Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шишкин лес

ModernLib.Net / Отечественная проза / Червинский Александр / Шишкин лес - Чтение (стр. 16)
Автор: Червинский Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — То же, что и ты.
      — В каком смысле?
      — Ничего не делать.
      Полонский крутит винтик на черной тарелке репродуктора. Репродуктор молчит. Варя ставит на керосинку чайник.
      Левко свеж, выбрит, подтянут. Сапоги блестят. Степа, помятый и задумчивый, трогает висящую на боку кобуру.
      — Я сейчас еду в город и уже сюда не вернусь, — говорит Даше Левко, — ив последний раз по-соседски предлагаю вам помощь.
      — К-к-какую, Василий Семенович, вы имеете в виду п-п-п-помошь? — спрашивает Степа.
      — Грузовик и солдат, чтоб помочь погрузиться, — отвечает Левко, глядя не на Степу, а на Дашу. — Вы еще можете успеть.
      — Спасибо, Вася, но мы никуда не едем, — говорит Полонский. — Мы остаемся здесь.
      — Понятно, — усмехается Левко. — Решили, значит, дожидаться своих?
      — Что ты, Вася, имеешь в виду? Кого «своих»? — не понимает Варя.
      — Немцев, — поясняет Василий. — А что? Они бывших не трогают. Тем более вы все, кроме Анюты, не евреи.
      Варя с размаха бьет его по лицу. Рука скульптора Черновой крепка, и под носом Левко сразу появляется струйка крови.
      Левко молча опускает руку в карман галифе.
      В эту секунду папа был уверен, что Левко сейчас вытащит пистолет, и стрелять ему, папе, все-таки придется, но Левко вынимает из кармана не пистолет, а отутюженный носовой платок, прижимает к разбитому носу и уходит.
      В окно видно, как он, ссутулившись, идет к калитке, к ожидающей его за ней машине.
      — Этого не надо было делать, — говорит Полонский. — Теперь, когда он вернется, дом точно отнимут.
      — Да, лучше б я его п-п-пристрелил, — бормочет Степа.
      — Но ты же его не пристрелил, — говорит Даша.
      Дуэль так и не состоялась, и взаимная ненависть продолжалась еще многие десятилетия. Но дом не забрали, и всерьез отомстить нам Левко не мог, потому что созданный в ту ночь плакат Полонского так понравился Сталину, что через пару дней этим плакатом была заклеена вся Москва.
      Мне кажется, что и это я помню, но это, конечно, сто раз виденная мною кинохроника. Вы знаете эти кадры. Снег. Ветер. Улица перегорожена сваренным из рельсов противотанковым «ежом». Инвалид с ведерком клея и мешком с плакатами приклеивает на заборе плакат, эскиз которого нарисовал Полонский во время бомбежки в Шишкином Лесу.
      На плакате изображен плачущий Макс на развалинах деревни. И текст: «ПАПА, ОТОМСТИ!»

3

      А сейчас, в девяносто восьмом году, оригинал плаката Полонского, за стеклом и в раме, стоит на мольберте на сцене аукциона.
      — Лот номер двести тринадцать, — объявляет Сорокин. — Эскиз знаменитого плаката Михаила Полонского «Папа, отомсти!». Уголь и гуашь на бумаге. Сохранность идеальная. Военные историки утверждают, что значение этого плаката для победы над Германией сравнимо с появлением гвардейского миномета «катюша» и танка «Т-34». Стартовая цена десять тысяч долларов.
      Сидящий в первом ряду банкир Павла Левко поднимает руку. Сорокин показывает на него молотком:
      — Десять тысяч долларов раз. Десять — два. Одиннадцать тысяч.
      Это поднял руку мужичок в последнем ряду, опять сидящий там в компании двух своих незапоминающихся ассистентов.
      Степа наблюдает аукцион, стоя в фойе. Рядом с ним Маша.
      — А про этого типа следователь Панюшкин знает? Который все скупает? — смотрит Маша на мужичка.
      — Какая разница, что б-б-болтает этот Панюшкин, — говорит Степа. — Кто шантажирует нас, он все равно не знает, и девять миллионов нам все равно п-п-придется платить.
      — Двадцать пять тысяч долларов за оригинал знаменитого плаката Полонского, — выкликает Сорокин. — Двадцать пять тысяч — раз. Двадцать пять тысяч — два. Двадцать пять тысяч — три.
      Удар молотка. Плакат продан мужичку в последнем ряду, и один из его сотрудников идет расплачиваться.
      — Лот номер один, — объявляет Сорокин. — Дом семьи Николкиных с участком в семьдесят соток в поселке Шишкин Лес. Построен в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году великим русским композитором Черновым. В этом доме жили и работали художник Полонский, скульптор Чернова, скрипачка Дарья Полонская, писатели Степан Николкин и Эрик Иванов, режиссеры Алексей и Максим Николкины. Историческая ценность. Стартовая цена сто тысяч долларов.
      Мужичок в последнем ряду поднимает руку.
      — Сто тысяч — раз, — начинает торг Сорокин. — Сто тысяч — два...
      Банкир Левко в первом ряду делает знак.
      — Сто пять тысяч, — видит его Сорокин. — Сто пять тысяч — раз...
      Зал битком набит. На просмотры моих фильмов в последние годы столько народу не приходит. А тут — вот они, мои зрители. Именно зрители, зал в основном полон любопытствующими.
      На улице, у входа в галерею толпа стала еще больше. То и дело подъезжают машины с известными благодаря телевизору лицами, и толпа собралась именно по этой причине — поглазеть на них.
      Когда из такси выходит никому не известная Зина Левко, на нее тоже смотрят. Старушка явно «с приветом». Лет ей под семьдесят, а надела она платье с глубоким декольте и шляпу с перьями.
      Не успевает Зина расплатиться с таксистом, как подъезжает шестисотый «мерседес», из него торопливо выходит Павел Левко и бросается к ней:
      — Мама, подожди!
      — Отстань от меня, Павлик, в конце концов! — шарахается от него Зина и вбегает в подъезд.
      Толпа смеется. Кто-то присвистнул.
      Степа наблюдает аукцион, стоя в дверях зала. Зина проходит мимо него, находит глазами сидящего в третьем ряду Макса, наступая людям на ноги, проходит к нему и садится на свободное место рядом.
      — Максик! — Зина берет Макса за руку и прижимается к нему. — Все равно ты будешь мой.
      Макс пугается. Вокруг шикают.
      Банкир Павла Левко оборачивается на шум, видит Зину и стоящего в дверях Павла и шепчет что-то на ухо молодому кавказцу. Тот тоже оборачивается. И пятнадцатилетние жены их тоже оборачиваются.
      Сорокин замечает смятение в зале и трактует его по-своему.
      — Да, господа, я понимаю ваше волнение. Разыгрывается главный лот этого аукциона. Фамильный дом Николкиных и участок земли в семьдесят соток в престижном дачном поселке Шишкин Лес. Сто шестьдесят тысяч долларов раз, сто шестьдесят тысяч — два...
      Мужичок в последнем ряду делает знак рукой.
      — Сто семьдесят тысяч! — показывает на него молотком Сорокин. — Сто семьдесят тысяч раз...
      Ассистент невзрачного мужичка ритмически покачивает головой. В ухо его вставлен наушник, и похоже, что он, совершенно не обращая внимания на происходящее, слушает поп-музыку.
      — Сто семьдесят тысяч два, — заводит зал Сорокин. — Немыслимо низкая вследствие дефолта цена на исторический особняк с участком в семьдесят соток в Шишкином Лесу. Сто семьдесят тысяч — два...
      Пятнадцатилетняя жена тычет в бок молодого кавказца, тот поднимает руку.
      — Сто восемьдесят тысяч, — кивает ему Сорокин. — Сто восемьдесят — раз. Сто восемьдесят — два...
      Валерий Катков тоже здесь, в зале. С ним полдюжины пожилых мосфильмовцев и Жорик, почти вся моя горе-крыша, не считая тех, кто сторожит выставленное в фойе. Жорик, увлеченный накалом аукционных страстей, подпрыгивает на стуле рядом с Катковым, нервничает, как на футболе.
      Сорокин показывает на него молотком:
      — Сто девяносто тысяч?
      — Ты не дергайся, — говорит Жорику Катков. — Он же думает, что ты участвуешь.
      — Я? Нет.
      Жорик смущенно трясет головой, но невзрачный мужичок в последнем ряду уже поднял руку. Мог бы и не поднимать. Степа давно заметил, что Сорокин показывает молотком на мужичка еще до того, как тот подает знак. Между ними явно существует какая-то связь, какой-то уговор. Маша права. Степа задумчиво жует губами. А ставки повышаются.
      — Двести тысяч, — объявляет Сорокин. — Двести тысяч за исторический особняк семьи Черновых-Полонских-Николкиных в поселке Шишкин Лес. Двести тысяч раз. Двести тысяч два.
      Пятнадцатилетняя жена умоляюще смотрит на банкира. Банкир кивает Сорокину.
      — Двести десять тысяч. Двести десять — раз...
      — Сейчас дом продадут, и сразу что-то умрет, — говорит Антон сидящей рядом Айдогды. — В нас, во всех что-то умрет.
      — Не говори глупости. Это дом не твой. И никогда не стал бы твоим. Ты не Николкин.
      Недалеко от них сидят Нина и Ксения Вольская.
      — Тебя никто даже не спросил, согласна ли ты продавать дом? — спрашивает Ксения у Нины.
      — Нет. При чем тут я? Это Степин дом, — говорит всегда спокойная Нина.
      Маша сидит с краю, рядом с дверью, где стоит Степа. Съежилась и вцепилась в подлокотники.
      За ее спиной Котя и Таня. Таня, со слезами в глазах, обнимает Петьку.
      — Мам, а в нашем доме будут жить другие люди? — спрашивает у нее Петька.
      — Другие.
      — Плохие?
      — Почему обязательно плохие. Может быть, и хорошие. Просто другие.
      Игнатова тоже здесь. Держит за руку молодого режиссера Асатиани, который заканчивает мой фильм.
      — Этот аукцион был бы классным финалом для его фильма, — говорит Асатиани.
      — Так сними такой финал, — говорит Игнатова.
      — Не мне решать. Это не мой фильм. На свой у меня пока денег нет.
      Юная журналистка с голыми коленками строчит что-то в блокноте.
      — Двести двадцать тысяч долларов, — говорит Сорокин, показывая на мужичка в последнем ряду.
      Степа закрывает глаза.
      Банкир, в ответ на немой вопрос Сорокина, разводит руками.
      — Двести двадцать тысяч раз, — говорит Сорокин. — Двести двадцать — два. Двести двадцать — три. — Удар молотка. — Продано.
      Многие оборачиваются, чтобы взглянуть на нового владельца дома. Лицо нового владельца скучно и невыразительно.
      Павел, воспользовавшись паузой, быстро идет между рядами к Зине.
      — Продали, вот и слава тебе господи, — говорит Степе Панюшкин.
      Он только что вошел в зал и склонился к Степиному уху, но Степа сидит неподвижно с закрытыми глазами.
      — Я знаю, о чем вы сейчас думаете, Степан Сергеевич, — шепчет Панюшкин. — Грустно, конечно. Но надо же деньги отдавать. А хватит денег-то или не хватит?
      Степа молчит.
      — Если личные вещи сейчас хорошо покупать будут, может, и наберется девять миллионов, — говорит Панюшкин. — Народу-то вон сколько понабежало. Прямо вся Москва. То, что Алексей Степанович в полете погиб, это же так символично, это народ чувствует. Даже молодежь. Вон Жорик, помощник
      Каткова, и этот явился. И то, что Сорокин по первому вашему зову примчался, тоже очень трогательно... Степан Сергеевич, вы меня слышите? Степа не отвечает.
      — Он спит, — говорит Панюшкину Маша.
      — Как спит?
      — Так спит. Уснул.
      За долгие годы сидения в президиумах папа научился спать сидя и засыпать в самое неожиданное время. Но при этом он слышит и запоминает все.
      — Удивительный человек, — восхищается Панюшкин.
      На сцене перестановка. Рабочие и люди Каткова вносят щиты с фотографиями вещей, выставленных в фойе.
      Иван Филиппович, в черных очках, чтоб не узнавали, и с двумя полосками пластыря на лице, тоже здесь. Несмотря на эти предосторожности, многие его узнают и перешептываются. Смелый человек. Непотопляемый. По дороге из фойе в зал он останавливается рядом со Степой и тоже наклоняется к нему.
      — Степан Сергеевич, сейчас рисунки и эстампы продавать будут, да?
      — Он не слышит, он уснул, — говорит Ивану Филипповичу Панюшкин.
      — Я вас помню, — узнает его Иван Филиппович. — Вы расследованием катастрофы занимались?
      — Так точно.
      — Так мы же дело закрыли. Или вы тут как покупатель?
      — Как любопытствующий, — улыбается Панюшкин.
      — А вот я хочу что-нибудь приобрести. На память. Там эскиз декорации есть к спектаклю Максима Николкина «Как закалялась сталь». Он в молодости Театром юного зрителя в Ашхабаде руководил, когда я там работал...
      Умолкает, глядя, как Павел Левко выводит из зала Зину.
      — Не поеду я домой! Не поеду! — упирается Зина.
      Уцепилась за колонну в фойе, не хочет идти.
      — А там Джек один, без тебя скучает. — Павел мягко, но настойчиво тянет ее. — Воет у калитки: «Где мама Зина? Где мама Зина?»
      — Павлик, ты с матерью как со старой дурой разговариваешь! — кричит Зина, привлекая общее внимание. — А у меня еще, между прочим, очень красивые ноги.
      — Тише, мама, тише...
      — Что тише? На меня на улице все мужчины оборачиваются. Я хочу жить! Танцевать! Ты же со мной никогда не танцуешь!
      — Это неправда. Я с тобой танцую. — Ведет ее сквозь толпу в фойе. — Пошли, мамочка, пошли.
      У стендов и витрин с вещами Николкиных, как всегда, идет обмен мнениями.
      — Страшные люди эти Николкины. Даже с такой трагедии ухитряются нажиться.
      — Глупости. Если б они хотели нажиться, не стали бы продавать сразу после дефолта. Нет, тут что-то другое. Им срочно понадобились деньги.
      — Зачем столько денег?
      — Может быть, кто-то заболел и надо делать за границей операцию.
      — Николкины никогда не болеют.
      — Операция не стоит миллионы. А тут миллионы. Вы что, газеты не читаете? Это Камчатка.
      — Какая Камчатка?
      — Дуня Смирнова в «Коммерсанте» пишет, что Николкины покупают лицензию на разработку золотых месторождений Камчатки.
      — Вы все перепутали. Это Минкин пишет в «МК». И не Камчатка, а якутские алмазы. И не Николкины, а Левко.
      — Сэр, я никогда ничего не путаю.
      — Какая разница? Это одна мафия.
      Словом, обычные, когда собирается толпа, разговоры. Люди устроены так, что причиной всего непонятного, особенно всего опасного, они считают мафию, правительство, другой народ и прочие сообщества и структуры. В то время как самое непонятное — это мы сами. Самое опасное для нас — это мы сами.

Часть восьмая

1

      Аукцион продолжается. На стенде рядом с Сорокиным пожелтевшая от времени тоненькая книжка.
      — Лот номер четыреста тридцать три, — торжественно провозглашает Сорокин. — Первое издание всенародно известной поэмы Степана Николкина «Тетя Поля».
      Степа просыпается.
      — Я бы взял, — неожиданно говорит Жорик Каткову. — На память, в натуре.
      — Идея хорошая. Только «Тетю Полю» не Алексей, а отец его написал.
      — Все равно. Дашь взаймы?
      — Не дам. Так тебе подарю. На память о нашей дружбе.
      И хлопает Жорика по коленке.
      — Ну, Валера, ты, в натуре, человек...
      — Стартовая цена пятьдесят долларов, — объявляет Сорокин.
      Катков поднимает руку.
      — Пятьдесят долларов раз. Пятьдесят долларов два...
      — Так вот я про Сорокина, — говорит Панюшкин, заметив, что Степа проснулся. — Это очень умно, что вы его уговорили аукцион вести.
      — Откуда ты знаешь, что я его уговорил?
      — Мысли ваши опять прочитал. Ведь вы сейчас думаете, что роль его в эти моменты решающая.
      От него зависит, удастся ли вам деньги собрать. — И, понизив голос до шепота, продолжает: — Тем более что тот, кому их отдавать придется, небось тут сейчас сидит и подсчитывает.
      — Кто сидит? — настораживается Степа.
      — Тот, кто Алексея Степановича убил. Он наверняка сейчас тут. Ему надо же точно знать, что вы деньги имеете, что вы не «куклу» ему собираетесь подсунуть.
      — Какую к-к-куклу?
      — «Кукла» — это когда деньги не настоящие. Ему же надо убедиться, что деньги у вас реально существуют. И как только убедится, так сразу войдет с вами в контакт. Объяснит, как миллионы эти ему отдавать. И когда он за ними явится, мы его и схватим.
      — Кого?
      — Вот он за деньгами явится, тогда и узнаем. А пока я и сам не знаю. Только вы моментально, как только он с вами войдет в контакт, мне сообщите. И, Бога ради, не начинайте опять самостоятельность проявлять.
      Степа молча жует губами, думает.
      — Сто двадцать долларов раз, — выкликает Сорокин. — Сто двадцать — два. Сто двадцать — три!
      Удар молотка. Катков улыбается Жорику и идет расплачиваться. Степа оглядывает сидящих в зале. Он понимает, что Панюшкин прав, кто-то в этом зале сидит и считает деньги. Но в глазах у папы выражение не тревоги, а уныния. Шишкина Леса больше нет. И ни о чем другом он сейчас думать не может.
      — Какой ужасный сегодня день, — говорит читающий, как всегда, мысли Панюшкин. — А вы, Степан Сергеевич, вспомните какой-нибудь хороший свой день и думайте о нем. Господь любит, когда люди думают о хорошем.
      Степа морщится.
      Папины хорошие дни — это когда он чувствовал себя любимым мужем, крупным писателем и полезным Родине гражданином одновременно. Но таких дней было немного, потому что наедине с Дашей папа не чувствовал себя крупным писателем, в Президиуме Верховного Совета он подолгу оставался без Даши, а в одиночестве за письменным столом он скучал без Даши и без Верховного Совета.
      И только раз в жизни все совпало. Это когда папа возглавил группу передовых работников искусств, плывших на теплоходе «Иосиф Сталин» на торжественное открытие Волго-Донского судоходного канала. И Даша была рядом с ним.

2

      Изумительный солнечный день. Большой ослепительно белый теплоход «Иосиф Сталин» входит в новенький шлюз канала Волго-Дон. Толпящиеся на его палубе работники искусств веселы, счастливы и нарядны. Степе сорок один год. Даше сорок два, но она все еще очень красива.
      Играет музыка Дунаевского. Многотысячные толпы советских людей приветствуют теплоход с берегов канала. Они кричат «ура» и машут руками.
      Стоящие на палубе писатели, художники, музыканты и артисты кричат «ура» и машут руками в ответ.
      Когда через много лет я прочитал у Солженицына и сообщил папе, что толпы состояли из пригнанных на берег зеков и махали руками только стоявшие в первых рядах охранники, папа мне не поверил. И он был прав. Зеки тоже радостно махали теплоходу «Иосиф Сталин». Они же в тот день не работали.
      На Даше белоснежное платье. На шее нитка жемчуга. Многотысячные толпы маленьких людей на берегах канала рукоплещут и кричат «ура».
      — Урррра! — кричат на палубе.
      — У-у-ура! — кричит вместе со всеми мой папа. И говорит Даше: — А ты знаешь, что самое п-п-приятное? Этот рейс должен был к-к-курировать Левко. Но мне удалось договориться в ЦК, и вот мы с тобой з-з-здесь, а он сейчас сидит дома.
 
      Левко выходит из большой черной машины у своей калитки. Недавно он произведен в маршалы, и на нем новый мундир и ордена. С ним вместе приехал в Шишкин Лес рослый краснолицый капитан, тоже в новеньком мундире с орденами. Капитан широко улыбается. Во рту его блестят золотые зубы. В руках большой букет гладиолусов. Солдатик-шофер вынимает из машины коробку с закусками и выпивкой.
      Входят в калитку.
      За забором, со стороны дома Николкиных, доносится стук молотка. Это Варя в своей мастерской тюкает молотком по куску мрамора.
      Жаркий летний день. Варя тюкает. Стрекочут кузнечики. В воздухе неподвижно висит стрекоза. Я сплю в гамаке, закрыв лицо книжкой «Робинзон Крузо». Мне в том году исполнилось одиннадцать лет, а Максу было уже пятнадцать, и он думал только о женщинах.
      Из окна своей комнаты, притаившись за занавеской, Макс смотрит на окно второго этажа дома Левко. В окне видна полуголая двадцатилетняя Зина.
      Стоя перед зеркалом на дверце шкафа, Зина пристегивает к поясу коричневый чулок. Лифчик у Зины розовый, панталоны черные. Кожа у Зины бледная, волосы неопределенного цвета, глаза испуганные. Она снимает с гвоздя плечики с шелковым платьем и прикладывает платье к себе. Отражение в зеркале Зине очень не нравится.
      А Максу все равно нравится. Прячась за оконной занавеской, потея от волнения, левой рукой он прижимает к глазам бинокль, а правую запускает в трусы.
      На стекле перед ним жужжат мухи.
      — Зинаида! — кричит у себя во дворе маршал Левко. — Ау! Принимай гостя!
      Макс переводит бинокль на Левко и капитана с букетом. Они уже подходят к дому.
      Макс опять смотрит на Зину. Она бросается к двери своей комнаты, запирает ее на задвижку, садится на пол и обхватывает голову руками.
      Она сидит на полу к Максу спиной, и в бинокль он видит нежные косточки ее позвоночника над верхней резинкой панталон, а под нижними резинками панталон — ее белые ноги, одну в чулке, другую голую.
      Левко и капитан входят в дом.
 
      За окном в кухне Николкиных кормушка для птиц. Моя двадцатидвухлетняя сестра Аня подсыпает в нее из стеклянной банки пшена. На Ане кухонный передник. С годами лицо ее стало грубее, домашнее. Она раскрывает «Книгу о вкусной и здоровой пище».
      На кухонном столе пронизанный солнцем натюрморт — мясо, картофелины, помидоры и лук. Возле мольберта, с кистями и палитрой в руках, стоит семидесятилетний Полонский.
      — Анечка, глянь, какой свет. Она послушно смотрит.
      — Ты ни о чем не думай, а просто смотри. Овощи, солнце. Если это нарисовать, можно остановить мгновение навсегда. А?
      Протягивает ей кисть.
      Полонский надеялся, что пережитый Аней в детстве шок постепенно забудется и она вот-вот опять начнет рисовать. И как раз в этот день, в день открытия Волго-Донского канала, многолетние терпеливые уговоры возымели действие.
      Аня берет из руки Полонского кисть и подходит к мольберту. Полонский со слезами старческого умиления видит, как она наносит первые мазки.
      — Ты моя радость, — улыбается он сквозь слезы, — ты самая талантливая из всех.
      И тут из дома соседей раздается крик Левко:
      — Зинаида, открой дверь немедленно! Открой, дрянь паршивая, или я не знаю, что с тобой сделаю!
 
      Макс видит в бинокль, как Зина в своей комнате, сидя на полу, зажимает уши руками и трясет головой.
      Слышно, как Левко молотит в дверь кулаком.
      Приехавший с Левко капитан уже в гостиной. Он настраивает радиоприемник. Передают трансляцию открытия Волго-Донского канала: играет музыка Дунаевского и гремят дружные крики «ура».
      — Открой, Зина, или будет хуже! — стучит в дверь Левко.
      Зина вскакивает с пола, торопливо надевает халат, идет к двери, но не открывает, медлит.
      Грохот. Левко ударом ноги выламывает задвижку и входит в комнату Зины.
      Макс вынимает руку из трусов.
      — Почему не одета? — орет Левко на Зину.
      — Я больше не буду! — Она привычно заслоняется от него рукой.
      — Опять «больше не буду»! Тебе двадцать лет. Ты уже взрослая корова. Я же утром тебе сказал, что привезу его. Это Степанов. Степанов! Я же тебе говорил, это твой жених. Он приехал сделать тебе предложение. Оденься и выйди.
      — Палочка, не надо, пожалуйста!
      — Надо! Ты же сама никого не приведешь. Почему ты стоишь в одном чулке? Одевайся! Ну одевайся же, не позорь меня!
      — Нет!
      - Да!
      Левко сдергивает с нее халат и сует ей платье. Она хватает отца за руки.
      — Папочка, не надо! Папочка, я больше не буду!
      — Не делай себе хуже. Или опять по жопе бить? Ты этого хочешь? Ты меня доведешь! Ты этого хочешь?
      — Не надо, пожалуйста!
      Но он, озверев, уже расстегивает ремень. Зина бросается в угол комнаты, садится на корточки и закрывается руками.
      — Ну какое же ничтожество! — идет за ней Левко. — За что мне это наказание? Как мне все это надоело! Одеваться!
      — Не надо!..
      Он одним рывком вытаскивает ее из угла и швыряет на кровать. Сдергивает с нее панталоны и взмахивает ремнем.
      Макс зажмуривается.
      Аня слышит крики из дома соседей, кладет кисть на этюдник и выходит на крыльцо. Полонский идет за ней. Стоят на крыльце, прислушиваясь. Варя в мастерской перестает стучать своим молотком.
      Потом крики прекращаются, и постепенно возвращаются обычные летние звуки, жужжание и стрекот насекомых, пересвист птиц, марш Дунаевского и крики «ура» по радио. Варя опять начинает постукивать молотком.
      Полонский жестом напоминает Ане об оставленном на кухне натюрморте, но она мотает головой и спускается с крыльца в сад.
      Подходит к гамаку, в котором сплю я, срывает травинку и щекочет мою пятку. Я дергаю ногой, но не просыпаюсь.
      Макс опять смотрит в окно. Зины нигде не видно.
      Василий Левко внизу, в гостиной объясняет что-то капитану. Тот понимающе смеется, и они вдвоем выходят из дома. Садятся в машину. «ЗИМ» уезжает.
      Макс продолжает смотреть на Зинино окно. Зины не видно. Потом она выглядывает из-под кровати. Прислушивается. Выползает оттуда, в лифчике, в одном чулке и без панталон.
      Макс опять сует руку в трусы, но сразу ее вынимает, потому что даже отсюда, издалека, из его комнаты видно, что выражение лица у Зины совершенно бессмысленное.
      Она встает и, нетвердо ступая, как была без панталон, выходит из своей комнаты.
      Приемник в гостиной дома Левко продолжает передавать репортаж с открытия Волго-Донского канала. Вновь и вновь звучит бодрый марш Дунаевского. Зина входит в гостиную и, пытаясь попасть в ритм марша, начинает кружиться по комнате.
      Потом громко хохочет и выбегает на улицу.
      Макс видит в окно, как Зина, подставив лицо солнцу, кружится в саду. Потом она бежит к забору и пролезает в дырку на участок Николкиных.
      Макс выскакивает из своей комнаты и скатывается вниз по лестнице. Спрыгивает с крыльца, оглядывается. Зины не видно.
      Стрекочут кузнечики. Я сплю в гамаке.
      Всматриваясь в заросли кустарника, Макс идет через сад и замечает Зину только в тот момент, когда чуть не наступает на нее.
      Она лежит на спине в траве, раскинув руки, голая, окруженная флоксами и лилиями. Смотрит на Макса с идиотской улыбкой.
      — Что с тобой, Зина, а? — осторожно спрашивает Макс.
      — Я красивая?
      Он делает шаг назад, но она быстро ловит его за ногу.
      — Максик, ты меня любишь? — Целует его ногу. — Ну вот, теперь все.
      — Ты чего? — пугается Макс.
      — Теперь все. У меня от тебя теперь будет ребеночек.
      — Анька, иди скорей сюда! — кричит Макс. Зина отпускает его ногу и начинает тихонько по-собачьи скулить.
      Макс пятится прочь, но острое чувство жалости превозмогает страх. Он снимает с себя майку и, стараясь не смотреть, укрывает ею голую Зину.
      Аня подходит и испуганно вскрикивает.
      — Позови наших, — говорит Макс.
      Она убегает. Зина смотрит в небо и скулит. Макс приседает рядом, гладит ее руку, успокаивая. Подходят встревоженные Варя и Полонский.
      — Почему она здесь? Надо же сказать Левко, — говорит Полонский.
      — Он уехал, — говорит Варя.
      — Я вызову «скорую»? — спрашивает Макс.
      — Нет, нет, этого без него нельзя делать, — говорит Полонский.
      Макс гладит Зинину руку. Она тихо скулит.
      В пятьдесят втором году нам уже провели телефон. Ни у кого вокруг телефона не было, а у нас был. «Скорую» можно было вызвать, но Полонский боялся вызывать без ведома Левко.
      — Это у нее просто нервное, — говорит Полонский. — Ей надо отдохнуть, выпить валерьянки.
      — Пусть отдохнет у нас, — говорит Варя.
      — Почему у нас?
      — Потому. Нельзя же ее одну оставлять. Аня, помоги мне.
      Вдвоем с Аней они помогают Зине встать и ведут ее к дому. Зина не сопротивляется.
      Завернутая в простыню, она сидит на кровати в комнате на втором этаже. Аня и Варя поят ее валерьянкой. Макс стоит рядом. Зина берет его за руку и целует ее. Макс свою руку у нее осторожно забирает.
      — Меня никто не любит, — расслабленно улыбаясь, говорит Зина Ане.
      И вдруг с диким криком бросается к окну и выпрыгивает в него со второго этажа.
      Макс и Варя выбегают из комнаты.
      Аня остается одна. У нее совершенно мертвое лицо, как в ту ночь, когда Зина показывала ей клад.
 
      Санитары выносят из калитки Николкиных носилки с привязанной к ним истерически смеющейся Зиной. Задвигают носилки в машину «скорой помощи».
      Соседи выглядывают из своих калиток. «Скорая» уезжает. Макс смотрит вслед.
      Через год Зину подлечили, и Левко выдал ее замуж за капитана. Потом у нее родились дети, Женя и Павел. Потом ей опять стало хуже. Но это было потом, а в тот день Полонский решил, что жизнь кончилась.
      Варя смотрит, как, заламывая руки, он расхаживает по комнате.
      — Я же говорил — это не наше дело. Надо было отвести ее домой. Он же не хочет, чтобы все знали о том, что она сумасшедшая. Теперь все про это знают, и он нам не простит. Теперь он меня посадит. Степа недоступен, а меня он сгноит.
      — За что он тебя сгноит?
      — За мои картины.
      — Ты совсем сумасшедший.
      Нет. Полонский сумасшедшим не был. В России могли сгноить всегда и любого.
      — Миша, — успокаивает моя бабушка моего дедушку, — ты же народный художник СССР, лауреат Сталинской премии, автор знаменитых портретов Ленина. Никто тебя не сгноит.
      — За это меня и посадят. За Ленина.
      — Миша, что ты несешь!
      — Варя, ты ничего не понимаешь, — говорит Полонский свистящим шепотом. — Сталин восстанавливает империю. Сперва он вернул погоны в армии, теперь ввел форму в школах и даже в министерствах. Все как в царской России. Возвращаются все внешние атрибуты империи. Даже деньги! Вот! Вот! Это же только слепой не видит! — Полонский вытаскивает из ящика буфета две денежные купюры. — Это царская сторублевка, а это наша, новая. И все делают вид, что они не похожи! Но это одно и то же! Тот же рисунок, та же композиция, тот же размер!
      — Ну и что?
      — А то, что Сталин ненавидит революцию и восстанавливает то, что было до нее. Это не замечают только слепые. Сталин стремится к порядку, а все, что связано с Лениным, — хаос и террор. Ленин скоро отовсюду исчезнет, и за мое увлечение Лениным меня посадят, не говоря уже о том, что в молодости я был абстракционистом. Абстракционизм — это тоже революция.
      — Миша, ты это все всерьез? — вопрошает моя бабушка.
      Да, это было всерьез. Не так давно вышло постановление ЦК по вопросам литературы и искусства с обличением Ахматовой, Зощенко и других. До художников дело еще не дошло, но мой дед чувствовал, что дойдет, и чуть не умер от страха. Однако он прожил еще десять лет и умер от страха только после того, как искусством занялся Никита Сергеевич Хрущев.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21