Шел хуй по хую.
Видит — хуй на хую.
Взял хуй за хуй,
Захуярил на хуй.
Это моя любимая дурка, своеобразный талисман, обычно повторяю ее про себя, когда иду на дело. Она подзадоривает, приводит в то неповторимое настроение, когда все становится похуй.
В моей светлой голове до ебени матери всякой словесной хуйни, которая прилипла к моим мозгам, как говно к штиблетам. Чего только там нет! Как и заведено в России испокон веку, я учился чему-нибудь и как-нибудь в самых неожиданных местах. Побывал даже там, куда собака хуй не совала.
Ладно, хватит пиздоболить, займемся делом. Я вдыхаю сочный, с кислинкой аромат шашлыков, смачно сплевываю заполнившую рот слюну и шагаю в ту сторону, где их жарят. Это рынок славного города Толстожопинска — одного из областных центров нашей необъятной родины. У входа на рынок сидит что-то худое и грязное, облаченное в лохмотья — этикетка от денатурата — и скрипучим голосом клянчит милостыню. Судя по остаткам одежды, этикетка раньше была бабой, по седой жидкой бороденке — мужиком, по трупному запаху — в живых ее нет, никогда не было и быть не могло. Обычно я не подаю: на хуй нищих, сам в лаптищах! Сегодня — на счастье — делаю исключение, роняю, как в урну, «рваный» и с презрением наблюдаю, как купюра исчезает в корявой ветке-ладони и беззубый рот прошамкивает что-то, напоминающее традиционное напутствие катал — картежных шулеров:
— Талан на майдан!
— Шайтан на гайтан! — отвечаю я, потому что шулер и мошенник — два брата-акробата: один — хуй, другой — лопата.
Я прохожу мимо коптящего мангала, возле которого шустрит, наебывая по мелочи, широкоплечий в заду и курчавый ара, такой смуглый, будто его самого с утра-пораньше надели на шампур и повертели над раскаленными углями. Не помешало бы и мне отведать свежего мясца, но на охоте надо быть голодным, иначе расслабишься и останешься без добычи. Вклиниваюсь в поток покупателей и плыву с ними между рядами, торгую ебальником — разглядываю разложенные на прилавках шмотки. Смотреть, в общем-то, не на что, барахло советское, никому не нужное. Разве что на женские трусы, безразмерные, потому что к таким огромным пока не придумали размер. Есть женщины в русских селеньях! Начинаешь верить, что выражение «самолет разбился — пиздой накрылся» — это не поэтический образ, а случай из жизни. В конце рынка, в закутке между дырявым забором и тремя заколоченными киосками, где тусуется с десяток цыган, я выныриваю из потока. Вороные внимательно вглядываются в покупателей, выискивают лохов, а на мусора — тумбоподобного старшего сержанта — ноль внимания, как на подельника. Лохи подгребают к ним сами, смотрят забугорные шмотки, примеряют, торгуются, чуть ли не наступая на сапоги сержанту. Ему это вскоре надоедает и мусор сваливает вальяжной походкой обосравшегося. Теперь наступает мой черед кое-кого причесать.
Не знаю как вам, а мне все вороные на одно лицо, разве что цыгана от цыганки отличу и то по цветастой юбке. Я подхожу к самому длинноногому и коричневогубому и с видом дяди-сарая говорю:
— Мне сказали, у вас тут плащ можно купить. Кожаный, импортный. Не подскажешь, у кого?
Цыган смотрит на меня снизу вверх, справа налево и по диагонали сверху вниз. Меня можно принять за опера — с кем поебешься, у того и наберешься, — но вороной правильно решает, что серьезный легавый такой мелочевкой заниматься не будет да и одевается поскромнее.
— На тебя? — спрашивает он.
— На меня, — киваю, — но только модный, хуйня не нужна.
— Как скажешь, командир! — сверкает он золотыми зубами. — Пойдем со мной.
Мы заходим в промежность между двумя киосками, следом подваливает десятилетний цыганенок с огромным баулом. Старый вороной достает из баула черный турецкий плащ из мягкой кожи, новый, муха не еблась, а если еблась, то в тапочках. Цыганенок отходит на несколько шагов и внимательно следит, перенимает опыт. Сегодня ему будет чему поучиться. Кто играет шесть бубен, тот бывает наебен. Я снимаю зимнюю куртку, не старую, но совковую, не в меру безобразную, даю ее подержать вороному, а сам надеваю плащ. Как на меня шили! Вороной разглаживает плащ на груди и плечах, одергивает полы, восхищенно цокая языком и выкрикивая междометия. Знает он их всего два — «ах!» и «ух!». Мне надоедает его слушать, поэтому задаю самый каверзный вопрос торговли:
— Сколько?
Вороной уходит от ответа, продолжая расхваливать кожу, которую я стягиваю с себя и обмениваю на куртку. Быстро вдев руки в рукава, изображая, что не май месяц, а всего лишь март, я просовываю их дальше, в карманы, большие и глубокие — мечта несуна. Минут пять мы с вороным торгуемся, я умудряюсь на четверть сбить цену, загнутую вдвое.
— Лады! — наконец-то соглашаюсь я, достаю из кармана пачку денег и начинаю отслюнявливать.
Цыган взглядом как бы облизывает каждую купюру. Их много, вдвое больше, чем стоит плащ. Когда вороной убеждается в этом, я прячу их в карман куртки и говорю:
— Все-таки дорого! А ну, дай еще раз померю.
Я снимаю куртку, вручаю ее вороному, взамен беру плащ, а сам бросаю косяки на цыганенка. То ли старый успел незаметно для меня дать маячок, то ли молодой сам смекалистый, но он сразу же растворился в толпе. Я натягиваю плащ и настолько увлекаюсь этим мероприятием, что не сразу замечаю, как вороной исчезает вместе с моей курткой и деньгами — делает сквозняк.
— Эй! Стой! Стой, курва семисекельная!..
Куда там! «Москва-Воронеж» — хуй догонишь, а догонишь — хуй возьмешь! Я не шибко-то и гонюсь. Народ вокруг улыбается: будешь знать, долбоеб, как связываться с цыганвой! Я трусцой бегу за ним, потом сворачиваю к выходу, будто перепутал с кем-то. Выбравшись с рынка, проходными дворами выхожу на соседнюю улицу, где у тротуара ждут меня темно-зеленые «жигули-девятка». Сев за руль, я достаю из кармана пиджака ту самую пачку денег, которую, как считает цыган, он украл вместе с курткой. Он же не просек, что карман в куртке дырявый и деньги совершено случайно оказались в пиджаке. Жадность и глупость — две нивки, на которых можно вечно косить золотую капусту.
Хулиганом я родился
И хожу — головорез.
Когда мать меня рожала,
Из пизды с наганом лез!
Я потомственный вор в законе: мой отец был первым секретарем горкома КПСС. Он погиб, когда мне было тринадцать. Одним хмурым, дождливым утром мое детство из цветного превратилось в черно-белое.
Разбудили меня, пробиваясь сквозь убаюкивающий шорох дождя, плач матери и лающий мужской голос. Лаял на матушку легавый, подполковник Муравка. Он был частый гость в нашем доме, называл себя другом семьи, на что батя шутливо предлагал: «Будь другом — насри кругом!». Муравке нужны были какие-то документы. Позарез требовались, судя по красному еблищу и ярости, с какой он рвал ворот серо-синей форменной рубахи, словно она передавливала горло. Маман сидела в кресле и хлюпала носом. Последние года три, c тех пор, как у отца появилась постоянная любовница, она часто этим занималась, и я привык не принимать ее слезы всерьез. Чем больше баба плачет, тем меньше ссыт. Необычным было то, что орал на нее не батя и не я, которые имели право это делать, а какой-то поганый мусор, и то, что на нее не напала, как обычно, икотка, а продолжала реветь. Она успела вымочить слезами носовой платочек, обшивку кресла и ковер в радиусе метра три. Красный ковер с желто-зелено-синими полосами и ромбиками, напоминающими клубок змей, беззубых, добрых, был последним цветным воспоминанием детства. Потом матушка встала и прижала мою голову к своей груди, теплой и мягкой. Я вдыхал успокаивающий запах ее тела и волнующий — ее любимых французских духов и пытался понять, что она хочет мне сказать. Повторив раз пять мое имя, она наконец выдавила: «Папа…» и так прижала меня к себе, что я чуть не задохнулся. Было темно и тесно, как в пизде у негритянки. Спросить бы у хуя, как он в пизде дышит. Но эти дурки я узнал позже, когда встал на крыло. А в тот день, еще не подозревая, что выкинут из орлиного гнезда и падаю с высокой скалы, я сам пытался из него выбраться — вырывался из объятий матери. Откуда-то из другой темноты донесся голос Муравки:
— Автомобильная катастрофа… мокрый асфальт… занесло на повороте… Не верил мне, что со всяким такое может случиться!.. Оба насмерть — и он, и она…
При слове «она» меня попробовали еще глубже втиснуть в теплую темноту. Я не должен был знать, что у бати была любовница. Маманя все еще считала, что я верю в аистов, а я уже года два хуй дрочил и подыскивал, куда бы его воткнуть. С наибольшим удовольствием я бы выебал батину любовницу, вкусы у нас совпадали. Я запомнил ее наклоняющейся ко мне. Вырез платья отвис, открыв полушария больших упругих сисек. Она почти никогда не носила лифчик. Пепельные волосы, загнутые на концах вовнутрь, тоже опускались, затеняя лицо, красивое, с лазурными глазами и сочными губами. Она произносила бархатистым голосом с низкими нотками:
— Папин сыночек! Ой, снятся кому-то кислицы!
Она как в жопу глядела. Времени на это у нее было предостаточно, потому что жила в соседнем доме и частенько бывала у нас с пятилетней дочкой и мужем, вторым секретарем горкома Ереминым. Батя о нем говорил: «Жена его будила: „Вставай, вставай, мудило!“» Дочку отдавали под мое чуткое руководство и правильно делали. Я познакомил ее со своим хуем. Тонкие пальчики осторожно обхватывали окаменевшие мышцы, нежно сдавливали хуй и отпускали, передвигались по нему, стягивая шкурку с залупы. Залупа была красная и с сизой каемкой. Указательный пальчик вминался в поджавшуюся, морщинистую мошонку с редкими короткими волосками, теребил яйца. Потом она возвращалась к хую, сгибая и отпуская его, и с интересом наблюдала, как он пружинисто выпрямляется и покачивается, успокаиваясь, и роняет прозрачную тягучую каплю смазки из приоткрывшегося устья. Я в порядке обмена информацией дотошно обследовал пизденку, гладенькую, с двумя вертикальными складками, которые легко разлеплялись, открывая розовую влажную мякоть и еще две складочки. Куда надо засовывать — я тогда не знал. Пробовал тыкать везде, но малышка с криком выскальзывала из-под меня и соглашалась повторить только за вкусную конфету и обещание больше не делать ей больно. Я советовался с друзьями, которые утверждали, что переебали полкласса, пробовал применить их советы на деле и… начал утверждать то же самое. Да и друзья ли они были?! Вскоре я убедился, чего они все стоят. И сделал вывод: в пизду друзей, в пизду подруг, я сам себе пиздатый друг.
А Муравка продолжал наезжать на матушку. Как и у каждого нормального русского человека, у меня врожденная антипатия к милиции. Да и они сами друг друга ненавидят сильнее, чем бандитов. Послушал я подполковника, базар его гнилой, поднакопил злости, высвободился из материнских рук и изрек тоном не мальчика, а обладателя встающего хуя:
— Ты! Быдло! Пшел вон!
Мусор стоял с открытой пастью так долго, что даже ленивый стоматолог успел бы запломбировать ему все зубы. Матушка перестала отгораживать меня своим телом от легавого и как бы спряталась за меня. Из них двоих она оклемалась первой и тем тоном, каким выпроваживала из класса нашкодивших учеников, потребовала:
— Я прошу вас уйти.
— Мне нужны документы, — попробовал настоять на своем Муравка.
— Не сейчас. Оставьте нас.
Мусор свалил, бормоча под нос что-то невразумительное, наверное, статьи процессуального кодекса. Документы — уголовные дела на него и еще на нескольких членов городской верхушки — он так и не получит. Матушка сожжет их в тот же вечер. Дура набитая! То, какую силу имеют эти папки, я знал. Однажды ночью я шлепал в туалет поссать. Путь мой пролегал мимо батиного кабинета. Там горел свет и рыдал мужик. Женский плач вызывает у меня смешанное чувство злости и жалости, а мужской — только презрение, но такое огромное, какое надо пройти пизде, чтобы стать хуем. Из-за двери послышался батин голос:
— Хоть бы брал по чину, а то палка колбасы копченой — тьфу!.. Борзых щенков тебе не подносили?.. Ах да, ты собак не любишь…Хватит ныть, не баба! И головой не тряси, перхоть сыпется — рога перетертые.
— Это все ты, ты!..
— Ну да, это я требовал у председателей колхозов мешки картошки и огурцов. Укроп и петрушку тоже брал? Пучками, перевязанными черной ниткой, как у бабулек, что под магазинами торгуют. Кстати, почему они до сих пор там торгуют?! Я же поручал тебе заняться этим.
— Проводили рейды, наряды милиции дежурят — не помогает ничего.
— Знаешь почему? Отлично знаешь! Потому что милиционер тоже на лапу берет — чем он хуже второго секретаря горкома?!
Дослушать мне не удалось, батя подошел к двери, и я чухнул в туалет, а когда вышел оттуда, в кабинете было тихо. Я потом прочитал в деле, как второй секретарь Еремин за полтонны картошки, бочонок меда и центнер мяса помог председателю отстающего колхоза «выполнить» план. Дела лежали в тайнике в кабинете отца. Тайник был оборудован в книжном шкафу между двойной задней стенкой. Я случайно обнаружил его и ознакомился с содержимым. Перечитав несколько раз уголовные дела, я получил на всю жизнь заряд презрения к законам и людям, которое необходимо умному в России, чтобы выжить.
Наша Маша лучше вашей,
У нашей — синие трусы
И на пизде три волосины,
Как у дворника усы!
Кто бы ни сидел со мной за столиком в ресторане, официантка все равно даст счет мне. А хули ей остается делать?! Я похож на мусора больше, чем многие мусора на воров. И одет я в костюм-тройку — визитную карточку совковой номенклатуры. Правда, так еще одеваются те, кто очень хочет покомандовать, но пока вынужден отыгрываться на собственных детях, когда жена оставит его и их без присмотра. Темно-серый костюм сидит на мне так же органично, как на членах политбюро, и умник подобран в тон и завязан красиво. Я сам его завязываю, научился этому без особого труда. Все забываю спросить у матушки: может, я и родился с умником на шее?
Официантка — разбитная бабенка с массивными золотыми сережками, похожими на люстры, — окидывает меня внимательным взглядом, задерживается на голдяке на безымянном пальце левой руки и на умнике и приходит к неприятному для себя выводу. Она потупляет глаза с голубыми тенями — любимым цветом работников советской торговли и сферы обслуживания, который как бы отметает все подозрения в объебывании, — и воркующим голосом спрашивает:
— Что будете заказывать?
Если бы я был настоящим обэхээсэсником, то встал бы и ушел: разгадали. Но я не отброс общества, поэтому сначала делаю заказ про себя: «Суп из семи залуп, рыбу — сверху чешуя, а внутри — ни хуя, пирожки горячие, на хуях стоячие», а потом вслух и несколько иной:
— Триста грамм водки, сто пятьдесят черной икры, семьдесят пять сливочного масла…
Количество грамм я произношу четко, будто вколачиваю хуем сваи, чтобы окончательно утвердилась в мысли, что я обэхээсэсник, и уже более спокойным тоном продолжаю:
— …салат «Столичный», котлеты по-киевски, шашлык из осетрины…
В общем, заказ богатый. На таком официантка наваривает половину своей месячной зарплаты, но меня не наебет ни на копейку. Хотя мне эти копейки очень даже похуй. Для меня важнее, что принесут все самое свежее, самое лучшее, а не скомбинируют из объедков.
Пока она ебется над заказом, я оцениваю посетителей, определяю, кто к какой из трех категорий относится. Я делю их на служащих, блядей и пролетариев. Для первых кабак — рабочее место: хотят-не хотят, а каждый день приходят, потому что больше нечем заняться. Вторые — и бабы, и мужики — приходят подсняться или упасть на хвост. Третьи залетают сюда случайно, обычно с получки, пропиваются бессмысленно и беспощадно и все остальные дни месяца пролетают мимо. Я исключение, потому что для меня кабак в натуре рабочее место, здесь подыскиваю будущие жертвы, но заодно и оттягиваюсь, опровергая утверждение, что пизду и сиську в одну руку не возьмешь.
Через столик от меня сидит компания. Судя по прикиду и жестам, мажорные детки. Сам из таких, опознаю легко. Они из первой категории, самые яркие ее представители. Заправляет ими дылда примерно моих лет. У него вытянутая капризная харя и розовые уши, заросшие светлыми волосами, — поросячьи. Как по речке по Криуше плывет хуй — свиные уши. Где-то я его видел. Или где-то кого-то я видел. Да, напоминает он мне ушами сексуального маньяка, который тварил и убивал малолеток. Я столкнулся с ним на этапе, он еще был жив. Везли его туда, где из голов делают скворечники. Могли не довезти, потому что ебли и пиздили его даже пидоры. Очко у него было раздолбано до размеров черной дыры.
Справа от дылды сидит блондинка, может быть, натуральная. Я вижу ее в профиль. Обычно в профиль выглядят хуже, чем в анфас, но бывают исключения. С тем придыханием, с каким на девятнадцати очках открываешь следующую карту — валет или перебор? — я жду, когда блондинка повернется ко мне. Она изредка что-то произносит, коротко и вяло, почти не шевеля губами. Наверное, отвечает на вопросы рыжего, который сидит наискось от нее и пиздоболит без умолку. Он весь в котоне, как в гондоне, но даже этот его наряд не привлекает внимания блондинки. Если бы она была мужчиной, я бы подумал, что думает о чем-то неприятном, безысходном. Но она всего лишь баба, и думать ей анатомия влагалища не позволяет. Мужчина глазами следит за звездой, а женщина мир постигает пиздой. Там и надо искать причину недовольства жизнью, которая у баб бывает двух видов: хуевая и ни в пизду. Здесь, скорее всего, второй случай.
Блондинка почувствовала мой взгляд и повернула голову медленно, тоже с придыханием: туз или недобор? Туз и даже козырный. Но в твоей ли игре? Наши взгляды схлестнулись. Это самый важный момент в отношениях с бабами. Любовь бывает только с первого взгляда. Подсознание, не заебанное дурацкими фантазиями и требованиями, выдает однозначный ответ: да или нет. Мужчина должен выдержать взгляд, потому что в этот момент характеры занимаются армрестлингом. Не выдержишь — не лезь к ней, не твое. Победишь — момент истины — прелестный миг щемящего кайфа, лоскот в яйцах, когда баба первой опускает глаза, сдаваясь на твою волю. У нее в этот миг еще и матка опускается. Судя по покрасневшим щечкам блондинки, ей этот миг доставил большое удовольствие. Первый экзамен я сдал на оценку «отлично». Теперь предстоит второй, менее важный, — на решительность. Я не гляжу на блондинку, делаю паузу, чтобы она успела пригладить чувства и разлохматить волосы, а заодно и раскрутить в себе мой образ до идеала. В это время появляется официантка и заботливо, бережно, словно перед объявившемся после долгой отлучки любовником, расставляет тарелки. Закончив, ждет: сейчас ли начну проверку?
— Ко мне дама придет. Принесите еще один салат, шашлык, кофе, мороженое и бутылку шампанского, — увеличиваю я заказ.
Шашлык — это, конечно, лишнее. Блондинка поковыряется в салате, попробует мороженое и выпьет сначала шампанское, чтобы захмелеть и стать раскованнее, и сразу же — кофе, чтобы протрезветь и не наделать глупостей. В общем, не до еды ей будет. А если до еды, тогда мне надо сливать воду.
Официантка огорченно вздохнула и пошла на кухню выполнять заказ. Ничего, она мне все простит, когда узнает, что не мусор, что на этот раз заслуженные неприятности миновали ее.
Блондинка, как это всегда случается с бабами, сделала все наоборот: разлохматила чувства и пригладила волосы, чтобы я не укололся, когда спикирую на нее. Боковым зрением она следит за мной, прикидывая, не переместиться ли ей в какое-нибудь другое место, где мне удобнее будет снять ее. Пусть подергается: баба мается — пизда слипается.
Я медленно выпиваю стопарь холодной водки. Последний глоток — горячий комок — секунды три гоняю по рту. Тихо выдыхаю потеплевший воздух. Зело борзо! Я считаю, что водку надо пить до тех пор, пока воспринимаешь ее вкус. Обычно он пропадает после третьей рюмки. Дальше начинается нажирание. Поэтому больше трех пью только в порядке исключения. А вот закусить люблю от души. Я проглатываю бутербродом с маслом и черной икрой, затем перехожу к салату. «Столичный» — фирменное блюдо провинциальных кабаков от Калининграда до Владивостока. Единственное место, где его не найдешь, — хорошие столичные рестораны. Ну вот, подзаправились. Теперь можно подумать о душе и хуе, что, впрочем, одно и то же.
Оркестрик заиграл что-то ни быстрое, ни медленное, каждый танцует, как хочет. Собутыльники блондинки ломанулись на танцплощадку, где, как люди, порядком надоевшие друг другу, ударились в быстрый танец. Она осталась за столиком. Дает посадку.
Я плавно выхожу на крыло, пикирую на нее. Мягко, но требовательно, беру ее под локоток и заставляю подняться, одновременно произнося:
— Пойдем потанцуем.
Ей по бабьей глупости хочется поломаться, набить себе цену, но так как уже встает, подчиняясь моей руке, то и выебываться не имеет смысла. Для чего встает?! Чтобы поссать сходить?! Да и не люблю я ломак, предпочитаю тех, которые сдаются без боя в виду явной симпатичности избранника. Это слабакам нужно повоевать, чтобы приглушить комплексы.
Походка у нее классная, с поджатой задницей, женственная, но не блядская. И не сутулится, хотя рост выше среднего женского и даже мужского. Она кидает косяк: не длиннее ли меня? Нет. Я вышел ростом и хуяней — спасибо матери с батяней.
Мы добрались до танцплощадки, я обнял блондинку и прижал поплотнее. Третий экзамен — на физиологическую совместимость. Мое тело сразу же среагировало на ее. Нравятся мне и ее духи, гармонирующие с запахом волос, который мне то же по кайфу. Что-то похожее и с тем же результатом проделывает она. И наступает второй момент истины. Я несколько раз прыгал с парашютом — чем бы дитя не тешилось, лишь бы за хуй не вешалось. Незабываемые впечатление оставили два прыжка: первый простой и первый затяжной. Так вот, первый момент истины напоминает первый простой прыжок, а второй — первый затяжной.
Блондинка обмякла. Коленки, наверно, подгибаются. Она бы с удовольствием повисла на моей шее, но боится, что приму за шлюху. Я обнимаю ее покрепче. Мои руки вдавливаются в ее теплое тело, как бы рассекают мясо и дотрагиваются до ребер, которые ходят часто-часто. Даже сквозь пиджак я ощущаю ее горячие пальцы на плече и сиськи, проколовшие мою одежду и тело и щекочущие сосками позвоночник. Умеют бабы раствориться в мужике. Причем полностью. Но так же легко и быстро выщелучиваются, и без остатка. Ей все время хочется посмотреть мне в глаза, но пизда к хую` — лица не увидать. Если танец затянется, она может окосеть. От нее исходят невысокие волны тревоги, боится, что спрошу что-нибудь, а у нее все тело и в том числе рот забиты чувствами, ляпнет глупость. Я молчу. И так все ясно. Когда мне говорят, что баба — существо загадочное, я говорю: да, но только для самой себя и прочих безмозглых. Просто мужикам некогда ими заниматься, есть дела поважнее. Если же дело — бабы, то оказывается, что загадочного в них — что сам туда засунешь. Блондинка поняла, что пытать ее в такой ответственный момент не собираются. Волны тревоги исчезли, она полностью отдалась чувствам. Бедра ее задвигались плавнее, заерзали по вставшему хую. От нее пошел такой фон, будто ее заклинило на очень высокой и яркой ноте. Поплыла мокрощелка. Теперь из нее не только веревки, но и канаты можно вить.
Оркестрик решил, что порядком навьебывался, и внезапно музыка оборвалась. Блондинка нехотя стронулась с балдежной ноты и малость отстранилась от меня. Лицо ее начало застывать, терять обычную славянскую расплывчатость в периоды расслюнявленности души. В глазах появилась бедная мыслишка, по-бабьи глупая: слишком хорошо, бойся! Не давая мыслишки развернуться и окрепнуть, представляюсь. Имя называю свое, а не из очередной легенды. Интуиция подсказывает, что на этой пизде застряну надолго.
Она стоит рядом со мной на почти опустевшей танцплощадке и после недолгих схваток рожает:
— Ирина.
Это одно из тех имен, с которыми у меня связаны приятные воспоминания. Начинаются они в детстве — так звали дочку любовницы моего отца, мой первый секстренажер. Не убирая руки с ее талии, я направляю Иру к моему столику. Я не спрашиваю, хочет ли она перебраться ко мне — хочет, но стесняется, — а заставляю подстраиваться под мою волю.
— Твои друзья не обидятся, что ты со мной посидишь?
Она на ходу награждает меня улыбкой за приятное нахальство. Я помогаю ей сесть, и в тот же миг, будто за соседним столиком поджидала, появляется официантка и ставит бутылку и тарелки. Иру такая самоуверенность немного шокировала. Она собиралась высказать какое-нибудь фе, но встретилась с моим борзым взглядом и потупилась, порозовев щечками, как первоклассница после первого поцелую на первом уроке с первым соседом.
Я наливаю ей шампанское, себе — водки и предлагаю тост:
— За то, что мы наконец встретились!
На чей конец — и так ясно.
Совместная выпивка быстро размывает стенки, которыми мы отгораживаемся от незнакомых. Ирина постепенно подсгребла расплескавшиеся чувства, заговорила спокойнее, даже пошутить изволила. Мы то же умеем заправлять пиздунца. Минут через пятнадцать она слушала меня с приоткрытым ротиком. Когда услышанное удивляло ее, острый кончик языка дотрагивался до верхней губы, а когда смешило, откидывала голову и заправляла волосы за ухо, показывая тонкое запястье с нежной кожей и голубыми стрелками. Зрачки ее бирюзовых глаз, большие, как у обкуренной планом, не смотрели, казалось, а впитывали меня со скоростью не менее кило в минуту. Так меня хватит не более, чем на час, не дотяну и до первой палки.
Я даю себе передышку — разливаю шампанское и водку, а потом с аппетитом закусываю. Ира, как я и предполагал, нехотя ковыряется в салате и поглядывает на свой столик. Там сидят три кобеля и одна сучка, худущая, как велосипед в понедельник. Такая троих не потянет, хотя и говорят, что худые злоебучие. Я собирался настукать им по ебальникам, если начнут возникать, но быки не ведутся, жуют силос без эмоций, даже, как мне показалось, рады, что избавились от Ирки. Тот, который с ушами маньяка, кроме бутылки ни на что больше не смотрит; у рыжего ботало подвешено так, что не может находиться в состоянии покоя; третий — очкарик с жестами учителя математики — производит впечатление стойкого онаниста. Вроде бы все у них есть, а какие-то надломленные, напоминающие собак, перееханных легковушкой: остались живы — и зачем?!
Зато за соседним с ними столиком, где сидят два бухих подсвинка, явно недовольны, что красивую телку сняли не они. Особенно дергается тот, в котором побольше сала. Другой, видимо, его шестерка, потому что при одинаковом росте умудряется заглядывать снизу вверх, постоянно его притормаживает. Зря, мне похуй кого пиздить: трех бычков или двух подсвинков. Шестерка пошептался с официанткой, и та привела двух сосок, размалеванных, как импортный гондон. Такие высосут все из карманов и всего лишь капельку из хуя. Первое — за ночь, а второе — за пятилетку, не быстрее. На их столе посуды становится в два раза больше, зато еды и выпивки в три раза меньше. Халявы помнят старый способ наема на работу: чем больше жрешь, тем лучше работаешь. Хуйня это все! Чем больше жрет, тем больше срет. И еще стучит, сука яровая, на тех, кто живет лучше.
Ирина все реже облизывает верхнюю губу и поправляет волосы. Ей хочется более энергичного продолжения. Я и сам не прочь переместиться туда, где не так стадно. Держат меня в кабаке подсвинки. Появилось у меня предчувствие, что поимею с них и нехило.
Они договорились с сосками, официантка притаранила им сверток с закуской и три бутылки коньяка. Оба, судя по обручалкам, женатые, значит поедут на дачу или к корешу-холостяку, где нахуярятся до поросячьего визга, и утром в туалете найдут трясущейся с похмела рукой не хуй, а прыщ медицинский — раз поссать и кончится, долго будут брызгать мимо унитаза и еще дольше вспоминать, выебли кого-нибудь или их самих вдули. Так и не вспомнят — в этом их счастье.
Шестерка пытался расплатиться с официанткой, но не очень шустро, совсем даже медленно, и его семерка успел сделать это сам. Денег у него было вагон и маленькая тележка и не боялся показывать. Значит, из новых кооператоров. Он пришел в кабак повыебываться, поэтому я и не смог сразу определить, к какой категории отнести его. Что ж, в калачных рядах и не таких видали.
Я подзываю официантку. Счет уже готов, она кладет его передо мной и напрягает пизду и очко. Ни ебать, ни намыливать у меня нет времени и желания. Я расплачиваюсь и даю щедрые чаевые. Последние не столько для официантки, сколько для Иры. Бестолковые бабы по количеству чаевых в первый день знакомства определяют, широкая ты натура или в мужья и такой сойдешь. Начиная со второго дня ты должен быть скромнее, потому что тратишь уже не свои деньги, а ваши. Официантка все еще не врубается, что ее наебали. Я подмигиваю на прощание и показываю глазами на Иру. Мол, благодари ее, что осталась без неприятностей.
Ира не спрашивает, куда мы направляемся. Веду уверенно — и ей этого хватает. Решила сыграть ва-банк. И во взгляде искорки, словно перебравшиеся туда из бокала с шампанским, и ожидание чего-нибудь покруче крутого кипятка. Странно, ей лет девятнадцать-двадцать, красива, а будто ни разу не обжигалась с мужиками. Скромно приписываю такое ее поведение своей неотразимости.
В вестибюле народа ни много, ни мало. У гардероба покачиваются четверо молодцев. Судя по рожам и жестам, из фабричного стойла, отпущены в ночное по поводу получки. Напиться — напились, а снять кого-нибудь — не получилось. Ничего, если девок не найдут, на хуях прокатятся. Рядом с ними стоят подсвинки с блядями. Они уже оделись и втроем направляются к выходу, а семерка задерживается, сует чаевые гардеробщице, шустрой бабульке. Дает много, потому что она чуть ли не до земли кланяется. Он смотрит на нее и балдеет с самого себя. Он, быдло, всю жизнь унижался, а теперь хочет отмыться, унижая других. Даже если кто-то так же, как ты, добровольно пожрал говна, это не значит, что ты перестал быть говноедом, просто вас стало двое. Можно и в этом найти утешение. Деньги он сует в жопник — задний карман штанов. Лучше бы прямо на пол бросил — все больше труда вору. Ну, как у такого лоха не посунуть лопатник?! Я останавливаюсь рядом как раз в тот момент, когда он трогается с места. Подсвинок налетает на меня.
— Поосторожней! — возмущаюсь я, но не сильно, чтобы не разозлился.
— Прости, брат! — извиняется он, брызгая слюной.
Я отталкиваю его прямо на четырех пролетариев. Им только и нужен повод, чтобы растратить припасенную на баб энергию. Сначала на словах. Я успел сунуть гардеробщице свой и Ирин номерки и получить плащи, пока подсвинок перебрасывался хуями с пролетариями и обещал выебать всех в радиусе десяти километров. Наши плащи, черные, из мягкой кожи, были похожи, как брат и сестра. Мелочь, но приятно.
Одевались мы, наблюдая, как мочат подсвинка. Несмотря на грозный вид и еще более грозные обещание, свалился он после первого удара и больше не дергался, только хрюкал, когда его буцали. Заебал Кирюха свинку, хуй пожарим свежанинку. На семеркино счастье бабы в вестибюле подняли визг и попрыгали ребятам на шеи — хороший повод познакомиться. Ира не визжала, лишь крепче вцепилась в мою руку. На драку смотрела с азартом, точно сама метелила подсвинка. Я не стал обламывать, дал ей досмотреть до конца. Бой и секс как-то связаны между собой. Я после удачной драки превращаюсь в грозного ебаря по кличке Неутомимый. Да и бабы, когда посмотрят на мордобой, становятся чувственнее, горячее.
Моя «девятка» поджидала меня у входа в ресторан. Я купил ее две недели назад, нулевую, муж матери подсобил. Откинувшись, я почти месяц жил у матушки, чтобы мусора поменьше мозги ебли. Она долго хранила верность папане, надоедая мне избыточной материнской любовью, но когда я двинул по этапу в третий раз и надолго, обзавелась мужем, полковником в отставке. Он боялся моего приезда. По его понятиям вор в законе — это тупой урка, у которого недостаток извилин компенсируется избытком татуировок. Я, в свою очередь, считаю, что у вояк отсутствие мозгов возмещается количеством звездочек на погонах. В отличие от полковника, я оказался прав. Поразило его уже то, что приехал я в новом костюме, при белой рубашке и галстуке, а когда сели за стол и я пообщался с маманей на английском, французском и немецком, полковник был сражен наповал. Он владел только немецким и то со словарем, даже с двумя.
Он работал директором досаафовской автошколы, куда я и был зачислен, чтобы участковый поменьше на меня лаял. Раньше я не питал особой любви к машинам, предпочитал ездить пассажиром. Батя давал покататься на служебной «Волге». Я пофорсил перед корешами и на этом закончил. Не царское это дело — в пизде ковыряться: прикажу — выебут. Есть шофер, пусть и возит. Теперь же, прокатившись пару раз на полковничьей «Волге», я решил обзавестись собственными колесами.
Сев за руль, я сразу вспомнил, чему меня учил отец, повел машину уверенно. Кстати, она очень напоминала батину служебную, мне кажется, именно поэтому маман и вышла замуж за отставника. Мы с ним пару раз даванули на кухне, поболтали о том о сем, и он пришел к выводу, что я хоть и вор, но в законе — как бы в генеральских чинах, а он всего лишь полковник и субординация требует… В общем, зауважал он меня хоть и по-военному, зато от всей души, и через месяц я имел права и справку в мусорятник, что работаю в автошколе шофером и часто езжу в командировки. Надзор мне теперь был похую.
Мы с Ирой сели в «девятку», я запустил движок. Пока он прогревался, достал из кармана толстый темно-коричневый лопатник с золотой монограммой в верхнем правом углу. Света ресторанных огней было достаточно, чтобы рассмотреть добычу. Деньги были разложены по отделениям: мелкие, крупные и валюта. Раньше валюту в нычках держали и боялись пиздануть о ней кому бы то ни было. Пока я сидел, здесь многое поменялось. Я переложил крупные и валюту себе в карман, а лопатник швырнул на тротуар. Пусть погуляет по рукам.
Ира с недоумением посмотрела на него, потом на меня. Сообразив что-то, перевела взгляд на крыльцо, где шестерка и одна из блядей поддерживали семерку, и все поняла. Выражение мордашки не изменилось, только в теле появилась напряженка: не свалить ли, пока не поздно? Движок уже прогрелся и можно было ехать, однако я не спешил, давал Ирине время сделать правильный выбор. В подобных ситуациях любопытство в бабах перебарывает порядочность. Позже они объясняют это надеждой исправить преступника, на худой хуй — любовью, ни одна еще не призналась, что нарвалась на незнакомые дела и с радостью сунула в них нос. А семерка стоял, покачиваясь, на крыльце, размазывал по еблищу темную юшку и трусливо оглядывался. Сломался, подсвинок. Нет, теперь уже не подсвинок, а боров.
Мы ебали — не пропали
И ебем — не пропадем.
В смысле, лодку захуярим
И по морю поплывем.
На похороны отца приехал первый секретарь обкома Перегудов. Это был седой мужик с грубым лицом, на котором крупными буквами было написано единственное чувство — чувство долга. Сталинская выучка так и перла из него. Странно было, что он умудрился выжить в брежневской компашке, и не менее странно, что, кроме советской власти, любил еще и моего отца. Может быть потому, что не имел собственных детей, а мой батя был похож на того сына, которого хотел иметь хозяин области, или может быть потому, что Перегудов всю жизнь делал только то, что надо, а мой старик вытворял, что хотел, и при этом успевал и с делишками управиться, и водки попить, и баб поебать. На днях заканчивался испытательный срок, который Перегудов назначил моему отцу отбыть в первых секретарях горкома, и мы должны были перебраться в Толстожопинск. Однако бате суждено было навсегда остаться в Жлобограде. Народу на его похороны привалило дохуя и больше. Простой люд его любил. Быдло уважает тех, кто умело ебет и их, и своих шестерок. Бабы дружно ревели, мужики держали на мордах строгость и сожаление, а мне было весело. Я балаболил с дочкой секретаря райкома, красивой девахой на год старше меня. У нее уже проклюнулись сиськи и зачесалась пизденка, и я готов был унять этот зуд. Мы тихо перекидывались тонкими, как жидовский бутерброд, намеками и еле сдерживали смех. Разве можно было нюнить в чудный, солнечный, бабьелетинский день?! Уверен, что батя не обиделся на меня. Он сам жил по принципу «Эй, держи хуй бодрей!»
На поминках Перегудов дернул стопарь водки, что-то пробурчав перед этим, и повалил на выход, даже из приличия не притронувшись к закуске. Зажрался — хуй за мясо не считает. Ну и соси хуй, как Сталин трубку. О нас с матерью и не вспомнил, любовь старого мудака распространялась только на батю. Кто-то из бывших отцовых холуев, желая обратить на себя внимание, напомнил первому секретарю обкома о нас. Перегудов на ходу прохрипел:
— Позаботьтесь.
Заботиться предстояло новому первому Еремину, мужу любовницы моего отца, погибшей вместе с ним. «Бывают в жизни злые шутки», — сказал петух, слезая с утки.
Что выпало на долю матери — не знаю, она никогда не жаловалась, хотя раньше казалась мне манной кашей, размазанной по столу. Такое впечатление, что ей досталась по наследству от мужа часть его силы, стойкости. Мне тоже кое-что отвалилось, благодаря чему я и выжил.
С неделю меня не трогали. То ли жалели, то ли — что скорее всего — ждали команды нового хозяина города и не могли поверить, что на меня теперь можно безнаказанно наезжать. А затем понеслась пизда по кочкам!
Начали учителя. Им по долгу службы положено было пример подавать. Я получил первую в жизни двойку, а следом еще несколько, хотя тупостью не страдал с детства. Ученики правильно поняли наставников и прореагировали, как умели. Мой одноклассник и самая верная шестерка, сын завуча Веретельников попытался опустить меня в одиночку. Дрались за школой. Я быстро справился с ним, завалив под куст на опавшие листья. Когда я сидел на Веретельникове и задавал традиционный мальчишеский вопрос: «Сдаешься?», на меня налетели толпой бывшие мои холуи. Отпиздячили на славу, еле дополз до дома. На улице еще держался, а запершись в своей комнате, упал ниц на кровать и заревел, как девчонка. Наверное, предчувствовал, что плачу последний раз в жизни. Сейчас у меня слезы текут лишь на ветру и когда выхожу из теплого помещения на мороз, что иногда ставит меня в неловкое положение. Отводил душу до прихода матушки из школы. Гардеробщица стукнула ей, что мне вломили. Маман побулькала угрозами, собралась исполнить их тотчас, но тут я неловко повернулся и вскрикнул от боли в пояснице. И мать сломалась. Она осела на пол рядом с кроватью и зарыдала раза в три мощнее, чем я перед этим. На следующий день она пойдет в гороно и откажется от директорства в пользу Веретельникова-старшего. Я узнаю об этом через несколько лет, в течении которых буду считать, что сняли ее по приказу Еремина. Как ни странно, он не трогал, не до нас было. Сначала запил, но скрутила язва, попал в больницу. Там подлечили и отправили в санаторий, а когда вернулся, надо было сдавать дела и переезжать в область. Перегудов решил иметь у себя третьим секретарем первого из Жлобограда, кого — не суть важно. Зато начальник милиции Муравка, который умотает в Толстожописк вместе с Ереминым (попутного хуя в жопу им обоим!), до отъезда попил из нас кровки. Он дважды шмонал наш дом и дачу, перерыв, как кабан под дубом, но так и остался с хуем. Матушка сообщила ему, что сожгла документы, показала ворох пепла, но Муравка ей не поверил. Я запомню это.
После драки я два дня отлеживался, боясь вздохнуть на полную грудь и глянуть в зеркало. Жизнь казалась такой хуевой, что даже вешаться не хотелось. Несколько дней я шлялся по городу, подыскивая способ умереть поужасней. Пусть мои враги покорчатся от раскаяния! Им будет так же жалко меня, как мне самого себя! Ну и прочая хуйня… Потом догнал, что быдло совесть не мучает. Да и по наследству мне досталась твердая сердцевина. Дед был казак, отец — сын казачий, а я — хуй собачий?! Ну, уж нет, держитесь пидоры! Эта злость и помогла мне разобраться в самом себе и раз и навсегда поставить крест на мысли о самоубийстве. Лучше, конечно, с того света на всех ссать, чем на этом хуй сосать, но еще лучше — выстоять, не скурвиться и не ссучиться. Приняв это решение, я и нашел то, что мне нужно было — бакланью хазу (школу каратэ).
Школа — громко сказано. Три раза в неделю тренировались в заводском спортзальчике два с половиной десятка парней в возрасте от пятнадцати до тридцати. Каратэ тогда только появилось у нас. Учили русский вариант, без лишних японский вычурностей. Жизнь в нашей стране сложная, чайные церемонии некогда разводить, часто времени — на один раз по пиздюлятору заехать. Не успеешь — хуи-пряники поимеешь.
До семи вечера я шатался в этом районе, рабочей окраине города, голодный и полный сомнений. Помогут ли? Может, лучше на бокс записаться? В спортзал я вошел вслед за двумя парнями. Они ввалились в раздевалку, где их встретили радостными матюками, а я потоптался в полутемном коридоре и нерешительно протиснулся через приоткрытую дверь в зал. В нос шибанула смесь запахов искусственной кожи, гниющих досок, мужского пота и нестиранных носков. Метрах в пяти от двери стояли двое босых парней лет двадцати пяти. Один в белых коротких штанах и куртке типа самбистской, перехваченной черным матерчатым поясом, очень стройный, мне даже показалось, что с неестественно сильно вогнутой спиной, другой в обычных темно-синих трениках, закатанных до колена, и красной майке с белой цифрой «11» на спине. Второй рассказывал, как он вломил кому-то, пересыпая речь словами «хочиджи-дачи», «сейкен», «маваши-гери», «сукун-уке». Грозная музыка этих слов выдула из меня остатки сомнений. Да и победил в драке обладатель темно-синих треников, закончив ее «охуевающим уро-гери».
— Тебе чего, пацан? — заметив меня, спросил обладатель белой куртки и черного пояса.
— Записаться хочу.
— Куда? — спросил второй и подмигнул первому.
— На каратэ.
— Ты же после первой пиздюли соплями изойдешь! — хохотнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на него с укоризной и сказал мне:
— Тебе еще рано, мальчик. Подрасти немного и годика через два приходи.
— Не рано, — ответил я, сжав кулаки.
— У-у, какие мы грозные! — продолжал тащиться второй.
— Да и платно у нас… — сообщил первый.
— Сколько надо?
— Тридцать в месяц.
— Я заплачу.
— И где ты их возьмешь? Сберкассу поставишь? — выебывался красномаечный.
— Где надо, там и возьму.
Белокурточный посмотрел на красномаечного: знаешь этого пацана? Тот скривил морду и пожал плечами: вроде бы видел где-то, а где — не помню.
— Ты где живешь?
Я назвал улицу.
— О-о, из пыжикового квартала! — присвистнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на меня по-другому, будто увидел старого знакомого, которого не сразу признал.
— А как твоя фамилия, пыжиковый мальчик?
Я назвал. И лишний раз убедился, что моего отца знал весь город, и почти все если не любили, то относились хорошо.
— А я-то думаю, кого ты мне напоминаешь?! — воскликнул белокурточный. — На батю похож, ну, прямо копия! — и смутился, что упомянул о веревке.
Напрасно, не наступил он мне на хуй, не сделал больно. Для меня отец все еще живой. Я и раньше с ним редко виделся, иногда по несколько дней не встречались. Он возвращался домой, когда я уже спал, а уходил, когда я еще спал. Просто он сейчас уехал в командировку, далеко и надолго. А пока я за него для себя.
— Если бы не он, мы бы здесь не занимались, — сообщил белокурточный.
Позже он расскажет мне, как поймал отца у входа в горком и, пока поднимались по лестнице, пожаловался, что не разрешают вести секцию каратэ, мол, слишком жестокий вид спорта. Это для нас-то — евроазиатчины?!
— Пусть лучше спортом занимаются, чем водку жрут, — бросил батя на ходу своей шестерке, заправляющей в городе спортом.
И, по словам красномаечного, добавил:
— В здоровом теле здоровый хуй!
Наверное, он предчувствовал, что эта секция поможет его сыну выстоять в жизни. И не раз.
«У каждого свой вкус!» —
Сказал индус,
Слезая с обезьяны,
И вытер хуй листом банана.
Для справки: в лист банана можно вдвоем завернуться. Это какой же надо иметь хуище?! Про пизду молчу — испугаешь бабу толстым хуем! Они больше боятся изучающего взгляда. Многие потому и ломаются, что стесняются показать свои сиськи и жопу. У них, конечно, есть и то, и другое, но сегодня забыли надеть. Или нижнее белье, которое именно сегодня по ошибке надели не пасхальное. Только прожженные бляди и проститутки, которые не боятся ни ножа, ни хуя, ни любого взгляда, всегда готовы к тому, что ее прямо сейчас будут ебать. Судьба у них такая. Не понимают бабы, что если мужик хочет, ему по барабану, что там к пизде приросло и во что она упакована, а если не хочет, то какой же это мужик?!
Я вез Иру по скромно освещенным улицам. Мерно скрипели «дворники», смахивая с лобового стекла запоздавшие, мокрые, мартовские снежинки. В России хуевым может быть все сразу, а хорошим что-то одно: или жизнь, или погода.
Ирина открывает сумочку, смотрит на кошелек — на месте, берется за пачку болгарских сигарет, но вспоминает, что я за вечер ни разу не закурил, и передумывает.
— Куда мы едем? — спрашивает она как можно равнодушнее.
Каждая баба желает знать, где ее будут сегодня ебать. И сколько человек.
— Я один живу.
Она снова лезет в сумочку, берется за губную помаду. Опять передумывает. Она уже перехотела ехать ко мне, но никак не решится сообщить об этом. Сейчас попробует спровоцировать ссору, чтобы я сам послал ее не на хуй, а в пизду.
— Помедленнее едь, — начинает она накручивать себя до оборотов двигателя «девятки».
Я не спорю, сбрасываю обороты. И заворачиваю во двор — приехали. Такого поворота она не ожидала, забывает о ссоре, переключается на какие-то другие эмоции. Судя по заумному выражению лица, такие же глупые, как и предыдущие. Я наклоняюсь к правой дверце, открываю ее, вдохнув запах балдежных духов. Ух, сейчас мы будем тебя ебать, девонька! Она уловила мое настроение, сразу поглупела лицом до нормального женского — красивого — и довольно резво выпрыгнула из машины.
Я живу в двухкомнатной квартире, которую подыскал для меня барыга. Она на пятом этаже и без черного хода. Я не собираюсь возвращаться на зону. Надоело мне полуграмотное быдло, общаясь с которым, и сам тупеешь. Буду теперь работать чисто, надеюсь, мозгов на это хватит. Мебель в квартире новая, но из разных гарнитуров. Складывалось впечатление, что хозяева, купив гарнитур, отбирали что-то одно, а остальное выкидывали. Кто эти хозяева — понятия не имею. Два раза в неделю приходит днем бабка из тех, что с моторчиком в жопе, шустро убирает и стирает, обращаясь с мебелью так же похуистски, как и я. Значит, не ее барахло.
Что-то в поведении Иры было не так. Мне все время казалось, что она хочет сообщить что-то неприятное, но никак не решится. Непохоже, чтобы у нее были месячные: не круглая дура, не поперлась бы сюда, раньше дала бы понять. Обычно так мнутся перед тем, как сообщат о каком-нибудь своем недостатке: родинке, шраме, волосах на груди или жопе. Не заметили — ну, и помалкивай, дура, не обламывай человеку кайф. Сначала не до того, потому что так хочешь, что ничего не видишь. Потом тоже не до того, потому что видеть ее не хочешь. И вообще, любить — это выковыривать себе глаза.
В прихожей висит большое зеркало и Ира останавливается перед ним. Ей, как и любой бабе, не нравится этот период — когда уже не чужие, но еще не еблись. Она любуется собой, заряжаюсь уверенностью. А я любуюсь ею, смотрю на волосы, которые поблескивают при ярком свете лампы, играют искорками, на узкую талию, на крутую попку и пытаюсь угадать, какие ноги скрывает длинная юбка. Ее тело уже рассталось с запахом плаща и сильнее пахнет женщиной, духи почти не слышны. Запах женщины — это чуть ли не главный признак воли, первые дни после зоны дуреешь от него, хуй сутками стоит выше шляпы.
Я подошел к Ире, обнял за плечи. Тело мягкое и теплое, косточки тонкие. Мой хуй прижимается к ее попке, мостится между ягодицами. Я развожу губами ее шелковистые волосы, добираюсь до шеи, целую коротко, еще и еще… Я не вижу ее лицо, но знаю, что зажмурила глаза и закусила нижнюю губу, чтобы не всхлипнуть от удовольствия. Мои руки добираются до ее сисек, больших, с трудом помещающихся в моих руках, сжимают их и поднимают вверх, пока упругие комки внутри них не проскальзывают, опускаясь, под моими ладонями. Ира вздрагивает и поворачивает ко мне лицо с закрытыми глазами, предлагает губы, приоткрытые, с поблескивающей от слюны красной губной помадой. Я поворачиваю ее всю, обнимаю крепче и заставляю привстать на мысочки. Бабам, как и прочим примитивным существам, важен количественный показатель, в данном случае — рост: чем длиннее, тем лучше. Вот я и даю ей почувствовать всем ее вытянувшемся телом и напряженными ступнями насколько я выше ее. Я прикладываюсь к губам, сочным и податливым. Обычно поцелуи мне не шибко вставляют, а вот Ирины губы оказались на удивление сладкими. Я подхватываю ее на руки и несу в спальню.
Половину комнаты занимает кровать. Что вдоль, что поперек ложись — станок ебальный. Бабка с моторчиком сегодня поменяла белье, и когда я сдергиваю покрывало, комната наполняется запахом ароматизированного стирального порошка и морозного воздуха. Создается впечатление, что простыня холодна, как снег. Я кладу на нее Иру, напряженную, с зажмуренными глазами, и быстро распаковываю — пуговицы так и летят во все стороны! Я завожу палец за резинку трусов сбоку, на шве, и резко дергаю. Порванные, они легко сползают по одной ноге. И еще быстрее расчехляюсь сам.
Ира успела прикрыть сиськи рукой. Видимо, считает, что слишком большие. Дура! Я развожу ее руки и ложусь волосатой грудью на набухшие соски. Одна моя любовница жаловалась, что у мужа грудь лысая, а ей все хотелось, чтобы хоть одна волосина зацепилась за сосок. Ну, Ириным не заблудиться бы. Я кладу ее руку на хуй, вздыбленный, потолстевший. Ее тонкие пальцы как бы нехотя прикасаются к нему, потом обхватывают смелее, сдавливают, двигают шкурку по напряженным мышцам, внутри которых настойчиво пульсирует кровь. Я раздвигаю ее ноги, приподнимаю, сгибая в коленях. Моя залупа упирается в лобок, покрытый густыми, мягкими и влажными волосами, опускается ниже, на мокрые губы. Ирины пальцы отскакивают от хуя, словно обожглись. И зря, не так бы больно ей было, если бы сама воткнула. Я медленно засовываю его. Идет туго, как в прорезиненную вату. И застревает. Этого я не ожидал. По морде целка, а по пизде блядь — такое мне часто попадалось, а вот обратное — впервые. Куда денешься от исключений?! Я малехо высовываю хуй и как бы с разгона втыкаю по-новой. Ирочка дергается и сдавленно икает. Преодолев упругую вату, хуй легко движется дальше, до упора, пока яйца пускают, и так же свободно выходит. Мне кажется, что он движется сам по себе, а я пытаюсь пристроиться к нему и отхватить чуть-чуть удовольствия. Ира уже пристроилась. Она еле слышно всхлипывает-стонет, когда хуй удачно проезжает по клитору или задевает какую-то складочку во влагалище. В ее стонах не столько кайфа, сколько удивления, что ебля так приятна. Кончить она не успевает. На первый раз обойдется, и так впечатлений через край, сейчас польются из пизды. Я сползаю с нее, перевожу дыхание. Заебись жить на речке Бизь!
Отхекавшись, поворачиваюсь к Ире. Она все еще с закрытыми глазами, успела натянуть на себя одеяло, но еще не разревелась. У баб особое отношение к слезам, они служат чем-то типа проявителя и закрепителя для необычных случаев жизни, которые хотелось бы надолго сохранить в памяти, независимо от того, хорошие или плохие. Если случай очень большой, обрызгивать его можно и на людях, чтобы побыстрее, а то растащат. Если не очень, тогда нужен близкий человек. Мужикам, чтобы стать друзьями, надо вместе выпить или, на худой конец, жизнью рискнуть, а бабам — обязательно пореветь. Поразмазывали взаимно сопли — подруги на веки вечные, то есть, до первого неподеленного мужика. Ира при мне не ревет. Значит, не считает близким человек.
Я завожу руку под ее голову, кладу на ее дальнее плечо. Легкое движение — и Ира уже на боку, лицом ко мне, причем носик уткнулся в мою грудь. В такой позе даже Маргарет Тетчер заревела бы. Ира то же вроде бы не против, но никак не решит, с какого всхлипа начать.
— Что так долго в целках ходила? Не попадался отважный парень?
— У-у, — мычит она.
Такое впечатление, будто у нее язык встал, поэтому и не может говорить.
— Серьезно?!
— Угу.
Выплюнула бы хуй изо рта и сказала внятно.
— Что — угу?
— Импотенты чертовы, все им не так!.. — с неожиданной для меня злостью произносит она.
Значит, кому-то предложила, а он не захотел и что-то вякнул по поводу ее внешности. Плохие на Руси делишки: хуев уж нет, одни хуишки. А бедная девочка зациклилась, поэтому и боялась ехать со мной.
— Прямо все импотенты?! — подшучиваю я.
— А этим не я была нужна, а папа.
— Кто он?
— Пенсионер областного значения.
— Давно?
— Вторую неделю.
Полторы недели назад в Толстожопинске было что-то типа демонстрации протеста. Сотни две интеллигентов-неудачников, хлебнув слишком много водки и перестроечных веяний, учинили размахивание гневными плакатами у местного Белого дома. Бывает, и хуи летают, а бывает, прыгают, и ногами дрыгают. В итоге попадали самые высокие головы в обкоме и облисполкоме.
— У тех, что с тобой за столиком сидели, предки тоже стали пенсионерами?
— Да. Кроме Генки.
— Это который с поросячьими ушами?
Она хихикнула.
— Нет, это Петька. Генка рыжий.
— Теперь понятно, почему он без умолку балаболил.
— Он всегда такой.
Я заметил, что самые болтливые — это рыжие и заики, последние даже спят с открытым ртом. С заиками все ясно, а вот почему рыжие — вопрос на засыпку.
— Папа целыми днями дома. Закроется в кабинете и ходит из угла в угол, — рассказывает она.
— Зато маман, наверно, не нарадуется: есть кого сутки напролет пилить.
Ира крепче прижимается ко мне и прячет лицо. Я перемещаю руку на ее щеку и обнаруживаю тонкую влажную тропинку. Ну, вот мы уже не чужие…
Как у наших у дверей
Раздают всем пиздюлей.
Получай-ка, пидорас,
Толстым хуем прямо в глаз!
Самое главное, чему я научился в бакланьей хазе, — вставать после того, как настукали по еблищу. Вставать и продолжать драку. До победы. Я до сих пор помню, как отрываю от пола гудящую, как улей, онемевшую голову, промокаю рукавом футболки кровь, хлестающую из разбитого носа, и продолжаю отрабатывать блоки в спаринге, и мой напарник Вэка, который был на два года старше и на полголовы длиннее, прекращает лыбиться. А тренер Андрей Анохин, тот самый белокурточный, произносит, обращаясь как бы ко всем:
— Кёку-сенкай — не для маменькиных сынков.
Маман сначала благосклонно отнеслась к моим занятиям каратэ. Я навешал ей, что в стране икебан и чайных церемоний все виды спорта так же красивы и утонченны. Первое мое возвращение с фингалом под глазом она перенесла спокойно, второе было списано на хулиганов, но после третьего захотела узнать, кто в доме хозяин. Мне выдвинули ультиматум: никаких каратэ, по вечерам никуда из дома, сидеть с ней и горевать о безвременно покинувшем нас отце, который последний год ебал кого угодно, только не ее. Я попробовал объяснить, потом — уговорить. В ответ слышал что угодно, кроме разумных доводов. Тогда я психанул и рявкнул любимую фразу бати:
— Заткнись, дура!
Она постояла с открытым ртом традиционные бабьи минут пять, а потом заревела. Как сейчас понимаю, от счастья: сын стал мужчиной, теперь есть на кого опереться. С тех пор все важные решения она принимала, посоветовавшись со мной, и давала мне в два раза больше карманных денег.
Мой день начинался в шесть утра. Я бежал в парк. Сейчас кажется, что погода всегда была мерзопакостной: дождь или снег, грязь и ветер, обязательно встречный. Ветер в харю, а я хуярю. Изредка попадались прохожие, которые смотрели на меня с иронией и завистью: нехуй ему делать, нам бы его заботы. В парке была спортплощадка с турником и шведской лестницей, где я под сонными взглядами собачатников и лай их питомцев делал упражнения на дыхание и отрабатывал каты. После школы, пока маман не было дома, я шел в гараж, холодный и пустой. Батя не хотел покупать машину, говорил, что хватит мороки со служебной. Машину у нас забрали, выселили бы и из служебного дома, но среди городской шишкарни в то время вошли в моду квартиры в доме с лифтом, в который все и перебрались, один батя жил в коттедже, чтобы не переезжать дважды. В гараже висела самодельная груша — мешок с песком и опилками и приделан к стене макевар — пружинящая доска из твердого дерева. Сделал все сам, хотя до этого считал, что руки у меня под хуй заточены. Получилось, конечно, не супер, но меня устраивало. Вторую тренировку я посвящал отработке ударов. Когда бил по груше, из мешка вылетали облачка пыли и сыпался песок, а когда по макевару, грохот стоял такой, будто крушу мебель. Четыре вечера в неделю я проводил в парке на спортплощадке, а по вторникам, четвергам и субботам шел в спортзал. Я заходил в раздевалку, переполненную невыветриваемым запахом мужского пота (позже я побывал во многих раздевалках, но везде запах был одинаков), и кто-нибудь, увидевший меня первым, радостно кричал:
— Чижик-пыжик пришел!
— Можно начинать тренировку! — подначивал другой.
А я запиздюривал в ответ:
— А ну, пошевеливайтесь, пацаны-мальчишки с грязным пузом, мои трусы вам по колено!
Жлобы, которым я был по пояс, каждый раз тащились с этой дурки так, будто слышали ее впервые. Особенно Бурдюк — двухметровый амбал в полтора центнера весом. Зачем при такой комплекции заниматься каратэ — об этом знал он один. Впрочем, почти все амбалы, которых мне доводилось встречать по жизни, не умели драться и были трусами, потому что жизнь не научила их бороться, никто ведь на них не нападал. Все эти ребята относились ко мне как к равному, не унижали, но и скидок на возраст не делали, и уважали только за то, что я не слабее их духом. С тех пор мне уже никогда не удавалось быть равным среди равных, я всегда оказывался выше.
Опаздывать на тренировку было больно. На сколько минут опоздаешь, столько ударов и получишь. Кидаешь кости на татами, и доброволец, твой заклятый друг, от души лупит тебе по жопе резиновой подошвой рваного кеда, который в свободное от работы время висит на стене, на видном отовсюду месте. Били умело, с оттягом, казалось, что татами вместе с тобой подпрыгивает. И попробуй покажи, что больно! Засмеют, затюкают, сам уйдешь из группы. Доставалось и во время тренировки за всякие нарушения да и за ротозейство. Стоило щелкнуть ебальником, как сразу по нему и получал.
После тренировки я в компании со своим спаринг-партнером Вэкой — неглупым и хитроватым пэтэушником, вожаком малолеток в Нахаловке, самострое на окраине города, — и еще тремя-четырьмя пацанами шли на практические занятия. Молотить друг друга в спортзале — процесс, конечно, интересный, но пресноватый, как онанизм — ебля вприглядку. Мы шли по темным улицам рабочей окраины и высматривали жертву. Нам нужен был пьяный мужичок или парень, случайно залетевший сюда из соседнего района. Прямо на глазах у него мы бросали на пальцах, кому начинать, а потом подбадривали жертву, чтобы продержался дольше пяти ударов. После пятого в драку разрешалось вступать всем. Особым шиком считалось завалить с первой пиздюли. Месяца через три у меня такое стало получаться. Вэка шмонал вырубленного, забирал деньги.
— Какая разница, кто их пропьет?! — сказал он в оправдание, когда в первый такой случай я начал пускать пузыри.
С добычей мы шли вглубь Нахаловки, здороваясь с кучками шпаны, которые скучали на скамейках, курили и лузгали семечки. У меня в классе поход в этот район даже в дневное время приравнивался к подвигу. Уйти отсюда небитым — что с хуя неебанным соскочить. Вскоре все меня здесь знали и доставали, особенно девки, дурацким вопросом:
— Чижик-пыжик, где ты был?
— На базаре хуй дрочил! — отвечал я, вызывая гогот парней и прысканье кошелок.
Вэка покупал самогона, кто-нибудь притаскивал закусь. Пока было не очень холодно, пили прямо на улице на скамейке, а когда долбанули морозы — у кого-нибудь на хате. Обычно у Таньки Беззубой — симпатичной давалки, у которой не хватало верхних резцов, отчего мордяха казалась на удивление блядской. Да она и была таковой. Точнее, не блядь, а подруга на ночь и притом очень добрая. Она жила с бабкой, которая в ее жизнь не вмешивалась. Бабка любит чай горячий, внучка любит хуй стоячий. В моей памяти Танька сохранилась сидящей на спинке скамейки под кленом, облетевшим, голым. Один разлапистый лист лежал на сиденьи скамейки, и Беззубая припечатывала его острым носком туфли в такт мелодии, которую слышала только она. Вэка стебался, что мелодия эта звучит так: «Да-ла-та-та-рам-да-ром». Танька лузгала семечки, вставляя их в левый угол рта, а шелуху выплевывала себе на юбку, короткую и натянувшуюся между раздвинутыми ногами, отчего видны были бледные ляжки и темное пятно между ними, которое я сначала принял за трусы.
— Красивенький мальчик, — сказала она, выплюнув шелуху. — Кто такой?
— Чижик-пыжик, — представил меня Вэка. — Из пыжикового квартала.
— Да-а?! — протянула Беззубая и пропела, подмигнув мне. — Чи-жик!
— Не связывайся с ней, а то заебет, — предупредил Вэка.
Он сел рядом с ней, обнял за талию и толкнул назад, словно хотел скинуть со скамейки.
Танька завизжала и задрыгала ногами:
— Поставь на место, дурак!
Юбка задралась, и я заметил, что Танька без трусов. Я впервые видел так близко живую взрослую пизду. Хуй у меня подпрыгнул и, если бы не штаны, долбанул бы по лбу.
Танька усекла мои вылупленные глаза и вздыбленную мотню, поправила юбку и изобразила скромное потупливание. Потом она стрельнула в меня поблескивающим глазом, именно тем, которым подмигивала раньше, и спросила тоном наивной девочки:
— Никогда не видел?
Я попытался изобразить бывалого ебаря, но слова не лезли из горла, потому что и язык стоял колом. И я покраснел, как ебаный красноармеец ебаной Красной Армии под ебаным красным знаменем.
Выебал я Таньку Беззубую (или она меня?!) недели через три, по первым заморозкам, когда пошли бухать к ней на хату. В покосившемся строении были сени, кухня и светелка. Все удобства — во дворе. На кухне топилась печка, было жарко и пахло горелой смолой. Я, как обычно, выпил сто грамм и отвалил от стола, слушал треп, пытаясь вставить свои ржавые три копейки. Беззубая пересела с Вэкиных коленей на мои. Жопа у нее была большая и мягкая. Она поерзала на встающем хуе, и когда я уже был готов засадить ей прямо через штаны и платье, поднялась, сжала мою ладонь своей шершавой и обжигающей и повела в светелку.
Кровать была двуспальная, с провисшей, скрипучей, железной сеткой. На стене висел ковер с оленем, у которого были такие ветвистые рога, какие, наверное, сейчас у Танькиного мужа. Она помогла мне стянуть штаны и трусы, одним движением задрала платье выше сисек, легла и выгнула пизду сковородкой — нагружай!
Я поводил хуем по колким волосам, отыскивая, куда грузить.
— Суй, где мокрое, — подсказала она.
И я сунул. Говорят, что сдуру можно хуй сломать. У меня едва не получилось. Хорошо, Танька подмахнула — и хуй влетел в нее вместе с яйцами. Дальше все было довольно однообразно и, если бы не радость — ебу! — довольно скучно. Я ожидал большего. Все оказалось не таким, как мечталось, намного проще, но по-своему приятней, острее. Кончив и скатившись с Беззубой, я был счастлив: свершилось! Я смотрел на косой четырехугольник света, который падал на темно-красные половицы через дверной проем из кухни, и хотел, чтобы кто-нибудь зашел сюда и увидел меня, отъебавшего. Никто не зашел, и мне стлало грустно, как оленю на ковре. Он чудилось, смотрел одновременно и на меня, и на собственные рога и напутствовал: еби-еби и у тебя такие вырастут!
На березе у опушки
Воробей ебет кукушку.
Раздается на суку:
Чирик-пиздык-хуяк-ку-ку!
Первый мужчина, как и первая женщина, — это круто. Хотя бы потому, что не с кем сравнивать. Кажется, что только с этим человеком тебе будет так заебательски. Первому разрешается то, что остальным придется брать с боем или за большую плату; первому прощается то, за что из остальных выпьют два раза по пять литров крови; первому достается самый цвет, остальным — полова. Первый — это я!
С этим приятным чувством я сбегал в соседний парк, где проделал упражнения на дыхание тайцзы-цюань и отработал каты. Комплекс упражнений состоит из трех частей: небо, земля, человек. Каждая часть примерно на двадцать минут. Все три я делал каждое утро на зоне, а на воле — по одной, чередуя. Утренник морозный, землю прихватило ледяной коркой, неприятно вдавливается в босые ноги. Мои движения медленны и красивы, напоминают планирование перышка в безветренную погоду. Голова и тело освобождаются от забот и эмоций, впитывают энергию земли, деревьев, неба, солнца…
Место для занятий я выбрал не самое оживленное, даже наоборот, однако и здесь уже появились зрители: двое подростков и толстушка лет тридцати. Ребята пытаются повторять за мной, а бабенка кидает маячки. С каждым днем она все ближе ко мне. Заебала своей простотой. Ведь такая толстая — за неделю на мотоцикле не объедешь, а выебешь ее — сутки с хуя жир будет капать.
Вернувшись домой, становлюсь под ледяной душ. Особый кайф в этой процедуре — когда выходишь из-под струй. Что-то подобное ощущаешь, когда долго молотил себя молотком по яйцам, а потом вдруг промахнулся.
Ира спит, свернувшись калачиком. Интересно, снится ли ей выдуманный принц или уже я? Сдвигаю густые мягкие волосы с ее щеки и провожу по теплой коже занемевшими от холода пальцами. Лучше горячий хуй в жопу, чем холодная капля за пазуху — Ира всхлипывает, прячет щеку под одеяло и открывает глаза. Она относится к редкой категории женщин, которые даже спросонья красивы. Глаза ее переполнены зрачками и кажутся больше, чем на самом деле. В них появляются испуг и возмущение, затем узнавание и радость, затем взгляд моими глазами на себя и неловкость. Ира мышонком прячется под одеяло.
Я ложусь рядом, протягиваю ей руки:
— Грей.
Она пытается обхватить мои ладони, понимает, что для этого ей пришлось бы основательно растоптать свои, и проникается восхищением. Ее теплое дыхание ласкает мои пальцы. Руки холодные — хуй голодный. Он уже бодает ее бедро в такт моему дыханию. Предвкушение ебли — обалдевающее чувство для баб. Ирочка задышала пореже, чтобы растянуть его наподольше. Дыши — не дыши, а терпение у мужиков лопается быстрее. Я беру ее, тепленькую, пахнущую сном. Она легко переваривает боль при втыкании, постепенно входит во вкус. Когда хуй с нажимом проезжает по клитору, она всхлипывает, причем с каждым разом все жалобнее, а перед тем, как кончить, даже с испугом. Влагалище ее обмякает, словно поломались подпорки. Вот и все — она моя отныне и навеки веков. Того, кто показал дорогу в рай, помнят всю жизнь.
Ира лежит трупом: умерла девушка, рождается женщина. Самое удивительное, что дня через два она все это выкинет из головы напрочь, будет считать, что совсем не изменилась. В каждой бабе два хамелеона.
Она тихо шмыгает носом раз, другой, поворачивается ко мне, прижимается носом к плечу и начинает реветь. У меня большое подозрение, что у баб в носу находится кран, управляющий слезами. Поэтому и шмыгают перед тем, как зареветь. Минут пять меня не беспокоят, а потом опять раздается шмыганье — закрывается кран — и меня начинают облизывать, как эскимо. Такое впечатление, что всю энергию, потраченную мною на еблю, я обязан получить обратно. Это сейчас-то, когда и пизда похуй!
— Знала бы, давно начала, — влюблено бормочет Ира.
— Не со всяким бы так хорошо получилось, — заявляю скромно.
— Знаю, — соглашается она и целует страстно, будто прямо сейчас должны расстаться надолго. — Я так боялась, — сообщает Ира, малость подутихнув, — а все оказалось… — она торжественно целует меня в плечо.
Все получилось грубее, земнее и слаще, сработало на уровне инстинкта, не считаясь с мозгами. Подозреваю, что чем меньше их, тем больше кайфа получаешь. Дураком быть сладко.
Из-за леса, из-за гор
Показал пацан топор.
Но не просто показал —
Его к хую привязал.
Есть вопрос, на который мужчина никогда не ответит правду, приврет в несколько раз. Вопрос этот — сколько баб выебал? От женщины тоже не услышишь правду, только они уменьшают во столько же раз. Зная точное количество выебанных мною баб и во сколько раз привираю, мне не трудно подсчитать, сколько хуев перемеряло пизду той скромницы, которая убеждает меня, что их было всего четыре. Раньше говорили — один. Теперь скромность вышла из моды, три и пять — подозрительные цифры, а с шести начинаешь на блядь тянуть, поэтому выбирают четверку. Но в одном случае верят бабе и мужику — когда они ебутся в первый раз. По крайней мере мои одноклассницы сразу догнали, что я «уже». То ли я смотреть на них начал по-другому, то ли желания мои стали конкретнее, то ли надменного презрения по отношению к ним у меня прибавилось — не знаю, скорее, все вместе и еще что-нибудь. И девочки с едва обомшевшими, свербящими пизденками потянулись ко мне. Теперь они при встрече со мной поджимали жопу и выпячивали сиськи, если было что поджимать и выпячивать, и все вместе решили, что влюбились в меня.
А мальчики возгордились мной, будто сами стали мужчинами. Правда, не все. Первым наехал на меня сынок нового директора школы Веретельникова. Он как бы получил по наследству от меня лидерство в классе, ведь я после избиения ушел в тень, а потом настолько увлекся каратэ, что и забыл, зачем начал им заниматься. А теперь вот выплыл и косвенно заявил права на трон. Самому Веретеле слабо было выпрыгнуть на меня, вот он и накрутил Храпунова — недалекого паренька, долговязого и неуклюжего, который считал себя первым силачом класса, потому что никто с ним не дрался. Храп раньше хвастался, что переебал всех девок в классе и в своем дворе, а теперь при мне помалкивал. Началось все перед уроком математики. Учитель, как всегда, опаздывал, и мы маялись хуйней. Храп кинул в меня скомканную бумажку, я вернул ее, угадав прямо в глаз, чем вызвал дружный хохот одноклассников. Такое по мальчишеским правилам нельзя было прощать. Храп выкарабкался из-за последней парты и пошел к первой, за которой, чтобы не баловался, вынужден был сидеть я. Шел он с ухмылкой на придурковатой роже. В классе стало тихо, как во время контрольной. Храпунов, не торопясь, наслаждаясь вниманием, добрел до меня, взял за грудки. Он собирался повыебываться надо мной до прихода учителя и, если я окажусь не слишком покладистым, то продолжить на переменке за школой.
— Руку убери, — посоветовал я.
— А то что будет? — ехидно поинтересовался Храп и посмотрел на своих корешей: наблюдайте, как я сейчас буду его опускать!
Я ударил три раза: правой рукой в солнечное сплетение, чтобы отпустил меня, левой — в челюсть, чтобы отодвинулся, и ногой — по бестолковке, чтобы на всю жизнь запомнила, что музейные экспонаты руками не трогают. Проделал все это не более, чем за три секунды. Храп где стоял, там и лег. Остальные смотрели на него и пытались сообразить, что произошло. Докумекав, заулыбались. Падение тирана — любимое зрелище толпы. Тем более, что рухнули сразу два: еще и Веретельников. Силенок у него было маловато и стадом руководить не умел, потому что слишком долго был моей добровольной шестеркой и, если бы не Храп, так и остался бы директорским сынком, неприкосновенным, но не лидером.
— Еще раз выпрыгнешь, глаз на жопу натяну и моргать заставлю, — предупредил я Храпа, который смотрел на меня с пола охуевшими моргалами.
Стадо с презрением посмотрела на него и на директорского сынка. Последнему даже больше досталось. Руководить — не хуем себя по лбу бить, сноровка нужна. Лидерами рождаются. Еще в школе я допер, что руководитель должен награждать и миловать, а расправляться и обирать надо руками своих холуев, таких всегда хватает. Обижаются пусть на них, а к тебе обращаются за помощью. С Веретельниковым я разделался руками Храпа. Он мне сам помог своим длинным языком, не уяснив простого житейского правила: по миру ходи, да хуйню не городи. Примерно через недельку после нашей драки, когда Храпунов свыкся с мыслью, что он опять второй, и принялся налаживать контакт со мной, я произнес насмешливо:
— А Веретельников говорит, что он второй, что ты зассышь с ним драться.
Мы возвращались домой из школы. Веретеля — чуть впереди, дергал за косички нашу одноклассницу Анечку Островскую — кудряшки, кудряшки, печальные глаза. Храп догнал его на обледеневшей луже и ловко подсек ногой. Директорский сынок растянулся с таким усердием, точно все шесть уроков мечтал проехать брюхом по обледенелому асфальту. Портфель его проскользнул еще дальше, выгрузив на ходу несколько тетрадок и учебник по физике, на длинном торце которого было написано синей ручкой «Виниту». Вождь апачей Хуй Собачий! Он перевернулся на бок, прикрыв руками живот и лицо. Лежачего не бьют, но он сам бы ударил, поэтому и подстраховывался. Храп тупой-тупой, да хитрый, понял, что можно победить без драки.
— Так ты сильнее меня? — наехал он на директорского сынка.
Анечка стояла в метре от них и с довольной улыбкой наблюдала. Но даже ее присутствие не помешало Веретеле опуститься.
— Нет, — выдавил он после паузы.
— Не слышу! — выебывался Храп.
— Ты сильнее.
На следующий день он обратится ко мне за помощью и я скажу Храпу, чтобы больше не трогал это чмо. Веретеля опять станет моей самой рьяной шестеркой. Шестерками ведь тоже рождаются.
Вчера с милкою ебался,
И мой хуй в пизде остался.
Видишь, милочка бежит,
А в пизде мой хуй торчит?
Забавно наблюдать за Ирой. Она прячет глаза от людей, ей кажется, что все догадываются о том, что случилось ночью, и жмется ко мне, ища защиты. Мы съездили в тихий ресторанчик с хорошей кухней, где оба с завидным аппетитом пообедали. Потом я купил ей охапку бордовых роз. Именно охапку, потому что в данном случае количество переходит в качество. Теперь уже действительно все смотрели на нее, точнее, на цветы, и догадывались, за что ей обломилось столько овощей. Благодаря охапке, Ирине стало до пизды чье бы то ни было мнение. Она несла цветы, как ударница переходящее знамя, и даже в машине держала в руках.
Дом ее был неподалеку от ресторана. По пути я отметил две вывески кооперативов. В прессе пишут, какая у кооператоров тяжелая жизнь, а их все больше и больше становится.
Я остановил машину в довольно захламленном дворе. Не ожидал, что областной «пыжиковый» квартал будет таким засранным.
Ира перехватила мой взгляд и пожаловалась:
— Раньше по два раза в день уборочная машина приезжала, а теперь появляется, когда захочет. И милиционера из подъезда убрали, шляются, кто хочет.
— Проводить до двери?
— Нет. — Она чмокнула меня в щеку и старательно вытерла помаду. — Заедешь в семь?
— Да.
Спросить она хотела: заеду ли вообще? И уходить не решается потому, что боится больше не увидеть меня. Я не стал разубеждать, пусть поволнуется, оценит по достоинству свалившееся на нее счастье. Моя скромная особа умеет подать себя.
Теперь путь мой лежал к окраине города, в район хрущоб. Там живет чмо с бородкой, очками и взглядом всепрощенца — вылитый Чехов. В отличии от писателя, его всепрощение распространяется только на него самого, остальным не забывает ничего. Не люблю бородатых. Неприязнь к ним появилась после одного случая, когда я поднялся с малолетки на взросляк. Я выиграл в карты три пачки сигарет, которые мне были ни к чему, собирался корешам отдать. Тут подходит ко мне мохнорылый чувак и предлагает:
— Давай отсосу за пачку сигарет.
Отвел я его на парашу и прорезал в бороду. Он, лязгнув зубами, слег в лужу ссак. Я распечатал пачки, высыпал сигареты ему на еблище. Почти все скатились на пол, промокли. Он их высушил и скурил. Пидор — он со всех сторон дырявый.
Мохнорылый Псевдочехов в рабочее время обходит клиентов от Госстраха, а в свободное — наводит на них. У меня много наводчиков по всей стране. Одних нашел и совратил я, другие сами на меня вышли, третьих кореша подкинули. Кого только нет среди них! Самое интересное, что толкает их заниматься этим не столько жадность (без нее, конечно, не обходится, но она составляет треть, не более), сколько зависть. Этим людям плохо, когда кому-то хорошо, и наоборот. По наводке Псевдочехова я до отсидки поставил десятка три хат. Каждый раз добыча была богатая. Теперь мне нужна одна, но такая, чтобы хозяева не сообщили в милицию и чтобы мне хватило на отдых в Крыму. Кавказ не люблю: слишком много там черноты с жестами удельных князьков, устаешь бить усатые морды и отстегивать мусорам. Да и бабы в Крыму податливее. На Кавказ они едут раскручивать лохов, а в Крым — ебаться.
Страховой агент выгуливал собаку в сквере неподалеку от дома. Белая с рыжими пятнами беспородная шавка по кличке Найда тявкала на всех подряд и только пинок хозяина заставлял ее замолкнуть ненадолго. Псевдочехов любил рассказывать, как два раза в год топит щенков. Подозреваю, что именно для этого он и завел собаку.
Я шел рядом с ним по аллее, по обе стороны которой лежал в кустах грязный, недотаявший снег, и слушал традиционное вступление — намеки на повышение цены за наводку.
— Обнищал народ, попробуй найди богатого. — Он закуривает. Хоть и холостяк, а потягивает «Портрет тещи» — сигареты «Лайка». — Страховаться никто не хочет, и болтать стали меньше, и пить.
— Чем же они занимаются?!
— Кто их знает?! Стараюсь поменьше общаться с ними.
Он тоже считает всех быдлом и меня в том числе. Найти бы в этой стране кого-нибудь, кто быдлом считает себя!
— Есть одно местечко, может быть там будет что-нибудь стоящее.
— Когда разузнаешь?
— Седня.
Говорить бы сначала научился, интеллигент паршивый! Посмотришь: вроде бы все грамотные, некого и на хуй послать, а копнешь поглубже — ебота на еботе и пизда на животе. Или это он под Горбачева косит?
— Мелочевка не нужна, — напоминаю я, отодвигая ногой Найду, которая лает то ли на меня, то ли на березы, голые и мокрые, словно обсосанные, — по ее косым глазам не разберешь.
— Ебать — так королеву, воровать — так миллионы, — выдает Псевдочехов с гордостью, будто сам придумал.
За королеву у него, как догадываюсь, Найда. Про совковые миллионы можно сказать то же самое.
— Думал, что нашел такую, — оправдывается он, — а утром проверил: нет, показушники. Уж извини, что понапрасну вызвал.
— Да ладно, я не в обиде.
— Надеюсь, за недельку что-нибудь подыщу, — пообещал он.
— Я не спешу, — сказал я и пошел к машине.
Никогда с наводчиками не здороваюсь и не прощаюсь за руку, обращаюсь, как с пидорами. Впрочем, с пидорами я вообще не здороваюсь.
Это что за поебень
Крылышками машет?
Это наша детвора
Возле елки пляшет!
Мое возвращение во власть больше не потребовало драк. Одноклассники вновь стали ждать от меня приказаний и старательно выполнять их, а директорского сынка забыли, даже не подъебывали. Тем более, что мало быть хуястым, надо еще иметь голубую залупу, потомственную. Такую сосут с гордой радостью и хвастают этим. Отсюда и мода на предков-дворян. Какое чмо ни спроси, каждое голубых кровей, а на самом деле — просто голубое, пидорастическое. Мне хватало моей номеклатурной.
Но вернемся к тем баранам, которые учились со мной в одном классе. Они еще не хвастались родословными, пытались выебнуться попроще. Им важно было, чтобы на них обратил свой взор человек, которого считают выше себя, то есть я. Многие ради этого были готовы на все, даже сделать пакость учителю.
Первой жертвой стала классная руководительница химичка Раиса Максимовна. Она была копия мартышки и так же глупа, но считала себя красивой и жутко умной. Раньше она с таким рвением вылизывала мне очко, что я забывал о туалетной бумаге, а после смерти отца напала первой из учителей и попыталась вырыгать на меня все, что до этого проглотила. Она смогла мне только на хуй насрать. Поэтому переключилась на директорского сынка: вылизывать ей было сподручней. Веретеля, непривычный у таким ласкам, кончал с пол-оборота, лишая химичку многих положительных эмоций. Этого балбеса я и кинул в атаку первым. Храп по моей подсказке закинул ему:
— Веретеля, а вот и побоишься задрать юбку классной, когда она мимо тебя будет проходить!
— Хули нам пули-бумбули, еще и как задеру! — хвастливо ляпнул он.
— Хули в Туле, а здесь Саратов, — поддел я.
— Да я не только юбку, я и трусы с нее стяну!
Заявлено это было при всем классе, а хуй — не улей, вылетит — не поймаешь. Пришлось делать. На трусы его, конечно, не хватило, а юбку задрал ей до ушей, показав всему классу розовую комбинашку, застиранную и с обтрепанным подолом, сшитую из плотного материала, который сгодился бы на шторы. Какого цвета стало еблище химички — догадайтесь сами. Веретелю получил пиздюлей от папаши и кладанул Храпа, с которого спроса нет, потому что подпадал под статью 3– Д (Дебил, Двоечник, Драчун).
— Молодец, Веретеля! — похвалил я его на следующий день, а на остальных посмотрел с искренним презрением.
Чего только они не делали, чтобы я и их похлопал по плечу! Столько соли было насыпано на хуй учителям, что у многих залупы пооблезали. А уж про Раису Максимовну и говорить нечего — последние волосины с пизды обсыпались. За копейку медную заебали бедную.
Первым на мировую со мной пошел физрук. Как и положено неудачнику (удачливые спортсмены в учителя не попадают), он пил по-черному и, соответственно, имел напряги с начальством и женой, поэтому лишние хлопоты с учениками ему были ни к чему. Впрочем, удачливый спортсмен — то же довольно неясное выражение. Разве можно назвать удачливым человека, у которого к тридцати годам светлое будущее уже позади?! Физрук пригласил меня к себе в кабинет, набитый мячами, непарными кедами и спортивными трусами всех цветов и размеров.
— Ты, я вижу, спортсмен, не то, что эти хлюпики. Спортсмены всегда друг за друга! — он потряс в воздухе кулаком. — Будешь моим заместителем во время урока. Если козел какой-нибудь будет выделываться, наказывай от моего имени. Только чтоб без следов. Договорились?
— Договорились.
Он облизал губы и посмотрел на шкаф, в котором стояли кубки. Все ученики знали, что в одном из кубков запрятан шкалик водки, к которому учитель время от времени прикладывается. Физрук решил, что я еще слишком молод, и сказал:
— Ну, иди, я на тебя надеюсь.
Его надежды оправдались. Класса с восьмого мы иногда будем вместе выпивать, а после первой ходки я случайно встречусь с ним и обыграю в карты до трусов. Шмотки, часы и обручальное кольцо верну, на выигранные деньги куплю водки, и мы пойдем к нему в гости. Жена у него красивая и выглядит моложе своих лет, но с написанным крупными буквами на лице диагнозом «хронический недоеб». Может, потому и сохранилась так хорошо: ебля старит. Я отдеру ее по высшей категории в трех метрах от храпящего мужа. После этого при каждой встрече физрук передавал мне привет от жены и зазывал в гости. Я иногда заскакивал, поил мужа, ебал жену — и все трое были счастливы.
Вскоре на поклон ко мне пришли остальные преподаватели. И я воздавал: одним — простить и алтын на водку жаловать, другим — на конюшню и выпороть. Дольше всех мытарил Раису Максимовну. За что попала под раздачу? У нее пизда лохмаче. Вот я и причесал малехо.
В один прекрасный день она оставила меня после уроков на разговор.
— Овчинникова (староста класса) не справляется со своими обязанностями! — гневно сообщила мартышка. — Я думаю, у тебя получится, тебя и так все слушаются, — тут она скривилась, будто в говно вступила.
Могла бы и не кривить харю: сколько вороне не летать, все равно говно клевать.
— Не справлюсь.
— Я тебе помогу.
— У меня еще тренировки, и так уроки еле успеваю делать.
— Насчет оценок не беспокойся, — сдала мартышка всю педагогику разом.
— Мне не оценки, а знания нужны, — гордо заявил я. В общем, выебывался, как хотел.
Она потупила глаза, как старая дева при виде ссущего мужика, и жалобно молвила:
— Помоги мне, прошу тебя.
Тринадцатилетний школьник опустил сорокалетнего учителя — вот она власть, вкус ее свежей крови. Кто хоть раз попробовал, будет рваться к ней всю жизнь.
— Ладно, помогу, — нехотя бросил я.
— Только пообещай, что в классе всегда будет порядок, — потребовала Раиса Максимовна.
Шустра: дай залупу лизнуть — хуй с яйцами заглотнет.
— Это не смешно. Сами будьте старостой, — я решительно двинулся к двери.
— Подожди, ты не правильно меня понял! Твой авторитет, как старосты, ты должен… ты можешь… я прошу тебя…
— Хорошо, попробую, — прервал я ее невразумительное бормотание.
— У тебя получится, я верю, — лепетала она, — ты далеко пойдешь.
Далеко — эт-точно! К концу учебного года я стал комсоргом класса и членом комитета школы, на следующий год — комсоргом школы, а в десятом классе — членом комитета райкома комсомола. В университет на исторический — факультет партийных работников — я был принят практически без экзаменов и сразу избран комсоргом курса и членом комитета. Если бы и дальше шагал такими темпами, то годам к тридцати был бы членом Политбюро ЦК КПСС. Однако судьба моя знала, что коммунизм — это ненадолго, и я пошел далеко, но… по этапу.
Сидит парень на печи,
Хуем долбит кирпичи.
Хочет сделать три рубля —
Не выходит ни хуя!
Как бы ты ни нравился бабе, она должна проверить тебя на подругах. Захотела хоть одна увести тебя, значит, действительно нравишься. Бабе не нужно то, что без надобности другой. Это у них от большого ума, наверное. Поэтому я первым делом начинаю подбивать клинья под подругу. Даже если я ей на хуй не нужен, все равно построит глазки в ответ. Моя же телка замычит на нас обиженно, оценит меня по достоинству и сделает то, о чем давно мечтала — боднет соперницу. Самые липкие гадости о бабах говорят их лучшие подруги.
— Представляешь, мама до сих пор заставляет ее мыть уши по утрам. Она по флакону духов выливает на шею, чтобы не слышно было, как они воняют, — в противовес паре моих комплиментов сообщила Ира о своей лучшей подруге Гале Федоровской, той самой худющей сучке.
Мы сидели в том же ресторане, за тем же столиком, за которым мажорные детки накачивались вчера и многие предыдущие дни. Компания приняла меня с ленивым любопытством, без особой радости или раздражения. Свиноухий Петя и рыжий Гена сунули, знакомясь, вялые ладони, а третий — очкарик с заплывшими глазами по имени Степан — даванул сильнее, чем я ожидал. Глаза его настолько затерялись в складках жира, что создавалось впечатление, будто очки служат увеличительными стеклами для собеседников, чтобы могли рассмотреть его гляделки. Галя при ближнем рассмотрении оказалась еще худее. У меня хуй толще, чем у нее ноги. Верхняя губа клювиком, значит, кто-то из предков молдаванин, а нижняя при разговоре раскатывается и как бы западает в рот. Она подкрасила их, увеличив вдвое, и это очень заметно. Какие у нее уши — не разглядел, потому что были спрятаны под волосами. Если они у нее такие же тонкие, как губы, то и я бы их не мыл, боялся дотронуться — вдруг отвалятся?! Каждый из этой компании привык пупом земли считать себя, других замечали изредка, от скуки. Немного интереснее стал я для них после того, как сделал заказ. Рыжий замолк минуты на две, свиноухий поплямкал губами, точно попробовал на вкус сумму заказа, а очкарик посмотрел подозрительно. Не удивлюсь, если узнаю, что его папаша был прокурором области. Степан переводит взгляд на Иру и немного успокаивается: если я чухну, не рассчитавшись, будет с кого спросить. Не трудно догадаться, что он давно имеет на нее виды, но еще легче — что рыбку он удит, а есть хуй будет. Ира смотрит в его сторону так, будто там пустое место.
Закончив интересоваться мной, Петя и Гриша заговорили о каком-то хачике, который перестал их поить. Рыжий защищал его, видимо, собирался и сам стряхнуть корешей с хвоста. Он подлил Гале шампанского и ляпнул то, что считал комплиментом. Она скривила физиономию и залила обиду вином. Ее мизинец с перламутровым маникюром был манерно оттопырен и, пока пила, как бы указывал на меня: хочу это! Хотеть не вредно. Когда-нибудь на досуге я ее выебу, чтобы нарисовать еще одну звездочку на фюзеляже.
— Мы до твоего прихода говорили о Борхесе, — манерно оттопырив последнее слово, поставила меня в известность Федоровская. — Как ты к нему относишься?
Решила опустить меня. А хуй тебе в рот за такой анекдот! Я морщу лоб, изображая скрипучую работу единственной извилины, и когда Ира решает встать на мою защиты, произношу небрежным тоном профессора, заебанного студентами-двоечниками:
— Восхищен. Ловкий мошенник. Умудрился отгрести все, что можно, не за гениальные творения, а за грандиозные замыслы.
У Гали от удивления запала в рот и верхняя губа.
— Разве?
— Перечитай его еще раз, — советую. — Половину его опусов составляют наметки рассказов, которые стали бы гениальными, сумей он написать их. Но дальше планов дело не пошло.
— Ох и злюка ты! — вешает она на меня этикетку и как бы включает в круг своих хороших знакомых. — Я с тобой не согласна…
Бабы всегда имеют свою точку зрения на любое произведение искусства, но им почему-то всегда нравится бездарное, поэтому чувствуют одно, думают другое, а говорят третье, чужое, принадлежащее какому-нибудь авторитету: Галя своими словами пересказывает статью известного критика, которая была недавно опубликована в толстом журнале. Эдакая светская дама, хавчик в искусстве, уездный Добролюбов в юбке. Я читал эту статью и подсказываю Федоровской, когда она запинается. Она затыкается окончательно и смотрит на меня, как на переодетого профессора. В совке не трудно казаться интеллигентом. Для этого надо во-первых и во-вторых, ругать правительство; в-третьих, знать по две цитаты из Пушкина и Грибоедова; и в-четвертых, читать два журнала — «Новый мир» и «Иностранная литература» и две газеты — «Литературную» и «Аргументы и факты». На зоне мне нечего было делать и я перечитывал все журналы и газеты, которые туда приходили. А приходили почти все, что издавались в стране.
— Поменьше верь критикам, особенно известным, — советую я ей. — Известный — это тот, кто умудряется похвалить то, что все ругают, и обругать то, что все хвалят.
Галя ощупью находит свой бокал и долго пьет из него, чтобы заштыбовать в память услышанное. В другой компании она блеснет оригинальностью. Вскоре эта оригинальность разлетится по городу и кто-нибудь — правило бумеранга — выложит ее мне, а я в ответ перескажу статью из журнала или еще какую-нибудь хуйню отпиздючу.
Ира смотрит на подругу так, будто сама ее опустила. Ей очень хочется похвастать, с каким крутым парнем связалась. Она догадывается, с кем имеет дело, видела татуировки. Кроме перстня на безымянном пальце левой руки — память о малолетке, который я прячу под золотым перстнем, у меня еще звезды на коленях — «никогда не встану на колени» — знаки отличия вора в законе. Ей хочется рассказать, как рискует и что ее ждет, если бросит меня или если родители узнают. Бабам, с их извращенной психикой, мало просто любить, надо еще и вопреки чему-нибудь. Я с ним потому, что а) убьет, если брошу, или умрет, или сопьется; б) назло родителям, вероисповеданию, национальности или, на худой конец, подруге, которая на него глаз положила; в) назло самой себе, мол, достойна лучшего, но… Дуры! Что имеют, того и достойны, иначе бы и этого лишились.
На принесенный по моему заказу коньяк компания налегла дружно. Сказывалась ежедневная тренировка. Отношение ко мне сменилось на более снисходительное. Орлы! Но не те, что летают, а те, что говно клюют. Это забавно, когда чмо снисходит до меня. Люблю поиграть в дурачки, а потом надеть на хуй. Натянуть гондона по самые яйца.
Заглотив очередную рюмаху, Петя сообщил:
— Вчера по телику показывали: в Москве западная фирма моментальную лотерею проводит. Билет — десять баксов, а выиграть можешь сто тысяч.
Очкарик, до сих пор ни издавший ни звука, коротко бросил:
— Надуют.
— Это не наши, не кинут, — возразил свиноухий Петя. — Завтра поеду.
— А где возьмешь деньги? — спросила Галя.
— Найду.
— Где? — ехидно повторила она.
— Старики на дачу свалили, вернутся… в общем, успею.
Ушлый паренек. Воровать у родителей — это не каждый сумеет, порядочный вор — так уж никогда. Крыса — почетная профессия пидоров.
— Ничего ты не выиграешь, — не унимался очкарик.
— Почему же, дуракам всегда везет, — подкинула Галя.
— В любом случае останешься не в накладе: или деньги выиграешь, или не дурак, — развила Ира мысль подруги.
Свиноухий достал из кармана связку ключей с брелком, на котором был изображен верблюд и написано «Camel». Засунув палец в кольцо, любитель моментальных лотерей начал вертеть ключи и брелок. Ключи, описав круг, замирают, верблюд догоняет их и звонко врезается. Хуем по дереву — и звенит. Еще круг — и я вспоминаю, где встречал его раньше.
Надо же, столько лет мечтал, как отомщу ему, а узнал не сразу. Раньше я считал, что из-за этого пидора ушастого моя жизнь пошла наперекосяк. С годами пришел к другому выводу: все это время я делал, что хотел, жил по законам свободы (не путать с волей), а такое не многим удается. Однако и отпустить его неотомщенным — не в моих правилах.
— Возьми у него брелок посмотреть, — шепотом попросил я Иру.
Она догадалась, зачем мне нужны ключи, но не испугалась и не заартачилась.
— Дай гляну, — протянула она руку к брелку.
Петя отдал и принялся втирать Гале, как легко и как много денег он хапнет в Москве. Жадность и глупость…
Федоровской быстро надоело слушать и она повела всех танцевать.
Я отказался, сославшись на неумение. Надо ведь хоть какой-нибудь недостаток иметь, у нас не любят слишком правильных. Такое разрешается только иностранцам. Достав из кармана плоскую коробочку с пластилином, сделал слепки двух ключей от квартиры, еще два, «жигулевские», мне пока были не нужны. Пластилин я всегда ношу с собой, потому что лохи имеют дурную привычка нарываться на меня именно тогда, когда меньше всего ждешь.
К возвращению компании ключи лежали справа от Петиной тарелки, словно он их там забыл. Ира посмотрела на меня с чертиками в глазах и напала на моего должника:
— Что ты вчера дома вытворял, что у нас потолок трясся? Папа жаловался, говорил, что уже хотел подняться к вам.
Ай, да Ирка, ай, да сукина дочь! Теперь я знал, где находится дверь, ключи от которой я скоро заимею.
— Это не я, — Петя посмотрел на очкарика.
Ага, значит, Степа у нас из породы тихих омутов.
— Перебрал немного, иногда случается, — произнес он в оправдание.
— Раз в день, не чаще, — подковырнула Ира.
Отношения у них, как у супругов, проживших вместе лет двадцать: покусывают друг друга без злости и радости. Не удивлюсь, если он и окажется тем самым импотентом, которому все не так. Бабы, как ни странно и что бы они не говорили, болезненно переживают, если на них хуй не встал.
Чтобы отвлечь ее от грустных мыслей, я повел Иру танцевать. Она так прилипла ко мне, что я уже не различал, где мое тело, а где ее. За исключением хуя, которому было тесно между нашими телами, искал убежище между женскими ляжками.
— Поехали домой, — шепнул я Ире.
Она ничего не ответила, пошла к столику, а потом к машине с поджатой задницей, будто должна была удержать между ягодицами мой хуй. Я оставил официантке в два раза больше денег, чем заломит самая наглая. Пусть ребята напьются на халяву, запомнят мою щедрость и забудут, что я разглядывал брелок.
Помнишь, я тебя, дружок,
Еб на лавочке разок?
Я бы выеб два разка,
Да больно лавочка узка!
Чем старше становлюсь, тем большим фаталистом. Теперь я уверен, что тюрьма мне была на роду написана. Я в нее не рвался, но и не зарекался, все как-то само собой получалось. Серьезно заниматься каратэ и ни разу не попасть на скамью подсудимых — это называется: и рыбку съесть, и на хуй не сесть. Ведь недаром на Востоке боевым искусствам учат в закрытых монастырях, причем забор защищает не их, а от них. Из монастыря выпускают только сложившихся мастеров, который не будет угрозой для общества. А мы, почти вся секция, были еще и как опасны!
Двое сели задолго до запрета. Они гасанули милицейский патруль, четырех мусоров. Вэка подзалетел уже после закрытия секции. Очередной вырубленный и обшмонанный мужик оказался не слишком пьяным и опознал его. На Сенсея завели дело за превышение мер самообороны — заступился Андрей за какую-то чмуровку, а это ее ебарь оказался, хотела таким образом повыделываться над ним. И довыделывалась на его голову, неудачно упал на бордюр, месяц в больнице отлеживался. Анохина отпустили, но потом начали подкапываться, что подпольно учит запрещенному виду спорта, пришлось ему перебираться в Толстожопинск. Там мы и встретились с ним снова, когда я поступил в университет. Нет, сначала была картошка.
Я до сих пор помню серебристо-голубое, безоблачное небо того необычайно теплого и сухого сентября. Я как бы падал в это небо с высокого скирда соломы. Рядом со мной, вцепившись в меня двумя руками, летит Нина — смазливая однокурсница, которой я только что дал путевку в большой секс. Издалека доносятся голоса собирающих картошку: девки спорили на поле, у кого пизда поболе. Мне, комсоргу, работать не надо, только командовать. Пиздеть — не мешки ворочать. К вечеру остальные парни с ног валятся, а я вместо них ебу девок. Они сами на хуй бросались. Одни впервые вырвались из-под родительского контроля и решили оторваться на всю катушку, другие не хотели вкалывать и пиздой зарабатывали поблажки. Ночь, студенты сидят кругом, а в центре пляшет словно бы пьяное пламя костра. Все смотрят на него и каждый видит что-то свое, яркое и горячее. Это что-то горьковато пахнет березой. Я выгребаю из красных углей черную картофелину. Хрустящая кожура разламывается, выворачивая светлую сытную сердцевину. Нина собирает губами дымящиеся ломтики с моей ладони. Ее шершавый язычок заныривает во все впадинки ладони, собирая все до крошки. По ту сторону костра сверкают ревнивые женские глаза. Хуй — не поезд: всех не поместишь.
Закончился сентябрь, а вместе с ним и трудовой семестр, начался учебный — довольно занудное мероприятие. Престарелые клоуны, изображая из себя чудаков, чтобы студенты поверили в их одаренность, балаболили всякую хуйню, иногда и по делу. Приходилось изображать, что внимательно слушаешь и даже конспектируешь. И ради чего?! Чтобы и дальше пиздеть, а не работать?! Теперь я рад, что судьба избавила меня от всей этой поеботины.
Жил в общаге, втроем в комнате. Один из соседей почти все время проводил у своей халявы, а вторым был Василек Журавлев — тщедушный очкарик, который боготворил меня. Он считал, что мозгов у меня не меньше, чем у него (больше — так не бывает!), и в придачу крепкие кулаки. В общем, Василек был мал и глуп и не сосал больших залуп. И не догонял пока, что ум — хорошо, а хуй — лучше. Он безропотно освобождал комнату, когда у меня появлялось желание загнать кому-нибудь дурака под шкуру. Чаще всего шкура принадлежала Нине. Журавлев неровно дышал на нее, служил подушкой, когда ей надо было выплакать обиду на меня, и ждал, когда я пошлю ее на хуй, чтобы быстренько подобрать. Я предлагал ей дать мальчику, но Нинка жалась, будто пизда у нее одноразовая.
Приближалась к концу первая сессия, оставалось сдать последний экзамен. Василька угораздило родиться за два дня до него. Отмечали втроем: он, я и Нина. Я хотел напоить ее и подложить под Журавлева — сделать ему самый желанный подарок. Не заметил, как и сам нагрузился. Василек пошел в туалет, а я начал ее распрягать. Нинка что-то варнякала, не хотела одаривать именинника, но я легко гасил пьяное сопротивление, объясняя, что пизда — не улица, поебется и стулится.
Василек вернулся с разбитым носом и очками.
— Кто?
— Баранов и с ним двое. Я шел, а они… — в голосе Журавлева было столько обиды, сколько никакой другой голос не смог бы выразить.
Баранов — сынок директора центрального универмага Толстожопинска — учился с нами на одном курсе. Довольно выебистое и трусливое чмо. Меня побаивался. Жил он с родителями, в общагу приперся к нашей однокурснице Оленьке Безручкиной — безотказной девочке, у которой, как и положено шалаве, было две пизды и которая давала всем, кроме него.
— Сейчас разберемся, — пообещал я, высвобождаясь из Нининых рук.
Нет, ничего плохого ее сердце не предчувствовало, слишком пьяна была от водки и любви. Просто боялась, что без поддержки упадет. Я прислонил ее плечом к стене и приказал Журавлеву:
— Выпейте вдвоем.
Баранов с корешами вышыбал дверь в комнату Оленьки.
Я остановился позади них, свистнул негромко. Свись — глядь, если глядь, значит, блядь, если блядь, значит, наша.
— Может, хватит?
Они оставили дверь в покое, обернулись.
— Кто это? — спросил у Баранова его кореш с заросшими, поросячьими ушами, крутя на пальце связку ключей.
Мой однокурсник замялся, не решаясь портить отношения ни со мной, ни с ним.
— А тебе не все равно, от кого по пиздюлятору получить? — поинтересовался я.
— Что?!.. — и он попытался размахнуться.
Оба-на, оба-на, вся деревня ебана!
Баранов, хлопая руками, как наседка крыльями, закудахтал над своими корешами, растянувшимися на полу. Хлопай, хлопай, пидор мокрожопый. Он запричитал испуганно:
— Ты знаешь, кого ударил?! Это же Яценко, сын председателя горисполкома!
— Большая цаца! Передай ему и его папаше привет от трех лиц — хуя и двух яиц, — пожелал я и пошел в свою комнату.
Положить Нинку под Василька у меня не получилось, потому что он обрубился первым. Пришлось мне самому ебать ее, а потом тащить в ее комнату, потому что кровати узкие, вдвоем толком не поспишь.
Разбудили меня в шестом часу утра. Я открыл глаза и увидел перед собой круглую самодовольную тупую ряху под милицейской шапкой. Эмаль на одном из зубцов эмблемы облупилась, и создавалось впечатление, что его отгрызнула какая-то добрая душа, неравнодушная к мусорам. От ряхи тянуло одеколоном «Русский лес». Или мне так показалось из-за дубового ее выражения.
— Одевайся, — по-домашнему, точно звал меня на рыбалку или по грибы, произнес легавый и пошевелил литыми плечами, на которых капитанские погоны казались слишком маленькими.
Возле двери стояли еще два мусора, сержанты с длинными дубинками и радостной надеждой поработать ими. Из-за их спин выглядывал комендант — лысый хуй, матерый холостяк и пьяница. Я его угостил пару раз, поэтому числился в корешах.
— Ну, вот, домахался руками, будет тебе наука, — пробурчал он. — Говорил тебе: бляди до добра не доведут.
Бляди у него были причиной любой беды, включая землетрясения.
— За что вы его? — спросил проснувшийся Василек Журавлев.
Никто не ответил, и у него не хватило смелости повторить вопрос.
Я быстро оделся и протянул руки, ожидая, что наденут наручники — насмотрелся кинушек.
— Паспорт, — потребовал капитан.
Он полистал документ, сличил фото с оригиналом, кивнул головой: похож. Засунув паспорт во внутренний карман шинели, мягко подтолкнул меня к двери. Я безропотно подчинился. Мне все еще казалось, что это розыгрыш, что сейчас капитан скажет, что пошутил, и мы все вместе посмеемся. Не может же быть, чтобы забирали из-за обычной драки.
Привезли меня в наше отделение милиции. Капитан зашел в кабинет, а я с сержантами остался сидеть в пустом коридоре. Один из них, тот, что казался постарше, смачно зевнул и постучал дубинкой по стене. Напарник то же скривил ебло, но не зевнул, а лениво молвил:
— Похмелиться бы.
— Сдадим и поедем к Дуське.
— А капитан?
— Да идет он в пизду, — беззлобно послал первый.
Легкий на помине капитан вышел из кабинета, оставив дверь открытой, и приказал мне:
— Заходи.
В кабинете за столом сидел заспанный старший лейтенант. Подбородок у него был как бы срезан сверху вниз и вовнутрь и оставшаяся часть приросла к шее. Старлей взял шариковую ручку, посмотрел на конец стержня, будто проверял, достаточно ли остер, достал из стола чистый бланк.
— Фамилия? — спросил он и посмотрел в лежащий на столе открытый мой паспорт.
«Шишкин-Пышкин-Залупышкин», — хотел бодро выстрелить я, чтобы все стало веселой игрой, а не гнетущим душу занудством. Назвал настоящую, но с иронией, подковыривая мусора. Смех смехом, а пизда грецким орехом.
Он даже не посмотрел на меня, продолжая задавать вопросы и записывать ответы. И тут я вдруг понял, что попал между гигантскими шестернями, что они будут и дальше поворачиваться, медленно и уверенно, раздавливая меня, и никакая сила не сможет остановить их.
Как по речке, по реке
Плывет пизда на батожке.
Ни покрышки ей, ни дна,
Плывет сердечная одна!
Весна вспомнила, что пришло ее время, выпустила солнце на небо. Оно припекает мое лицо через лобовое стекло машины. Если закрыть глаза и посильнее напрячь фантазию, то окажешься на Южном берегу Крыма. Рядом лежат разомлевшие телки с раздвинутыми ногами, чтобы и пизда поджарилась, стала уже, и ждут, когда беспризорный хуй клюнет на их лохматое богатство и тряхнет мудями и кошельком. Впрочем, сидеть с закрытыми глазами некогда, а то пропущу должника.
Моя машина стоит метрах в ста от Ириного дома. До отхода московского поезда осталось чуть более сорока минут, из них двадцать надо на дорогу до вокзала. Неужели Яценко оказался большим хуеплетом, чем я предполагал? Нет, жадность и глупость одолели его — вон он, бежит с дорожной сумкой от подъезда к «жигулям-восьмерке». Номера на ней блатные: три первые — нули.
Петя полетел к вокзалу, поплевывая на правила дорожного движения и гаишников. Мои номера не вложены в круглые извилины — след от фуражки — гаишников, поэтому ехал медленнее. Догнал «восьмерку» возле вокзала, она парковалась на стоянке служебных машин. Странно, весь город знает, что Яценко-старшего сняли, но разрешают сынку пользоваться мелкими благами крупного начальника. Я подождал, когда тронется московский поезд, убедился, что Свиноухий уехал на нем, и полетел к его дому.
Замка на подъездной двери не было и в скворечнике в холле никто не сидел. Непуганные лохи. На каждом этаже по одной двери, не ошибешься. Ключи мне сделал старый вор-медвежатник, отошедший от дел по состоянию здоровья, из-за туберкулеза — профессиональной болезни зеков. Он все время кашлял, брызгая слюной, и создавалось впечатление, что это летят кусочки легких.
Квартира была пятикомнатная, квадратов на двести. Искать в такой наобум — занятие долгое. Хоть и говорят, что деньги не пахнут, я сразу чую, есть они или нет. Чем больше их в квартире, тем мягче и приятнее ароматы, и наоборот. Особенно зловонны нищета и неизлечимые болезни. Иногда я по ошибке попадал в такие и сразу же выматывался: несчастье — заболевание заразное. В Петиной хате пахло капустой, большой и сочной. Обстановка в стиле «совковый ампир» — богато, но безвкусно подобрано и похоже на лежбища других номенклатурных и торговых воротил, потому что закупалось вразнобой, по мере поступления из-за бугра. Отличались лишь содержанием книжных шкафов: у номенклатуры на самом видном месте золотисто-красный Ленин в полусотне томах, а у торгашей — Дюма и Купер. Петины родители одинаково любили и вождя мирового пролетариата, и источники подростковых грез. Ничего интересного или нового я в их книжном шкафу не нашел. Кстати, перед третьей ходкой я проходил у мусоров под кодовым названием «Книжник», потому что прихватывал из поставленных хат стоящие книги. Я зашел в кабинет Яценко-старшего. Если хозяин дома он, то деньги должны быть здесь, если жена, то в спальне: бабы все прячут поближе к пизде. Я подошел к окну, под которым висел радиатор, плоский, импортный, такой в типовой девятиэтажке не встретишь. Повернувшись спиной к окну, я положил руки на теплый радиатор. Они у меня всегда мерзнут, грею при каждом удобном случае. Не спеша оглядел комнату слева направо и справа налево. Когда брал первую хату, хватал все подряд и как можно быстрее. Начиная с третьей-четвертой, пришел к выводу, что спешка нужна при ловле блох и ебле чужой жены. Добыча сразу увеличилась. И это при том, что груза стал уносить меньше и, следовательно, меньше светиться. Одно дело, когда ты выходишь из дома с кейсом, другое — когда с парой чемоданов. Последние разы я ходил на дело с пустыми руками, точнее, с букетиком цветов и коробкой из-под торта. Бабульки у подъезда принимали меня за нового ебаря какой-нибудь их соседки-бляди (такие, по их мнению, есть в каждом подъезде). Через час-полтора, прихватив золотишко и деньги, я швырял коробку и букет в мусоропровод, а проходя мимо бабулек, дотрагивался до мотни, как бы бессознательно проверяя, не забыл ли застегнуть. Старушки блаженно закатывали подслеповатые глаза, вспоминая, как было кайфово, когда хуй выворачивал им пизду наизнанку. На вопрос мусоров о подозрительных типах, заходивших в подъезд в день кражи, бабульки называли кого угодно, кроме меня.
Куда только люди не прячут деньги! Угадать — развлечение интересное и вознаграждаемое. Деньги излучают не обычные запахи, а импульсы с кисловато-сладким душком, который просачивается сквозь вату матрацев, дерево сервантов и шкафов, железо телевизоров и приемников, камень стен. Надо уловить его, втягивая не носом, а клеточками мозга. Уметь такое — воровской талант. Не умеешь — иди нищего за хуй таскай.
Я смотрю на расставленные на столе безделушки, возглавляемые большим пресс-папье с золоченым верхом. На хрустальную люстру, слишком большую для этой комнаты — приделали антенну корове на пизду. Уверен, что Яценко-старший внутренне зажат, любит порядок и прихвастнуть при любом удобном и неудобном случае. Скорее всего, хозяин в доме он. Я заглядываю в верхний ящик стола — разные безделушки, а потом, подчиняясь интуиции, протягиваю руку к стоящему рядом со столом книжному шкафу. Люди ленивы, все должно быть под рукой. Там стоит вазочка из темного стекла и с широким горлом. Я забираю из нее деньги, но не все, оставляю примерно четверть. Голову даю на отсечение, что свиноухий знал об этом тайнике и отщипнул до меня. Как бы он теперь ни оправдывался перед папашей, что не брал много, тот ему не поверит.
В Петиной комнате образцово-показательный бардак и воняет перегаром и мочой. Искать здесь нечего.
В спальне родителей под окном большой, девятисекционный радиатор, старый, чугунный. Видать, не успели заменить за казенный счет на новый, а теперь надо деньги выкладывать. Я положил на него руки — холодный — и сразу убрал. В комнате пахло духами, наверное, «Шахерезадой». Мне этот запах ненавистен с детства. Так воняла классная Раиса Максимовна, которая любила стоять возле моей парты, чтобы не баловался. Я быстро заглянул в шифоньер, нашел в ворохе трусов — поближе к пизде! — старую черную сумочку, в которой лежал толстая пачка послевоенных облигаций трехпроцентного займа и драгоценности: по шесть перстней и пар сережек и две цепочки — все золото и нитка жемчуга в полиэтиленовом пакетике. Уверен, что жемчуг носится чаще всего остального, с ним связанно что-нибудь романтическое. Бабы любят привязывать приятные воспоминания к какому-нибудь предмету, делать узелки на память девичью. Сыну простят кражу всех остальных драгоценностей, но только не жемчуг. Я взял именно его и свалил с хаты.
В Ярославскую тюрьму
Залетали гуленьки.
Залететь-то залетели,
А оттуда — хуеньки!
За свою жизнь я достаточно насиделся по бурам и тигрятникам, но самыми тяжелыми были первые два дня в одиночке при отделении. Тогда я еще не умел ни хуем груши околачивать или орехи колоть, ни рубать хуи на пятаки, ни жопой гвозди дергать. Немного развлекали мечты о том, как отомщу Яценко. Что только я с ним не вытворял, ебал в хвост и в гриву!
К следователю я попал на третьи сутки. Это был молодой парень, лет на пять-шесть старше меня. Его самодовольное, розовощекое лицо прямо излучало довольство жизнью. Сейчас он быстренько разберется со мной и полетит за город с красивой телкой, где будет водочка под шашлык, а потом наденет и ее на шампур. На меня он смотрел влюбленно, как недоебанный пидор. Ну, еще бы! Я ведь та самая лестница, с помощью которой он может перелезть через стену. А за стеной находится номенклатурное корыто — совковый вариант рога изобилия. Он без особого внимания выслушал мою версию случившегося, кое-что занес в протокол, который дал мне подписать. Я подмахнул не глядя.
— Скучно в одиночке? — спросил он тоном заботливой мамаши.
— Не очень, — ответил я тоном воспитанного сына.
— Переведем туда, где веселее, — ласково пообещал он и так же мило объявил: — Вы обвиняетесь в злостном хулиганстве, статья двести шесть…
В детских мечтах я бывал заключенным. Видимо, любовь к страданием — национальная русская черта. Недаром у нас в таком почете жития мучеников, христианских или революционных типа Павки Корчагина. Не сказать, чтобы я сильно испугался тюрьмы, но на душе было тяжело, тошно, будто к хую привязали двухпудовую гирю. Особенно раздражали чужие руки, которые облапывали меня, шмоная, снимая отпечатки пальцев, обстригая. Сначала я хотел отказаться от стрижки, а потом представил, как козырно буду выглядеть, когда отпустят. В том, что отпустят — не сомневался. Попугают, чтобы другим неповадно было, и вернут туда, где взяли.
Первое, чем меня встретила тюремная камера, — спертый, сортирный воздух. Я знал, что пройдет несколько минут и перестану замечать его, но эти минуты дались тяжело. Второе — настороженные пары глаз. Тюрьма была старая, екатерининская, камеры — с высокими полукруглыми потолками и двухъярусными нарами, по шесть пар вдоль правой и левой стены. Наученный в Вэкиной компании, где пацаны с детства готовились к тюрьме, я ожидал, что сейчас под ноги кинут полотенце. Я должен буду вытереть об него ноги, иначе объявлю себя пидором. Никто не бросил, и я спросил:
— Где свободная шконка?
Несколько человек посмотрели на ближние от параши, а тот, что лежал на соседних с ними, пацан лет четырнадцати с разгильдяйской физиономией и длинным белобрысым чубом, — на третьи от окна в другом ряду. На вторых от окна нарах сидели два моих ровесника, конопатый и узколобый, оба — ну, прямо такие блатные, через жопу заводные. Я подошел к ним и спросил, показывая на третьи:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.