Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ай эм эн экта !

ModernLib.Net / Отечественная проза / Черницкий Игорь / Ай эм эн экта ! - Чтение (стр. 5)
Автор: Черницкий Игорь
Жанр: Отечественная проза

 

 


С крыши сигану, в прорубь бултыхнусь, лягу под поезд, как Анн Каренин! Что это? Феномен кино? На халяву стать героем? Поглядеть на себя со стороны? Безнаказанно убивать и, ничуть не рискуя, совершать подвиги? Прожить еще одну, полную счастливых приключений жизнь, добавив ее к своей реальной, скудной и, в конечном счете, бессмысленной жизни, которая вся - будто ожидание своего поезда, а он, может, и не придет вовсе, может, диспетчер что-то напутал, а ты все ждешь, все готовишься... К чему? К смерти?
      Кстати, в кино и собственную смерть можно пережить. И вот уже какое-то болезненное любопытство щекочет под ложечкой, и одновременно покойно на сердце: ведь все понарошку, все равно будешь жить, как бы ни измазали тебя гримеры мосфильмовской кровью. И еще, может быть, самое главное, именно потому, что все понарошку, ты как бы от собственных бед и проблем отдаляешься. Ты воспарил - о мечта! О волшебный, приснившийся мир!
      Я повернулся и уставился в узехонькую щелочку меж вагонными досками. Мимо бежали осенние деревья - такой яркий, жаркий от красок мир, золотой, багряный - живой. Листочки трепещут, переливаются, и стволы мелькают, словно межкадровые линии... "В багрец и золото одетые леса..." Нет, ничего не придумаешь прекраснее и естественнее природы, вот оно - самое великое кино, разворачивается за черной стеной вагона.
      Конечно, друг "Самсунг", ты, нашпигованный компьютерными мозгами, никогда не оценишь это единственно чистое изображение. А я, как предстанет передо мной это простое чудо, как глотну эту свежесть бескрайнюю, такую непонятную возвышенную грусть ощущаю, вот уж воистину печаль становится светла, и так мне жить хочется!.. Наивно и смешно, скажешь, нынче-то. Да я и сам стесняюсь, как маленький мальчик на новогодней елке.
      Мой сосед вдруг заговорил, очевидно, обращаясь ко мне:
      - Да-а, Горбачев - это точно нечистая сила. Как к власти пришел, так землетрясение в Армении, поезда пассажирские начали сталкиваться, подводные лодки тонуть, "Адмирал Нахимов" вот потонул. А как в Киев приехал, ну, у вас тут курорт, говорит. Только уехал - Чернобыль рванул.
      - Зато войска из Афганистана вывел, - возразил я, не отрываясь от своей щели.
      - Хм, вывел... - усмехнулся парень. - Вывести-то он вывел, а Карабах? Абхазия? Приднестровье? Да та же Чечня? Ну и вообще преступность? Война же это как зараза, как раковая опухоль. Вот тебе и "вывел", получается... войну на свою территорию. Як то кажуть: вин в хату - та й лыхо позаду.
      Что-то блеснуло в вагонном полумраке, отразив случайно прорвавшийся в щель солнечный лучик, какая-то металлическая деталь - я заметил боковым зрением. Повернулся, пригляделся: металлическая штука поблескивала на ноге моего соседа. Нож, что ли, у него за ботинок заткнут? Он поймал мой взгляд, задрал штанину до колена, похлопал по голени и объяснил, как прежде, неловко улыбаясь:
      - Протез. Далы якийсь древний. Музейный, кажуть. У мэнэ свий, знаешь, який удобный...
      - Ты без ноги, что ли? - удивился я.
      - Ага, - все так же улыбался парень. - Знаешь... Афган... Там... Такэ дило.
      - А не трудно на съемке-то будет?
      - Та чёхго там трудно? Я сам напросывся... А им потрибно на протезе. Я, это, хочу жинци на подарунок заробыть. Вона ув мэнэ классная, таких нэма бильше.
      - Ну ясное дело.
      - Не, точно! Уявляешь, мэнэ колы ув Ташкент ув хгоспиталь привэзлы, вона вже там мэнэ чекае. Я ей не писал, думаю, на черта я ей безногий-то? Цэ ж не Отечественная война, кругом мир, все здоровы... А она все за мной ходила, як маты прямо. Я спочатку соромывся, нажену йийи, а вона знов. Мы ж даже нэ булы нарэчени, так, тилькы ув школи трохи дружилы. Ув мэнэ такэ враження, що вона мэнэ безнохгохго-то шче бильше полюбыла.
      - А я думал, любви нынче нет, инфляция...
      - Любовь есть и всегда будет, надо только вокруг смотреть и, главное, видеть, а не в собственном пупе ковыряться.
      - А высоко у тебя ногу-то... того?
      - А-а-а... Да шче побачишь. Я ж и нэ повоював зовсим. Тилькы в Кандахгар прибыл, машина на мину наехала, ну, меня и выбросило. И из життя бы зовсим выбросило, як бы нэ Людмилка моя. Вона ув мэнэ малэнька така, а колы за мной ув хгоспитале ходыла, так ее зовсим за мою молодшу сестренку прыймалы. Ей бы тоди шче ув куклы хграты... Ось знайшла соби куклу безнохгу. - и он опять, улыбаясь, похлопал себя по протезу.
      И я улыбнулся:
      - Ты тоже молодо выглядишь. Тебе ж уже за тридцать, наверное?
      - Ну безумовно. Трыдцять два.
      - О! И мне тридцать два. Возраст Христа приближается. А дети у вас есть?
      - А то як жеж?! Як у всих людэй. Оксанка та Андрийка. Андрийка, той вже ув школу пишов... Та, зараз така школа... Прыходыть до тещи та й каже: "Бабцю, трэба кожен ранок прапор Украйины на двори пидийматы". Вона йёхго ув ранци будыть, а вин як скочыть та як заспивае: "Шче нэ увмэрла Украйина, ни слава, ни во-о-о-ля..." Она злякалась, а вин смие-э-ться... Такый хлопэць розумный, увсэ кращче взрослых розумие. Слухай, ты знаешь, що у них в учебниках зараз пишуть? Великая Отечественная война - цэ, оказывается, була война русских с немцами, представляешь?!
      - Это что, - отозвался я. - Мне вон матушка написала, у них в России уже появились учебники, где вообще Отечественная война - это только лишь Вторая мировая, и то в основном в Африке... Англичане да американцы все побеждают.
      - Ну а як жеж, - усмехнулся инвалид. - Щоб зналы свое мисце. Увсих нас вообще скоро в резервацию... як индейцев.
      Наступила пауза. Словно косточки на счетах времени, пощелкивали на стыках колеса. Все-таки я никак не мог как следует разглядеть в вагонном мраке этого афганца. На одном военном кладбище я однажды видел памятник солдату. Бронзовое лицо смотрело на меня необыкновенно по-живому. Такая сила, такое мужество на все времена и скорбь. Все он знал и про землю нашу, и про нас, про нашу жизнь и смерть. Почему-то лицо моего собеседника представлялось мне вот таким, как у того бронзового солдата.
      - Ты куришь? - спросил афганец.
      - Не-а, - помотал я головой.
      - А я пойду покурю.
      Он поднялся и стал протискиваться к зарешеченному окошечку. Под ним курильщиков уже собралась изрядная компания. Мужички задирали головы, норовя выпускать дым точно в оконце, но он, окаянный, все равно наполнял телятник. Дышать практически было нечем, во всяком случае, я задыхался, притом не только от духоты и дыма, но и от неслыханной несправедливости: как это так, я, профессиональный актер, должен ехать на съемочную площадку вместе с массовкой в каком-то вонючем телятнике, как скотина. Нет, я Франческе выдам по первое число! Я понимаю, что она мне решила отомстить, но и я не лыком шит, я тоже ей могу устроить... русскую баньку. Так унижать! Ё-моё, да что я для них, в конце-то концов, гад подкожный?! Я - актер! Ак-те-о-ор! Как же это по-английски? Ай эм... Актер, актер... Эктэ! Ай эм эн эктэ... Я не могу в этом вагоне... Ай эм эн эктэ... Айэмэнэктэ, айэмэнэкта......
      Так, твердя "айэмэнэкта", словно медитационную мантру, я вдруг провалился в сон.
      Подскочил оттого, что меня чуть ли не пинали ногами, спотыкались об меня, падали и ругались на чем свет стоит. Толпа подхватила и понесла в распахнутые двери вагона, точно это была огромная всасывающая воронка. По доскам вместе со всеми я сбежал на землю, щурясь от непривычно яркого света. Хоть и солнце светило - шел мерзкий, холодный дождь, и все вокруг поеживались и морщились. Я ошалело оглядывался по сторонам, но тут меня кто-то так сильно ударил чем-то тяжелым под самую лопатку... Больно! Я чуть не упал - уперся руками в размокшую глиняную жижу. Оглянулся - солдат в блестящей каске замахивался на меня прикладом.
      - Ты что?! - крикнул я, совершенно обалдело вытаращив глаза.
      Свирепая овчарка, едва сдерживаемая другим солдатом, с диким оскалом, рычанием и лаем кидалась на меня. Кто-то из мужичков, моих вагонных сотоварищей, схватил меня за плечо и увлек за собой. И мы побежали по лесной узкой и скользкой дорожке. И вместе с нами десятки других мужчин и женщин в быстро намокающей темной одежде, перемешивая желтые и бурые листья с липкой осенней грязью, бежали и бежали, толкаясь и наступая друг другу на пятки. Сколько мы так бежали, не могу сейчас сказать. Кажется, бесконечно долго. Невозможно было даже сообразить, способен ли ты еще двигаться или силы твои на исходе: тело жило своей отдельной механической жизнью. Словно тупой бычок, я смотрел все время вниз и видел перед собою только вязкое месиво и множество мельтешащих ног в отяжелевших от налипшей грязи башмаках.
      И вот вырвались на обширную поляну, оцепленную по кругу солдатами в таких знакомых и пугающих касках, черных и глубоких, как кастрюли, поблескивающих под дождем, словно лакированные. Я буквально остолбенел перед открывшейся мне картиной.
      Первое, что бросилось в глаза: целая гора выкопанной земли, и перед нею огромная, зияющая издалека своей кромешной бездонностью прямоугольная яма. Выделялись на фоне черной этой горы белые сутулые тела людей, голых мужчин и женщин... И детей. Они прижимались к своим матерям, обхватив ручонками их голые ноги. Я даже не сразу услышал их тонкий плач. Уши мне, что ли, заложило от быстрого бега и холодного дождя? Поначалу вся эта сцена предстала как в немом кино. И вдруг ворвались звуки: лязганье оружия, топот, отрывистые команды, собачий лай, плач и высокие женские вскрикивания... и выстрелы. Я наконец сообразил, откуда они: голых людей гнали к яме, там у самой кромки они становились в ряд на колени, подставляя затылки под те самые выстрелы; вдоль этого ряда неспешно шли офицеры в длинных, черных и блестящих от дождя плащах - все движения точно в рапиде, в замедленной съемке: медленно поднимается рука, медленно приставляется к затылку обреченного дуло пистолета, и... и солдат, по пятам следующий за офицером, сапожищем сталкивает труп, точно мешок, в черную яму. Каждому офицеру ассистировал свой солдат, и когда в пистолете заканчивались патроны, "ассистент" тут же подавал на смену заново заряженное оружие. Поэтому выстрелы звучали так ритмично, без сбоя: три шага - выстрел, раз-два-три выстрел, раз-два-три - выстрел. Вообще, все это напоминало хорошо сработанный механизм: люди раздевались, шли к яме, опускались на колени, получали пулю в затылок - труп сваливался в могилу, на его место становилась новая жертва. Только дети немного нарушали отлаженность действа: они дико визжали, их приходилось раздевать силой, тащить к яме, они вырывались, пытались бежать, солдаты ловили их, снова тащили к яме, совсем маленьких тащили за ноги вниз головой...
      Конвейер работал. Всё прибывающие люди толкали меня в спину, и я невольно оказался чуть ли не в центре поляны. Тут я вдруг увидел моего недавнего знакомца-попутчика, инвалида-афганца. Даже странно, что я его узнал. Какое-то воспаленное сознание сработало. Я увидел его перевернутое, искаженное предсмертной гримасой лицо. Он что-то кричал мне... Здоровенный детина волок его голого за единственную целую ногу, вторая нога, точно в судороге, подергивала скругленной култышкой.
      Я сначала медленно попятился, а затем бросился что есть силы наутек, расталкивая бегущих навстречу людей. Я скользил по сырой траве, к подошвам липла раскисшая земля, один раз я даже упал на колено, сбил его в кровь, ударившись об острый камешек...
      Страх. Предсмертный страх. Ты, друг "Самсунг", не обижайся, но в твоих боевиках даже этого чувства нет - этакая привычная дробилка. Когда-то нас, студентов второго курса, отправили работать в колхоз. Меня приставили к дробилке - так колхозники называли эту штуку, похожую на огромную электрическую мясорубку. Целый день я бросал в ее ненасытное жерло кукурузные початки. Сначала это даже увлекло: все-таки работа не самая грязная. Но к концу дня я сходил с ума - так хотелось, чтобы что-нибудь перегорело в этой страшно дребезжащей глюковине. Ты, друг "Самсунг", напоминаешь мне подобное электроустройство, когда крутишь свои боевики, только вместо кукурузных початков крошатся человеческие тела. Самое главное, ни черта никого не жалко - и это первая твоя наука, способ зомбирования.
      Говорят, когда человека охватывает предсмертный ужас, в сознании его прокручивается молниеносными кадрами вся прожитая жизнь. Ни фига подобного, ничего не прокручивалось. Просто страх, ну... страх, и все. Вот, пожалуй, вкус я его почувствовал... И запах. Запах трупа. А вкус? Кислый какой-то, даже кисло-соленый. Стоп! Вспомнил! Одно видение все-таки возникло. Несмотря на то что передо мной мельтешили бледные лица людей, навстречу которым я бежал. Знаешь, что я увидел? Труп своей тетушки.
      Она умерла во сне, остановилось сердце - третий инфаркт. Жила она одна, и обнаружили ее только к вечеру следующего дня. Лишь в полночь приехала специальная машина, чтобы забрать ее в морг. Вошли в квартиру два мужичка. Сняли с покойницы одеяло. Расстелили его на полу. Затем подняли труп и так же, как он лежал на кровати на боку, точно так же, не переворачивая, положили его на одеяло. Я следил за их действиями как загипнотизированный: только вчера вечером я видел веселого, пусть пожилого, но довольно подвижного человека, а сейчас... Мусор. Который выносят какие-то рабочие в сапогах и черных телогрейках.
      Когда мужики с ношей в одеяле вошли в грузовой лифт, за ними задвинулась дверь, и я вернулся с лестничной площадки в пустую квартиру, слезы как-то сами хлынули у меня из глаз, и я опустился на пол. Так было жалко себя... Тетушка эта, мамина старшая сестра, очень меня любила. Своих детей у нее не было, и меня она считала своим сыном. Старшая мама. Я так ее и называл - мама Аня, Маманя. Как она была рада, что удалось переписать на меня квартиру. Потом я женился, потом развелся, и квартиру эту мы с Тамаркой разменяли.
      Так вот, друг "Самсунг", я почти реально увидел тех самых черных мужичков в сапогах, точнее, их страшную ношу, завернутую в одеяло, когда уносил ноги от черной общей могилы. Вот тут-то я и почувствовал вкус страха, или, может, это я губу прикусил, когда падал. Однако с расстрельной поляны мне так и не удалось удрать: меня схватили. Схватили мужички, очень похожие на тех самых, что увезли в морг мою тетушку-покойницу: в черных телогрейках, в сапогах... Только вот с автоматами они были и желто-голубыми повязками на рукавах. Сколько их было? А черт их знает! Трое, пятеро - не посчитал. Разве до того мне было? Когда они волокли меня к яме, я орал единственную фразу, которая, как аварийная сигнальная лампочка, зажглась в моей голове:
      - Ай эм эн эктэ! Айэмэнэктэ! Айэмэнэкта!
      В моем сознании эти буквы действительно слились в единое слово, хотя, конечно, Друг "Самсунг", ты понимаешь, я хотел объяснить этим дебилам, что я всего лишь актер, я есть актер - "ай эм эн эктэ" по-английски. Не еврей, не коммунист, не патриот - вообще никакого отношения к политике не имею. И в телятнике этом проклятом ничего лишнего не болтал: ни про президентов, ни про их новые порядки... Я хочу жить! Как угодно, только жить! Спрятаться в траве, пусть червем вгрызаться в эту землю, только бы жить!
      - Айэмэнэкта, айэмэнэкта, айэмэнэкта!
      Меня тащили, на ходу срывая одежду. Действовали эти мужики с повязками словно глухонемые, с какой-то тупой неумолимостью.
      - Айэмэнэкта, айэмэнэ-э-экта-а-а! - заорал я одному из них прямо в лицо, брызгая слюною.
      Мужик обтерся рукавом своей телогрейки и выхватил нож. Я вытянул шею и вскинул глаза к небу.
      - Айэмэнэ-э-э-э-экта! - петушиный крик взлетел высоко над деревьями.
      Мужик распорол штаны мои вместе с ремнем и бельем от пояса до колена. Я упал, и меня поволокли за ноги. Тут уж слезы мои слились с дождевой водой, обильно усеявшей траву.
      - Айэмэнэкта, айэмэнэкта, - безнадежно выдыхал я и цеплялся за высокие стебли, вырывая их с корнем; пальцы впивались в мягкую, размокшую черную землю, и я раздирал ее, точно плуг.
      Меня поставили на ноги совсем недалеко от гигантской могилы. Я дрожал всем телом, вытягивая шею и бессмысленно тараща глаза. Руки висели как плети, сопротивляться не было сил. Видимо, я уже совсем потерял голос, потому что "айэмэнэкта" хрипел едва слышно при каждом коротком выдохе.
      На мне оставалась только тонкая футболка, та самая, с портретом во всю грудь Кевина Костнера и яркой надписью по-английски "Танец с волками". Тот, ловкий с ножом, уже надрезал ее на вороте... И тут случилось невероятное, то есть для меня в тот момент невероятное. Точно небеса разверзлись и явилось спасение. Ха, ха, ха!
      Да! Конечно! Сейчас смешно. Ну и пусть смеется тот, кто никогда не был и не будет в моей шкуре, шкуре затурканного безработицей актера с воспаленной психикой и больным воображением. Я - актер! Я не могу не играть. Эта медленная творческая смерть - хуже расстрела. "Я Гамлета в безумии страстей..." Впрочем, прости, друг "Самсунг", этот банальный актерский плач в жилетку. Отставить! Вернемся к сюжету.
      А случилась очень простая вещь, о которой ты, наверное, уже сам догадываешься. Вдруг, откуда ни возьмись, как гриб после этого противного дождя, вырос передо мной Джакомо Доницетти, добрый-добрый Айболит. Только был он совсем не добрым: бешено вращал глазами, топал ножками и, тыча пальцем в Кевина Костнера на моей груди, что есть силы орал:
      - Кэ козэ? Пэркэ? Коза вуол дирэ?!
      Чтобы врубиться в происходящее, я сосредоточился на загорелой лысине Айболита. От резких движений, свойственных, впрочем, любому кинорежиссеру, а тем более итальянцу, с нее слетел капюшон непромокаемой куртки, и капельки дождя украсили ее блестящими выпуклыми пуговками- все гуще, гуще и наконец слились в тоненькие струйки и побежали на лицо, за шиворот.
      - Куэсто нон э посибилэ! - вопил Доницетти.
      К нему подбежал художник Микеле и попытался что-то объяснить, но Айболит так наступал на него, так орал - мне показалось, что он его прямо тут на месте и прикончит, невзирая на всю его оскароносность. И действительно, когда Микеле, вдруг отбросив свою голубую мягкость, решил в свое оправдание возвысить голос, Джакомо выхватил у солдата шмайсер и передернул затвор. К нему подскочила Франческа. Я наконец начал приходить в себя и узнавать собравшихся вокруг членов съемочной группы. Узрел даже прятавшуюся за спины перепуганную костюмершу Валю. И кусавшую губы сердобольную Зину. И оператора, и кинокамеру на тележке, и пожарные машины, так натурально имитирующие дождь.
      Джакомо Доницетти подошел ко мне вплотную и грозно проговорил:
      - Грациэ! Си вэста.
      - Спасибо, можете одеться, - пропищала переводчица.
      И вот тут-то я на самом деле почувствовал себя обреченным. И таким одиноким среди этой сумасшедшей толпы. Голый, продрогший, промокший, грязный, никому не нужный... Мама! Мне стало себя жалко почти так же, как в ту ночь, когда увезли мою добрую тетушку. Я потоптался на месте, повернулся в одну сторону, в другую... Господи, да что же это? Да как же это?! Куда идти-то? Что? А? Срамота! Я как-то нелепо прикрыл ладонями свой скукожившийся мускул любви, потом, наоборот, задницу, потом сел прямо в грязь и натянул на колени так подкузьмившую меня треклятую футболку.
      Чьи-то трясущиеся руки подали мне сухую одежду. Я поднял голову кажется, это была костюмерша Валя - и вдруг вскочил, что есть силы рванул от ворота футболку - физиономия ни в чем не повинного Кевина Костнера распоролась пополам, обнажив мою грудь и живот. Сорвав эти лохмотья, в которые превратился некогда так понравившийся мне сувенир польского кинофестиваля в Лагове, я швырнул их комок в лицо одному из мужиков, тащивших меня к яме, и, ухватившись за ствол его автомата и тыча дулом себе в грудь, заорал срывающимся голосом:
      - Стреляй, гад! Мразь бандеровская! Стреляй!
      Мужичок, смущенно улыбаясь, попятился:
      - Да ты чё, вообще уже?
      И тут... Не знаю уж, что мною руководило. С точки зрения нормальной человеческой морали гнусно, конечно: ведь это был всего лишь обыкновенный человек из массовки, скорее всего, такой же нищий, как я, оказавшийся здесь в надежде заработать на мягкий хлебушек для своей семьи. Сейчас вспоминаю стыдно. Но тогда... Как говорится, каждый спасается, как может. В общем-то основа, конечно, нового кодекса отсутствия чести.
      Короче, я его ударил. Да так, что он, замахав руками, точно курица крыльями, не удержался, сел на землю, и темная струйка крови вытекла на его рыжие обвисшие усы. Все замерли. Даже слышно было, как из перекрытых пожарных шлангов журчит просачивающаяся на траву вода. Тишина. И первым ее нарушил Доницетти. Он бросился к оператору, отдавая команды. Боковым зрением я заметил, что вся киногруппа пришла в движение, все разбегались по своим рабочим местам, опять пошел "дождь", и вот уже на нас нацелился глазок кинокамеры.
      - Ты что же, пидармот, делаешь? - осипшим голосом проговорил "бандеровец", поднимаясь и размазывая по лицу кровь.
      И не дожидаясь ответа на свой ребром поставленный вопрос, он так мне вмазал, что я бревном повалился навзничь, запрокинув руки, точно плети. Мужик подскочил и ударил меня сапожищем. Я скрючился, закрыл лицо руками, но продолжал одним глазом - второй был выведен из строя нокаутом - следить сквозь пальцы и за "бандеровскими" сапожищами, и за камерой: пусть бьет, гад, но хоть не перекрывает полностью в кадре. Пару раз еще он припечатал меня добряче. Впрочем, это сейчас при воспоминании ребра ноют, тогда даже особой боли не почувствовал: отчаянно вел свою трагическую роль, черт побери.
      На счастье, в поле моего зрения появились блестящие офицерские сапоги, полы длинного черного плаща и направленный на меня пистолет. Мужичка оттащили, и офицер несколько раз выстрелил своими холостыми. Видимо, пистолет был специально заряжен киноискусниками, ибо о мое тело небольно разбились "кровавые" мелкие шарики. О, яка солодка - по-украински это здорово звучит, вроде и соленая и сладкая одновременно - как упоительна актерская смерть! Какое это счастье - умирать на сцене при полном аншлаге, на съемочной площадке под прицелом кинокамеры, когда, кажется, весь мир воззрился на тебя и миллионы сердец трепещут и сжимаются сочувственной тоской. Как я убедительно дергался в судорогах после "эсэсовских" выстрелов! Как талантливо распластался своим античным телом на украинском многострадальном черноземе! Несколько раз меня перевернули грязными сапогами и сбросили в яму. "Нет, весь я не умру..."
      Съемку остановили. После соответствующей команды режиссера мне помогли выбраться из могилы, дали обтереться полотенцем и набросили на меня махровый халат. Подошел Айболит и, отставив нижнюю губу и в напускной строгости нахмурив брови, одобрительно похлопал по плечу. Плечо болело от ударов сапогами, и я невольно осел и скривился под рукой Айболита. Он, видимо, принял эту гримасу за улыбку и в ответ тоже белозубо осклабился:
      - Молто бэнэ, молто бэнэ!
      Ко мне был приставлен ассистент, парень-итальянец из режиссерской группы: Зина, очевидно, все еще боялась после случившегося демонстрировать свою особую ко мне привязанность. Парнишка этот сначала повел меня в фургон-душевую, прихватив по дороге сухую, чистую одежду из рук Вали-костюмерши. Она успела мне шепнуть на ходу:
      - Ой, хлопче, як жеж ты мэнэ налякаув!
      Я вообще-то "утка" - люблю поплескаться, но никогда еще, несмотря на ноющую боль во всем теле, я не мылся с таким наслаждением. Потом подвели меня к огромным термосам. Я еще в первый день заметил, что к ним подходили только итальянцы. Оказалось, что распоряжается этими термосами наш хлопец, розовощекий низкорослый крепыш.
      - Кофе, чай? - спросил он с какой-то странной, мне показалось, интонацией. Как бы ее точнее определить? Ну, этак снисходительно, что ли. А может, я просто был перевозбужден и слишком остро все воспринимал.
      - Кофе, конечно, - сказал я с вызовом.
      - Со сливками? Без?
      - А вот со сливками!
      Он молча подал стакан, я выпил его, даже вкуса как следует не ощутив.
      - Давай еще в ту же посуду, - подошел я вновь к завтермосу. - Классное пойло.
      - На шару и уксус сладкий, и хлорка - творог, - высокомерно усмехнулся тот, выбросил мой стакан в большой полиэтиленовый кулек и, сделав непонятную, явно нарочитую паузу, во время которой я чуть не ушел, все же налил мне новую порцию.
      Тут уж я пил, смакуя каждый глоток, и думал о том, что сцену я провел очень даже ничего себе, ну просто клево. Помню, мать рассказывала, как расстреливали Тоню Зарембу, ее подругу-старшеклассницу. Как только фрицы зашли в их село под Житомиром, тут же нашлись людишки, составившие списки всех коммунистов, активистов там разных, попала туда и доверчивая Тоня. За что? Да вот когда за день до прихода немцев магазины все открыли и селяне стали все по хатам растаскивать, она в той толпе вдруг и говорит: "А давайте это всё лучше отравим, пусть фашисты лопают". Ну, ее не послушались, а кто-то в своей черной душе пометочку сделал. Вот этот "кто-то" и выдал. Когда Тоню привезли в лес и подвели к яме, она вдруг рванулась в сторону, обхватила обеими руками дерево и закричала по-девчоночьи звонко на весь мир: "Не хочу умирать! Нет, нет! Я хочу жи-и-ить!" И так она крепко держалась за дерево, будто приросла к нему. Эсэсовец никак не может оторвать, ну никак! Так и выпустил ей очередь в спину... Такая вот грустная история про Тоню Зарембу. Как эти подробности по селу разнеслись? Деревья, наверное, своими шорохами нашептали.
      А кофе я пересластил: жадность фраера сгубила.
      Следующий день прошел без эксцессов. Как это часто в кино бывает, когда фильм снимается с конца, сняли начало моего эпизода, первую сцену. Возле пыхтящего паровозика я прошамкал свою сакраментальную польскую фразу: "Пщекватка ест жнищчёна" - эсэсовцы схватили меня и бросили в телятник. Вот и все. И вся роль. Когда я выбрался из вагона, никто уже не обращал на меня ни малейшего внимания, и Айболит уже не похлопал по плечу со своим дежурным "молто бэнэ". Он был занят новой сценой, и вся группа суетливо выполняла его распоряжения.
      Причитающийся гонорар я получил только через день. Не понимая этой задержки - как-то унизительно без конца дергать бухгалтера и вроде милостыню выпрашивать. я слонялся по городу. На одной из чистеньких пешеходных улиц купил в киоске японскую куклу для Наташки. Купил на сэкономленные суточные. Кукла славная: так здорово по-японски мяучит при перевороте, надо понимать, "мама" говорит; к ней еще бутылочка приложена с соской, во рту у нее дырочка, и эту бутылочку туда можно вставлять. А закрывающиеся круглые глазки с загнутыми ресницами немыслимой длины, а шелковые кудрявые волосики, а платье, туфли, носочки - ну просто Чио-чио-сан в детстве!
      Проблема с оплатой решилась на следующее утро. Ларчик, как говорится, фомкой открывался. Просто экономный Лучано, продюсер, никак не мог взять в толк, что за мой эпизод нужно платить девятьсот баксов. Ну ладно бы американец, ну итальянец - свой родной макаронник, на худой конец, а то ведь местный актеришка, из аборигенов - и на тебе: такая цена. Мялся он, мялся, скрежетал зубами, но ничего не поделаешь: договорчик-то вот он, родненький, пришлось платить. Единственное, чем он мне отомстил, - приказал взять билет на обратную дорогу не в спальный вагон, а в обычный купейный. Ну и леший с ним!
      Девятьсот моих законных, кровненьких Зина по собственной инициативе в целях безопасности - в поездах сейчас такое творится, как в гражданскую, с людей подчистую шкуру по ночам дерут - надежно затырила в трусы: заложила за подкладку в самом интересном месте и подкладку эту с двух сторон зашила. Такой вот интим с зелененькими. Кроме того, она меня снабдила ластиком, который следовало вставить ночью в дверную собачку в купе, чтобы, случись по дороге бессовестный грабеж, бандит - тварюга алчная, коварная - не смог пробраться к моей полке, под одеяло, в валютный мой тайник. Короче, экипировала меня Зизи по высшему разряду. Моей Тамарке подобное проявление заботы и не приснится. Ну и с Богом! Скатертью - дорожка, буераком - путь.
      Попутчики мне достались на редкость болтливые. С самого начала они излили желчь на проводника, ушлого парня, внешне очень напоминавшего молодого Горбачева, лысоватого, но только без пятна на лбу. Он, получив с нас деньги за постели, видишь ли, не принес нам тут же комплекты, а заставил ждать и в конце концов вынудил идти за ними в его тесное купе.
      Начав с проводника, мои взвинченные соседи приговорили все молодое поколение.
      - Это поколение прагматизма и жестокости, - безапелляционно клеил грузный мужчина в синем блейзере с серебряными пуговицами. - Поколение нигилистов и скептиков. Изувеченное поколение, во многом, я считаю, обделенное. Но они знают слово "надо", и в определенной степени это поколение здравого смысла.
      - Да уж, это точно, - раздраженно, но вполголоса поддержала пышная женщина, укладывая беспомощного сынишку трех-четырех лет. - Надо, надо, надо! Надо - себе. Только себе. В личную норку. Крысы!
      Похоже, они провоцировали меня выступить адвокатом, но, во-первых, я не такой уж молодой, как им, очевидно, показалось, а во-вторых, я для того и забрался на верхнюю полку, чтобы с отходом поезда сразу уснуть и прокемарить до самого Киева. Ну и потом... синяк под глазом...
      Примерно с час я ворочался, стараясь не измять мой "секрет" в трусах. Надо тебе, друг "Самсунг", по-мужски откровенно признаться, что "секрет" этот, сложенный Зиной не слишком удачно, пару раз врезался мне кой-куда своими острыми углами, вызвав легкий стон. Впрочем, стон этот не привлек внимания моих попутчиков, они, что называется, спелись, и - как это часто бывает в пути, когда пустая болтовня под стук колес ни к чему не обязывает, ибо при расставании на конечной станции все забудется, - в беседе их возникали все новые и новые темы. Их вполне устраивал ночной полумрак купе, а у меня в конце концов напрочь пропал сон. И я невольно стал прислушиваться.
      Мужчина этот - москвич, бывший преподаватель строительного техникума, совсем недавно занялся бизнесом (друг сманил), теперь мотается из России на Украину и обратно (в Ивано-Франковске у него старушка мать) и пытается приторговывать стройматериалами, но дела пока идут паршиво. У его собеседницы житуха - вообще не обрадуешься. Во всяком случае, я сделал такой вывод, когда услышал со своей полки, как она после внезапной паузы в разговоре вдруг вздохнула:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6