— На, поешь, — повторила женщина и улыбнулась.
Из-за ствола дерева на мгновение появилась и тут же исчезла хитрая мордочка, и я сразу пришел в себя.
Модельный мир. Ситуация выбора в компьютерной игре, куда меня вовлекли против воли. Почему именно эта игра оказалась запечатанной и помещенной на дно блокированной памяти в виртуальной системе госпожи Ландовской, мне еще предстояло выяснить, хотя я был почти уверен в том, что к решению иоей проблемы именно эта ситуация отношения не имела. Но, не отреагировав должным образом на приглашение Евы, я, Адам, вряд ли мог сделать хотя бы один шаг — и даже мой личный код-допуск не смог бы помочь по той простой причине, что все, что могло быть этим кодом взломано, было уже взломано, и дальнейшее зависело не от мощности системы, а от моей личной сообразительности и понимания ситуации.
Я мог протянуть руку и взять яблоко из руки Евы, но мог и отказаться. Мог, к примеру, встать, обойти дерево, за которым ждал результата своего эксперимента Змей-искуситель, и прямо спросить у этого нахального пресмыкающегося, зачем ему нужен этот искус. Нет, «зачем» — это понятно. Нужно спросить, что произойдет, если я откажусь от яблока, поскольку вообще не ем фруктов.
Ева смотрела на меня требовательно и, в то же время, лукаво. Она не спрашивала, хочу ли я надкусить поганый плод. Она сказала «на, ешь» и ждала, что я исполню ее желание. По сути, выбор мой состоял вовсе не в том, чтобы съесть или не съесть яблоко и — совершить или не совершить грехопадение. Грехопадение уже было совершено, на кожуре ясно видны были следы Евиных зубов. От моего поступка ровно ничего не зависело. Я мог взять яблоко и съесть — и Творец прогнал бы нас с Евой из Рая за нарушение Его воли. Я мог ударить Еву по прекрасной руке, и яблоко покатилось бы в сочную зеленую траву, доставшись тем, кому и было изначально предназначено, — червям. Но Ева была бы все равно изгнана из Рая за нарушение Его воли, и мне ничего не оставалось бы, как последовать за ней. Точнее — пойти с высоко поднятой головой впереди своей половины. Потому что я отвечал за поступки Евы перед Творцом. Из моей сути была создана мне женщина. И именно мое, а не собствнное, невысказанное и даже непродуманное, желание Ева выполнила, сорвав плод.
Единственное, что я мог сделать сейчас во искупление греха, это — убить Еву. Хотя бы вон тем кривым поленом, которое валялось неподалеку, будто специально созданное для убийства и оставленное Творцом на видном месте. Я убил бы не Еву, не первую женщину. Я убил бы ту свою суть, которая изначально была греховной. Ту суть, которую Творец намеренно отделил от меня и немедленно поставил эксперимент, желая проверить, действительно ли я, Адам, первочеловек, лишился всего греховного, что было во мне. Действительно ли, удалив женское начало, Творец получил во мне самое совершенное свое создание.
Чтобы доказать свою верность Ему, я просто обязан был лишить Еву жизни. Уничтожить грех в самом его зародыше. Любое другое решение было половинчатым и потому решением проблемы считаться не могло. Оставив Еву жить, я, даже отобрав яблоко, даже ударив жену свою, даже прочитав ей дюжину проповедей о пользе воздержания, все равно стал бы соучастником греха, ибо сама суть греховности, выделенная из меня, — Ева, жена моя, — продолжала бы существовать, и не сегодня, так завтра нашла бы повод для новой провокации.
Ситуации выбора в действительности не существовало. Выбора не было — я обязан был убить.
Но убить я не мог.
Нет, не потому, что заповедь «не убий» тоже была Его указанием — прямым и точным. Заповедь эта стала нравственным императивом гораздо позднее, а сейчас, в Раю, отягощенном одним-единственным грехом, убийство не могло быть оценено Им как грех. По очень простой причине: убивая Еву, я не убил бы человека. Не убил бы женщину. Пока между нами еще не существовало никаких человеческих отношений (кроме единственного обращения «на, ешь!»), Ева была не женщиной еще, но лишь формой женщины. Содержание же, суть Евы, были моими. Тем, что Творец извлек из меня и что еще не успело измениться, живя собственной жизнью.
Убив Еву, я убил бы свою суть.
Убив Еву, я убил бы себя, поскольку, лишенный сути, не мог бы жить.
Творец создал меня — человека, — потратив целый день. Он сказал «и вот хорошо весьма». И я, самое совершенное Его создание, сразу же покончил бы с собой, доказав Создателю, что труд его был напрасен.
Я протянул руку и взял яблоко. Я улыбнулся Еве — моему отражению-антиподу — кислой улыбкой, куда более кислой, чем оказался вкус плода, когда я вонзил в него зубы.
Змей-искуситель захихикал за деревом. Ему казалось, что он унизил Творца. Бедняга. Он выполнил Его волю, сам о том не подозревая, — только и всего.
Яблоко хрустело на зубах, мягкая рука Евы перебирала мне волосы, и я не ощущал ничего, кроме тихого бешенства. Я терпеть не могу ситуации, в которых выбор предопределен. Особенно ситуации, когда предопределенность выбора становится понятной лишь в тот момент, когда ты собираешься совершить действие, изначально запрещенное и неосуществимое.
Если Ландовска играла в эти игры со своими клиентами, я не хотел бы стать ее клиентом. Если она играла в эти игры сама с собой, мне было ее жаль — нелепо играть в игру, в которой от игрока ничего не зависит.
Я доел яблоко, встал и, не глядя на Еву, пошел искать выход из Рая. Я знал, что Ева, моя суть, последует за мной, потому что выбора не было и у нее.
Мягкая трава щекотала пятки.
— Эй, — сказал я вслух, обращаясь то ли к госпоже Ландовской, то ли непосредственно к компьютерной программе, нет ли чего-нибудь поинтереснее? И желательно без теологических экскурсов!
x x x
Меня поняли буквально.
Я стал Вселенной.
Я был сжат в математическую точку. Для меня не существовало времени, потому что никакие процессы не происходили. Для меня не существовало пространства, потому что математическая точка не обладает измерениями. Что при этом могло означать самое понятие «существования» я не в силах был определить, поскольку для описания понятия пришлось бы выйти за его пределы, а это было невозможно.
Я был, и меня не было.
Нормальное противоречие, для решения которого изначально существует лишь одна альтернатива, один выбор. Быть или не быть.
Да?
На самом деле выбора не было. Я не мог выбрать «не быть» по очень простой причине: тогда некому было бы разбираться в последующих альтернативах, игра потеряла бы смысл — главный игрок признал бы свое поражение, не сделав даже первого хода.
Значит — быть.
И стало так.
Кокон взорвался, возникло пространство, события понеслись, последовательность их стала временем. И ничего в этом процессе от моего выбора не зависело тоже. Все было предопределено начальными и граничными условиями в момент взрыва, и состоянием вещества, и состоянием полей, и даже принцип неопределенности, возникший одновременно с Мирозданием, не мог повлиять на выбор пути развития Вселенной.
— Эй, — сказал я, обращаясь к компьютеру, будто к партнеру в шахматы, который с самого начала принялся жульничать, оставив противнику для игры только одну пешку и окружив ее со всех сторон своими тяжелыми фигурами, создав ситуацию цугцванга. — Эй, нельзя ли играть без форы? Я тоже хотел бы сделать ход!
Сказал и только тогда понял, что компьютер вовсе не создавал для меня обычных игровых ситуаций. Не стала бы Ландовска запечатывать на дне колодца, будто смерть Кощея, некую игру, в которую играла на досуге.
Она имела, что сказать, и сказала то, что имела. Теперь это было очевидно. В начальных ситуациях создания Мира — в материалистической и идеалистической их трактовках — проблемы выбора не было. Задана была не только начальная ситуация, но и вектор развития. Единственный и не зависящий от человеческой воли.
Похоже, что компьютер следил за ходом моих мыслей, и для общения с ним мне не нужно было кричать. Едва я сделал свой вывод, игровая ситуация резко изменилась. Ощущение было болезненным, а мир, в который меня ввергла программа по воле Ландовской или, возможно, вопреки ей, оказался ужасен.
x x x
Я стоял перед большим плоским камнем и в правой руке сжимал нож. Хороший нож, из обсидиана, обточенный до той степени остроты, когда уже не нужно думать, удастся ли совершить этим ножом то, для чего он был предназначен.
Я стоял перед большим плоским камнем, а на камне лежал лицом вверх юноша лет семнадцати. Юноша смотрел мне в глаза, он ждал. В глазах не было ни страха, ни покорности, ни ненависти, — только любовь. Мой сын Ицхак любил меня, отца своего Аврама. Он готов был принять смерть от моей руки, поскольку выбора у него не было. Я не предоставил собственному сыну права выбора.
Право это было только у меня.
Творец потребовал, чтобы я принес ему в жертву сына своего Ицхака. Я мог исполнить требование, но мог и отказаться. Он не сказал об этом прямо, но я знал, что Творец испытывает меня. Он хочет знать, насколько я верен Ему, насколько люблю Его, насколько покорен Его воле.
Я мог выбрать. Принести сына моего в жертву, как требовал Творец, — доказав свою безусловную верность. Или отказать Ему в этой жертве, возвысив свою гордыню до предела, далее которого путь мой в этом мире стал бы непредсказуем, ибо никто не смог бы предвидеть всех последствий Его гнева.
Отдать сына и следовать дальше по пути ясному, предсказуемому на многие века — пути верности Ему, единения с Ним. Только на этом пути смогут существовать Пророки.
Или нарушить Его волю, сохранив Ицхаку жизнь, лишиться Его поддержки, — и путь мой, и путь всех потомков моих станет неясным, скрытым во тьме времен.
Я мог выбрать между Смыслом и его отсутствием. Правда, выбор этот означал и другое — рабство или свободу. Стать Ему рабом и видеть дорогу впереди. Или стать свободным, но погрузить будущее рода в туман неведения.
По сути, выбора не было и здесь. Я мог рыдать, я мог рвать на себе остатки волос, я мог проклинать Его, зная, что вопли мои, достигнув Его уха, никак не смогут изменить Его решения подвергнуть меня этому испытанию.
Я занес над Ицхаком нож и, опуская лезвие, проклял Его самым страшным проклятием.
И в это мгновение я прозрел.
Нож опускался медленно-медленно, рука моя будто лежала на мягкой пуховой подушке и продавливала ее, а память ринулась вверх, и я увидел, что произойдет со мной в следующее мгновение, и через год, и через десять лет, и что случится с сыном моим Ицхаком, и с именем моим, которое мне предстоит изменить, добавив к нему всего одну букву, и с племенем моим, и со всеми людьми, к моему племени не принадлежащими, — через год, сто, тысячу лет, и еще позже; я увидел города, страны, корабли, ракеты и бомбы, я увидел все, что, как мне казалось, видел и раньше, но, все же, никогда не видел, потому что ничего еще не произошло, все только предстоит, и все будет именно так, как я увидел, потому что решения определяют путь.
Это было не мое решение, но выполнить предстояло — мне.
Твердая рука перехватила мою ладонь, когда острый кончик лезвия коснулся груди сына моего Ицхака там, где сквозь кожу видна была слабая пульсация сердца. Он. Он остановил меня. Он не позволил мне. Он испытал меня, и я выдержал. Я был покорен Ему. И Он позволил мне увидеть будущее.
Будущее, о котором я никому не смогу рассказать…
Нож выпал из моей руки, и я заплакал.
x x x
Виртуальная реальность оказалась выполнена настолько профессионально, что я ощутил вкус соли на губах. Я слизнул собственные слезы и подумал, что Ландовска слишком увлекается историей религий. Наверняка на самом деле все происходило иначе, и, если кто-то из древнееврейских пророков когда-то стоял перед дилеммой Аврама, то причиной наверняка было не испытание, предложенное Творцом. Причина была сугубо земная.
Должно быть, компьютер ощутил мое сопротивление. Что-то переключилось, мир сначала вспыхнул белым, а потом излился черным, и в смешении этих двух цветов возникла комната. Келья. Высокий потолок. Большой дубовый стол, заваленный листами пергамента. Перо в моей руке.
И мне опять предстояло выбрать. В игре явно просматривалась система. Программа ставила передо мной ситуации выбора, взятые из истории человечества и Вселенной. Более того, программа убеждала меня, что в предложенных ситуациях выбор был чрезвычайно прост, поскольку его не существовало вовсе. Программа желала, чтобы я сделал ход, но не предоставляла мне такой возможности, лишая игру смысла.
Чего она хотела от меня сейчас?
Мое имя было — Мишель де Нострадам. Я сидел, откинувшись на высокую спинку жесткого стула, и прозревал будущее.
Я наблюдал. Я не вмешивался в ход событий (да и как бы я мог это сделать?), но от моего дыхания что-то непрерывно менялось в этих картинках, и я никак не мог ухватить суть. Я не понимал того, что видел. Я должен был это описать, но у меня не было нужных слов. Я должен был назвать даты, сроки, страны, но все это ускользало, расплавлялось в намеки, сползавшие с кончика пера на пергамент и оставлявшие свой след в форме странных четверостиший, возникавших, будто отражения виденных мной картин. Отражения получались кривыми, и иными быть не могли.
Я увидел, как ровно через двести тридцать лет в Париже поведут на эшафот французского короля, я заглянул в его расширенные от ужаса глаза, но, когда я обмакнул перо в чернила и занес руку над пергаментом, видение расплылось, оставив в мозгу нечеткий отпечаток, а в памяти — затухавший след. И я сумел только вывести:
«Ночью через Королевские вороты в путь отправится она,
Королева, белый драгоценный камень, и Король, весь в сером,
Путь через Варенн — неверный путь, и выбор Капетинга
Приведет к огню и буре, крови и ножу…»
Перечитав написанное, я и сам не понял, что означали эти слова на самом деле. Варенн? Почему — Варенн?
Со злостью на себя я отбросил перо и, шепча какие-то странные слова, которые всегда приходили мне на ум в такие мгновения, погрузил свой взор в такую даль времен, в какую мне прежде пробиться не удавалось. Я хотел испытать себя. Я мог умереть от такого испытания. Но я должен был понять свой предел.
В тысяча девятьсот девяносто девятом году от рождества Христова я узрел страшную войну между мусульманами и христианским миром. Я видел десятки странных металлических птиц, взлетавших в воздух на огненных хвостах. Я видел, как плавятся камни в моем родном Париже, и как проваливается сквозь землю прекраснейшее здание собора Святого Петра в Вечном городе, и как птицы, взлетевшие, чтобы поразить хищников, плюют огнем на мечети Багдада, и как корчатся люди в этом всесжигающем пламени, но, когда я поднял перо, мозг мой опустошился, и только слабый намек на грядущие события перетек на пергамент, оставив трудно объяснимый след:
«Объявится в Испании король, король великий,
И покорит он Юг своею силой,
И полумесяц скроется в тумане,
И люди Пятницы сдадут свои знамена…»
Господи, — крикнул я, — почему ты так поступаешь со мной? Почему я, Мишель де Нострадам, зная все, ничего не могу сказать?
Не первый и даже не сотый раз я задавал Господу этот вопрос, но отвечал всегда сам — с тех пор, как ответ впервые пришел мне на ум. Я неоднократно хотел занести на пергамент и мой вопрос, и мой же ответ, но странная сила удерживала меня от этого.
Послушай, — сказал я себе, — а здесь-то где выбор?
Этот вопрос был новым. Мне даже показалось, что его задал не я, а голос во мне, не зависевший от моей воли. Что, переспросил я, — что ты сказал о выборе?
Ты прозреваешь будущее, — терпеливо объяснил голос. — Ты пророк. Это — ситуация. Игровая ситуация, в которой ты должен сделать ход. Но правила игры тебе не известны. Прежние правила, по которым ты пытался играть, требовали: сделай выбор. Ты пробовал. Выбор был прост, потому что не существовало альтернативы. Но сейчас нет и ситуации выбора, не так ли? Ты смотришь. Ты видишь. Ты прозреваешь. Ты пишешь. Что выбирать?
Ну, как же, — удивился я. Этот выбор был передо мной всегда. Почему, скажи на милость, сегодня я вижу будущее не так ясно, как видел его в юности? Почему прежние пророки были куда сильнее меня, Мишеля де Нострадама? Почему еврейский праотец Авраам прозревал будущее человечества на десятки тысяч лет? Почему пророк Моисей прозревал будущее на тысячелетия? Почему я, Мишель де Нострадам, будучи сильнее их (я знал это, был в этом убежден), неспособен видеть дальше какой-то жалкой половины тысячелетия?
Где же здесь ситуация выбора? — спросил голос.
Ну, как же? — удивился я. Выбор был всегда, но разве выбирать путь должен был только я, Мишель де Нострадам? Выбирают люди. Все, сразу и всегда. Вода, вытекающая из узкой трещины в скале, не выбирает себе пути. Но, оказавшись в долине, поток растекается рекой и впадает в океан, и где же в океане — выбор? Выбора не было в скале. Но равно его нет и в океане. Просто потому, что…
Боль обручем охватила голову и швырнула меня в красную пустоту прежде, чем я успел додумать мысль. Я даже не смог ухватить ее и нырнуть в боль вместе с ней.
— Каммерер! — позвал глас Господень.
x x x
— Каммерер! — сказал голос. — Вам не кажется, что вы превысили полномочия?
Я поднял руки и потер пальцами пылавшие уши. Нащупал два прохладных шарика и сдернул их. Возвращение из виртуального мира мне всегда давалось не без усилий, особенно если, как сейчас, меня выдергивали без предупреждения.
Я положил чипы подключения на их место под панелью терминала и лишь после этого обернулся. Ландовска стояла, уперев руки в бока, Фарамон мирно спал на диване, а Татьяна прислонилась к дверному косяку, переводя взгляд с меня на Ванду.
— Вовсе нет, — сказал я спокойно. — Я всего лишь пытался понять то, что вы от меня скрывали.
— Вы до сих пор уверены, что мы от вас что-то скрывали? — удивилась Ландовска.
Я промолчал, боль в висках продолжала пульсировать, хотя и с гораздо меньшей амплитудой. Я закрыл глаза, сжал виски указательными пальцами и, надавив в точках Чанга, мысленно произнес обезболивающий пароль. Пульсация прекратилась сразу, будто выключили. Подождав секунду, я открыл глаза и обнаружил, что Фарамон, проснувшись, сидит прямо и смотрит на мои манипуляции, а Ванда с Татьяной расположились за столом напротив меня и, очевидно, ожидали, когда я изложу свои обвинения. Или оправдания — это уж как смотреть.
— Хотелось бы выпить, — сказал я. — После погружения у меня всегда такая сухость во рту, будто в пустыне…
Удивительно, но в кухню отправился Фарамон, женщины продолжали сидеть неподвижно и смотреть на меня. Сел и я. Мы молча подождали, пока астролог-пророк принесет поднос с чашками, я отпил глоток — это оказался чуть подсахаренный сок какого-то растения, наверняка из местных, вкусом чуть похожий на сок манго, но менее мясистый и куда более приятный. Я уже успел уложить на полочках в своем сознании все, что мне показал компьютер в освобожденных файлах, успел придти к определенным выводам — тем более, что, как мне казалось, именно к таким выводам меня подталкивала и госпожа астролог. Я надеялся, что подсознание мое, обычно куда более раскованное, не пришло к иному, противоположному, заключению, и что, начав говорить, я не почувствую нелепицы своих рассуждений.
— У вас мощная фантазия, — с уважением сказал я, и Ландовска сделала знак рукой, давая понять, чтобы я обходился без комплиментов, а сразу перешел к делу.
— Возможно, вы и правы. Возможно, действительно, мир, Вселенная, человечество в прежние времена имели куда меньше степеней свободы, куда меньше возможностей выбора, и потому предопределенность событий была значительно более высокой, чем сейчас. Возможно. Но я не понял, какое отношение эта ваша философская идея-фикс имеет к исчезновению Лучано Грапетти, гибели «Альгамбры» и проблеме близнецов в целом.
— Правильно заданный вопрос, Максим, — сказала Ландовска, — это уже половина ответа.
— Тривиально, — заявил я. — Вы хотите сказать, что сейчас я задал вопрос правильно?
— Почти. Вы ведь все равно не делаете различия между мной и Фарамоном. Для вас мы оба — просто жулики, паразитирующие на потребностях наименее развитой части населения.
— Какие слова! — воскликнул я. — И какой пафос! Послушайте, Ванда, я ничего подобного не думал с самого начала. Меня попросту не интересовали ваши профессиональные достоинства. Я занимался и занимаюсь иной проблемой…
— Не иной, Максим. Той же самой.
— Лучано исчез потому, что это было ему предсказано?
— Не потому что… Как по-вашему, Максим, кто из нас двоих лучше умеет предвидеть будущее — я или Фарамон?
— Фарамон, — ответил я, потому что Ландовска ждала именно такого ответа.
— Конечно, — согласилась она. — Цивилизация на Альцине находится на гораздо более примитивном уровне развития, чем человечество. Именно поэтому здешний пророк способен предвидеть и собственные поступки, и поступки клиентов, которых у него немало, на многие годы. Без всякой астрологии. Астрология лишь помогает, служит доказательством, если Фарамону нужно кому-то что-то доказать. Для меня же единственным способом оценивать будущие события является именно астрология, интуитивное знание мне лично мало что дает. Понимаете?
— Пожалуй, — с сомнением кивнул я. — В момент возникновения Вселенной, в момент, когда взорвался кокон, состояние мироздания было полностью определено от Начала и навеки, вы это хотите сказать? Согласен, но этой теории уже лет двести…
— Не только состояние… — начала Ландовска.
— Я продолжу, — перебил я. — Конечно, не только состояние в момент «нуль». Были определены все векторы развития. Возникнув, Вселенная могла развиваться единственным способом. Никакого выбора. И так продолжалось долго — миллиарды лет. Неразумная Вселенная летела в собственное будущее по узкой колее, из которой не могла свернуть. Механистическое мироздание Лапласа. Давно пройденный этап. Забытая модель.
— Так уж и забытая, — сказала Ландовска. — Вы-то ее помните. И я тоже.
— Наука ее забыла, — пояснил я.
— Ну и напрасно… Давайте, Максим, я продолжу сама. Вы уже почти подошли к правильной идее, но готовы опять свернуть в сторону. Сейчас, я надеюсь, вы меня поймете.
— В отличие от прошлого раза, — вставил я.
— Именно. Тогда ваши мысли перемещались в иной плоскости, вы совершенно неправильно интерпретировали все, что я говорила.
— Давайте, — я сделал приглашающий жест и поднес к губам чашку с напитком.
— Мир был полностью предопределен в момент «нуль». Через миллиард лет на Земле появился человек. Существо со свободой воли.
— До этого были животные, — напомнил я.
— Ах, бросьте! Это у животных свобода воли? Поведение животного имеет причины, которые натуралист может, в принципе, вычленить и описать. Если ученые этого не умели делать, то это была беда науки, но вовсе не объективная истина. В животном мире предопределенность просто менее явная, поскольку причины переплетены гораздо более сложным образом, и их переход в единственно возможные следствия скрыт за огромным числом одежд… Только человек, да и то не сразу, смог быть свободным.
— Свобода воли невозможна без разума?
— Конечно. Невозможна в принципе. Но даже разум не сразу освобождает человека. Только постепенно. Именно это я хотела вам доказать…
— Намеренно провоцируя меня, чтобы я погрузился в ваши файлы… А потом еще и обвинили меня в нарушении закона о приватности информации.
— Ну да, — улыбнулась Ландовска. — Так вы же меня раскусили. Иначе не забрались бы в этот колодец, верно?
Она, пожалуй, переоценила мою деликатность, но я не стал ее разубеждать. Пусть говорит, а то еще собьется с мысли, а я пока так и не понял, куда, собственно, Ванда меня ведет.
— Адам не имел никакой свободы выбора. Он не мог отказаться от яблока, предложенного Евой, — убежденно сказала Ландовска. — Это было предопределено. И потому Адам был пророком. Он прозревал будущее на много тысячелетий. Не в его силах было нарушить созданную Творцом гармонию связи прошлого и будущего.
— А Ева? Она могла и не сорвать плод…
— Не могла. Это было задано изначально, так же, как и реакция Адама. Змей был не личностью, а элементом программы.
— Ну, допустим… А потом был Аврам, казнивший Ицхака. У него-то уже был вполне очевидный выбор.
— Нет! Выбора не было и у него. Это еще слишком ранний этап развития разума. Аврам мог, в отличие от Адама, размышлять о возможности выбора. Он мог представить себе иной путь, но еще не мог по нему пойти. Отношения между ним и Творцом были отношениями программы и программиста. Понимаете? Лишь тот, кто подчинен Господу полностью, тот, кто сам себя лишает выбора, становится Пророком.
— Допустим… Потом вы мне подсунули этого Нострадамуса, который писал свои катрены так туманно, что вложить в них можно было любой смысл.
— Положим, не любой, — обиделась Ландовска. — Но Нострадамус, действительно, сделал довольно много ошибок. И видел будущее в тумане, без четких оттенков. И не на тысячи лет, как праотец Авраам, а только на триста или четыреста. Собственно, Максим, вы поняли все, что я хотела… Может, сами приведете примеры?
— Да, пожалуйста, — согласился я, включаясь в игру. Древние пророки могли предсказывать будущее на гораздо большие отрезки времени, чем пророки Средневековья. Моисей описал свою грядущую жизнь и жизнь народа после своей смерти. Пророчество это передавалось из уст в уста, а потом было записано, потому что все сбылось. Так появилась письменная Тора, Ветхий Завет. До Моисея наверняка жили пророки, еще более сильные. Они видели на десятки тысяч лет, но не могли описать то, что видели. Если Ной или кто там еще видел через двадцать тысячелетий появление звездолетов, полеты на ракетопланах, телевидение… как он мог рассказать об этом соплеменникам? Никак. Общие фразы. Туман.
— Вот-вот, — сказала Ландовска. — Продолжайте, у вас это хорошо получается.
— Могу продолжить, — я пожал плечами и посмотрел на Фарамона, который, кажется, опять заснул, голова его болталась из стороны в сторону, будто тряпичная. — Я могу продолжить, но у меня нет времени вести эту любопытную дискуссию о свободе воли. Если вы мне скажете, при чем здесь судьба Лучано…
— Максим! — Ландовска была разочарована моей очевидной для нее тупостью. — Максим, если вы мне скажете, что еще не поняли, при чем здесь судьба Лучано…
— Да понял, — с досадой сказал я. — Понял после того, как побывал в шкуре Нострадамуса. Но мне сейчас нужно действовать, а развивать теоретические идеи мы сможем потом. Вы-то, Ванда, разве не понимаете, что ситуация все больше выходит из-под контроля? Спросите хотя бы у этого вашего пророка… А то ему скучно нас слушать.
Голова Фарамона немедленно приняла вертикальное положение.
— Да, — сказал он, будто и не спал вовсе. — Именно да.
Ландовска повернулась к нему и пропела какую-то длинную фразу. Татьяна внимательно прислушивалась и, по-моему, приходила в тихое отчаяние. Интересно, что могла сказать Ландовска? О чем спросить?
Неожиданно Фарамон пришел в возбуждение. Фарамон вскочил на свои короткие ножки, Фарамон бегал вокруг стола и несколько раз обежал вокруг Ландовской, Фарамон жестикулировал и вращал глазами, что и вовсе производило комическое впечатление. Но главное — Фарамон говорил. Без остановки, не прерывая фразу даже для того, чтобы перевести дыхание. Впрочем, я мог ошибаться, и пророк вовсе не был возбужден, а дыхание у него было спокойным, что я знал о физиологии аборигенов Альцины?
Прошло минуты три прежде, чем пророк замолчал, повернулся в мою сторону и произнес:
— Ты. Да. Только.
— Это понятно, — сказал я. — Конечно, только я, кто же еще? Вопрос — что? И еще, — я повернулся к Ландовской, — если вашему пророку для предвидения результата нужна информация, то пусть он примет к сведению, что братья и сестры Лучано Грапетти покинули свои планеты и, судя по всему, направляются к системе Альцины. И, если в течение максимум двух суток я не найду Грапетти, может случиться беда. Мое начальство на Земле вряд ли будет спокойно смотреть, как…
— Да это все понятно, — прервала меня Ландовска. — Фарамон сказал и об этом тоже. Но, видите ли, Максим… Он хороший пророк, но каждый пророк хорош в пределах своей системы ценностей. В конце концов, Нострадамус, если вы помните, тоже не занимался предсказаниями будущего жителей Пандоры…
— Не знал он ни о какой Пандоре, — с досадой сказал я.
— Вот именно, — подхватила Ландовска. — И Фарамон не знает ни о ком из тех людей, что вас интересуют. Кроме Лучано, который, поселившись на Альцине, был включен в ее ареал. И только в связи с личностью Лучано Фарамон может…
— Ванда! — воскликнул я. — Мы увязнем в очередном споре. Что сказал этот пророк — в двух словах?
— Фарамон утверждает, что Лучано нет в астрологических домах Альцины. Сегодня в полдень Кусбар входит в знак Бресо, и при этом аспект Переная приходится на восьмой дом — дом Ферна. Еще утром он не мог этого утверждать точно, потому что тогда знаки стояли иначе. Все изменилось примерно в девять утра по времени Альцины-прим. Вы можете сказать, что произошло в это время?
Я подумал. Пять часов назад… С Экселенцем я говорил позднее… Корней Яшмаа покинул Гиганду вчера. Остальные близнецы, похоже, вылетели еще раньше. Пять часов назад… Пожалуй…
— Звездолет «Антиной», рейс с Надежды, должен был выйти из нуль-т в системе Альцины примерно в это время, — сказал я медленно. — Это легко проверить — свяжитесь с информом космопорта. Если я прав, сейчас «Антиной» маневрирует на расстоянии десяти астрономических единиц, готовясь к посадочному прыжку.
Татьяна, не дожидаясь просьбы Ландовской, поднялась и подошла к терминалу. Наверняка все так, — подумал я. По времени совпадает. Матильда Геворкян вот-вот прибудет. Ну и что? Что это нам дает? Я и так знал после разговора с Экселенцем, что близнецы устремились на Альцину. Наверняка у начальника космопорта есть указание держать «Антиноя» на внешней орбите до получения дальнейших распоряжений. Сейчас Татьяна в этом убедится, только и всего.