко рядом с Иваном Филипповичем и ест шашлык. Вокруг другие гости Левко: банкир, который открывал Коте валютный счет, жена банкира и юный кавказец, тоже с женой. Женам на вид лет по пятнадцать. Они сверкают бриллиантами и красивыми зубами. Веселые, живые собрались гости. Павел Левко сдвигает с шампура шашлык в Котину тарелку. Иван Филиппович подливает ему вина. Котя уже пьян и расслаблен.
Это единственное, что мой сын от меня унаследовал. Выпив, я тоже не отличаю приличных людей от подонков и люблю весь мир.
Звонок мобильника. Котя достает его из кармана. Язык его уже слегка заплетается.
— Степа? Я у Паши в гостях. Все нормально. Что Таня? Что Таня? Ты сам ей позвони. Скажи — все нормально.
Кладет телефон в карман.
— Дед беспокоится? — спрашивает Левко.
— Да. Тебе привет.
— Я так понимаю, что аукцион — это его идея?
— Его, — кивает Котя.
Иногда, когда Котя пьет, в тумане его сознания вдруг обозначается просвет. Когда он пьет с Павлом, он вспоминает, что он Павла знает сто лет, с первого класса школы. Что Павел был его лучшим другом. Что Таня появилась потом и сама все испортила. Что только она во всем виновата.
— Ну, ты этот аукцион прокоцал, — говорит Павел. — Я же тебе сказал, что сам найду покупателей. Вот тут все, кто сидит, — собиратели искусства. И все ваши вещи ушли бы тихо за хорошие бабки. А через аукцион — кто захочет свои доходы светить?
— Иностранцы купят, — говорит Котя.
И тут юный кавказец обнаруживает неожиданно чистый русский язык и знание предмета.
— Иностранцы ничего у вас на аукционе не купят. Все в вашем доме — антиквариат и вывозу не подлежит. Через аукцион вы сможете продавать вещи или за гроши, или музеям.
— А музеи в России нищие, — добавляет банкир.
— У тебя есть мои три миллиона, — втолковывает Коте Павел, для того его и позвал, чтоб вразумить. — Вам нужно собрать еще шесть. Но на шесть миллионов аукцион не проканает.
— Да не пугай ты его, Паша, — вступает в разговор Иван Филиппович. — Ты же что-нибудь придумаешь.
— Теперь мне придется влезать в этот аукцион, — говорит Павел. — Но ты больше не буксуй. Ты держи меня в курсе.
— Что-то мы давно с вами, ребята, не пели, — говорит пятнадцатилетняя жена банкира.
И запевает:
В траве сидел кузнечик,
В траве сидел кузнечик.
Совсем как огуречик,
Зелененький он был.
И все хором подхватывают:
Представьте себе, представьте себе.
Совсем как огуречик.
Представьте себе, представьте себе,
Зелененький он был.
Поют они явно уже не в первый раз, сразу умело разбиваются на голоса, и получается смешно и музыкально.
Степа проезжает мимо памятника Пушкину и сворачивает в арку ворот на Тверской.
У нашего подъезда импровизированный мемориал — свечи в банках и букеты цветов перед моей фотографией. Тут я совсем молодой, им приятнее помнить меня таким.
Нина открывает Степе дверь, Степа обнимает ее, и вдруг, на одно мгновение, обычная сдержанность моей жены испаряется, и, уткнувшись лицом в Степину грудь, она начинает рыдать.
— Деточка, ну п-перестань, успокойся, — шепчет, обнимая ее, Степа. — Я сейчас п-п-прогоню Ксению к чертовой матери.
— Я вернулась домой, — рыдает Нина, — а она сидит там, у подъезда, у его фотографии, совершенно невменяемая. Говорит, что ей больше некуда пойти. И мне ее опять стало жалко, и я ее впустила.
— Ты не должна ее жалеть.
— Нина, кто там пришел? — кричит из другой комнаты Ксения. — Кто пришел?
— Это Степа, — отвечает Нина.
— Не говори ему ничего! — кричит Ксения. — Не говори того, что я тебе сказала! Этого никому нельзя говорить!
— Я ничего не скажу.
— И пусть он сюда, ко мне, не входит! Я не хочу, чтоб он меня видел! Слышишь?
— Я слышу, слышу, — отвечает Нина.
— Что ей от тебя нужно? — спрашивает Степа.
— Она хочет со мной говорить. Она все время хочет говорить со мной о Леше.
— Но это какая-то п-п-патология. Ты же все-таки его жена.
— Но она прожила с ним двадцать три года.
— Он жил не с ней, а с тобой. Нинон, опомнись. Да, у Лешки были романы. Но ты — жена. Это совсем другое.
— У него не было романов. Была только Ксения.
— Прекрати! — сердится Степа. — Любил-то всерьез он только тебя. А она... Деточка, она очень средняя артистка, и, кроме Леши, ее никто не снимал. Вот она и крутила им, чтобы сниматься. А теперь чего она хочет? Наследства его? Денег?
— Она говорит, что Леша умер из-за нее.
— Что?
— Она все время это повторяет. Слышен грохот опрокинутого стула.
— Я упала! — кричит Ксения. — Нина, ты слышишь, я упала! Иди же сюда!
— Я эту мерзавку сейчас приведу в чувство, — говорит Степа. — Не ходи туда со мной.
— Но я должна там убрать. Ее там вырвало.
— Потом уберешь.
Степа входит в гостиную. На полу осколки разбитой чашки и женская туфля. Степа заглядывает в соседнюю комнату, в мой кабинет.
На стене огромная старая афиша «Немой музы» с прекрасным лицом юной Ксении. Под плакатом Ксения стоит на четвереньках и вытирает газетами испачканный ковер.
— А, Степа п-п-п-пришел! — оборачивается она и передразнивает его, заикается: — П-п-посмо-треть на п-п-пьяную женщину п-п-пришел? Ну, смотрите! Смотрите! Мне уже все равно.
Степа входит и плотно закрывает за собой дверь.
— Ксенечка, — тихо говорит он, — солнышко, я понимаю, что ты сейчас чувствуешь.
— Ничего вы не понимаете! — кричит Ксения.
— Девочка, я знаю, как вы были с Лешей душевно б-б-близки.
— Мы с ним не были д-д-душевно б-б-б-б-близ-ки! — кричит Ксения. — Он просто меня трахал! Ваш сын, Степан Сергеевич, меня трахал в этом самом кабинете, вот на этом самом диване!
Степа присаживается на диван рядом с сидящей на полу Ксенией и начинает гладить ее по голове.
— Успокойся, деточка. Зачем ты так?
— Но это же правда! Как только появилась эта квартира, он меня здесь трахал! А раньше он на Маросейке меня трахал! Когда Нина с Котей уезжали в Шишкин Лес, он меня в Москве трахал! А когда Нина была в городе, он меня в Шишкином Лесу трахал. И на студии он меня трахал! И в гостиницах, когда мы снимали на натуре! И в Каннах на фестивале трахал! И в аэроклубе, в раздевалке трахал.