Сидней шагал навстречу спрыгнувшему Сэйерсу, раскинув руки, будто для сыновних объятий. Найджел нахлобучил белую панаму, ступил с бетона и неожиданно утонул в глубоком и мягком песке, его шатнуло то ли от неверного шага, то ли от длительного перелета, Сэйерс качнулся, и сильные руки Сиднея подхватили его. Сидней расточал улыбки и тараторил без умолку, будто Сэйерс прилетел на отдых в теплые края и встретил близкого друга.
Трое мужчин и женщина остановились позади Сиднея шагах в пяти, не зная, подойти ли им ближе или обождать, пока Сидней представит их вновь прибывшему.
Сидней положил руку на плечо Сэйерса:
– Найджел Сэйерс! – Слова разнеслись по пляжу и смешались с ревом прибоя.
Сэйерс не верил собственным глазам: таких женщин он давно не встречал, может, для других в ней не было ничего особенного, но Сэйерс предпочитал именно таких признанным красавицам. Загорелая блондинка с выцветшими от солнца бровями и ресницами напоминала бронзовую статую, и еще ему всегда нравилась родинка на щеке; наверняка, если ее поцеловать, на губах останется привкус соли. Женщина насмешливо оглядела Сэйерса, и отчего-то он уверился, что трое других ей уже не интересны; если что-то там и было, то исчерпало себя; Сэйерс поймал себя на ревности: совсем рехнулся, впервые видит человека и… на тебе. Сэйерс все свалил на духоту, он знал, что усталость и жаца обостряют чувственность. Найджел обменялся рукопожатиями с мужчинами, а когда женщина произнесла свое имя, так разволновался, что тут же забыл его, пот катил крупными каплями, Сэйерс стянул панаму и вытер потеки со лба и шеи.
Вагончики одинаковые, новехонькие, на колесах, дорогие, из тех, прицепив к машинам которые отправляются путешествовать вполне обеспеченные люди.
В вагончиках мужчины жили по двое, а в общем вагоне с салоном отдыха, телевизором и приемопередатчиком жила женщина.
Сидней долго наставлял Сэйерса, пока пилот в одних плавках, не боясь обгореть, бегал по склонам с ружьем в надежде подстрелить живность и побаловать ребят на авиаматке дичью. Хряк пролежал остаток дня на циновке, загорая и поглощая фрукты из плоских плетеных корзин.
Вечером Сидней вместе с Хряком улетели. Сэйерс остался один: Сидней дал Найджелу понять, что тот здесь старший и только Найджел знает все до конца, а другие лишь часть. После истории с аквариумом Сэйерс допускал, что то же самое Сидней сказал другим.
Только сейчас, после разговора с Сиднеем, Найджел понял, что завяз глубже, чем предполагал, отступать некуда, да вряд ли он и смог бы теперь; как и большинство людей, завязших по уши, Сэйерс предпочитал делать вид, что ничего особенного не случилось.
Вертолет поднялся и, хищно наклонив нос по косой, будто заваливаясь в море, исчез. Гул его пропал еще раньше, и, когда точка в закатном небе скрылась из вида, Сэйерс понял: все произошло на самом деле; он уселся на складной стул с плетением, провисшим почти до песка, и ощутил, как жар прогретой за день земли струится по ногам, подымаясь выше и выше.
В центре острова на высоте тысяч футов в облаках тумана проглядывал лес. Лето на исходе – время ураганов; женщина стояла на берегу и всматривалась в тихое море, все и начиналось обычно с тишины, а за горизонтом фронтом в сотни миль мог нестись ураган с дикой горячностью гоночного автомобиля, выливая мощные ливни, поднимая гребни опустошительных валов.
Напарник Сэйерса по вагончику, худощавый лысеющий брюнет по прозвищу Чуди, и впрямь был чудаковат, но беззлобен и принадлежал к редкому типу людей, способных не напрягать ближнего. Чуди не требовал к себе повышенного внимания, не требовал, чтобы с ним натужно общались, и сам любил помолчать, но его молчание не вызывало у другого чувства неловкости и желания непременно раскрыть рот, чтобы сказать хоть что-то. Кривые ноги Чуди покрывала черная жесткая растительность, на груди и на спине волос было так много, что издалека можно было решить, что Чуди забыл стянуть свитер.
– Вы привыкнете, – Чуди попытался ответить на невысказанный вопрос Сэйерса, понимая его растерянность. – Здесь есть свои прелести.
– А… – Сэйерс кивнул и улыбнулся Чуди, улыбаться тому одно удовольствие, в ответ Чуди оскалил лошадиные зубы, безобразие его улыбки могло соперничать только с ее обаянием.
Сэйерс опустил руку, набрал пригоршню песка, высыпал на грудь – песчинки ручьем побежали вниз.
– Здесь нет нелетающих птиц? Вроде маорийского пастушка, бескрылой киви или кагу…
– Не замечал, – Чуди охотно поддержал беседу, – зато летающим птицам здесь раздолье.
Краб – здоровенный пальмовый вор – выскочил из мангровых зарослей так неожиданно, что Сэйерс вздрогнул; могло показаться, что ярко-красный краб тоже перепуган и смотрит в глаза Сэйерсу; пальмовый вор резко изменил направление и скрылся в переплетении корневищ.
– Фунтов на десять? Вкусный? – Сэйерс нахлобучил панаму.
– Отменный! – Чуди подобрал камень и швырнул туда, куда скрылся краб. – Я, правда, не любитель, а вот Эви… Эвелин, – пояснил он, допуская, что Сэйерс еще не запомнил имена поселенцев острова.
– Вы давно здесь? – Сэйерс осекся: давно – недавно, разве ответишь, тут представление о времени наверняка меняется.
Чуди дотронулся до залысины и промолчал, при его манере поведения более чем естественный прием, если не хочешь отвечать. Сэйерс сунул руки в карманы: ему еще многое надо будет понять; даже для таких открытых на вид людей, как Чуди, есть свои пределы откровенности, и, наверное, сейчас Чуди думает: «Могли бы прислать кого и поумнее», а, может, и вовсе ни о чем не думает. Сэйерс не без зависти отметил, что такие, как Чуди, всегда поражали его способностью напрочь отключать голову, будто выключали свет в спальной перед сном. Или так казалось? Он уже оплошал сегодня с Хряком, когда решил, что тот колода колодой, а на поверку – Хряк хоть куда, конечно, он не поразит университетскую аудиторию изысканной речью, пересыпанной ссылками на гениев человечества, но на вертолете или на заброшенном острове, где судьба сводит людей лицом к лицу и нужно быстро решать и уметь постоять за себя, такие, как Хряк, предпочтительнее и вовсе не важно, симпатизирует им Сэйерс или нет.
– Кофе на ночь пьете? – Чуди легко распрямился из положения «сидя на корточках» и начал резко выбрасывать ноги в стороны, как каратист.
– Нет, – Сэйерс тоже поднялся.
– И я нет, – Чуди посмотрел в глубь острова: – Может, пройдемся? Оборудование покажу завтра, а сегодня – всякие кусты, цветы. Я таких в жизни не видел, да и вы тоже.
Сэйерс безразлично слушал Чуди. Темнота еще не наступила, и все виделось в ярком, но начинающем тускнеть освещении.
Вернулись уже в темноте. За скалой в трех шагах от вагончиков горел свет.
– Что это? – Сэйерс протянул руку.
– Там аппаратура и бактериальные культуры, ночью кто-нибудь обязательно дежурит.
– Здесь? Дежурит? – изумился Сэйерс и добавил раздраженно: – Глупо!
– Глупо, – охотно согласился Чуди, – но… необходимо.
Сэйерс попытался в темноте различить выражение глаз спутника, ничего не увидел и решил, что, похоже, не понимает простых вещей и не исключено, что никогда не поймет.
Сэйерс остался посидеть у воды, узкий мирок – десяток футов от воды и десяток под воду – шевелился, ехал, сыпал шуршащими, ноющими, свистящими звуками. Сэйерс вытянул ноги, незябко, но уже нет излишнего жара, потная рубаха высохла. «Хорошо, если бы Эвелин подошла сама, – Сэйерс смежил веки, – положила руки мне на голову и поцеловала, кажется, чего проще, но так редко такое в жизни случается, а со мной и совсем не случалось». Сэйерс задремал в кресле под мелодию из лежащего у ног приемника.
Проснулся от яркого света, солнце уже забралось высоко; над ним стояла Эвелин и произносила слова утреннего приветствия. Он проспал всю ночь полусидя, усталость сморила, и все же Эвелин пришла, не тогда, когда он хотел, но все же пришла. Сэйерс увидел в этом добрый знак.
Воскресное приложение газеты «Ивнинг пост»:
Тихоокеанский проект представлял два отдельных проекта, осуществляемых параллельно Гринтаунским институтом и военным ведомством. Институт был только рад получить средства для изучения миграции птиц, а военные были рады найти надежные места для испытания биологического оружия.
По словам одного представителя армии, военные ученые хотели получить уверенность в том, что микроорганизмы и вирусы не будут перенесены перелетными птицами за пределы районов испытаний. Другим военным ученым хотелось выяснить, можно ли использовать морских птиц в качестве носителей биологического оружия, то есть переносчиков смертельных заболеваний в другие страны.
НА ВОЕННОМ ЯЗЫКЕ, РЕЧЬ ШЛА ОБ ИСПОЛЬЗОВАНИИ ПТИЧЬИХ ВЕКТОРОВ ЗАБОЛЕВАНИИ.
Подобный тайный контракт не в традации Гринтаунского института, пользующегося благожелательностью и всеобщей любовью.
В то утро его разбудила Эвелин, в то утро и в последующие, когда над головой Сэйерса летела одна птица, это был одиночный вектор, если летела стая – суммарный.
* * *
В подъезде своего дома Рори Инч достал из почтового ящика конверт точно такой же, как тот, что вручил ему Экклз. Первый конверт Рори уже уничтожил, над одной из уличных урн, а слайд сжег: запах горящего слайда напомнил запахи детства, когда мальчишки утаскивали с заднего двора фотоателье испорченную или отбракованную пленку, набивали ею пустые коробки, консервные банки, а лучше всего картонные трубки и устраивали шумные представления с пламенем и грохотом.
В прихожей толстяк Инч разулся, тяжело опустившись на стул, вытащил тапочки и решил, что ни в коем случае нельзя, чтобы Сандра увидела их, если она приедет к нему; невозможно симпатизировать человеку, пользующемуся такими тапочками: во-первых, размер будто на слона, во-вторых, состояние – похоже, их носили еще до войны за независимость. Рори запихнул тапочки в пластиковый пакет для мусора и в носках прошел в комнату.
В гостиной Рори повесил на стену экран, установил проектор, не торопясь вставил слайд и нажал кнопку включения. На экране засветилось имя – НАЙДЖЕЛ САЙРЕС. Рори уничтожил второй слайд, можно было и не прибегать к проектору, но дома он любил все делать обстоятельно, не лишая себя удовольствия.
Завтра он узнает адрес, и тогда разрозненное сведется воедино: лицо, имя и место проживания, более ничего специалисту класса Рори Инча не потребуется.
Принцип разнесения сведений во времени и пространстве, столь любимый Тревором Экклзом, проводился на практике неукоснительно.
Рори принял душ, отлежался и, готовясь к встрече с Сандрой, надел пиджак, который скрадывал его брюхо удачнее всего. Рори долго решал, повязать ли галстук, и уговорил себя, что сейчас это необязательно. Неожиданно пришло в голову, что Найджел Сэйерс, скорее всего, ровесник, а если и старше, то на год-другой.
Теперь, что бы ни делал Рори, он всегда должен помнить: работа началась и результатов ожидает Тревор Экклз.
Рори приехал к ресторану, месту работы Сандры Петере, вовремя, она тут же вышла. Рори отметил, что его с иголочки машина произвела на нее впечатление. Рори знал одно местечко, там Сандре непременно понравится; удачно выбрались из города и покатили по широкой дороге, вьющейся через поля и перелески, тонущие в темноте; в разные стороны сбегали с холмов и взбирались на поросшие колки линии электропередач.
Машина легко преодолевала подъемы и плавно скатывалась со спусков. В зеркале заднего обзора показался тупой нос трейлера с рекламой по радиатору – трех-зубцовой короной со звездочками, сияющими поверх зубцов, и надписью внизу. В свете фар несущихся навстречу машин надпись ярко вспыхивала.
– Не могу понять, что там написано, – Сандра старалась не смотреть на живот Рори, с трудом помещающийся под рулем.
Рори бросил взгляд на приближающийся трейлер, на тупую морду в блестящей окантовке:
– Написано: Дрейн кинг, фирма из Охайо, не помню, что они производят.
Сандра поправила ремень:
– Я думала, надпись в зеркале заднего обзора должна быть перевернута, а получается все как надо, слева направо, читай, будто в книге.
Рори усмехнулся:
– Рекламщики – хитрецы, переворачивают надпись на капоте так, чтоб такие, как мы, и другие, кто поедет впереди, читали ее без труда, а подойди к радиатору, надпись как раз перевернута.
Трейлер, обдав машину Рори дымным выхлопом из смрадно попыхивающей трубы, вырвался вперед и скрылся за поворотом.
Инч не любил, когда его обгоняли, обычное вроде бы дело, а словно нагрубили.
– Нам спешить некуда, – начал было Рори и смешался: двусмысленно вышло, он-то как раз и не знал, есть ли им куда спешить или нет и как у Сандры со временем.
– Вы хорошо водите, – пискнула Сандра.
Рори промолчал. А кто же плохо водит? Таких и нет почти. Он все же вежливо улыбнулся: видно, ей не о чем говорить, не знает, как подобраться к разговору, нащупывает, надо бы помочь ей, она славная.
– Всю жизнь на колесах, мальчишкой снились только автомобили, другим – всякие там сказки, злодеи да чародеи, волшебные принцессы, а мне – машины и непременно бирки с ценами на лобовом стекле, просыпался в поту и думал, что никогда у меня не будет таких сумм, ни половины их, ни четверти, ни хоть сколько-нибудь.
Рори завел машину на стоянку перед одноэтажным строением под плоской крышей. Внизу протекала река, и задним фасадом, повернутым к узкому мосту через реку, домина оказался четырехэтажным.
Рори уверенно шел по коридорам, здоровался иногда с обслугой в форме, и Сандра досадовала: наверное, бывает здесь часто и не один. Захотелось надерзить, вспылить, но взрослой женщине глупо кривляться, как подростку, да, может, и выдумки все это. Раздражение прошло внезапно и бесследно, сели за уютный стол, их быстро обслужили.
Рори проголодался и ел жадно. Сандра старалась не смотреть на него, поглядывая по сторонам. Рори спохватился – вцепился в вилку, как дитя в соску, отодвинул тарелку, начал, извиняясь:
– Я всегда был толстым, любил поесть… «Все жрешь!» – кричал отец, его раздражало, деньги трудно зарабатывались, а я как прорва…
Оба, не сговариваясь, посмотрели на дымящуюся перед Рори гору мяса и рассмеялись.
– Спасибо, что согласилась поехать, – Рори дотронулся до руки Сандры.
– А другие не соглашаются?
– Соглашаются, да все не те, что надо.
– А я что надо?
– Выходит, так.
Сандра придвинула к Рори тарелку:
– Ешь, хочется же, я вижу.
Рори расправился с мясом, не заставляя себя упрашивать, запил и откинулся на спинку нарочито грубо сколоченного стула:
– Однажды я украл у отца деньги, припрятанные им на выпивку, чтоб пригласить свою первую девчонку, уж и не помню куда. Вот отметина, – он дотронулся до подбородка, – отец засек меня и запустил вилкой с размаху, как видишь, попал. Когда хлынула кровь, он перепугался больше всех и, топая ногами на мать, орал, что его упекут. Я тогда здорово озлился: даже пустив мне кровь, он думал не обо мне, а о себе. «Как же так?» – не мог понять я. Только через годы смекнул, что иначе и не бывает. Или мне не везло? Мать остановила кровь льдом, все успокоилось, отец подошел ко мне и, утешая себя за смятение, выказанное на моих глазах, заявил, глядя мне в лицо: «Вор!» Я плюнул ему в рожу, он отвесил мне затрещину и снова ухватился за вилку, и тогда я возненавидел его, да так люто, что от жара, прихлынувшего к голове, пот хлынул из-под волос, отец решил, что я перетрусил, положил вилку и добил руганью, но уже без рукоприкладства.
– А потом? – рука Сандры уже давно лежала на его руке, и, может, оттого Рори впервые за эти годы покинуло ощущение опасности, будто вытекло все до капли.
– А потом… я ушел из дому, мытарился, бродяжничал, пробавлялся всякой всячиной и не видел отца лет пятнадцать, только изредка встречался с матерью, она знала, где я обретаюсь, однажды позвонила и проплакала в трубку, что отец умирает и хочет проститься со мной; поверишь, ненависть и тогда меня корежила, а все же просьба матери что-то перевернула, в глотке запершило, и страсть как не хотелось, чтоб хоть свой, хоть чужой заглянул мне в глаза. Я поехал в больницу, отец лежал желтый, высохший, словно бестелесный, покрыт поверх простыней, а жизнь живал бычиной почище меня; я смотрел и удивлялся, как это время отутюжило такого здоровяка, прокатало в плоть чуть толще бумажного листа, а отец смотрел на меня вот такого, как я есть, – Рори огладил живот, – и удивлялся, что это он сделал меня из ничего, и не мог взять в толк, что такая гора мяса и мышц – крохотная его частичка и что я при всей своей силище ничем не могу ему помочь.
Так мы и смотрели друг на друга, каждый удивляясь своему. Наконец рука отца дрогнула, поползла по простыне ко мне, будто насмерть раненная зверюга, дернулась раз-другой и замерла; отец прошептал только: «Ты…» – и я увидел, что у него во рту ни единого зуба, а с губ стекает слюна.
Я сидел скорчившись и страдал оттого, что, такой здоровый и сильный – могу расшвырять дюжину рукосуев, сейчас так слаб и никчемен, и отец, будто угадав мои мысли, улыбнулся; все-все у него было отжившее, дряхлое, считай, умершее, а улыбка молодая, ей-ей как у мальчика, даже с хитринкой; отец попытался привстать – ничего не вышло, упал обессиленный на подушки и снова бормотал: «Ты…» – видно, ему не хватало сил договорить, а я все старался понять, что же он силится сказать.
Заглянули врачи, сделали ему уколы, видно, капля сил прибавилась, отец задышал ровнее и снова попробовал, обнажив розовые десны. «Ты…» – начал он снова и улыбнулся, сейчас уже собственной немощи, улыбка вышла кривая, не такая, как в первый раз, жалкая, вовсе не молодая. Зрачки отца дрогнули, черные круги стали расширяться, будто увядшие глаза увидели страшное, и тут – откуда силы взялись? – он резко поднялся на локтях, почти сел и сказал внятно: «Ты пришел!»
Я бросился к нему, он падал мне на руки, расставаясь с последним выдохом, и мне почудилось, он прошептал: «Пока!» Именно пока, не прощай, не прости, а пока, будто два знакомых повстречались на улице и, распрощавшись, расстались до другого раза через день или неделю. Я никогда не любил отца и, выходит, не знал его, а в ту минуту, когда он выдохнул: «Пока!» – полюбил, и уже навсегда, и сейчас люблю, и буду любить до своего «пока».
Заиграла музыка, Сандра потянула Рори к освещенной площадке. Инч танцевал на удивление легко, точно следуя мелодии, волосы Сандры касались его шеи и уха, хотелось притянуть ее к себе, но она прильнула раньше, и Рори подумал: «Черт знает где нас носит всю жизнь, а надо-то так мало, так мало, всего лишь, чтобы близкий тебе человек не боялся склонить голову тебе же на плечо и чтоб было кому сказать «пока» – и больше ничего».
Вернулись поздно, Рори довез Сандру до дому, проводил к дверям, ему показалось, попроси он, даже намекни, она пригласила б его, но вечер сложился лучше, полнее, Рори выпал редкостный случай заглянуть в себя, и он не хотел, чтобы все завершилось привычным приглашением, он даже постоял лишнее время, может неосознанно подталкивая ее к тому, чего не желал сам, проверяя, если честно, то же ли самое чувствует и она; Сандра провела ладонью по торчащему животу Инча и смешливо фыркнула:
– Люблю толстяков!
– Правда? – искренне изумился Рори.
– А что… никто не доказал, что они хуже худых… никто. – Все шутейное мигом слетело с нее, и Сандра сказала: – У тебя волосы красивые, и не только… нам будет хорошо, вот посмотришь.
– Я знаю, – Рори отступил к машине и помахал.
– Пока! – крикнула Сандра и скрылась за дверью.
«Скоро она спросит, что я делаю, – тоскливо думал Рори, возвращаясь домой. – Врать не хотелось бы, говорить правду – нельзя».
Через неделю Сандра расторгла арендный контракт на квартиру и переехала к Рори Инчу. Перед ее приездом он перерыл весь дом, перепрятывая то, что никак не должно было попасть ей на глаза. И все же стрела арбалета завалилась за диван, и Сандра, убирая комнату, нашла ее: «Что это?» Рори повертел стрелу и промычал: «Игрушка». Сандра поверила, только удивилась, что стрела вовсе не напоминает игрушечную, особенно если потрогать заточенное острие из твердого сплава.
* * *
Найджел Сэйерс не слишком изменился за прошедшие двадцать лет, во всяком случае, сам не замечал перемен, седина в светлых волосах появилась давно, еще со студенческих лет, борода темнее, чем шевелюра; Сэйерс по-прежнему высок, худощав, и только мелкие, едва различимые морщины укоренились под глазами, именно укоренились, он не раз наблюдал, как морщины появлялись утром после бессонной ночи, а стоило отоспаться, исчезали; так длилось год или два, а однажды морщины появились и уже больше не желали исчезать, даже несмотря на крепкий сон.
Сэйерс многому научился за эти годы, например не показывать вида другим, что ему скверно, или, выслушивая чужие стенания и жалобы на жизнь, делать вид, что разделяет горе несчастного; нельзя сказать, чтобы в Сэйерсе поселилось то безразличие к судьбам других, что появляется у человека в среднем возрасте, а у особенно черствых – и раньше, приходит так же незаметно, как морщины.
Найджел не упрекал себя за бездушие, он пережил столько, что тяготы других казались смешными, ненастоящими, а часто такими и были. Сэйерс давно заметил: есть немало людей, которым прилюдно пострадать – наслаждение, таким не нужны ни помощь, ни участие, им нужно настороженное внимание слушающего и удивление в глазах собеседника – надо же, как мнет беднягу судьба! – нужно выговориться, вычерпать себя до дна, сразу после этого на них снисходит облегчение; Сэйерс не раз замечал, как лжестрадалец, всего лишь минуту назад уверявший, что жизнь кончилась – тупик! – и выхода нет и быть не может, через минуту, больше других хохоча, рассказывает смешную историю, или пристает ко всем с дурацкими шутками, или напивается и безобразничает, что можно попытаться объяснить как раз тем, что человеку плохо; но Найджел считал, что, если человеку и в самом деле худо, он не станет фиглярничать и вести себя непотребно. Сэйерс считал, что подлинное страдание повенчано с достоинством.
В отличие от других Найджел не любил рассказывать о себе. Остров отнял у него слишком много и до сих пор не отпускал.
После работы Сэйерс мог часами сидеть в полумраке комнаты и вспоминать остров, себя и Эвелин, и волосатого Чуди, и все, что с ними случилось там.
* * *
Больше всего в ту пору Сэйерс любил взбираться с Эвелин к туманным лесам – всегда в облаках, – пластавшимся ближе к вершинам гор в центре острова. И Чуди, и двое других отдали Эвелин без боя; трое мужчин, с которыми Сэйерс остался на острове, поражали отрешенностью, вернее, разочарованием того свойства, что наступает у людей, не лишенных совести, когда они идут против себя. Сэйерс решил, что Эвелин сделала свой выбор естественно, потому что достоинства вновь прибывшего более очевидны; позже Найджел легко догадался, что каждый именно так думает о собственных добродетелях, иначе и быть не может; как бы тогда человек проживал всю жизнь, и без того не легкую?
Эвелин пришла к Сэйерсу, когда тот дежурил у биоблоков. Ночь стояла тихая, небо с россыпями ослепительных звезд простиралось над головами, переговаривались шорохами листья пальм, с шуршанием дышало море. За нагромождением песка и раскрошенных волнами кораллов попадались первые деревца острова – панданусы, на ходульных, подагрически искривленных корнях, извивающиеся, тысячерукие, с грубыми мясистыми листьями и шипами. Футах в пятидесяти от воды на башне с приставной лестницей размещалась метеоаппаратура. Кустарники ярко-зеленой, при дневном освещении сцеволы и турнефорции с пепельно-табачными листьями, давно приспособившиеся к насыщенным влагой и солью морским ветрам, подступали к изъеденным ржавчиной распоркам.
Найджел сидел на парусиновом стуле под башней в толстом свитере поверх голого тела, в плавках и сандалиях на босу ногу; нарочито медленно, чтобы исчерпать запасы времени, счищал кожуру с плода и бросал очистки за спину, зная, что крабы расправятся с ними.
Птицы в клетках, отобранные для кольцевания, угомонились, птицы вольные заснули в гнездовьях скалистых берегов в бесчисленных нишах и укромных каменных распадках.
Эвелин взяла второй парусиновый стул и села рядом с Сэйерсом так обыденно, будто они провели вместе не один год.
Сэйерс волновался, хорошо, что в темноте – он разместился в тылу прожектора – не видно его лицо, только тени и, может, зубы блеснут, когда он надкусывает мякоть.
Эвелин сидела, вытянув ноги. Сэйерс включил приемник: рыдание саксофона разорвало прибрежную тишь, через несколько тактов вступила гитара Динго Рэйнхарда, виртуозы принялись вязать звуки гитары и саксофона в тугие жгуты, сжимающие глотки. Сэйерс представил, что он в дачном домике матери на террасе, впереди, сколько хватает глаз, по морю тарахтят рыбацкие лодки с флажками; красные капли флажков на серой глади так же красивы, как сочетание звуков гитары и саксофона; тепло Эвелин напомнило тепло материнской руки, когда та гладила задремавшего сына и от ласковой руки пахло свежей рыбой; а потом Найджел выковыривал'из волос серебряные чешуйки. Музыка взвивалась и замирала, и в такт ей жило сердце Сэйерса; трудно пытаться объяснить другому, как видение матери и рыбацких суденышек переплетается, с уверенностью, что рядом женщина, прихода которой ты желал, и она пришла, и ты растерян, и ты в преддверии неведомых поступков, и музыка несет тебя, обещая и заманивая, и вдруг умолкает – в тебе звенящая тишина и тень разочарования: ничего не последовало после такой красоты, после обещаний звуков, неужели обман, как и все другое?
Приемник затих. Сэйерс различил в руках Эвелин букет, она ходила в глубь острова, рвала папоротники и лиловые цветы, названия которых Сэйерс не знал и которые пахли густо и тревожно, стоя в вазе в вагоне Эвелин.
– Вы знаете, что мы здесь делаем?
Сэйерс ожидал любых слов, кроме этих. Женщина показалась ему сухой, враждебной, он чуть не набросился на нее за то, что та украла у него такой миг: музыка, полет, воспоминания о матери и все, что он нарисовал себе и чего пересказать не смог бы. Может, его проверяют? Может, Сидней именно Эвелин сообщил, что она здесь за старшего? Может, потому мужчины и отступились от посягательств на Эвелин, что она принадлежит Сиднею? Снова заиграла музыка, и Сэйерс отделался от мгновенного замешательства. Ничего особенного она не спросила, естественно поинтересоваться, что думает человек, лишь неделю назад прибывший на остров.
Сэйерс придвинул свой стул ближе, хотя ближе, казалось, и некуда – локоть Эвелин касался его локтя. Он не знал, что ответить, не знал и не хотел, и, чтобы сразу перейти к другому, не говорить о том, о чем и думать не хотелось, Сэйерс ответил недружелюбно и односложно:
– Знаю.
Может, поторопился, может, она рассказала бы нечто, но сейчас Сэйерс вовсе не желал обсуждать дела, играть в напускную заинтересованность; ее приход вывел из равновесия – не показаться бы грубым, – он протянул тарелку с двумя очищенным!! плодами:
– Хотите?
Эвелин положила букет на песок:
– Вы боитесь женщин?
– Отчего! Я?.. – Сэйерс выпалил не думая, в приступе отчаянного сопротивления и сразу понял, что выдал себя с головой, именно так ответит тот, кто боится. Требовалось совсем иное: положить руку на округло выступающее из темноты плечо, улыбнуться умудренной, ненаглой улыбкой, такие нравятся женщинам, посетовать иронично и почтительно: «Боюсь, ничего не поделаешь, разве можно вас не бояться?» Или: «Вы сразу нашли мое слабое место!..» Сэйерс пытался выбраться из путаницы упущенных возможностей. Эвелин поцеловала его, подобрала букет и пошла, нарочно пересекая поток света прожектора так, чтобы Сэйерс непременно увидел ее, удаляющуюся к вагонам. И опять он все выдумал: к вагонам не было другого пути, кроме этого, и Эвелин вовсе не желала, чтобы Сэйерс напряженно вглядывался ей вслед.
Все случилось в следующее дежурство Сэйерса. Он и сейчас помнил все: запахи моря, скрип песка, даже оттенок звезд. Утром после дежурства, за завтраком в вагоне Эвелин мужчины молчали и натужно листали старые газеты, будто выискивая в них свежие новости.
«Непостижимо, откуда они знают?» – Сэйерс мазал галету маслом и пытался понять, что же изменилось в их облике.
– Похоже, мы на похоронах! – Эвелин посмотрела на притихших мужчин.
– О-о! – Чуди схватил медное блюдо и ударил по нему ложкой, впервые его выходка показалась присутствующим фальшивой, Чуди быстро сообразил – провал – и пристыженно удалился.
– По-моему, не произошло ничего из ряда вон выходящего. – Эвелин поднялась.
– Да… разумеется… – пробормотал буйногривый, совершенно седой человек с квадратной челюстью и растительностью выбритых до синевы щек, подступающей прямо к глазам. Фамилия его, кажется, была Килви или Килэви, происхождение – венгр, в его вагончике в облупленном футляре лежала скрипка, и Килэви играл на ней топорно, но упоенно.
Через месяц на острове появился Сидней в сопровождении Хряка. Сэйерс пытался понять, знает ли Сидней о его отношениях с Эвелин, а если знает, то что думает об этом. «Принято ли так? Может, это вопиющий вызов? Пренебрежение равновесием других? Непозволительное себялюбие? Я не мальчик, черт с ними», – заряжал себя гневом Сэйерс и пытался выбросить все из головы. Со времени первого знакомства с Сиднеем Найджел постоянно обнаруживал в себе неизменно тлеющий страх, что бы он ни делал; раньше Сэйерс, как и каждый, знавал чувство опасности, предполагал, где его подстерегает ловушка, но сейчас он находил в себе страх неизменно, словно голод, который не удается утолить; страх окрашивал жизнь Сэйерса особым оттенком – тоской с вполне различимым цветом, страх напоминал маляра, в ведре которого припасен всего лишь один колер – серый; только наедине с Эвелин страх изредка отступал, и тогда Сэйерс замечал, что остров великолепен, Эвелин красива и даже трое мужчин, наблюдающие с Сэйерсом за повадками птиц, фотографирующие стаи, отмечающие на картах направления перелетов, относятся к Сэйерсу как будто вполне прилично.