Когда опал снег, Рваное Ухо увидел, что добыча упущена, и тогда, одиноко и беспомощно лежа на снегу, тоскливо и протяжно взвыл. Взбешенные неудачей, волки еще продолжали в бесплодной ярости наскакивать на логово медведицы, а он, зная, что она теперь недоступна и что сам обречен на гибель, на ту участь, которую готовили ей, глухо, с отчаянием исторгал к небу прощальную песню смерти.
Перед ним лежало опустевшее поле битвы, истоптанное, усеянное клоками шерсти. Несколько волчьих трупов лежало на нем. И он выл над этим полем, чувствуя, что все погибшие в схватке, в том числе и он, скоро будут растерзаны и съедены голодной стаей.
Бесхвостый высоко задрал морду и беззвучно разинул пасть. Казалось, судорога свела ему глотку и он не может извлечь те нужные звуки, которые бы сказали стае, что охота кончилась неудачей и что он зовет ее совершить погребальную тризну. Пасть его открывалась и закрывалась, а голоса все не было, только со свистом вырывалось дыхание, пока, наконец, оно не вылилось из груди низким, протяжным, все нарастающим траурным воем. Он перекрыл голос Рваного Уха и замер на самой высокой ноте. Челюсти его сомкнулись. Он, вожак, выразил свою волю.
Высоко поднимая передние лапы, Бесхвостый, не глянув на волчьи трупы, пошел к Рваному Уху. Он не забыл его взгляд, когда чуть было не сорвался в пропасть. Но еще острее помнил вызов, брошенный ему перед всеми. Ни один волк, пока стая не признает его вожаком, не имеет права на Решающий бросок. Рваное Ухо позволил себе это и должен быть наказан. Одолей Рваное Ухо медведицу, то и тогда их спор решился бы в честном поединке или же Бесхвостый просто признал бы его превосходство, но сейчас картина была иной. Рваное Ухо лежал с переломленным позвоночником, и его следовало добить.
Бесхвостый остановился в двух шагах. Он сел и стал поджидать стаю, пока она соберется вокруг них. Превозмогая боль, поднялся на передние лапы и Рваное Ухо. В немигающем взгляде выражалось открытое презрение к своему сопернику.
Волки расселись кругом, и тогда Бесхвостый поднялся. С минуту он глядел на Рваное Ухо, а затем коротким, рассчитанным броском опрокинул его грудью в снег...
Рваное Ухо умер молча, как и подобает тем, кто мог бы стать вожаком стаи. И стая воздала ему должное. Через минуту он был растерзан и съеден.
10
Два дня еще волки рыскали возле берлоги. А затем, убедившись в пустой трате времени, Бесхвостый снял осаду и увел поредевшую стаю на восток, в долины, где пасли свои отары ставшие на зимовье кочевники. Там, чиня опустошительные набеги, они и пробыли до весны, пока не пришло время спаривания и, стало быть, возвращения в родные места
Но дальнейшая судьба Розовой Медведицы вынуждена была резко измениться...
Жестоко израненная, измученная, ощутившая острый голод, пять дней она зализывала раны, все еще пребывая в страхе и сильном волнении, а на шестой, задолго до положенного срока, у нее родилось два мертвых медвежонка. Она пыталась согреть их дыханием, но они, неподвижные, становились все холоднее и холоднее, пока не остыли совсем и их трупики не превратились в окоченевшие тушки. Тогда медведица поняла, что они мертвы, и лапой отгребла их в сторону.
Голод мучил страшно, но смертельно напуганная волками, она не осмеливалась выйти наружу и поискать себе какой-нибудь пищи. Медведица не могла больше продолжать спячку. Организм требовал подкрепления, и голод гнал из берлоги.
Исхудавшая, больная, злая на весь свет, она наконец вышла и, уже невзирая на возможную опасность, принялась жадно ломать хрупкие, настывшие на морозе ветки яблонь. Она жевала их, не ощущая никакого вкуса, просто торопилась хоть чем-нибудь набить желудок. Но это была плохая пища.
С этого дня для медведицы началась голодная, неспокойная жизнь обозленного шатуна. Постоянный голод настолько взвинтил ее, что убил в ней чувство страха, теперь она готова была сама напасть на целую волчью стаю. Но владения опустели совсем. Волков и тех не было. Выпавший снег припорошил их следы, и безмолвные горы стали еще более мертвым, холодным царством.
За неделю скитаний ей удалось поймать всего лишь двух серебристых полевок. Но что там какие-то полевки? Она проглотила их целиком, едва придавив зубами. На восьмой день Розовая Медведица оказалась у Порфирового утеса и, пробродив около него ночь, напала вдруг на круглый след снежного барса. Она понимала, что это враг не менее опасный, чем волки. Но голод сделал ее безрассудно смелой. Она пошла по следам, и скоро они привели к огромной пещере с неровным угловатым входом, откуда шел вкусный, одуряющий запах мяса. Вход был большой, свободный, и в нем лежал высокий сугроб снега, наметенный вьюгами. Медведица поднялась на дыбы, страшно, угрожающе заревела, а немного спустя из пещеры через сугроб с диким кошачьим воплем выскочил молодой барс. Она еще раз рявкнула, и тот огромными прыжками бросился мимо нее вверх по утесу.
Дальше она почти не помнила, что было с нею. В безумной ярости голода, ничего не видя вокруг, она рвала зубами и лапами что-то мокрое и холодное и все время глотала, глотала, глотала. Только уже потом, увидев знакомый по очертаниям розовый череп с толстыми ребристыми рогами, поняла, что съела всего тау-теке, которого удалось убить барсу и притащить в пещеру.
Впервые разомлевшая от тепла и сытости, почувствовала, что ее клонит в сон. Но убежище, на которое она так разбойно напала, не было ее убежищем. Запахи говорили, что надо уйти, и, превозмогая усталость, сон, она ушла. И это, быть может, ее спасло. Потому что спустя полтора часа к пещере уже неслись большими прыжками три гибких пятнистых зверя. И самый большой из них мчался первым.
Барсы не бросились догонять разбойницу по следу. Пещера была пуста, и они, гневно порыкав и побив по земле хвостами, постепенно успокоились.
А Розовая Медведица тем временем перевалила хребет и взяла курс на юг, выбрав тот самый путь, по которому не раз ходила в теплую сторону.
* * *
В конце января, как раз в то время, когда должны были появиться на свет медвежата, которые теперь уже не появятся, она вышла к озеру Эби-Нур. Здесь Розовой Медведице повезло. Она напала на стадо диких свиней и весь февраль пасла их. За это время ей удалось задавить трех подсвинков и две свиньи. Жизнь мало-помалу входила в прежнюю колею, и прошлые тяготы постепенно забывались. Но перенесенный голод все еще пугал диким страхом, и она, будучи сытой, имея запас, прикрытый ветками хвороста, продолжала охотиться и прятать добычу. Так был велик ужас перед зимним голодом.
К весне Розовая Медведица окончательно окрепла, поправилась, и навязчивый страх перед голодом уступил место обычному порядку жизни. Но с приходом весны, как ни странно, ее не потянуло в родные места. В памяти все еще цепко держался зимний волчий разбой, который лишил ее потомства и чуть не стоил жизни ей самой.
Берега и окрестности озера Эби-Нур способны круглый год снабжать пищей. Она по-прежнему могла бы охотиться на кабанов и вдосталь по весне лакомиться яйцами диких гусей и уток, есть водяные орехи и сладкие корни тростника и рогоза, но ее тянуло куда-то в неведомое, как бездомного бродягу, не помнящего родства.
Обычно такой образ жизни свойствен старым самцам, отшельникам, которых уже ничто не радует на белом свете. Они, как правило, злы, всем недовольны, сварливы, не терпят близкого соседства сородичей.
От берегов Эби-Нур Розовая Медведица взяла направление строго на юг к белым вершинам хребта Борохоро. Снежная цепь пиков манила неведомым. В мае перевалила хребет и до самой осени обитала, в альпийских лугах на южных склонах. Но осенью неуемный дух бродяжничества заставил ее переплыть Кунгес и уйти в неизвестную ей ранее цепь хребтов Тянь-Шаньского кряжа. С высоты гор, где никогда не ступала нога человека, она, как великая путешественница, открывала новые земли, видела высоченные пики, вершины которых вечно парили над облаками, видела зеленые ковры долин. Высокогорные озера стонали от крика огари и гогота горных гусей. Здесь она не испытывала никаких лишений. Пищи всякой было вдосталь, но особенно любила медведица горную гречиху, которой лакомилась в альпийских долинах. А у подножий скал до одури объедалась фисташками, миндалем, черной переспевшей вишней.
Как не похожи были эти горы на горы Семиречья! Всю зиму она пробыла в них, кочуя с места на место. И все-таки следующей весной родные места позвали...
* * *
Она шла по тем местам, по которым когда-то проходила с Хуги. Это была старая тропа медвежьего кочевья. Здесь, в одной из южных долин Джунгарского Алатау, она впервые встретила Полосатого Когтя, а затем уже Хуги. Здесь они вместе скатывали в рулоны травянистый дерн, ища под ним червей и личинок, здесь охотились на сурков, в этих местах Хуги подружился с Полосатым Когтем. Где они? Куда ведут их совместные тропы, оставленные ею самой на целых два года?
Наступал вечер, мягкий розовый вечер гор. Большое круглое солнце гнездилось в широкой впадине дальнего утеса, легкая прозелень неба над горизонтом постепенно сгущалась в фиолетовую синеву. Тихо переговаривался лиственный лес, и вкрадчиво позванивал ручеек в своем жестком, каменистом ложе. И, не мешая шороху листьев, звону ручья, заводили вечернюю песню цикады.
Долго пробиралась медведица в родные места. Стояло лето, и пресноватое дыхание нагретой за день солнцем земли, мягкого зеленого луга напоминало ей позднюю пору весны.
Розовая Медведица, вытянув морду, спокойно и радостно ловила носом разнородные запахи. Их было много, запахов. Тонко пахли белые головки клевера, и в них все еще копошились горные пчелы, лениво и праздно обирая с цветков нектар. Пахло лесом, обнаженной землей, прелью пней и прошлогодних листьев. Но вот чуткий нос уловил вдруг нечто едва ощутимое, похожее на выветрившийся запах мускуса, оставленного кабаргой. Медведица вытянулась, шагнула, пошла. Черная, в мелких морщинках, шляпка носа дергалась, шевелилась, ловила зовущий запах. Потом верхнее чутье медведицы поймало примесь другого запаха, более слабого, но удивительно знакомого, который она слышала раньше и с которым как будто давно свыклась.
Нюх привел ее к голому клыкастому черепу кабарги. Кабарга была убита с неделю назад, отсюда-то и шел запах. Но не он теперь привлекал медведицу, а тот, другой, который показался знакомым. Она подняла голову и увидела на стволе большой мучнисто-белой березы, просеченной косыми лучами солнца, темную поперечную полосу, а ниже, примерно наполовину, уже совсем понятный пятипалый след, четко отпечатавшийся на гладкой коре. Этот след мог принадлежать только одному существу - Хуги. И это была именно его метка, потому что она пахла им. А метка выше принадлежала Полосатому Когтю. Ведь не кто иной, как он, учил Хуги оставлять на деревьях предупреждающие знаки: "Занято! Прошу обойти стороной".
Розовая Медведица взволновалась. Поднялась на дыбы, заскулила, как обиженный, брошенный щенок. Потом стала нюхать землю. Но запахи на земле выветрились, и трудно было понять, куда отсюда направились те, кого она помнила и продолжала любить. Медведица заметалась, стала делать круги. Ей удалось найти след огромной когтистой лапы. Полосатый Коготь, очевидно, больше по привычке, чем по надобности, сдернул травянистый пласт, оглядел его - нет ли личинок - и побрел дальше. Потом след опять потерялся. И снова она заметалась по кругу, пока не нашла остатки помета. Еще круг, еще. И вот уже следы повели прямо на север, к знакомому перевалу.
Она шла всю ночь, ни разу больше не сбившись со следа. А к утру, утомленная, попила из ключа воды и прилегла отдохнуть. Голода она не испытывала, хотя прошла за ночь не менее полста километров и пора было пополнить запасы сил. Но едва солнце всползло на снежные пики, медведица поднялась и снова устремилась на север, все дальше и выше в горы.
Места были хорошо знакомы, и к тому же ее вели следы, оставленные Полосатым Когтем и Хуги. Они шли медленней. Их тоже что-то задержало в чужой стороне.
Чем выше она поднималась, тем заметнее изменялся ландшафт гор. Древовидная арча, толстая и высокая в нижних поясах, становилась приземистей, корявей, пока наконец совсем не превратилась в большие подушки, редко разбросанные по мелкощебнистым склонам, на которых ничего не росло, кроме мелкого чеснока-черемши, прозванного медвежьим.
Начинались гольцы, где даже в летнее время нередко бушевали снежные метели. Одни грифы-бородачи плавно кружили в синем прозрачном небе да изредка пролетали небольшими стайками альпийские галки. Где-то в этих местах три года назад чуть не замерз Хуги
Розовая Медведица почувствовала слабость. Она глубоко и часто дышала. Разреженный воздух сказывался и на ее могучих легких. Голодная, измученная настойчивым желанием догнать своих, к вечеру она все-таки одолела перевал и очутилась в зеленой ложбине, где трава доходила ей до холки. Здесь, на проплешинах, было много сурчиных нор, и можно было наконец хорошо подкормиться.
Розовая Медведица, поглядывая по сторонам, стала искать подходящую нору. Она продралась сквозь непролазную путаницу горного гороха и вдруг в неожиданности замерла. С высокого места ей хорошо было видно, как у огромного валуна, через который перекатывался и искрился ручей, лежали, греясь в лучах ровного вечернего солнца, два ее любимых существа. Их она узнала сразу. Один - большой, косматый, с могучими лапами, другой шоколадно-темный, голый, с круглой черной головой, приклоненной к бурому лохматому боку своего спутника.
- Ху-ги-и! - выдохнула медведица, и черная голова сразу поднялась, настороженно вглядываясь в ее сторону.
Как же он вырос, этот Хуги! Он был совсем неузнаваем. Рослый, сутуловатый крепыш, чем-то действительно напоминающий медведя-годовика. Вот он поднялся во весь рост, разбудив Полосатого Когтя, и неожиданно громко, угрожающе взревел:
- У-а-а! Ах!
И тогда она еще раз, как бывало раньше, оттянула губы и позвала:
- Ху-ги!
- Ай-и-и! - вырвалось в ответ изумленное.
Радостно рявкнул и Полосатый Коготь.
Хуги налетел вихрем, даже чуть испугав ее, и, пронзительно взвизгивая, стал обнимать, тычась лицом в морду и пытаясь лизнуть в черный сморщенный нос, все время крутящийся, ловящий родной, не забытый запах своего голого медвежонка.
Полосатый Коготь и тот скулил от радостной встречи, обнюхиваясь с Розовой Медведицей.
А на голой скале неподалеку, сидя на корявом суку арчи, чудесно пела синяя птица. Она воздавала хвалу вечернему солнцу.
* * *
Семья Розовой Медведицы поднималась все выше в горы. Она шла к родным местам. Медведям незачем было торопиться, и они пробирались медленно, часто делая продолжительные остановки, обильно кормясь и отдыхая.
Ни Полосатый Коготь, ни Розовая Медведица, ни Хуги даже не догадывались, что их близко видели люди и теперь ломают головы, пытаясь понять, каким образом ребенок попал в медвежью семью.
В тот день они не ушли далеко, а лишь поднялись выше и два дня паслись на сыртах. Здесь было много сурчиных нор, поздних ягод, дикого гороха, который начал уже осыпаться. Они могли бы остаться на обильных пищей сыртах и дольше, но рано утром на третий день в горах загремели выстрелы. Никогда раньше ни Хуги, ни медведям не приходилось слышать такого трескучего грома, продолжавшегося до самого полдня, и звери поспешили бежать от него. Полосатый Коготь, пожалуй, один только и понимал, что этот гром не обычный, какой бывает во время грозы, а гром, исходивший от двуногого существа, которым он умеет кусаться на расстоянии.
* * *
Банда Казанцева, зажатая отрядом Дунды с двух сторон, билась чуть ли не до последнего человека, и только тогда остатки белоказаков сложили оружие, когда Казанцев был смертельно ранен и уже не мог управлять боем. Его все-таки успели захватить живым, привезти в Кошпал, где он и умер. А вскоре были подавлены и другие банды. В Семиречье прочно установилась Советская власть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Федор Борисович Дунда готовился к трудной экспедиции на Тянь-Шань.
Семь лет минуло с тех пор, как у перевала Коксу промелькнул перед ним дикий человеческий детеныш, играющий с медведями.
Эти годы не прошли даром. Федор Борисович окончил наконец университет, работал на кафедре, стал старшим специалистом Института мозга Академии наук СССР, опубликовал ряд научных статей и среди них статью "Психический барьер между человеком и животными". В ней он упомянул и о ребенке, которого видел когда-то на Тянь-Шане.
Статья вызвала шум в научных кругах, многочисленные отклики. Получил он письмо и от своего алма-атинского сослуживца, старого товарища по гражданской войне, аптекаря Голубцова.
Голубцов писал, что, проезжая недавно по Семиречью, столкнулся со странными слухами, будто бы в горах Джунгарского Алатау обитает загадочное человекообразное существо, изредка встречаемое местными жителями. Казахи называют его Жалмауызом1, насылающим на людей чуму, холеру и оспу.
Нет ли здесь прямой связи, спрашивал Голубцов, с описанным в статье фактом?
Письмо старого друга ободрило Дунду. Ведь большинство "серьезных ученых" упоминание о "медвежьем мальчике" встретило с неприкрытым недоверием. Федору Борисовичу пришлось выслушать не только научно аргументированные опровержения, но и прямые насмешки. Не раз вспоминалось ему, что первыми словами, с которыми он сам когда-то обратился к пылкому Скочинскому, были: "Расскажи мы об этом людям, нас всех троих попросту назовут фантазерами". Кстати, после опубликования статьи Скочинский не заставил себя долго ждать. Он прислал Дунде большое письмо. Рассказывал, что работает в Челябинске учителем географии, но готов бросить все, чтобы вновь пойти в горы, где в погоне за бандой Казанцева они встретились с той загадкой природы, которая и ему, Скочинскому, вот уже семь лет не дает покоя. Федор Борисович немедленно телеграфировал ему, что о лучшем спутнике в его любительской экспедиции он и мечтать не мог.
После сообщения Голубцова о загадочном Жалмауызе Дунда уже не сомневался, что своей экспедицией он принесет пользу не только науке, но и классовым интересам страны. Найдя мальчика, он опровергнет среди казахов религиозный миф о существе, якобы насылающем на них болезни и мор.
Однажды, проведя очередную консультацию в университете, Дунда собрался уходить домой - в свою пустую, как склеп, комнату, которую снимал в районе Марсова поля. Внезапно его окликнули в коридоре:
- Федор Борисович!
Он оглянулся. Перед ним в затемненном простенке стояла девушка незнакомая, со светлой косой, в длинной юбке из черной и плотной ткани и в белой с низким вырезом кофточке.
- Федор Борисович! - повторила она тем же официальным тоном, словно готовясь сделать внушение за какую-то допущенную им нелепость. - Я хотела бы с вами поговорить... - Теперь в ее глазах что-то робко дрогнуло, и она поспешно добавила: - Если у вас найдется минутка времени.
Он потянулся снова к двери, как бы приглашая этим жестом войти в комнату.
- Нет, нет, - поспешно сказала она. - Я хотела бы наедине. Если можно, я изложу свою просьбу по дороге.
- Как вам угодно.
Он опустил руку, и они пошли в глубь коридора, пронизанного через огромные окна ребристыми солнечными пучками - мимо вазонов, огромных картин в простенках к мраморной лестнице, ведущей вниз. За спиной шумно распахнулись двери - и зазвучало множество веселых, радостных голосов. Несколько человек обогнали их, и кто-то из девушек, полуобернувшись, спросил его спутницу:
- Дина, тебя подождать?
- Нет, не надо. Я, по-видимому, задержусь, - ответила девушка, и в тоне ответа снова проскользнули строгие официальные нотки.
Когда они вышли на улицу, Дунда задержал шаг и с мягкой улыбкой сказал:
- Я слушаю вас.
Она тяжело вздохнула. Решительности на лице как не бывало.
- Федор Борисович... я к вам по весьма важному для меня вопросу...
И он понял, что она все еще находится во власти заученного для этой встречи с ним поведения и говорит заготовленными фразами, и тогда, чтобы подбодрить ее, он сказал с легкой небрежностью:
- А вы смелее! Говорите, что бог на душу положил.
Она через силу заставила себя улыбнуться, и он увидел, что лицо ее потеряло свою собранность, освободилось от напряжения.
- Меня зовут Диной... Дина Григорьевна Тарасова. В этом году я оканчиваю университет. Буду историком. Я всегда любила историю...
- Приятно слышать, - вставил Федор Борисович.
- Ну и вот, - продолжала она, уже заметно успокаиваясь и свободно постукивая каблучками стареньких, потрескавшихся на сгибах туфелек, - я узнала от своей подруги (она на биологическом факультете), что вы собираетесь на Тянь-Шань. Я прочла все, что писали о вашем "медвежьем мальчике". Я не верю вашим противникам. Возьмите меня в экспедицию. Я согласна на любые условия. Я буду делать все, что от меня потребуется. Пожалуйста, Федор Борисович, не торопитесь сказать "нет". Потому что это для меня очень, очень важно. Повторяю, я согласна на любые условия... Я крепкая, выносливая...
- Хм, - сказал Федор Борисович, думая уже над тем, как ответить и не обидеть девушку. - Дело в том... что я, даже искренне желая вас взять, все равно был бы лишен возможности ставить вам какие бы то ни было условия.
В ее серых выразительных глазах появилось недоумение. И испуг предчувствие отказа.
- Как бы вам это сказать... - продолжал он. - Экспедиции как таковой вообще быть не может. Ни на щедрое финансирование, ни на изобилие помощников я рассчитывать не могу.
- Но я же не прошу ни зарплаты, ни вознаграждения. Я хочу с вами отыскать "медвежьего мальчика".
Он улыбнулся.
- А вот это совсем уж безнадежное дело.
Вдруг ему захотелось рассказать, чтобы она поняла, насколько бесперспективна, по существу, его цель. Случайно встреченный в горах во время гражданской войны ребенок в обществе двух диких зверей - и все. Затем семь лет полного о нем неведения, подогреваемого лишь мечтой и верой, что он жив и все еще где-то бродит в зверином мире - никому не доступный, окруженный пока слухами и легендами. Все эти семь лет он, Дунда, строил гипотезу за гипотезой, чтобы умозрительно представить, как мог выжить в таких суровых условиях беспомощный ребенок. Он нашел в журналах и книгах все упоминания о случаях воспитания детей дикими зверями. Их было не так уж много, этих случаев. Около тридцати. И все описания, включая легенды о Парисе, Реме и Ромуле, были весьма скудны и общи. Ничто не удовлетворяло, ничто не приносило даже крупицы истины. Только ум, интуиция, забегая вперед, ставили и ставили неразрешенные загадки: как, что, почему?
Нет, не станет он ни о чем рассказывать этой девушке. Просто вот так поговорит о том о сем, постарается мягко убедить, что ее намерения благородны, но, увы, продиктованы заблуждением, может быть, романтическими помыслами. У нее другой путь, более реальный. Она может работать педагогом и, если чувствует способность, продолжать совершенствовать свои знания в исторических науках. Перед нею огромные перспективы... Женщина с высшим образованием - это пока такая редкость! Кстати, кто она? Дочь какого-нибудь бывшего акцизного чиновника, ныне служащего государственного аппарата. Возможно, из учительской семьи. Одета скромно.
- Простите, - сказал Федор Борисович, чувствуя, что пауза затянулась, - вы ленинградка? Приезжая?
Дина как будто ждала этого вопроса, ответила с готовностью:
- Я тамбовская. Здесь живу в общежитии.
- Кто же ваши родители?
Девушка наклонила голову и едва заметно вздохнула.
- Мамы я не помню. Она умерла от чахотки, когда мне было два года. А папа служил лесником. В гражданскую войну он отвез меня в Тамбов к родственникам, а сам ушел добровольцем в Красную гвардию. Вернулся по инвалидности и в двадцать втором привез меня сюда. Очень хотел, чтобы училась. Я выдержала экзамен, и он остался доволен. Все время помогал чем мог. А вот полтора года я, по существу, одна. Папа умер...
- Простите, пожалуйста, - тихо сказал Федор Борисович, - я не хотел опечалить вас вынужденными воспоминаниями. Предполагал услышать другое.
- Нет, нет, что вы! Я понимаю. Уж коли прошусь к вам, то и сама должна была рассказать, - ответила Дина, сбиваясь с ноги и вновь пытаясь подстроиться под его шаг.
Рассказ ее тронул Федора Борисовича. Она стала как-то доступней, понятней ему, но это еще больше затрудняло теперь ответить ей категорическим отказом. Однако отвечать надо было. Дать согласие - значит обречь ее на неведомое, невольно обязать делить с собой плоды, возможно безрезультатных, тягот. Да и не женское это дело подвергать себя лишениям и риску.
- Вы знакомы, Дина Григорьевна, с легендой о Парисе? - спросил он.
- Да, - ответила она. - Это сын царя Трои Приама. По предсказанию оракула, Приам еще до рождения обрек своего сына на смерть. И когда тот родился, отец приказал оставить его в лесу. Ребенка нашла медведица и воспитала. Он вырос прекрасным, смелым и необыкновенно сильным юношей.
- Вот-вот, - кивнул Федор Борисович. - Существует много легенд на эту тему. Но есть и достоверные факты. Однако все они пока очень немного пролили света на загадку выживания человека в необычных условиях. Этому я и хотел посвятить работу в экспедиции. Но, увы, экспедиция не из легких. Работать придется самостоятельно, без чьей-либо помощи... Поверьте, я говорю это совершенно искренне.
Уголки ее рта опустились. И он снова увидел в ее глазах испуг. И, уже не зная, что сказать, сказал то, что чувствовал:
- Поймите без обиды. Я ничего не могу предложить вам. Не намерены же вы разделить со мною это НИЧЕГО? Вы должны осознать всю глубину весьма возможной бесплодности этой работы, за которую к тому же не будет никакого вознаграждения, то есть ни положенной человеку заработной платы, ни премий, ни, самое главное, духовной, ни материальной поддержки. Вы поняли меня, Дина?
- Да, но я согласилась бы даже на НИЧЕГО...
Он пожал плечами, но подумал не без удовлетворения: "А она, видать, упря-амая девчонка!"
* * *
Удивительная душа человеческая, кто поймет ее? Говорят, темный лес. А что лес? Его можно пройти насквозь. Можно и разглядеть, каков он, кто обитает в нем - от букашки до зверя. А вот душа непонятна. Человеческое "я" - не лесные дебри, с топором туда не войдешь. В сознание можно проникнуть только сознанием.
Федор Борисович поежился в своей одинокой келье: толстые кирпичные стены, еще не прогретые солнцем, давили неуютом и холодом. Вспомнилась Дина, с которой он расстался несколько часов назад. Человек с такой натурой - неоценимый клад для науки. Из таких рождаются творцы. Но все равно не может он взять ее. А вот кольнуло нечто слепое, темное - и оставило болевой след. След невольной вины перед нею.
2
Спустя три дня Федор Борисович получил телеграмму от Скочинского: "Еду встречай пятнадцатого..." - и снова увидел Дину. Она одиноко сидела на скамеечке у цветочной клумбы перед зданием университета. Дунда заметил ее издали. Светлая, воздушно заплетенная коса лежала на груди. Лицо Дины показалось ему утомленным и похудевшим. Он остановился:
- Дина Григорьевна? Бог мой, что вы тут делаете в одиночестве?
Она поспешно встала, блекло улыбнулась и ответила:
- Только что сдала предпоследний экзамен. Ожидаю подругу.
- Надеюсь, все хорошо?
- Да, спасибо. А как ваши успехи, Федор Борисович?
Он хотел сказать, что никаких изменений нет, что все по-прежнему, но она глядела прямо в глаза, спокойно и грустно, без всякой надежды на то, что все еще может решиться по-иному, и он не посмел сказать ей неправду.
- Да вроде дело налаживается. Завтра встречаю друга. Вот с ним-то вдвоем и думаем отправиться.
- В таком случае я рада за вас, - сказала она с легким надломом в голосе и попыталась улыбнуться. - Когда вы собираетесь выезжать?
- Если не будет помех, то к концу месяца, - ответил он, всё более чувствуя, что причиняет ей своей откровенностью почти физические страдания.
- До свидания, - мужественно проговорила она, - всяческих вам успехов, Федор Борисович.
Он пробормотал какую-то любезность, попрощался и широким шагом прошел мимо клумбы к подъезду. Если бы не здравый рассудок, диктующий ему непреклонность в решении, он бы, наверно, сам в этот раз не устоял перед ее просьбой. Но слава богу, все обошлось без лишних слов. Она, кажется, поняла, что просьба ее несерьезна. Он обернулся, когда проходил мимо колонн. Дина, держа под мышкой книги, медленно удалялась от здания университета. "А ведь она... ждала подругу", - почему-то подумал он уже без всякой связи с тем, что только что занимало его мысли. Он и представить себе не мог, что вот уже который день, нарочно уединяясь, она искала вроде бы непреднамеренной с ним встречи.
Однако вскоре Дунда забыл о ней. Дела настроили его на веселый лад. Вечером он обошел магазины, а на другой день утром, выпив чашку кофе, отправился к поезду встречать Николая.
Семь лет словно семь веков протянулись. Длинные, если перебирать в памяти. Сколько произошло событий - и мелких и крупных. Так всегда и бывает. Не годами ведет человек отсчет своей жизни, а тем, что успел сделать, чему успел порадоваться. И радостное, и неприятное оставляет свои зарубки - какие помельче, какие поглубже. Чем больше зарубок, тем больше, кажется, прожил. А время само по себе - что оно значит? Миг, бесконечность - не все ли равно? Бесконечность даже короче. Потому что миг в жизни человека - это нечто реальное, ощутимое, чем он живет, что берёт на зуб. А в бесконечности нет ничего, кроме луча собственной мысли, знания о прошлом, воображения о будущем. Всё живущее уже тем, что оно живет, постоянно делит время на равные половины.
Семь лет! Это много. Два года на четвертый десяток пошло Федору Борисовичу. А Скочинскому - двадцать восемь. И все равно кажется: вчера расстались, а сегодня встретятся. Только и всего. Ох, это время! Смотря как его отмерять и чем.