Котя кашляет, вылезает из машины и поднимает с пола мобильник.
Стены клуба «Толстоевский» украшены театральными афишами и шаржами на знаменитых русских артистов и писателей. Степа стоит у стойки бара. В одной руке он держит телефонную трубку, а в другой стакан. Чокается с молодой журналисткой, с той самой, с коленками.
— Котя, алло, Котя, — говорит в трубку Степа, — я звонил тебе домой, тебя там нет. Где ты? Если ты в Шишкином Лесу, не смей этого делать. Я знаю, что ~ы пьешь мою водку Не смей этого делать.
Ногой толкнув дверь гаража, Котя, прижимая к уху мобильник, шатаясь, выходит на воздух и садится на землю.
Степа допивает стакан и величественным жестом просит бармена повторить. Журналистка смотрит на моего папу в полном восторге.
— Котя, тебя плохо слышно! — кричит в трубку Степа. — Я хочу п-п-предложить тебе работу. Д-д-до-кументальный фильм для телевидения. Ты можешь снимать сам, без оператора? Да, скрытой камерой, на видео. Кто п-п-продюсер? Я сам буду продюсером. Утром приезжай ко мне на городскую квартиру, и обо всем договоримся. И рябиновую т-т-трогать не смей.
Кладет трубку. Вокруг танцуют.
— Разрешите вас пригласить? — говорит Степа журналистке.
— Вау.
Танцует мой папа медленно, но уверенно и музыкально. Наклонившись к уху журналистки, он рассказывает ей что-то смешное. Она прыскает от смеха.
Сидящие за столиком Макс с Антоном смотрят на него.
— Он еще и танцует, — с оттенком зависти говорит Макс.
— Он тут, когда выпьет, всегда танцует, — говорит Антон.
— Ему, наверное, вредно пить.
— Ты о нем не беспокойся, — говорит Антон. — Он лучше всех знает, что можно, а чего нельзя.
— А ты?
— Что я?
— Ты знаешь, что можно и чего нельзя?
— Я, отец, в полном порядке.
— Ты уверен?
— Да.
— А я не уверен. Вот ты зовешь меня «отец». У нас в семье, Антошка, не обращаются к отцам со словом «отец». Это звучит как-то книжно, официально, коряво. У нас всегда говорят «папа».
— Хорошо, папа. Я буду называть тебя «папа».
— Я понимаю, Антошка, это чепуха. Дело не в этом. Я о другом. Скажи мне честно, этот твой ресторан. .. ты занимаешься тем, что тебе действительно интересно?
— Да, папа.
— Антоша, я все понимаю, я понимаю, что страшно перед тобой виноват, я не был рядом с тобой, когда был тебе нужен, но ты мой сын, и я не могу не волноваться за тебя. Ну, ты попробовал этой странной жизни. Но это предпринимательство, этот твой костюм и прическа — это все не наше, не николкинское. И ведь еще не поздно все переиграть. Ты еще можешь вернуться в искусство.
— Уже не могу, — говорит Антон. — Это бизнес, папа. Поздно уходить. Теперь мне надо долги отдавать.
Макс знает, что после постройки «Толстоевского» у Антона накопились огромные долги, но он не спрашивает, сколько Антон должен. Тем более что денег таких у Макса нет. Поэтому мой старший брат смотрит на танцующего с журналисткой Степу и переводит разговор на другую тему:
— Мне кажется, он про меня забыл.
— Нет, дед никогда ничего не забывает, — говорит Антон. — И ты не мучайся, папа. Я давно взрослый. Ты мне ничего не должен, о'кей?
— О'кей, — растерянно улыбается мой старший брат.
— Так вот, п-п-про Сталина, — говорит журналистке Степа. — Он был не так однозначен, деточка.
В нем было одно качество, присущее и самым страшным злодеям, и самым светлым умам человечества.
— Такого качества не бывает, — уверенно заявляет журналистка.
— Я имею в виду н-н-непредсказуемость, — шепчет ей на ухо Степа.
Когда папа говорит о непредсказуемости, он намекает на самого себя. Папа считает, что это свойство генетически присуще всем Николкиным. Но это не так. Задолго до появления в Шишкином Лесу Степы Николкина Чернов и Семен Левко уже были непредсказуемы.
2
1913 год. За двадцать лет, прошедшие после постройки дома, Шишкин Лес поредел. Раньше Чернов жил тут совсем один, а теперь за деревьями видны другие, позже построенные дома.
И сам Чернов изменился, и Левко стал совсем другой. После смерти Верочки Чернов перестал стричь бороду и сделался угрюм и немногословен. А Левко, наоборот, бороду свою начал подстригать тщательно, читать ученые журналы и сделался чудовищно болтлив.
Вот и сейчас в стеклянной теплице постаревший Чернов наблюдает, как постаревший Семен Левко опрыскивает из пульверизатора куст ананаса и беспрерывно говорит, говорит.
— Сегодня, Иван Дмитриевич, — говорит Левко, — у меня этот ананас тут один, но выращен он по новейшей науке-с. Через пять годков, применяя кислотный полив и опрыскивание в розетку раствором железного купороса, я приумножу его в геометрической прогрессии. И он у меня пойдет по руль шестьдесят за фунт, и я наживу капитал-с. Потому что ананас, господа, это вам не картофель по тридцать копеек за пуд-с. Это современная наука, труд и предприимчивость. Это вам, господа, двадцатый век-с. И так он болтает беспрерывно.
По лесной просеке катит, подпрыгивая, автомобиль «Руссо-Балт», красавец на деревянных колесах. За рулем девушка в соломенной шляпе и пенсне — это дочь Чернова, Варя. А на заднем сиденье — Чернов и Семен Левко, оба в белых перчатках и цилиндрах.
Бунтарский дух Чернова угас, и он теперь презирает новое искусство, а Левко, наоборот, теперь мыслит прогрессивно и пытается новое искусство понять.
— Варя, куда мы едем? Как называется эта твоя выставка? — спрашивает Чернов.
— «Бубновый валет», папа.
— Идиотское название.
— Так и задумано, — отвечает Варя. Теперь наступил ее черед бунтовать.
— Очередная Эйфелева башня, — уныло изрекает Чернов.
— Нет, так нельзя, Иван Дмитриевич, — немедленно включается в разговор Левко. — Лично мне кажется, что всем новым веяниям надо быть открытым. Потому как идет двадцатый век-с и всеобщий прогресс-с.
К слову прогресс прибавить еще одно «с» непросто, но Левко неутомим.
Ярко и широко написанные натюрморты и абстракции висят на выставке тесно, рама к раме. В залах полно народу. Вскрики возмущения и восторга.
Желанная для художников атмосфера внимания и скандала.
— Вот, папа. — Варя показывает Чернову небольшую скульптуру, сделанную из проволоки и обрезков металла.
— Что это? — неприязненно спрашивает Чернов.
— Это моя работа. Называется «Машинист». Получеловек-полумашина.
Варя курит, пуская розовыми губами кольца дыма. Чернов тоскливо смотрит на странное создание своей дочери и молчит.
— А вот я хочу это понять, — говорит вместо него Левко. — Лично мне это кажется очень даже прогрессивным и напоминает музыку господина Стравинского.
— А мне Эйфелеву башню, — кривится Чернов.
— Но вообще скульптура здесь исключение, — говорит Варя. — Это выставка живописи. Идем.
И ведет отца и Левко сквозь толпу к ярким и совершенно непонятным абстрактным картинам.
— Вот. Как тебе?
— Беда, — говорит Чернов.
— А я хочу это понять, — говорит Левко. — Кто это нарисовал?
— Художник Полонский, — говорит Варя. — Он будетлянин.
— Кто? Кто? — спрашивает Чернов.
— Будетлянин. От слова «будет». Человек будущего. Вон он стоит.
Человек будущего Полонский, молодой человек с нарисованной на лбу рыбой, смотрит на них из толпы демоническим взглядом. Левко устремляется к нему.
— Это ваши художественные произведения?
— Ну, мои, — надменно отвечает Полонский.
— Я вижу, что это очень современно, — говорит Левко, — но прошу мне разъяснить.
— А тут нечего разъяснять, — обрывает его Полонский. — Это как вывески в Охотном ряду. Хотите — смотрите, не хотите — ступайте мимо.
— Вывески? В Охотном ряду? — подхватывает Левко. — Отлично-с! Вывески — это по моей части. Поскольку я, с вашего позволения, занимаюсь выращиванием на продажу ананасов-с.
— Поздравляю.
— Вот я и хочу понять. Вы говорите — Охотный ряд. Не значит ли это, что вы тут пытаетесь уловить идею России?
— Все пытаются, — говорит Полонский.
— Так вот, батенька, вы ее не уловили! — провозглашает Левко. — Я сам, с вашего позволения, выходец из нижайших низов русского народа. Родился рабом. Женат на кухарке-с. Но моя сегодняшняя идея — не Охотный ряд, а Елисеевский магазин. Ибо я выращиваю не картофель по тридцать копеек за пуд, а ананасы по руль пятьдесят за фунт. А ананас, господа, — это единение предпринимательской жилки, современной науки и упорного ежедневного труда-с. Которых нам в России так не хватает. Но которые являются уже слабыми ростками и требуют, фигурально выражаясь, ежедневного правильного полива.
Напитавшийся журналами Левко, впав в припадок словоблудия, обращается уже не к Полонскому, а ко всем собравшимся. Художники и публика окружают его и прислушиваются.
— Изобразите меня, господа художники, — витийствует Левко. — Изобразите меня таким, каков я есть, — вот тогда и выйдет идея России. Выразите вашим искусством мои труды и устремления — и вы поможете прогрессу. А Охотный ряд — это все равно что поливать ананасы щелочной водой заместо кислотной. Ананас от неправильного полива гниет. Гниет и гибнет-с.
Не дослушав-, Полонский покидает оратора и идет сквозь толпу к Варе. Варя пожимает ему руку и обращается к отцу.
— Папа, это Миша Полонский. Скажи ему что-нибудь.
— Почему у вас на лице рыба? — говорит Полонскому Чернов.
— А почему у вас на лице борода? — говорит Полонский.
— Ну, все, папа, я вас познакомила. Теперь Миша приедет к нам в Шишкин Лес пожить.
Веранда заставлена стеллажами с гипсовыми фигурами и завалена каменными глыбами. Варя и Полонский стоят у мольбертов с палитрами и кистями в руках — лицом к лицу.
— Нет, Полонский, — говорит Варя, — так неинтересно. Давайте рисовать друг друга не глядя, а по внутреннему видению.
Она разворачивает свой мольберт и становится к Полонскому спиной.
Он разворачивает свой мольберт и становится спиной к ней.
Шуршат по полотнам кисти. На подоконнике раскрытого в сад окна дымится сигара Полонского. Птичий гомон.
Изображение Вари на холсте Полонского состоит из ярких треугольников и ромбов. Варя подходит и смотрит.
— Вы видите меня такой легкой и веселой?
— Вы такая и есть.
— Вы меня любите.
— Да.
— Ладно. Но мы оба должны помнить, что это продлится недолго. Потому что главное для меня не вы, а искусство.
— Конечно, — соглашается Полонский. И они целуются.
— Когда я перестану вас любить, — предупреждает Варя, — я вам сразу скажу.
— Договорились, — соглашается Полонский. И они опять целуются.
После этого они прожили вместе сорок три года. Но это в будущем. А сейчас, в это мгновение, в окно заглядывает двенадцатилетний веснушчатый мальчик и нюхает лежащую на подоконнике сигару Полонского. Этот мальчик — Вася, сын Семена Левко.
Почему-то все главные события в истории нашей семьи происходят в присутствии членов семьи Левко. Вот и первый поцелуй моих бабушки и дедушки, так же как первый поцелуй прабабушки и прадедушки, случился в присутствии Левко.
Впрочем, Васю Левко целующиеся не интересуют. Его больше интересует сигара Полонского. Васе, будущему комиссару НКВД, в том году исполнилось двенадцать лет, и ему хотелось всего попробовать.
Понюхав сигару, он лижет ее языком, пробует на вкус.
Прокравшись в теплицу, он нюхает ананас. Блаженно морщится и глотает слюни.
На огороде он выдергивает из грядки морковку, пробует кончик и засовывает овощ обратно в грядку.
Встав на цыпочки, пробует висящее на нижней ветке яблоко.
Пробует и выплевывает ягоды бузины.
Проползает по паркету гостиной мимо двери, открытой на веранду, где целуются Варя и Полонский, доползает до буфета, беззвучно открывает его и пробует из бутылки рябиновую водку. Выпучивает глаза. Оглянувшись на дверь веранды, пробует еще.
Ошалев от водки, он проползает мимо открытой на веранду двери, где целуются Варя с Полонским, проползает, чтоб они не увидели его. Быстро проползает. Вася спешит еще чего-нибудь попробовать.
Слышны звуки рояля. Странная, сложная, причудливая музыка Чернова.
Вася возвращается к теплице и опять пристально смотрит сквозь стекла на ананас. Продолжает звучать музыка Чернова. Вася оглядывается на дом.
Чернов играет на рояле. Рядом Семен Левко. У него приступ очередного словоизвержения.
— Не то, Иван Дмитриевич, не то, — говорит Левко. — Вы, Иван Дмитриевич, все еще боретесь с вурдалаками. Но это уже старо, это вчерашнее. Сегодня, в двадцатом веке, господа, музыка должна выражать не тревогу души, а бодрость ума, не страх, а веселое ожидание победы всеобщего труда, наук и предприимчивости. Сегодняшняя музыка российская должна быть как ананас.
— Болван, — кратко отвечает Чернов и продолжает играть.
— Ругайтесь, но только я, Иван Дмитриевич, читаю передовые журналы. И я всему новому открыт-с, — говорит Левко. — Ив моем понимании ананас — это символ надежды, сочетающий европейскую образованность с ежедневным, кропотливым...
И тут он глядит в окно и видит проникающего в теплицу Васю.
— Ах, какой подлец! — вскрикивает Левко и выбегает из комнаты.
Расхрабрившийся от выпитой водки Вася уже в теплице. Приблизившись к ананасу, к единственному выращенному Семеном Левко плоду, он снова обнюхивает его и, не в силах противиться желанию попробовать, впивается зубами.
Вася впивается в ананас, а ананас своими колючками впивается в него, и Вася, пискнув от боли и ужаса, зависает над ананасом в тот момент, когда в теплицу врывается Семен.
— Мерзавец! Ничтожество! Убью!
И Левко бросается на сына, пришпиленного к любимому фрукту.
Сын, оторвавшись с мучительной болью от колючек, прыгает в сторону, и ананас отламывается от черешка.
Семен вскрикивает, как раненое животное.
Вася бросается к двери. Семен загораживает ему дорогу и, воя от переполнившего его горя, вытаскивает из брюк ремень.
Вася мечется по теплице. Семен загоняет его в угол и начинает избивать, норовя попасть пряжкой по голове.
Пряжка рассекла Васе губу.
— Батюшка, не надо! — умолят Вася, пуская кровавые пузыри. — Родимый, больше не буду! Христом-богом молю! Никогда в жизни не буду!
Он цепляется за ремень, но совершенно озверевший Левко, бросив ремень, хватает лопату и замахивается над Васиной головой.
Чудом увернувшись от железного острия, Вася выбивает башкой стеклянную раму теплицы и выпрыгивает в сад. Семен с лопатой гонится за ним. Вася проносится сквозь сад, сминая цветочные клумбы и ломая кусты. Семен почти настигает его. Вася скрывается в лесу.
Семен уже отстал, но Вася, обезумев от страха, все бежит и бежит. Ветки хлещут его по лицу.
В лесу темнеет, а Вася все бежит и бежит, уже медленнее, вытирая рукавом слезы, кровь и сопли. Впереди овраг. Вася, разрывая руки колючками, скатывается на его дно. Карабкается вверх и снова бежит. Лес редеет. Впереди поле.
Обессилев, Вася лежит лицом в траве. За полем багровое зарево заката.
Раннее утро. Туман. Вася просыпается. Тишина. В траве перед его носом ползет крупный блестящий жук. Вася долго и тупо наблюдает за ним, потом ловит и, одну за другой, начинает отрывать у жука ноги.
Домой он больше не вернулся. Он убежал в Москву, сказался сиротой и устроился к купцу мальчиком. Вернулся в Шишкин Лес Вася уже взрослым, после революции. Почему в результате этого он возненавидел не отца, а целовавшихся на веранде Варю и Полонского, понять трудно, но возненавидел он не отца, а их.
3
На лбу у Степы мокрое полотенце. Драматическим жестом обхватив руками голову, он лежит на диване в своей московской квартире. Над ним стоит Котя.
— Это конец. Я умираю, — говорит Степа.
— От тебя перегаром несет, — говорит Котя.
— Не от этого, деточка. Я умираю от старости. А п-п-почему ты ночевал в Шишкином Лесу, а Таня в городе? Что у вас с ней происходит?
— Все нормально. Как всегда.
— Что-то не то? Котя, п-п-послушай меня. Я хочу перед смертью открыть тебе одну семейную тайну. Чтоб она не умерла в-в-вместе со мной. Сядь.
Котя присаживается на край дивана.
— Котя, — берет его за руку Степа, — я должен тебе сообщить, что все м-мужчины в нашей семье женились на кошмарных бабах. Это наша судьба. Мы всегда жили на грани развода. Они нас никогда не понимают, не уважают и мучают. Твоя прабабушка терроризировала Полонского сорок три года, а твоя бабушка Даша издевалась надо мной шестьдесят лет. Но при этом мы были с ними совершенно счастливы. Их, деточка, надо т-т-терпеть и любить такими, какие они есть. Они с годами успокаиваются, и остается одна любовь. Котя, ты меня слышишь?
Котя угрюмо молчит.
— Я теперь тебе и за деда, и за отца, — говорит Степа. — Верь мне, деточка, верь мне, что бы ни было, главное — сохранить друг друга, сохранить семью. Ты слышишь, что я говорю?
Котя молчит.
— Что бы ни было, но ради Петьки вы с Таней должны оставаться вместе, — заканчивает мысль Степа и переходит к следующей: — Скажи, милый, а как ты относишься к г-г-г-гомосексуалистам?
— А? Чего вдруг?
— Я предлагаю тебе снять о них д-докумен-тальный фильм.
— Ты мне предлагаешь фильм?
— Я выступлю в качестве продюсера. Я все организую и обеспечу п-показ на телевидении. А ты будешь режиссером-оператором. Это должно быть снято скрытой камерой.
— С чего это вдруг?
— Я тут встретил этого Ивана Филипповича, знакомого Левко, и вдруг п-п-подумал, что это может быть очень интересно. Не пошлая над ними насмешка, а наоборот, как ты умеешь, всерьез, глубоко, с п-п-пониманием этих людей, их сложных отношений с обществом, их особой эстетики.
Из глубины квартиры слышен стук двери, потом звук льющейся воды.
— У тебя тут кто-то есть? — прислушивается Котя.
— Черт, забыл, — морщится Степа. — Эта девочка...
— Какая девочка?
— Журналистка. Понимаешь, она далеко живет. Я ее уговорил остаться. Сам не знаю зачем. Привычка.
— Ну ты даешь!
— Слушай, я тебя умоляю, — просит Степа, — сделай д-д-доброе дело, подойди к ней и познакомься.
— Зачем?
— Чтоб узнать, как ее зовут. Я сразу не спросил, а теперь уже как-то неудобно. Она говорит, что у нее на телевидении хорошие контакты. Ну иди же, иди.
Журналистка в кухне варит себе кофе. Коленки ее обладают магическим свойством привлекать внимание. Вот теперь Котя на них смотрит.
— Вы меня не помните, Константин, — говорит она, — а ведь я когда-то про ваш «Великий шелковый путь» писала. Классная была работа. Ой! Вот так у меня вечно!..
Это у нее кофе выкипел и обжег ей руку. И Котя начинает ее спасать. Лед прикладывает к ожогу, уговаривает, что сейчас все пройдет, а журналистка его уговаривает, что фильм его был хороший, в общем, возникает между ними сразу какая-то близость и понимание. Бедный, бедный Котя, этого ему сейчас так не хватает.
Здание Машиной галереи на Кропоткинской действительно расположено в бывшем психдиспансере, в старинном доме с решетками на окнах. Рабочие выгружают из фургона картины и ящики, вывезенные из Шишкина Леса.
Зал галереи заставлен ящиками. Часть их уже распакована. Несколько картин Полонского уже висят на стенах. Перед абстрактным портретом Вари Черновой, написанным Полонским в день бегства Васи, горят осветительные приборы. Фотограф снимает портрет для каталога.
Маша, как всегда ненакрашенная и непричесанная, в холщовом платье мешком, сидит за столом, заваленным бумагами и фотографиями. Рабочие вносят рояль Чернова, а вслед за ними в комнату входит Лев Сорокин, спокойный мужчина с дорожной сумкой в руке.
— Здравствуй, Маша.
— Здравствуй. — Маша сразу мрачнеет.
— Сколько лет, сколько зим, — улыбается Сорокин. — Так у тебя теперь своя галерея?
— Даже две.
— Знаю. Я про тебя все знаю.
— Не сомневаюсь, — говорит Маша, и в голосе ее звучит нарочитое презрение.
Сорокин — Машин бывший муж, и развелась она с ним по сугубо идейным соображениям. Маша у нас человек очень идейный.
— Извини, но мне совершенно некогда, — говорит она. — Сейчас у меня тут назначена важная встреча. Ко мне приезжает из Парижа человек от Кристи.
— Я знаю, что ты ждешь их эксперта, — говорит Сорокин.
Фотограф выходит в другой зал. Они остаются одни.
— Ты опять все про меня знаешь, — говорит Маша. — А я думала, что ваше ведомство больше не интересуется искусством.
— Изредка интересуется, — приветливо улыбается Сорокин. — Сколько же мы с тобой не виделись?
— С похорон моего папы.
— Эрик был чудный. И такой легкий человек. Непонятно, в кого ты. А внешне ты совсем не изменилась. Если б не эта дурацкая хламида, да сводить тебя в парикмахерскую...
— Лева, это не твое дело, как я причесываюсь.
— Ты меня все еще ненавидишь?
— Есть за что.
— Я, честно сказать, не знаю за что, — улыбается Сорокин.
— За то, что ты выполнял задание.
— Я, Маша, женился на тебе не по заданию. И писал о тебе тоже не по заданию, а потому, что ты мне нравилась.
— Как художник?
— И как художник.
— Я, Лева, как художник была ноль, и ты это прекрасно знаешь.
— Ну почему? Это было лихо. Эти твои инсталляции на Кузнецком, когда ты в голом виде кушала половником борщ из кипящей на плите кастрюли! Народ балдел.
— Прекрати!
— Да, бунтовала ты круто, — вспоминает Сорокин. — Как все Николкины. Но, как говорится в бессмертной книге Степы: «Всякому бунту приходит конец». Теперь ты предпринимательница от искусства.
— Что тебе от меня нужно? — обрывает его Маша.
— Это не мне от тебя, — говорит Сорокин, — это тебе от меня нужно. Я, Маша, уже два года как работаю у Кристи. Эксперт, которого ты ждешь, — это я.
— Я жду Симпсона.
— А прилетел я. Симпсон — мой помощник. Главный по русским аукционам у них теперь я.
— Внедрился? Бедный Кристи.
— Да. Представляешь? — улыбается Сорокин. — Вот такой сюрприз. Так что я к тебе прямо с самолета, и ты должна не орать на меня, а поселить в гостиницу и всячески ублажать. Экскурсии, обеды в лучших ресторанах и прочее. Завтра за грибами поедем. Осенью все нормальные люди собирают грибы.
— Я никуда с тобой не поеду.
— Это не моя идея. Степа приглашает нас за грибами.
— Откуда Степа знает, что ты приехал?
— Мы с ним иногда перезваниваемся. Так же, как с тобой.
— Я с тобой не перезваниваюсь! Это ты мне звонишь!
Машин бывший муж, искусствовед Сорокин, живет во Франции. Он свободно ездил за границу еще во времена СССР, и про него говорили, что он разведчик и полковник КГБ.
Наш сосед Василий Левко тоже служил в этом учреждении. Но он боролся с врагом на внутреннем фронте. В этом качестве он и вернулся в Шишкин Лес в двадцать втором году
4
В автомобиле едут четверо строгих, одетых в черную кожу чекистов. Командир их Василий Левко — атлетического сложения усатый красавец — смотрит по сторонам, узнавая не виденные с детства места.
Переживший революцию Шишкин Лес еще больше поредел. За деревьями проглядывают заросшие сорняками поля и сожженные дома. Беспризорные роются на пепелище, ищут чем поживиться. У обочины пыльной дороги нищий старик отдает честь проезжающему автомобилю. Нищая девка, обернувшись к автомобилю задом, задирает юбку.
Седой, исхудавший как скелет Семен Левко лежит в кровати и непрерывно шевелит губами, мысленно продолжая очередной свой монолог. Чернов сидит рядом на стуле. На коленях у него тарелка каши. Он пытается кормить больного Левко с ложки.
— Ешь, братец, — уговаривает Чернов, — ты же умрешь с голоду.
В том году появилась последняя возможность уехать за границу. Многие уезжали, но старик Чернов ехать твердо отказался, и Полонский с Варей остались. Прислуги в доме не было, остался один Семен Левко. Он сильно сдал и физически, и умственно, заговаривался и служить не мог. Наоборот, приходилось ухаживать за ним.
— Господин присяжный поверенный, — бормочет скороговоркой Семен, — я категорически отказываюсь принимать пищу, пока мои требования не будут удовлетворены. Поскольку эти мои требования...
— Какие требования? — терпеливо вопрошает Чернов.
— При дележе земли в Шишкином Лесу было допущено вопиющее нарушение, — бормочет в бреду Левко. — Землемер за взятку прирезал господину Чернову две сажени законно принадлежащей мне земли, и посему...
— Что ты несешь? Я же тебе эту землю подарил.
— ...переговоры с ответчиком вести отказываюсь, — не слышит его Левко, — и требую, господин присяжный поверенный, вашего присутствия и участия также нотариуса, чтоб разрешить законным путем тяжбу, которая...
— Съешь хоть что-нибудь, — говорит Чернов.
— ...по сроку давности не может быть отклонена судом, — бредит Левко, — поскольку Земельный кодекс...
Чернову удается сунуть ему в рот ложку, но, проглотив кашу, Семен продолжает свой монолог.
— ...В моей петиции, господин присяжный поверенный, вы должны особо подчеркнуть...
— Ешь, милый, ешь...
На месте сада теперь картофельные грядки. Варя окучивает картошку.
На веранде Полонский работает у мольберта. Дашенька, их дочь, разучивает гаммы на скрипке. Ей, моей будущей маме, исполнилось в двадцать втором году десять лет.
Во двор въезжает автомобиль чекистов.
Дашенька бросает скрипку и спешит им навстречу. Варя и Полонский переглядываются и идут за ней. Из автомобиля выпрыгивает Василий Левко.
— А вот и я, граждане художники! Разрешите представиться. Особо уполномоченный ВЧК Левко Василий.
— Вася? — всплескивает руками Варя. — Боже мой, Вася приехал! Никогда бы не узнала! Совсем взрослый мужчина! Миша, смотри, это же наш Вася...
— Да, да. Здравствуйте, Вася.
Бунтарь Полонский за последние годы как-то с виду уменьшился, сник. Главное чувство его — страх.
— Вася, ко как же так? — говорит Варя, по природе своей лишенная чувства страха. — Семен так страдал, так искал тебя. Потом он решил, что ты
— А я живой; — оглядывается Левко. — Возвращение блудного сына. Отец жив?
— Жив, но он очень стар и болен. Он живет теперь не в вашем доме, а опять с нами, — осторожно сообщает Полонский.
— Заездили старика? — подытоживает Левко. — Ясненько. А вы, значица, обретаетесь все еще тут? Я думал, что вы давно в Берлине или Париже. А вы тут окопались.
— Мы, Вася, тут не «окопались», — говорит Варя, — мы тут живем. Это наш дом.
— Был ваш, гражданка, — говорит Левко. — Теперь дом принадлежит республике. А господин офицер, что, тоже здесь?
— Какой офицер, Вася?
— Ваш папаша, господин офицер Чернов.
— Почему он офицер?
— А потому, что он есть белый офицер. Что, разве не так?
— Ну да, конечно, — вспоминает Варя. — Господи, мы просто об этом забыли. Ты прав. Отец был когда-то офицером.
— Что значит «был когда-то»? Он в отставку не подавал. Он офицер и есть. И, как бывший офицер, подлежит регистрации. А он не зарегистрировался. А вам известно, что революционный закон предусматривает офицерам за уклонение?
— Вася, ну что ты! — пытается урезонить его Варя. — Это же все-таки композитор Чернов, его весь мир знает.
— Прошу мне не тыкать, гражданка. Я вам не Вася, а гражданин особо уполномоченный. Где мой отец?
— Наверху.
Василий проходит мимо Вари и Полонского в дом. Двое молодых чекистов топают за ним. Варя и Полонский идут следом. Оставшийся у крыльца пожилой чекист выглядит менее наглым. Он даже улыбается. Смотрит на Дашеньку дружески и делает ей пальцами «козу». Она смотрит на него с недоумением, берет скрипку и продолжает играть свои гаммы.
Василий Левко стоит у кровати больного, с трудом узнавая Семена в иссохшем, тяжело дышащем старике.
— .. .Господин присяжный поверенный, — бредит Семен, — я требовал присутствия не только вас, но и нотариуса. Подчеркиваю, и нотариуса. Ибо по Земельному кодексу Российской империи петиция по пересмотру межи...
— Он уже сутки так бредит, — говорит Василию Варя. — Семен, смотрите, это же ваш сын Вася вернулся. Это Вася!
— .. .поскольку вы, господин присяжный поверенный, можете только составить петицию, — заплетающимся языком продолжает Семен. — Но для заверения оной петиции по закону требуется присутствие нотариуса. Посему, господин присяжный поверенный...
— Это не присяжный поверенный, — говорит Чернов. — Это твой сын Василий. Видишь, он теперь красный комиссар.
Поток бреда обрывается. Старик всматривается в склонившееся над ним незнакомое усатое лицо и вдруг узнает его.
— Вася...
— Батя...
— Вася...
— Батя, я не умер. — Тон Василия меняется, становится тихим, заискивающим. — Я, батя, мог умереть, но я живой.
— Вася, Вася... — повторяет старик Левко.
— Я хотел к тебе человеком вернуться, батя... — говорит чекист Левко, и по щекам его уже катятся слезы. — Чтоб ты меня уважал... Прости меня, батя...
Он опускается у кровати на колени, касается лбом руки Семена и вдруг полностью теряет контроль над собой и начинает содрогаться в беззвучных рыданиях.
— Прости меня, батя...
Стоящие в дверях чекисты смущенно отворачиваются.
— Батя, я не хотел! — всхлипывает Василий. — Христом-богом клянусь! Я не хотел!..
Рыдает.
— Варя, дай ему скорей водки, — говорит Варе Чернов. — Ну принеси же. Моей рябиновой.
Варя убегает.
— Я вернулся, батя, — выговаривает Василий в паузах между рыданиями. — А раньше зачем мне вертаться было, если бы ты все равно не простил? А теперь простить, потому как я теперь человек. Я, батя, стал большой человек. Вот, смотри, у меня именной наган... — Он достает из кобуры и показывает Семену наган. — Его, батя, понимаешь, вручают не всем... Его надо было заслужить... Я его заслужил...