* * *
Хотя я начинаю свой дневник в связи с чрезвычайно важным событием в первый день нового 101 года по теперешнему летосчислению (по-старому 17 ноября 2018 года), необходимо припомнить и о делах, которые произошли значительно раньше. Быть может, мне трудно будет объяснить, почему я всегда относился отрицательно к писанию дневников — вероятно, меня отпугивало позерство, которое, как мне казалось, за этим таится. Однако нынешняя ситуация объяснит будущему читателю, если таковой найдется, что ведение этого дневника по праву можно считать первостепенным делом, а не рисовкой.
Если я напишу, что мое имя известно всему миру, это не будет дешевой похвальбой, тем более что именно из-за своей популярности я попал в положение, которого не знало человечество за всю свою историю.
Одной из важнейших проблем науки была регенерационная способность нервных клеток, а точнее — отсутствие этой способности. Как известно, при повреждениях не все составные части человеческого организма способны возрождаться. Многие клетки в течение определенного времени обновляются — в одних органах медленнее, в других быстрее, — исключением являются нервные клетки, которые, не изменяясь, служат до самой своей гибели.
Однако именно в этой области получило мировую известность мое — далеко не первое — биологическое открытие, заключающееся в том, что в результате тысячекратных опытов с ферментами зачаточного эмбриона, развивающегося из яйцеклетки, я наконец обнаружил агент для роста нервных клеток; многочисленные дальнейшие опыты привели к открытию антител, формирующихся в период полного развития нервной клетки, заключающих ее эволюцию и тем самым обеспечивающих консервацию. Все. это дало науке возможность заняться грануляцией нервной клетки и фиксированием данного явления. Благодаря открытию мое имя было записано на скрижалях науки в одном ряду с именами Пастера и Павлова.
Это объясняет и мое особое положение в общественной жизни нашей страны. Всем известны мои левые убеждения и политическая роль, которую я играл до того, как власть захватили представители нынешнего государственного строя. И все же главари нового режима, полностью противоречащего моим взглядам и убеждениям, не только оставили меня на должности руководителя уже тогда пользовавшегося всемирной известностью Института регенерации нервов, но и, предоставив крупную государственную субсидию, дали возможность мне и моим сотрудникам усовершенствовать наш институт и сделать его самым крупным и самым авторитетным в мире учреждением подобного рода.
А вчера в четверть четвертого дня в институт привезли президента страны, диктатора, у которого во время автомобильной катастрофы был серьезно поврежден головной мозг. Президента доставила свита взволнованных адъютантов и генералов, глядевших подозрительно и враждебно.
Я был дома, когда меня срочно вызвали в институт. Там я застал заместителя диктатора, офицера с военной выправкой, который носил кличку “Дикий кабан”. Он заявил, что я и весь персонал института головой отвечаем за президента. Я только рукой махнул и тотчас поспешил к больному. Дежурные сотрудники доложили мне, что повреждение тяжелое, сознание полностью потеряно, тем не менее непосредственной угрозы жизни больного нет, а первая помощь ему уже оказана. Осмотрев президента, я вернулся к нетерпеливо ожидавшему меня Дикому кабану. Не стану подробно описывать, что я ему сказал, но смысл был примерно таков: человеческий организм, в особенности нервная система, отличается от военной службы. В армии стоит только прозвучать словам команды, как солдат бросается ее выполнять, хотя отступления от правил случаются и на военной службе… Тут Кабан бросил на меня злобный взгляд, но я не реагировал. Медицинская наука не всесильна, продолжал я, он и сам прекрасно знает, что против смерти нет лекарств. Я врач, и меня связывает клятва сделать ради спасения жизни и здоровья больного все, что возможно, невзирая на то, нищий он или император… Но когда силы природы оказываются сильнее, приходится сдаваться. Если мне не доверяют, в столице есть другой — и не один! — клинический институт, можно отвезти туда президента, жизни которого, впрочем, в данный момент не грозит непосредственная опасность.
Весь обвешанный орденами заместитель диктатора гневно завращал глазами и удалился, заявив, что мы еще с ним встретимся! Один из членов свиты остался у постели больного, несмотря на все наши протесты. Я решил не обращать на него внимания. Уходя из института, я видел, как личная охрана диктатора занимала все входы и выходы, а тем, кто пытался войти, предлагали удалиться. Вокруг стояли вооруженные часовые, а в один из павильонов вселялся целый отряд солдат.
В этот же день, несколько часов спустя, меня пригласили на созванное в спешке чрезвычайное заседание государственного совета. По дороге мне бросилось в глаза, что на улицах необычно много полицейских, тут и там встречались группы слоняющихся без дела людей. Когда я вошел в сопровождении присоединившихся ко мне в воротах охранников, шум смолк. Члены совета глазели на меня, не скрывая неприязни. После нескольких мгновений неловкой тишины мой утренний партнер по переговорам предложил мне сесть рядом с ним и, поднявшись, сообщил точку зрения правителей. Он не скрыл, что я известен им как явный враг режима и, разумеется, самого президента, и они предполагают, что, если бы предоставилась возможность, я не только утопил бы президента в ложке воды, но и с радостью приветствовал падение режима в целом. Следовательно, они будут следить за мной с особой бдительностью и для контроля за лечением президента назначат одного из самых выдающихся профессоров-хирургов. В продолжение его речи я согласно, даже одобрительно кивал головой, а потом попросил, чтобы профессора срочно вызвали во дворец, так как положение требует немедленной консультации.
Затем я обратился к присутствующему на совете главному идеологу банды, которого знал по портретам. Этот интеллигентный дьявол, “серый кардинал” диктатора, несмотря на всю свою гнусность, обладал весьма привлекательной внешностью и приятными манерами и, видимо, пользовался у остальных большим авторитетом. Ходили слухи, что разумную сдержанность, которая проявлялась последнее время в мероприятиях режима и предотвратила — по крайней мере временно — взрыв народной ненависти, надо приписать его влиянию. Поэтому я обратился прежде всего к нему.
— Полагаю, мои слова о врачебной этике для вас мало значат, — говорил я. — Но хочу обратить ваше внимание вот на что. Да, я считаю ваш режим в основе своей крайне отрицательным явлением, в борьбе с ним кровно заинтересован весь народ, однако бывают в истории моменты, когда попытка свержения существующего строя может принести больше вреда, чем пользы. Мало того, сейчас, например, переворот имел бы гибельные последствия для внешней политики страны и нанес бы ущерб движению, посягнувшему на режим. Я не фанатик, который глух и слеп ко всем внешним и внутренним факторам и ради немедленного проведения в жизнь идеи способен рискнуть полным разгромом движения. Цели, которой мы служим, не благоприятствует провал внешней политики президента.
Очкастый плут-идеолог слушал меня серьезно, а когда я кончил, встал, заявил, что он мне доверяет, и предложил членам совета последовать его примеру. Дикий кабан ерзал и крутился, но возразить не осмелился, остальные молчали. Между тем прибыл профессор Корнелиус. Ему сообщили, чего от него хотят. Он тотчас протестующе поднял руку и сказал, что считает подобное требование не только недостойным наскоком на медицинскую науку, но и недопустимой несправедливостью по отношению лично к профессору Клеберу, его авторитету и репутации возглавляемого им института. Он отказывается принимать в этом участие. Обратившись ко мне, он выразил свое сожаление по поводу данного инцидента и заверил меня в своем глубоком уважении. Мы пожали друг другу руки, а вся их компания во время этой сцены смущенно крякала. Затем я попросил совет для обеспечения нормальной деятельности института ограничить военную охрану комплексом зданий, включающих в себя палату, где лежит президент, и удалился, разумеется, в сопровождении почетного эскорта.
Всего этого, однако, было бы мало, чтобы заставить меня писать дневник. Прошлую ночь я мало спал, но не потому, что волновался за судьбу диктатора — он был в верных руках моих сотрудников. Особенно я доверял своему первому помощнику и Заместителю — доктору Маттиасу Фельсену, который в результате долгих лет работы располагал по крайней мере таким же опытом, как и я. Совсем иное тревожило меня, мешало спать: голова разрывалась от одной мысли, одной идеи. Чтобы понять ее, надо вспомнить о нескольких медико-физиологических проблемах, возбудивших в прошлом большой шум, и о связанном с ними открытии.
Мы знаем, каким важным фактором в практике переливания крови было определение групп крови и какую огромную, неодолимую трудность в области пересадки и замены органов представляла индивидуальная специфика белка: она не допускала присутствия в организме инородного белка. Я не хочу ссылаться на те, кстати, ныне уже известные эксперименты — большая часть их проводилась при моем непосредственном участии, — которые в конце концов разрешили проблему, привели к успеху и внедрению ранее немыслимых методов.
Однако есть в этой области нечто, еще неизвестное миру, о чем знаем лишь мы с Фельсеном. В результате долгих исследований и серии опытов в прошлом году нам удалось разгадать — ради общедоступности я выражаюсь популярным языком — изотопные импульсы нервных проводников. Попытаюсь объяснить суть этого явления, пользуясь весьма приблизительными сравнениями. Наверное, все видели, как укладывают и чинят телефонные провода. Кабель состоит из пучка проводов в изоляционной оболочке различных цветов. Если, скажем, подключить ток к одному концу красного провода, раздражение от этого тока можно наблюдать на противоположном конце красного провода этого кабеля, то есть, когда я набираю номер, мне отвечает именно нужный мне абонент, сколько бы других проводов не было в пучке…
И вот мы применили метод, используемый в телефонном кабеле с разноцветными проводами. Облучал с микроскопической точностью всякого рода изотопами нервные окончания, находящиеся в различных точках организма, нам удалось заставить их направлять все эти изотопы в центр нервной системы. За довольно короткое время они так насыщаются изотопами, что, например, пересекая нервное волокно, объединяющее множество нервных клеток, и подвергаясь уже упомянутой регенерационно-грануляционной обработке, отдельные перерезанные нервные окончания вновь срастаются с другими нервными окончаниями, но лишь с теми, которые пропитаны тождественными изотопами, как — я вновь обращаюсь к приблизительным сравнениям — в поврежденном телефонном кабеле конец красного провода соединяют с другим концом того же красного провода.
После многочисленных опытов на собаках с очень развитой нервной системой, во время которых нам удалось произвести полную пересадку мозга, три месяца назад мы были вынуждены применить наш метод на людях. В институт доставили двух пострадавших — это были жертвы железнодорожной катастрофы, — для спасения их жизни требовалось немедленное хирургическое вмешательство. У одного был настолько тяжело поврежден головной мозг, что жить ему оставалось считанные минуты, прочие раны не были опасны для жизни. У другого повреждение мозга было не столь сложным, хотя и критическим, но можно было надеяться, если бы речь шла только об этой травме, что он выживет после применения к нему методов лечения, апробированных в нашем институте. Однако у этого несчастного была так серьезно поранена грудная клетка, что состояние его признали безнадежным — он тоже мог прожить весьма недолго.
Фельсен и я находились в институте, когда пострадавших внесли на носилках. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы мы поняли: вот он, долгожданный момент! Мы велели тотчас же доставить больных в мою тщательно изолированную специальную экспериментальную лабораторию, оснащенную самыми современными кибернетическими приборами — здесь мы ставили упомянутые мною опыты. Оборудование лаборатории давало возможность без помощи подсобного персонала, вдвоем — а при желании и одному — проводить самые сложные операции. Так, “грубую” работу по вскрытию черепной коробки вместе со всеян необходимыми побочными операциями с величайшей точностью выполняла кибернетическая операционная машина. Это достигалось всего лишь установлением индексов, поворотом рукоятки и нажатием кнопок.
В лаборатории, обменявшись несколькими словами, мы установили, что есть лишь одна возможность: надо заменить мозг, чтобы хоть одного больного, у которого меньше телесных повреждений, вызволить из лап неминуемо приближавшейся клинической смерти. Быстро введя раненым препараты, поддерживающие и возбуждающие жизненный процесс, мы почти одновременно с этим начали объединенную регенерацию нервов и насыщение нервных окончаний изотопами. Шли минуты, казавшиеся часами, пот лил с нас градом…
Когда наступил момент для помещения обоих раненых в параллельные автоматические конструкции для черепных операций, человек с поврежденной грудной клеткой умер. Надо было спешить, чтобы произвести замену, уложившись в “срок”, допустимый после клинической смерти. Никогда в жизни я так не волновался: ведь в наших руках была не только возможность спасти одну человеческую жизнь, но и судьба величайшего открытия!
Машина в течение нескольких секунд выполнила задание: она не только вскрыла черепные коробки, но почти одновременно с этим перерезала ведущие к мозгу кровеносные сосуды, нервные сплетения и давно известными хирургическими методами обработала нервные окончания. В момент отъединения нервных связей оба тела вздрогнули: то, у которого была поражена грудная клетка, лишь чуть-чуть, сигнализируя о наступившей клинической смерти, другое сильнее — здесь клиническая смерть должна была последовать лишь теперь, вследствие отсоединения от нервного центра. Мы торопились как можно скорее восстановить жизненный процесс, на нанеся “новому” мозгу больших травм. Вынув два дрожащих мозга, мы поменяли их местами и снова привели в действие машину, которая теперь сращивала и соединяла сосуды и нервы. Для чрезвычайной чувствительности машины характерно, что, если при замене обнаружится разница в размерах мозга, она способна — до определенной степени — произвести коррекцию, отрегулировать объем и давление мозговой жидкости и так далее. Окончив операцию, мы с помощью механизмов переложили на носилки оба тела, которые казались одинаково безжизненными, Только опытный взгляд врача мог заметить разницу: больной с повреждением грудной клетки был на самом деле мертв. Растроганные, мы прикрыли его, отдавая дань невольной услуге, оказанной беднягой человечеству. Затем сели возле второго больного и, не глядя друг на друга, стали ждать воздействия процесса оживления, начавшегося до того, как тело было вынуто из машины.
Как я уже писал, процесс регенерации нервов развивался довольно быстро. И несмотря на это, нам пришлось просидеть около полутора часов, трепеща и замирая. И вот наконец сердце больного без всякого искусственного вмешательства начало нормально работать, и лицо его исказилось от боли. Мы тотчас же ввели ему болеутоляющее лекарство и снова принялись ждать…
Я не знаю — и тогда не знал, сколько прошло времени, пока больной открыл глаза. Мы одновременно спросили:
— Как вас зовут?
— Фишер, — ясно произнес он, но вдруг захрипел, глаза у него запали. Мы применили возбуждающие препараты, и наши усилия не оказались тщетными. Агония продолжалась несколько минут, а потом сердечная деятельность возобновилась вновь. Медленно и слабо, но сердце билось.
Измученные и усталые, мы сидели друг против друга, но неожиданно Фельсен вскочил.
— Какое имя он назвал? — закричал он так громко, что я вздрогнул. — Не Фишер?
— Да, — машинально ответил я, не понимая, в чем дело.
Фельсен наклонился, обшарил одежду больного — из-за необходимости срочного хирургического вмешательства у нас не было времени раздеть раненых — и вскоре вынул из верхнего кармана удостоверение железнодорожника. Оно было выдано на имя Вейлера. Фельсен посмотрел на меня, быстро подскочил к трупу, накрытому простыней, обыскал его карманы, затем начал рыться в бумажнике. Он вытащил оттуда несколько документов, заглянул в них и с неописуемым волнением протянул мне. Говорить он не мог. В документах стояло имя Эрнесто Фишера.
Мы оба разом рухнули на стулья, и в тишине я услышал, как Фельсен выдохнул:
— Удача!..
Измученные, мы вышли из лаборатории, предоставив живого и мертвого попечению наших сотрудников…
На другой день утром мне на квартиру позвонил Фельсен и сообщил, что переживший операцию, несмотря на все усилия и уход наших сотрудников, в три часа утра скончался. Немедленно произведенное вскрытие показало, что смерть наступила в результате повреждения мозга.
— Да, — ответил я. — Да. Жаль беднягу.
И вот в ночь после несчастного случая с диктатором я почти не спал. Все время думал о Вейлере—Фишере. Меня и теперь мучает эта мысль, я не могу от нее отделаться. Диктатор-президент лежит без сознания в институте, и шансы на его спасение весьма сомнительны. Во время заседания государственного совета я говорил откровенно, ибо настолько не уважаю эту банду, что не считаю нужным притворяться перед нею. Смерть ее вожака или хотя бы снижение его дееспособности и, что еще существеннее, духовной энергии были бы чреваты бесчисленными последствиями. Я ненавижу и презираю диктатора за подлость и множество злодеяний, которые совершили против моих товарищей и других людей демократических взглядов его палачи во главе с Диким кабаном.
18 ноября. Продолжаю дневник, датируя его для удобства по старому летосчислению. Так привычнее.
Диктатор все еще без сознания.
Не нахожу покоя. Мысль точит, грызет меня, перед глазами пляшут черные круги, хотя выгляжу я спокойным. Не знаю, что делать, меня охватывает тревога: состояние президента в любой момент может стать критическим, и я опоздаю. Весь государственный совет днюет и ночует в институте, они заняли самую большую аудиторию и прилегающие к ней помещения. Сегодня к вечеру с немалым трудом мне удалось проникнуть туда и вызвать для переговоров главного идеолога и заместителя диктатора. Общеизвестно, что оба являются главной опорой и приближенными диктатора; один представляет грубую скотскую силу, другой олицетворяет хитрую осторожность. Говорят, диктатор поддерживает равновесие, опираясь на две эти противоположные силы, что, во всяком случае, свидетельствует о его недюжинном политическом таланте.
Мы уселись в одном из соседних помещений. Прежде всего я попросил строжайшего соблюдения тайны, в чем оба меня тотчас заверили. Постараюсь по возможности буквально воспроизвести наш разговор.
— Господа, — сказал я, — в данный момент состояние президента страны стабильно, но в любую минуту оно может измениться к лучшему или к худшему. Мы сделаем все, что можем, но в интересах излечения я должен обратиться к вам с небольшой просьбой.
Оба внимательно слушали, руководитель пропаганды сделал рукой знак, призывавший меня продолжать.
— Хотя вы и не специалисты, но, вероятно, слыхали об отрасли науки, занимающейся процессом регенерации нервов. — Оба подтвердили, Кабан несколько нерешительно и с опозданием. — Суть этого явления, — продолжал я, — заключается в том, что до определенной степени мы способны побуждать нервную систему создавать новые клетки. Однако эти новые нервные области пусты, в них отсутствуют тот опыт и те знания, которыми заполнялись старые области с самого начала нашей жизни. Разумеется, мы не в состоянии дать новое содержание, но можем регулировать определенным образом тональность, характер сознания, “частоту колебаний”, если позволено так выразиться — это наиболее близкое сравнение. Но для этого абсолютно необходимо детальное знание прошлого.
— Что вы имеете в виду? — спросил руководитель пропаганды.
— В этом и заключается моя просьба: я должен знать самым подробнейшим образом личную жизнь президента.
— Это немыслимо! — побагровев от гнева, прохрипел Кабан.
Очкастый теоретик успокоительно поднял вверх руку.
— Я думаю, вы понимаете всю трудность выполнения вашей просьбы, поэтому прошу мотивировать ее как-то более понятно, а не столь теоретически.
— Охотно, — ответил я. — Думаю, вы меня легко поймете. Вероятно, все мы бывали под хмельком, и нам знакомо это состояние.
Оба кивнули.
— Ну-с, мы также имели возможность заметить, как различно проявляется это состояние у отдельных люден. Один озлобляется, становится хамоватым, другой просто засыпает. Один становится милым, болтливым, другой мрачным и молчаливым и так далее. Есть масса всяких вариантов. И все же несколько главных типов можно перечислить в соответствии с их “частотой колебаний”. Ясно?
Они снова наклонили головы, заместитель тревожно, идеолог с выжидательным интересом.
— Если человек находится в бессознательном состоянии, частоту колебаний нельзя установить никакими исследованиями или анализами. Вывести о ней заключение — и то лишь до некоторой степени — можно только с помощью исчерпывающего знания окружающей его обстановки и непосредственной среды.
Тут заместитель снова сделал протестующее движение, и ордена, покрывавшие его мундир, зазвенели. Я понял, в чем дело: уже долгое время темой разговоров служили своеобразные отношения, сложившиеся между ним, диктатором и любовницей диктатора, официально — “домоправительницей” президентской резиденции. По мнению одних, дама была близкой родственницей Кабана, другие считали ее бывшей возлюбленной заместителя, которую диктатор отбил у него, пользуясь своей властью. Как бы там ни было, но чему-то в этом роде заместитель был обязан своим положением… На лице могущественного идеолога промелькнуло ехидное выражение, словно подтверждавшее гривуазные слухи, однако оно свидетельствовало и о том, что оба правителя яростные соперники и смертельные враги и лишь жестокая и безжалостная рука диктатора удерживает их от того, чтобы они не вцепились друг другу в глотку.
Руководитель пропаганды искоса взглянул на заместителя диктатора. Потом он сказал:
— Признаю, тут ничего не поделаешь… А когда вы собираетесь этим заняться, господин профессор?
— Чем раньше, тем лучше, — ответил я, и мы договорились завтра рано утром — сегодня было слишком поздно — втроем поехать во дворец президента. Заместитель удалился с кислой физиономией.
Это произошло сегодня. Еще до начала переговоров я вновь осмотрел президента и пришел к убеждению, что диктатор, собственно говоря, безнадежен и через очень короткое время все наши усилия окажутся тщетными. Следовательно, надо торопиться.
19 ноября. Сегодня утром в сопровождении броневиков мы отправились во дворец. В городе чуть ли не на всех перекрестках стояли танки, а уличное движение почти замерло. Прибыв во дворец, также окруженный плотным кольцом танков, мы направились в личные покои президента, где я прежде всего обратил внимание на мелкие, личного обихода предметы, а затем принялся расспрашивать обслуживающий персонал о привычках высокопоставленного хозяина, стараясь во время разговора запоминать лица людей. Люди отвечали стесненно, мне не раз приходилось повторять, что я врач, которому надо все знать в интересах больного. Несмотря на это, они рассказывали о наиболее интимных вещах только по настоянию главного идеолога. Сколько президент курит, что пьет, часто ли бывает гневен, безжалостен, быть может, груб. Что любит слушать по радио и что смотреть По телевизору. Я поинтересовался оборудованием ванной комнаты, узнал, сам ли президент бреется. Расспросил сначала его парикмахера, потом повариху; кухарка рассказала о его любимых блюдах, лакей — о характерных привычках. Заглянул я в спальню, просмотрел библиотеку и так далее. Затем обратился с вопросами к двум государственным деятелям. У них я хотел узнать о поведении диктатора во время решения государственных дел. Разумеется, мой интерес касался не государственных тайн, а мелких индивидуальных особенностей, склонностей.
Наконец настало время наиболее щепетильной части моего визита. Я спросил, можно ли мне повидаться с домоправительницей. Она пришла, и первое мое впечатление было двойственным и странным. Это была чрезвычайно эффектная зрелая красавица-брюнетка, но в ее сдержанных придворных манерах, движениях, голосе — одним словом, во всем ее физическом облике было что-то неприятное. А при мысли о возможности более близких отношений с ней я почувствовал чуть ли не отвращение. Мысленно сопоставив ее с Кабаном, я решил, что они вряд ли родственники… Объяснив, о чем пойдет речь, я сослался на врачебную этику и попросил обоих заместителей оставить нас вдвоем. Было видно, что Кабану стоило огромных усилий побороть себя и выполнить мою просьбу.
Об интимных подробностях беседы я писать не хочу.
С полученными во дворце хаотическими сведениями я вернулся в институт и еще раз осмотрел диктатора. В состоянии его перемен не было.
Вечером я информировал Фельсена о своих дворцовых впечатлениях. Он с удивлением спросил, зачем мне все это понадобилось. Я ничего не мог ему ответить, так как и сам действовал под влиянием каких-то смутных, сумбурных побуждений.
20 ноября. В полдень ко мне ворвался Фельсен и сказал, что состояние диктатора ухудшилось.
Начиная с этой минуты меня охватило странное душевное состояние. Словно прорвалась какая-то плотина и меня понесло неудержимым потоком активности. Я действовал будто по плану, детально разработанному в глубинах сознания. Я говорил почти бессознательно, но с механической точностью, а сейчас мне вспоминаются только отдельные отрывки. Прежде всего я отдал распоряжение перенести диктатора в мою специальную экспериментальную лабораторию и сам поспешил туда же, таща па собой упиравшегося, испуганного до полусмерти, онемевшего Фельсена. По дороге я заметил, что у дверей лаборатории тоже поставили вооруженного стража, но значения этому не придал…
Когда умирающего диктатора вкатили на носилках и по установленному у нас порядку все посторонние ушли из лаборатории, я усадил ошеломленного Фельсена и, стоя против него, высказал ему все. Сначала я напомнил ему о нашем разговоре относительно того, что сохранение жизни диктатора в данный момент совпадает с интересами страны.
Однако диктатор безнадежен, он может прожить еще несколько минут, времени для колебаний нет.
— Что вы задумали? — с тревогой спросил Фельсен.
— Повторить операцию “Фишер—Вейлер”, — кратко ответил я.
Фельсен вскочил и как безумный заметался по тесному помещению. Я поймал его за руки и, нажав на плечи, заставил спуститься на стул. Потрясенный, он простонал:
— Но кто же второй?
— Я!
Мне кажется, какой-то внутренний инстинкт диктовал мне все более быстрый темп, поэтому я частил скороговоркой, чтобы поскорее преодолеть зиявшую передо мной пропасть страха: он возник при мысли о том, что через несколько минут мое физическое существо станет просто безжизненным телом.
Фельсен не мог произнести ни слова.
— Поймите, другого выхода нет, — заключил я, тряхнув его, и голова Фельсена замоталась из стороны в сторону.
— Проф, — простонал он наконец. — Вам, отцу науки, рисковать собой ради такого негодяя?!
— Не ради него, ради всех нас, ради всего будущего, а для этого есть лишь одна возможность: он должен жить! И подумай еще об одном, — не знаю, как мой язык повернулся, и я назвал его на “ты”, раньше подобного не случалось, — подумай, что в святая святых самого главного врага проникнет наш человек, который попытается изнутри ослабить этот проклятый режим, чтобы он пал, не причинив нам гибели. Разве не стоит рискнуть ради этого жизнью?
— Но почему именно вы, проф?
— А кому же доверить? Чем мы гарантированы, что не променяем кукушку на ястреба?! Да и времени уже не остается. — Указав на явно слабевшего президента, я прикрикнул, уверенный в хорошей изоляции дверей. — Быстрее!
Это, видимо, подействовало, Фельсен поборол свой ужас и, побледнев, выдавил из себя:
— Я буду донором президента!
— Нельзя, сынок. — Я прижал его к себе, как мать плачущего ребенка. — Я все разузнал, ознакомился с окружением, с персоналом, с обстановкой, и это, вероятно, поможет в первые мгновенья, чтобы никому ничего не показалось странным, чтобы волчьей стае не представилось повода первым долгом разорвать своего вожака… Я старше тебя, опытнее. Да и в политике ты еще неискушенный ребенок, наивный ученый. Это было бы бессмысленной жертвой с твоей стороны, да л с моей тоже. В науке ты представляешь будущее, а я до некоторой степени прошлое… Начинай! — закричал я, заметив последние судороги президента.
— Но… — заикнулся было Фельсен.
Я выхватил пистолет, который, повинуясь какому-то инстинкту, взял с собой из дому утром, прицелился в своего ученика и от громадного волнения, кажется, довольно бестолково заорал:
— Немедленно убирайся отсюда, или я пристрелю тебя как собаку! Тебе нельзя больше доверять!
Он еще больше побледнел, попятился.
— Операцию я проведу сам. Через десять минут ты войдешь и, чтобы не осталось никаких следов, возьмешь железную перекладину от верхней поддерживающей конструкции, которую сейчас снимешь, и голову… — Тут я запнулся. — Вытащишь меня из машины и положишь сюда, — я указал место. — Постарайся размозжить мне голову одним ударом, а потом позови на помощь, выбеги и скажи, что во время операции верхняя часть конструкции упала на профессора. Это ты должен сделать сразу же после операции, а не то следствие, если его начнут, может установить, что смерть наступила раньше… Понял?.. А если я буду вынужден сейчас тебя пристрелить, то перед началом операции дам из машины тревожный сигнал, и, когда люди войдут, они увидят трупы двух врачей и президента, который, надо надеяться, будет жить, ибо, пока они сумеют войти, операция уже осуществится. А когда президент придет в себя, он все ни объяснит, заявив, что был в сознании… Ну, уходи отсюда…
Фельсен встряхнулся, проглотил комок в горле и заговорил:
— Я не уйду, проф. Я согласен сделать операцию и все, что надо потом. — По его бледному как смерть лицу текли слезы, губы дергались. Он выпрямился и начал демонтировать верхнюю часть конструкции.
— Быстрее, — торопил я, — быстрее! — и чем мог помогал ему.
При мысли, что через несколько минут это железо разнесет на куски мой череп, у меня по спине пробежали мурашки… Наконец мы сняли и положили на пол тяжелый инструмент.
— Начинай, — сказал я Фельсену, забираясь в машину, которая со времени операции “Вейлер—Фишер” претерпела много изменений и усовершенствований. Теперь, когда ее включали, она автоматически направляла изотопы, могла даже сама провести замену мозга, хотя мы считали, что столь деликатную операцию лучше делать вручную. Лежа навзничь, я посмотрел на Фельсена: меня растрогало его залитое слезами лицо. Мы обменялись рукопожатием, и я заметил, как он потянулся к кнопке усыпления. И вот в последний момент я вдруг схватил его за рукав, чтобы он не мог дотронуться до кнопки, и, напружинив все тело, попытался выбраться из машины, крича отчаянным, жутким голосом:
— Не хочу!.. Не хочу!
Фельсен резким движением отстранился, быстро нажал кнопку, потом, положив обе руки мне на плечи, всей тяжестью навалился на меня, затолкав обратно в машину…
Я сжимаю в руках рычаги управления танка и одновременно держу пистолет. Справа от меня Кабан нащупывает затвор пулемета, и я знаю, что чуть повыше, за нами, очковая змея пропаганды устанавливает прицел пушки. Гусеницы бесшумно крадутся по мостовой темной улицы, нигде ни света, ни человеческой души. На мне плотно сидит мундир диктатора и, хотя я не вижу, но чувствую, как ярко рдеют на нем генеральские лампасы. Ногой в лаковом сапоге я жму на педаль, улица становится все уже, танк почти касается стен… Вдруг впереди возникает густая толпа во всю ширину улицы. Люди словно впрессованы друг в друга. Над ними развеваются алые знамена такого же цвета, как лампасы на моих брюках. И в мертвой тишине в первом ряду мои отец и мать. Не понимаю, как же это? Ведь они давно умерли! Напрягая силы, я стараюсь остановить танк, но он все идет вперед. Кабан злорадно ржет, очковая змея, ухмыляясь, подмигивает мне, а машина все движется вперед. В последний момент мне удается круто повернуть рычаги управления, танк сворачивает в сторону и продолжает нестись вперед, одной гусеницей сметая дома, которые рушатся на мостовую позади нас…
Я прихожу в сознание на полу, весь мокрый от пота.
Прямо надо мной сияют знакомые верхние лампы специальной лаборатории, вокруг все лязгает, звенит. Я пытаюсь сообразить, в чем дело. Да ведь это сигнал, который означает, что установленное время истекло. На груди у меня лежит лист бумаги с наспех набросанными кривыми буквами. Машинально беру лист и читаю: “Проф, заканчивайте операцию!” В голове ни единой мысли, взгляд падает на кибернетическую машину, и тут я вскакиваю и с нечленораздельным воплем бросаюсь к ней. Стрелки показывают, что вскрытие черепных коробок уже произведено и сосуды и нервы перерезаны…
От горя я едва не грохаюсь на пол. Фельсен обманул меня! Когда я потерял сознание, он вытащил меня из машины, сам занял мое место и включил автомат… Стрелки показывают, что прошло несколько секунд с тех пор, как исчез пульс в обоих телах. Ничего не остается, как немедля приступить к действиям. Мною руководит навык, я ни о чем не думаю, внутри меня все словно вымерзло. Поменяв местами мозг, делаю президенту регенерационную операцию. Безжизненное тело Фельсена выволакиваю из машины, тащу его к тому месту, на которое приказывал положить себя, поднимаю тяжелую перекладину; движимый мелькнувшей мыслью, тщательно стираю с нее следы его пальцев, затем, взяв железину обеими руками, обрушиваю сокрушительный удар на голову своего самого любимого ученика и сотрудника.
Я думал, что благодаря врачебной привычке окажусь нечувствительным к зрелищу смерти, виду крови. Но я ошибался. Мир перевернулся во мне, а одновременно и желудок — ничего не поделаешь, палачом я никогда не был! Меня хватило лишь на то, чтобы нажать сигнал тревоги, отворить дверь и закричать, вернее, прошептать о помощи.
Когда я пришел в себя, возле моей кровати собрался, как говорится, весь институт. Заметив, что я очнулся, сотрудники быстро вытолкали друг друга из комнаты, остались лишь мой второй заместитель и старшая сестра. Прежде всего я спросил: что с Фельсеном? Видимо, врачу не хотелось отвечать, он промямлил, что на Фельсена упала, надо полагать, расшатавшаяся часть поддерживающей конструкции.
— Но что с ним? — повторил я, дрожа от нервной лихорадки, ибо передо мной вновь возникло кошмарное зрелище.
— Умер, — ответил врач.
После того как машина автоматически закончила все операции, диктатора в огромном белом тюрбане отвезли в палату, где установили кровать и для меня, так как я сам пожелал наблюдать за его состоянием, а всем прочим временно запретил там находиться. Даже старшая сестра могла входить лишь по моему специальному вызову.
22 ноября. За последние два дня ничего существенного не произошло. Состояние президента без перемен, сознание к нему не возвращалось, но по отдельным мелким признакам заметно, что улучшение началось, и операция, наверное, окажется удачной. Однако я нервничаю.
В том здании института, где лежит диктатор, прекратилась нормальная работа. Государственный совет оккупировал помещение, я не успеваю отгонять любопытных от дверей больного. Несколько раз мелькала красная рожа Кабана…
23 ноября. Фельсена похоронили. Состояние президента колеблется, есть слабые признаки улучшения. Пока никого к нему не пускаю, никаких исключений не делаю. Пыталась проникнуть домоправительница. Очень вежливо отбил ее атаку.
24 ноября. Сегодня президент открыл глаза. Я стоял у его постели и наблюдал, как жизнь медленно возвращается к нему и небритое, заросшее лицо начинает розоветь. Когда он моргнул несколько раз и пристально уставился на меня, мне показалось, что сердце у меня выскочит. С усилием ворочая полупарализованным языком, он произнес:
— Проф…
Я вздрогнул. Меня диктатор не знал, моей работой никогда не интересовался, а в институте один только Фельсен называл меня так, да и то когда мы бывали вдвоем! На несколько мгновений я замер, потом сразу выедал находившуюся в палате сестру и, повинуясь внезапной мысли, склонился над ним. Раздельно, отчетливо, чтобы он мог понять по движению губ, я спросил:
— Как вы себя чувствуете, ваше превосходительство?
Взгляд его стал еще более пристальным. Я тут же поправился и несколько раз подряд произнес:
— Как вы себя чувствуете, господин президент?
С каждым разом мой голос становился взволнованнее.
— Но проф… — снова заговорил он, повел вокруг удивленным взглядом, потом вопросительно посмотрел на меня.
Я не знал, что делать. Я опустился на стул, зубы у меня стучали. Охотнее всего я бы выбежал из палаты.
Не знаю, сколько времени я просидел, как вдруг насторожился. Диктатор повернулся в мою сторону. Делать было нечего, я встал и подошел к нему.
— Как поживаете, проф? — спросил он ласково — так обычно по утрам приветствовал меня Фельсен. Я попятился и чуть не упал, зацепившись за стул. — Вам плохо? — воскликнул он характерным, столько раз слышанным мною по радио глубоким баритоном диктатора. Он хотел было подняться, но опрокинулся навзничь.
— Осторожнее! — закричал я. — Вам еще нельзя двигаться!
Поборов себя, я сел на край его постели. От недавнего порывистого движения больного одеяло соскользнуло и пижама расстегнулась. Под ней виднелась могучая мускулистая грудь диктатора, поросшая шерстью. Невольно мне представилась мальчишески изящная, спортивная фигура Фельсена…
— У меня все нормально, — произнес я, но голос мой прервался. Я глубоко вздохнул. — Но вот как вы себя чувствуете? — Я поостерегся называть его по имени. — Вы знаете, где находитесь?
Он сделал движение, словно спрашивая: “А правда, где я?” — задумался и в замешательстве пожал плечами.
— Что вы помните? — спросил я и как бы мимоходом добавил: — Специальная лаборатория… Машина для черепных операций…
— Погодите! — вскричал он. — Проф, я влез на ваше место!
Казалось, он считает, будто все в порядке вещей.
— А потом?
— Что потом? Потом я проснулся здесь, в отдельной палате, — он поморгал. — Фу, как я мерзко оброс волосами, — сказал он, проведя руками по груди. — И меня раздражает какой-то скверный запах… Это от меня так воняет?
— Не воняет, — перебил я, — это запах вашего тела. Каждый индивидуум обладает своим, отличным от других запахом.
— Но я никогда этого не ощущал! — взволнованно проговорил он.
Шутливым тоном я сказал:
— Рыба собственной косточкой не давится!
Он насторожился и, казалось, начал что-то понимать.
— Вы забрались в машину и включили ее… В параллельной конструкции лежал диктатор, помните?
На лице его отразился ужас, он отвернулся. Другого нуги не было: пришлось прыгать головой в воду. Сняв висевшее над умывальником зеркало, я поднес его к постели. Он бросил мгновенный взгляд на свое изображение и с душераздирающим криком — не думаю, что диктатору доводилось когда-нибудь испускать такой вопль — закрыл лицо руками и потерял сознание.
Когда я привел его в себя, он разрыдался. За свою врачебную практику я видел много отчаяния, еще больше слышал плача, но так рыдать может лишь тот, кто потерял больше всего на свете — самого себя… Собственно говоря, лишь сейчас я вдруг осознал, что произошло, что мы сделали, точнее, что сделал я. Ведь это моя не продуманная до конца идея рикошетом ударила в другого человека…
Наконец, применив сильнейшие средства, мне удалось его успокоить, усыпить. Сам смертельно измученный, я повалился на кровать…
25 ноября. Сегодня, к счастью, я проснулся, вернее говоря, очнулся раньше, чем он. Я пишу “он”, потому что не знаю, каким именем его называть. Сидя возле его постели, я ждал. Когда он пробудился, я поздоровался:
— Доброе утро, господин президент! Как вы себя чувствуете? — Лицо его исказилось, я понял, что он снова может потерять сознание. Самым ласковым тоном, на который только был способен, я продолжал: — Выслушай меня, сынок! Выслушай очень внимательно и подумай о том, что я тебе скажу. — Я говорил тихо, но с гипнотизирующим спокойствием и решимостью. А его взгляд теперь стал ясным и осмысленным. Думаю, диктатор с момента своего рождения никогда так не глядел на мир…
— Мати… — Кажется, я впервые назвал Фелъсена, по имени, и он слегка повернул ко мне голову. — Не только я, ты и сам знаешь, кто ты. Один из лучших, а может быть, самый лучший нейрохирург мира. Ты обладаешь, энергией молодости. — Тут он поднял руку и сделал отрицательный жест, но слушать продолжал. — Если кто-либо способен видеть вещи насквозь, разгадывать, что скрывается за внешним, ухватывать суть дела, то это мы, именно мы. Это побудило нас взяться за самое великое, что может сделать человек. — Он слушал меня, не прерывая и не пропуская ни единого слова. — И если уж мы взялись, то должны принять на себя и последствия. — Тут мое сердце сжалось. — Я в последний раз называю тебя Фельсеном, последний раз произношу имя Мати. С этого момента ты президент страны Хавер Фелициус и никогда не был никем иным! Сначала будет тяжело, тебе придется привыкать даже к собственному запаху, к множеству вещей, но все наладится. Со временем ты почувствуешь себя в новой коже, как рыба в воде, — пошутил я.
Он не улыбнулся.
Я сообщил представителям совета, что двух его членов через два-три дня президент сможет принять на несколько минут, но никаких вопросов задавать ему нельзя, так как ото может пометать начавшемуся выздоровлению. Абсолютное спокойствие очень важно для полного излечения.
Вечером мне почудилось, будто я слышу орудийный грохот. Мы почти герметически отрезаны от мира, всем необходимым нас снабжают самые доверенные сотрудники института, молча хлопочущие в палате.
27 ноября. В прошедшие два дня состояние больного то резко ухудшалось и грозило гибелью, то вселяло надежду. Эти дни принесли множество волнений, что могло окончиться для меня полным нервным истощением. Надеюсь, в моей жизни ничего подобного больше никогда не повторится.
Вчера утром диктатор казался спокойным, но я заметил, что в нем что-то происходит. Он лежал неподвижно и на мои вопросы отвечал легким покачиванием головы. Я старался незаметно наблюдать за ним, не раздражая откровенной слежкой. Принесли газеты и, чтобы вывести его из оцепенения, я положил их ему на одеяло. Однако результат был непредвиденным. Сначала он машинально перелистывал иллюстрированный журнал, а потом неожиданно издал отчаянный крик и разразился рыданиями. Оказывается, ему на глаза попалось извещение о похоронах Фельсена. С великим трудом мне удалось кое-как его успокоить и усыпить.
Я дежурил возле его постели, и попеременно бурный водоворот мыслей сменялся звенящей душевной пустотой, пока больной снова не очнулся. Он тотчас сказал:
— Проф, сделайте все обратно!
Я взял его голову обеими руками, спросил, слышит ли он меня, следит ли за моими словами. После небольшой паузы он ответил утвердительно.
— Сынок, — произнес я нетвердым голосом, — то, чего ты требуешь, сделать невозможно. На кладбище похоронили не тебя, ведь ты знаешь, чувствуешь, что находишься здесь. Правда? — И я легонько потряс его. — Ты полновластный президент страны. В этой стране твое слово закон, ты распоряжаешься жизнью и смертью каждого, так неужели же ты себя не можешь взять в руки? Разве ты не чувствуешь ответственности, огромной ответственности, которая на тебе лежит? Ты отвечаешь за жизнь всех нас, за судьбу нации!
На мгновенье проблеск разума мелькнул в его глазах, затем снова погас, и прежнее состояние овладело пм.
— Проф, сделайте обратную операцию! — трогательно умолял он.
На минуту я потерял линию неумолимо логичного, сознательного, твердого и решительного поведения — единственное, что могло помочь в данной ситуации, — и заговорил другим тоном.
— Невозможно, сынок, — вздохнул я, и голос мой прервался. — Нельзя! Я не могу этого сделать. Видишь, что ты натворил, когда обманул меня и занял мое место? А все потому, что в последний момент я испугался. Но это была физическая слабость, минутное “короткое замыкание”, ты врач, должен был понимать… Меня жизнь закалила больше, я сознательно брался за эту роль, понимаешь, роль! — Я снова потряс его. — Ее надо играть в костюме и гриме диктатора, как играют роли актеры, вне зависимости от того, симпатизируют они своим персонажам или нет… Я эту роль выучил, хороню ли, плохо ли — другой вопрос, но раз уж ты, пожалев меня, без всякой репетиции ввел себя в спектакль, так играй и не жалей себя!
Нахмурив лоб, он долго молчал, потом сказал:
— Хорошо!
Вскоре после этой сцены меня позвали на консультацию по поводу тяжелого повреждения мозга. Не знаю, какой инстинкт подсказал, но я подошел к ночному столику и вынул из него пистолет, который положил в ящик, когда переселился в палату президента. И правильно поступил, ибо, когда я вернулся, он, еле держась на ногах, стоял у ночного столика и шарил в ящике. Мы ничего не сказали друг другу, он поплелся обратно в постель, лег и натянул одеяло на голову.
Наш спор возобновлялся трижды, суть его не менялась, но резкость постепенно исчезала. Все время я не переставал волноваться, так как каждый новый взрыв мог оказаться смертельно опасным.
Последний приступ произошел сегодня вечером и закончился поистине неожиданным аккордом. Когда я вновь повторял, какую огромную ошибку совершил он, из жалости ко мне взяв на себя трудную роль, он, немного помолчав, заговорил. В выражении его лица проглядывала какая-то доселе не свойственная ему стальная воля.
— Это не из жалости к вам. — Я был ошеломлен. — Я… — тут он запнулся, — я хотел стать диктатором! — заявил он твердо и решительно. — Мысль действительно возникла у меня внезапно: я моложе и, вероятно, лучше перенесу замену и душевное напряжение, связанное с ролью. Но решающий толчок дал инстинкт, отбросивший все второстепенное, — жажда власти… Вот вам правда!
Сначала я был поражен, но потом ощутил глубокое облегчение.
Сев к нему на постель, я сказал:
— Ну чего же ты тогда хочешь? Ты президент, всесильный властитель страны. Веди себя, как подобает в твоем положении. — Он лежал и не двигался. Я встал и поклонился: — Как вы себя чувствуете, ваше превосходительство? Завтра я дам разрешение двум членам государственного совета навестить вас. Вы согласны? — И я подмигнул ему.
Он выпрямился.
— Если вы, проф… простите… Я не знаю вас и понятия не имею, кто вы, но, очевидно, вы здесь распоряжаетесь… Если вы находите это нужным, у меня нет возражений, — ответил он и тоже подмигнул.
С моей души свалился камень. О том, что я чувствовал, не хочу, а быть может, и не мог бы написать. Все, все смела полуторжествующая, полутревожная уверенность в том, что операция удалась…
28 ноября. Утром президента постригли, причесали, побрили. Собственно говоря, только теперь я заметил, какой он статный и видный мужчина. Затем мы вдвоем держали “военный совет”. Я предупредил его, как надо себя вести. Вечером он хорошо начал, нужно так продолжать. Во время разведки во дворце я убедился, что диктатор человек простой, но жестокий и хамоватый. Поэтому нельзя держать себя чересчур вежливо и деликатно. Не беда, если он многого не сможет вспомнить или но узнает людей из своего ближайшего окружения. Пусть спокойно спросит у любого, кто он, чем занимается, а получив ответ, естественным тоном скажет: “Да, да, конечно”. А я всем объясню, что в таких случаях выпадение памяти закономерно и вскоре пройдет, исчезнет вместе со многими подобными явлениями. Одного нельзя забывать ни при каких обстоятельствах: того, что он всесильный диктатор. Если он совершит эту ошибку и волчья стая учует вдруг его колебания, я не дам за его жизнь ломаного гроша. Если они почувствуют, что стальная хватка слабеет, они разорвут его, словно слабую овечку!
Я же, несмотря на все “протесты” диктатора, заставлю его приверженцев согласиться на мое пребывание во дворце после институтского лечения, ибо должен находиться в непосредственной близости от президента до его полного выздоровления. Договорившись, мы пригласили представителей государственного совета.
Посещение президента делегацией государственного совета прошло без всяких недоразумений. Он отнесся к ним с высокомерием, приличествующим настоящему диктатору, и с моего разрешения согласился, чтобы завтра к нему явились его заместитель и главный идеолог. Признаюсь, предстоящая аудиенция меня тревожила. Мы снова детально обсудили, как ему себя держать. Самоуверенность диктатора возросла, мне пришлось призвать его к осторожности. Как бы он не зарвался и не совершил непоправимой ошибки. Но он не принял близко к сердцу моих увещеваний. Он начинал входить во вкус…
29 ноября. Однако я рано расхвастался. Спустя несколько минут после полуночи я пережил такое волнение, которого не забуду, пока жив. Я проснулся от звука, который чуть не остановил моё сердце, сел в постели и в полумраке увидел, что президент… даже сейчас не знаю, как его называть… лежит на полу, хрипит, кричит и бьется. Я быстро вскочил и попытался усадить его. Мне удалось только прислонить его к кровати. Я звал его, бил по щекам, но он смотрел на меня стеклянным взглядом, хрипел и заикался. Наконец я понял, что он бормочет.
— Не хочу… я не выдержу, проф, помогите! — повторял он.
Я тряс и раскачивал его, пока — очень нескоро — он не замолк. Я помог ему лечь в постель, и тогда он расплакался.
— Проф, помогите! — стонал он.
— Вам приснился плохой сон? — спрашивал я, но он не отвечал и вздрагивал.
Прошло добрых полчаса, пока он унялся настолько, что прислушался к моим словам, доводам и наконец уснул. Мне это стоило большого труда, как подумаю, так и сейчас в пот бросает.
Утром, к счастью, и следа не осталось от ночного приступа. В условленное время явились оба заместителя. Постараюсь с наибольшей точностью передать состоявшуюся беседу.
— Прежде всего, господа, — начал диктатор, но, заметив недоумение на их лицах, немного помолчал и спросил: — Скажите, где я нахожусь?
Оба негодяя с удивлением поглядели на меня. Змей-пропагандист заворчал:
— Господин президент не знает, где он находится? Вы ему не представились?
— Состояние господина президента не требовало этого, а сам он не интересовался, вот я и молчал. Не знаю даже, правильно ли будет рассказать ему об этом сейчас.
— Почему? Где я нахожусь? — трескучим голосом перебил диктатор.
— В Институте Клебера, — ответил, помедлив, главный идеолог.
Диктатор наклонился вперед и, не мигая, уставился па обоих государственных деятелей.
— Почему? Как я попал в это чертово логово? Кто меня привез сюда? — с угрозой вскричал он. — И кто он такой? — презрительный жест в мою сторону.
Руководитель пропаганды хотел было ответить, но я опередил его.
— Ваше превосходительство! Разрешите мне все объяснить — господа находятся в более затруднительной положении. (Он молча нахмурился.) Я профессор Клебер, — продолжал я. — Вам, ваше превосходительство, очевидно, неизвестно, что вы стали жертвой автомобильной катастрофы. Ранение ваше было такого рода, что эти господа вынуждены были доставить вас сюда. — Он казался изумленным. — Они боялись за вас и угрожали мне, но я заявил, что сделаю все возможное для спасения вашей жизни. Кроме того, я им кое-что объяснил. Могу сказать об этом и вам, но считаю не совсем удобным. Вы скорее этому поверите, если услышите не из моих уст… Ну а доказательством того, что господа доверили мне не напрасно, служит наш разговор. Он мог бы и не состояться… — Я значительно посмотрел ему в глаза. Он ответил строгим взглядом и опустил веки. — Впрочем, — продолжал я, — для меня теперь это столь же чертово логово, как для вас, господин президент.
Он вопросительно поднял бровь, и я попросил Кабана распахнуть дверь. Когда диктатор увидел стоявшего на часах солдата с автоматом, он улыбнулся.
— Вы хорошо ответили, профессор. — Он прислушался к тому, что творилось снаружи. — Что за шум? — сердито спросил он.
— Части безопасности наводят порядок в поселке Иоахим…
— Пушками? — ледяным тоном спросил диктатор у своего заместителя.
— Пришлось, было необходимо, — выдавил тот.
— Говори! — грубо закричал диктатор, и заместитель встрепенулся. Но прежде, чем он ответил, могущественный властитель, словно неожиданно заметив меня, недовольно махнул рукой: — А, ладно, потом… Но не вздумав чего-нибудь упустить! — и мановением руки положил конец аудиенции.
После того как заместители удалились, я задумался. Диктатор сидел с мрачным видом.
— Над чем ломаете голову, господин профессор? (Я вздрогнул: президент искоса наблюдал за мной с легкой улыбкой на губах.) Вы мною довольны? — и он протянул мне руку.
Я пожал ее и в замешательстве сразу вышел.
1 декабря. Он быстро поправляется не только физически, но и духовно. Сегодня мне вообще уже не казалось, что глазами диктатора на меня смотрит Фельсен. Это был решительный, энергичный взгляд. Я предложил дня через два-три переселиться во дворец. На мгновенье он как будто оробел, но тотчас оправился, потребовал к себе заместителя с докладом о военном положении. Из доклада он узнал, что восстание задушено. Он отдал приказ все подготовить к его возвращению домой — спустя три дня он вернется во дворец. Затем отпустил переминавшегося с ноги на ногу заместителя, а когда тот ушел, сделал вид, будто лишь сейчас заметил меня, и спросил:
— Все в порядке, господин профессор?
Что я мог ответить? Развел руками и все. В его голосе звучала непривычная твердость.
3 декабря. Сегодня рано утром в сопровождении чуть ли не всей армии мы направились во дворец. Президент просто-напросто велел мне следовать за ним. Пришлось прямо как был, в белом халате сесть в пуленепробиваемый автомобиль. У входа в апартаменты диктатора нас встретила домоправительница. У меня мороз пробежал по коже, когда я заметил выражение робости на лице президента, но моя тревога была напрасна. Он поклонился с величавым достоинством, поцеловал ей руку. Дама казалась удивленной, да и свита переглянулась. Прежде чем мы вошли в покои, он заявил недоверчиво таращившимся придворным, что я нахожусь здесь по его настоянию и мои указания и пожелания, касающиеся его особы, для всех являются приказом.
Мы остались одни.
— Профессор, — произнес диктатор, — я подозреваю, что вместе мы будем находиться в большей безопасности, поэтому настаиваю на вашем пребывании здесь.
Я пожал плечами.
5 декабря. С помощью обслуживающего персонала президент знакомится с обстоятельствами своей частной жизни, предметами личного обихода. “Выпадение памяти” исчезает довольно быстро. Одна проблема, весьма щепетильная и грозившая роковыми последствиями, вчера неожиданно разрешилась на редкость удачно. Высокомерные, но осторожные расспросы быстро прольют свет на мелкие, тем не менее, существенные события, происшедшие недавно. Однако выспрашивание о делах, обстоятельствах и фактах более отдаленного прошлого может привести к провалу.
Положение становилось опасным, когда мне вдруг пришла мысль, что диктатор, наверное, вел нечто вроде дневника и вряд ли держал его в официальном архиве вместе со старыми документами. Должно быть, он хранил его где-то под рукой. В спальне мы сравнительно легко нашли скрытый сейф, но не сумели разгадать сложной комбинации букв его замка. Я даже испугался, когда в ответ на мое шутливое замечание о том, что, мол, его превосходительству этого-то как раз и не следовало забывать, он в гневе заскрежетал зубами и накричал на меня, велев замолчать. На сей раз мы с ним не перемигнулись…
Большой беды в том, что президент сломает замок своего личного тайника и велит сделать новый, разумеется, не было, но мы остерегались случайных неприятностей,
И вот тут у него возникла хорошая идея. Он ощупал мундир, в котором его привезли в институт, и в тайном кармашке нашел крошечный блокнот. Мы взволнованно, но безуспешно перелистывали его, пока не заметили, что уголок обложки слегка отклеился. Сорвав тонкую бумажку, среди множества цифр непонятного происхождения и назначения мы нашли и комбинацию букв. Тотчас попытались открыть сейф, но, к нашему величайшему изумлению, ничего не вышло. Мы сидели в недоумении, как вдруг я вскочил словно ужаленный. Взяв из рук президента книжечку, я попробовал открыть тайник, набирая буквы справа налево. Сейф распахнулся. Весьма простая хитрость.
— Господин профессор, вы величайший человек! — с воодушевлением воскликнул президент, будто я совершил крупнейшее в мире открытие. У меня вертелась на языке благодарность за столь милостивое признание, но я вовремя проглотил слова. Во-первых, потому, что его восторг был искренним, во-вторых, потому, что я и сам обрадовался успеху.
Мы действительно узнали о многом, что до сих пор было неизвестно внешнему миру. Это оказалось весьма полезно. Между прочим, выяснили и настоящее имя диктатора, происхождение его семьи и то, что домоправительница действительно была родственницей и возлюбленной Кабана.
10 декабря. За прошедшие пять дней на меня нахлынул поток таких событий, от которых останавливаете, дыхание. Я был восхищен чрезвычайной восприимчивостью президента, его способностью приспосабливаться к положениям, потрясающему темпу и полноте его ассимиляции с обстановкой.
Первые два дня я должен был присутствовать на всех, даже самых секретных переговорах, чтобы сглаживать некоторые промахи, совершавшиеся в результате “выпадения памяти”. Только теперь, спустя несколько дней, я могу связать в логическую цепочку все происшедшее. В первый день они обсуждали доклад о поражении восстания. Из него выяснилось, что враг потерпел лишь частичное поражение, ему удалось вывести из-под удара главные силы. Штаб восстания не был захвачен. В этом факте окружение диктатора усматривало измену. Во время совещания президент проронил лишь несколько слои, со сдвинутыми бровями он слушал своих приближенных. К вечеру следующего дня он снова созвал всех, за исключением руководителя пропаганды, которому поручил переговоры с послом Блуфонии. Тогда я не обратил на это внимания, но сегодня все выяснилось.
Во дворце я спал в президентской спальне. Вечером у нас состоялся странный разговор. Сначала он долго расхаживал по комнате, потом остановился вопле меня.
— Проф, — впервые за долгое время он назвал меня так, — завтра я велю произвести облаву и обыски на улице Ньютона. Все, кого там найдут, будут задержаны.
У меня буквально отвисла челюсть: на улице Ньютона помещается резиденция штаба нашего движения, до сих пор ее не удавалось обнаружить никаким ищейкам диктатора. И Фельсен, так же как и я, был членом штаба! Спустя некоторое время я с трудом выговорил:
— Но, ради бога, зачем?
Президент спокойно объяснил:
— Ведь это ваша мысль, проф. Если сегодня я паду, это будет роковым для всех: для находящихся у власти правых и для готовых к революционному перевороту левых. Правда?
— Правда, — вынужден был признать я.
— Ну-с, а ваши товарищи и руководители придерживаются иного мнения! Каждую минуту можно ожидать новой атаки, и должен сообщить, что ваше имя тоже занесено в их черный список.
— Мое? — спросил я и прижал руку к груди.
— Да, да! Ваше. Из-за меня. Вы не только спасли мне жизнь, которая, между прочим, полностью была в ваших руках — весь мир знал, что мое состояние безнадежно и жизнь моя гроша медного не стоит.
И это “мне”, “меня”, “мое” он произносил с такой естественной самоуверенностью, что я содрогнулся и с ужасом уставился на этот гибрид, на это чудовищное творение моих собственных рук.
— Мало того, — продолжал он, — вам еще вменяют в вину, что вы последовали за мной сюда меня выхаживать. Поэтому институт мне придется охранять так же, как и дворец, ибо рано или поздно вам придется туда вернуться.
У меня кружилась голова, и на лице был написан такой же ужас, как у диктатора, когда он впервые после операции увидел себя в зеркале. Значит, я, один из известнейших вождей левых, — это не я? Я — враг? Кошмар какой-то! Заикаясь, я проговорил:
— О себе я не забочусь, но душа движения, лучшие люди страны, образец незапятнанной честности и чистой совести!.. Как вы могли это придумать?
Диктатор перебил меня:
— Не бойтесь за них! Я не стану их ликвидировать. Несколько лет концентрационных лагерей и принудительных работ, пока внутреннее и внешнее положение не изменится, и их можно будет выпустить. Это, разумеется, не рай, но не обязательно все они погибнут… Кое-кто уцелеет… Вы же знаете, пока эти люди дееспособны, на наши головы в любой момент может обрушиться небо, а этого вы тоже страшитесь, и это означало бы гибель государства. Правительство Блуфонии не станет деликатничать, как я… Но можно с ними разумно поговорить. Кто позаботится об этом лучше вас, проф?
Оцепенев, я не только отвечать, думать был не в состоянии. Вдруг я вскочил:
— Я должен повидать их! Я должен им рассказать…
Диктатор поглядел на меня так, что слова застряли у меня в горле и колени задрожали. Наконец он заговорил, и голос его резал как бритва.
— Вы с ума сошли!.. Кто вам поверит? Да и что вы скажете? Вероятнее всего, вас запрут в сумасшедший дом!
Я сидел, весь дрожа.
— Проф! — продолжал он тем же неумолимым тоном. — Вы отправитесь назад в институт и будете находиться под домашним арестом. Вас надо защитить от ваших друзей и от вас самого. Это хорошо еще и потому, что отведет от вас подозрение, будто вы поехали со мной добровольно. Люди поймут, что я вынудил вас находиться при себе, — пленник же не предатель, а мученик движения! Понимаете теперь? Но несколько дней вы еще пробудете здесь.
Я заговорил с трудом, не в силах назвать его по имени:
— Но наши товарищи…
Продолжить мне не удалось, с таким жаром он перебил меня:
— Проф! Вы же высокообразованный человек с ясной, чистой головой! Как вы можете говорить такие абсурдные вещи? Знаете, что писал Макиавелли? “Главных врагов убей в первые минуты своего прихода к власти, и чем больше, тем лучше. Это устрашит прочих, и власти твоей будет обеспечена безопасность. Если же ты не сделаешь этого, если из жалости или по другим причинам не убьешь достаточного количества людей, оставшиеся организуются против тебя, и позднее ты сможешь навести порядок уже с большими жертвами и тогда будешь действительно жесток…” А сейчас я сэкономлю бог знает сколько крови и жизней, потому что мой предшественник сделал всю необходимую грязную работу… мой пред… черт бы вас побрал, господин профессор! Как мне теперь говорить по вашей милости?.. — В явном замешательстве он подошел, обнял меня, потер себе лоб. — Что со мной будет? — спросил он изменившимся тоном.
— Ты этого хотел, Жорж Данден, — процитировал я Мольера.
— Сентиментальность всегда опасна, а сейчас она может оказаться гибельной. — Он выпрямился, покосился на меня. В голосе его мне снова послышался металл.
Я долго не мог заснуть.
На другой день утром я не виделся с президентом: когда я проснулся, его уже не было. Из покоев я выйти не смог — у дверей стоял часовой. Издалека доносился орудийный гул. В сейф — я заметил это только сегодня — был вставлен новый замок…
Диктатор явился вечером и сказал, что теперь я буду спать в другой комнате. Он объяснил это тем, что не хочет по утрам будить меня. Затем без всякого перехода сообщил, что велел казнить очкастого руководителя пропаганды. От потрясения я не спросил даже за что. Но он рассказал сам:
— Вчера вечером я говорил, что велю произвести облаву и обыски на улице Ньютона, не так ли? Мы захватили нескольких мелких птичек, однако ни одного из руководителей арестовать не удалось, вероятно, их предупредили… А вот министра пропаганды там нашли! Он был смертельно бледен, когда мой заместитель, кипя от притворного гнева, — впрочем, скорее от радости, — ввел его сегодня утром ко мне. Я задал преступнику всего один вопрос: что он там делал? Он не ответил ни слова. Через пять минут его расстреляли.
— Какая жестокость! — вскричал я. — А если он шпионил для вас?
Диктатор жестом отверг это предположение.
— Я его не посылал, а тот, кто действует не по моему приказу, предает меня, — сказал он. — И министр пропаганды это знал! Возможны три варианта: упомянутый вами шпионаж, но это совершенно невероятно, так как не входило в его задачу, и в лучшем случае он помешал бы людям, профессионально занимающимся этим, а следовательно, и мне. Второй вариант, — продолжал он с железной фельсеновской логикой, — заключается в том, что он, быть может, принадлежал к левым. Но, принимая во внимание его прошлое, я отбрасываю этот вариант. Третий — и я сильно подозреваю, что это наиболее реально, — он искал себе союзников против меня. Во всех трех случаях он был изменником. И если я еще могу помиловать врага, так как знаю, чего ждать от него, то предателя — нет!.. Вам ведь известно, что этот негодяй и мой заместитель были чашами весов, уравновешивавшими друг друга в своей враждебности ко мне. Они были уверены, что, если я паду, им прежде всего придется драться друг с другом. У каждого из них свой лагерь… Но эта крыса думала, что корабль тонет, и попыталась спастись. Если б он просто сбежал, я махнул бы рукой, черт с ним! Но изменить! Теперь мне предстоит труднейший цирковой номер: балансировать с грузом в одной руке.
Я с отвращением слушал его.
— Ваше положение тоже не из легких, проф. Надо поберечься. Мне было бы жаль… — С этими словами он отпустил меня.
Шум и грохот снаружи усиливалось, и он придавал моим мыслям еще более мрачный характер. После полудня меня позвал к себе президент, заметно встревоженный.
— Я пригласил вас, чтобы проститься, дорогой господин профессор, — сказал он. — Теперь институт действительно будет для вас более надежным местом. Я отпускаю вас с тяжелым сердцем. Не легко поддерживать груз одной рукой, — произнес он с кислой улыбкой. — А вы теперь не сможете мне помочь… Благослави вас бог!
Я удалился с неприятным чувством. Броневик провез меня по безлюдным улицам, которые странным образом напоминали сон, приснившийся мне в операционной… Вокруг института стояли танки, расхаживали патрули, но было тихо.
12 декабря. Я расположился в специальной лаборатории. Заснуть не мог, а когда это почти удалось, меня разбудил взрыв, вслед за ним послышался гул, который то приближался, то отдалялся, ружейная стрельба, и так шло всю ночь напролет, хотя временами усталость одолевала меня и я начинал дремать.
Утром во время смены караула я услышал за дверью странное шушуканье. Похоже, там шла перебранка, она то затихала, то снова усиливалась. Потом в дверь постучали. Я открыл не сразу, вспомнив, каким взглядом с головы до ног смерил меня вчера вечером часовой у двери. Когда ночью я вспоминал его взгляд, мне становилось неуютно.
— Кто там? — спросил я после вторичного стука.
— Откройте, товарищ профессор! — прозвучало едва слышно. — Очень важно!
Обращение меня поразило. Немного поколебавшись, я отворил дверь. В комнату вошел солдат, ночной часовой остался снаружи с ружьем наизготовку.
Солдат, не ожидая моих вопросов, быстро заговорил:
— Товарищ профессор, я член организации с улицы Ньютона. После вчерашнего налета многие считали, что вы нас предали. Часовой у двери тоже из наших, он всю ночь придумывал, как бы вас убить, товарищ профессор. Других солдат мы не знаем.
Я не мог вымолвить ни слова.
— А меня, товарищ профессор, утром послали из дворца сменить часового и дали особый приказ: во что бы то ни стало вас застрелить.
Не помню, спросил ли я его о чем-либо, но очевидно, спросил, потому что солдат продолжал:
— Нет, приказ отдал не заместитель, а сам президент. Он велел пристрелить и часового, коли потребуется, если тот станет мешать мне… И приказал торопиться… Тогда я понял, что вы наш товарищ, а не предатель. Я очень спешил, ведь мне были известны намерения ночного часового… Я пришел вовремя, теперь мы вдвоем будем охранять вас.
Пока он говорил, снаружи поднялся какой-то шум. Солдат открыл дверь, чтобы позвать товарища. В этот момент в конце короткого коридора я увидел диктатора. Он приближался, словно в кошмарном сне, правая рука его неподвижно висела, в левой был зажат пистолет, и он размахивал им над головой. Спотыкаясь, он дошел до нас и буквально ввалился в лабораторию, растянувшись у наших ног.
— Проф, — едва слышно простонал он, — проф, помогите. — И потерял сознание.
Я перевернул его на спину и увидел, что правая сторона мундира сплошь в крови — в темном коридоре это было незаметно. Ночной страж хрипло сказал:
— Ночью начался штурм… Пристрели его!
Второй солдат нерешительным движением поднял винтовку, ствол очертил дрожащий круг… Я бросился к нему.
— Игра еще не кончена! — вскричал я. — Ни один из нас не может взять на себя ответственность за смерть президента. А он и так дышит на ладан… Помогите поднять его сюда, — обратился я к опустившему ружье солдату.
Не знаю, что побудило меня положить президента на стол, выдвинутый из машины для черепных операции. Потом я попросил обоих солдат никого не впускать в лабораторию без моего разрешения.
Я стянул с него мундир, рубаху и ахнул. С правой стороны зияла огромная рана от разрывной пули — выстрел был произведен сзади. Кое-как я перевязал его и привел в чувство.
— Что с вами произошло? — спросил я.
— Проф, помогите, — простонал он. — Кажется, меня преследуют, — он попытался подняться. — Я погиб, проф, если вы мне не поможете. — Он тревожно глядел на меня взглядом Фельсена.
Мысли вновь с бешеной быстротой закружились у меня в голове. Вечером, прибыв в институт, я для проформы расспросил преемника Фельсена о том, что у нас нового. Наряду с прочими делами он доложил, что в институте лежит безнадежный больной с тяжелым повреждением мозга. Рана диктатора тоже смертельная, в этом нет сомнений. Я подошел к телефону и распорядился, чтобы больного с повреждением мовга подготовили и срочно привезли в специальную лабораторию. Солдатам я приказал впустить лишь санитаров, которые привезут больного. Всем остальным вход воспрещен.
Диктатору я сделал инъекцию, ввел укрепляющие препараты и постарался поддержать в нем бодрость духа, расспрашивая о случившемся. Из того, что, запинаясь и пропуская существенные моменты, он рассказал, я составил следующую картину.
Вчера вечером по различным признакам президент понял, что заместитель готовится к решающему удару. Однако в последние дни и президент не терял даром времени и пытался собрать вокруг себя силы, хотя ему очень мешало то обстоятельство, что враги Кабана, ранее группировавшиеся вокруг руководителя пропаганды, из-за казни своего вожака перешли в оппозицию к диктатору. Теперь он не мог на них положиться. Ему удалось собрать всего несколько человек для обеспечения личной безопасности… Сегодня на рассвете к нему явилась взволнованная домоправительница и, вся дрожа, рассказала о намерениях заместителя. Президента возбудило приближение опасности, а его влечение к этой женщине все усиливалось. По его словам, непонятным для него самого образом он совершенно потерял над собой власть и с животной страстью набросился на нее, не обращая внимания на ее сопротивление и не слушая криков о помощи… Он опомнился, когда взбешенный Кабан, который, как выяснилось потом, предварительно застрелил двух часовых, в припадке неудержимой ревности позабыв о всякой осторожности, накинулся на него и принялся трясти, как собака крысу. Они вцепились друг в друга мертвой хваткой.
— Это была жестокая борьба, — диктатор тяжело дышал. — Знаете, проф, я ведь неплохо владею дзю-до, — он слабо улыбнулся. — Только благодаря этому я смог как-то противостоять его бычьей силе. Пока мы возились, я заметил в руках доведенной до безумия женщины выпавший у меня из кармана пистолет. Я сделал быстрое движение, и мой враг оказался между мною и пистолетом. Раздался выстрел, он выпустил меня и упал навзничь… — Внезапно диктатор умолк, закашлялся, на губах показалась кровавая пена. Затем, прерывисто дыша, все время останавливаясь, он рассказал, как через открытую дверь, возле которой лежали трупы двух часовых, заметил приближавшиеся фигуры в военных мундирах. Снаружи доносились крики, шум, он бросился к потайной двери, но, прежде чем успел скрыться, получил пулю в спину. Оглянувшись, он заметил, как из руки лежавшего на полу заместителя падает револьвер…
Спотыкаясь, он выбрался во двор, доплелся до стоявшего там танка, приказал сидевшему в нем солдату везти себя в институт. Тот заколебался, тогда президент вытащил испуганного парня из машины, отобрал у него пистолет, сел, вернее, плюхнулся на его место и погнал сюда по улицам, заполненным вопящими толпами. Сам не знает, как добрался…
Меня поразила его физическая сила, а также сила воли или отчаяния. Это граничило с чудом.
Снаружи крики и шум усилились. За дверью раздались шаги, шорохи, это привезли больного…
На этом дневник заканчивается. Я, Альфред Стейг, институтский служитель, могу добавить лишь то, что видел утром того дня, дата которого последней помечена в дневнике.
Мы с коллегой Сандерсом получили указание немедленно привезти больного № 63 с тяжелым повреждением мозга из Х-отделения в специальную лабораторию профессора Клебера для операции. За день до этого институт опять наводнила солдатня, нас то и дело останавливали.
За институтской оградой бушевал народ. Прежде чем мы добрались до лаборатории, толпа, крича и стреляя, прорвала цепи солдат и ворвалась в парк института. Я видел, как все больше солдат переходит на сторону народа. Бегущий во главе толпы танкист заметил нас. Он махнул в нашу сторону рукой, и даже в оглушительном шуме я расслышал его крик: “Это он!.. Бежим!.. Скорее!..”
Атака толпы была мгновенной, бежавшие впереди оказались у дверей лаборатории почти одновременно с нами. Двое часовых хотели их задержать, но толпа смела их вместе с нами и нашим больным. Впереди несся танкист и орал: “Эта свинья скрылась здесь!” Он уже знал, что наш больной не тот, кого они ищут.
Мы с коллегой всеми доступными нам силами старались защитить нашего больного, но, к сожалению, нам мало что удалось. Когда нас буквально втащили в лабораторию, я заметил президента страны с окровавленной повязкой на груди. Он поднялся, качнувшись, сделал шаг вперед. Взгляд его был мутным, очевидно, он не понимал, где находится.
— Это он! — заорал солдат.
Кто-то камнем разбил верхнее окно, а солдат схватил тяжелую железную перекладину, лежавшую у машины странной конструкции.
Профессор Клебер прикрыл собой президента.
— Это не он, — громовым голосом закричал профессор. — Не президент!
— Что ты врешь, предатель! — вскричал солдат и взмахнул высоко поднятой перекладиной.
Удар размозжил головы профессора и стоявшего позади него высокого президента. Я оперся о маленький столик, на котором лежали тетрадь и перо. Не знаю для чего, но я сунул то и другое в карман халата и, увидев, что принесенный нами больной тоже умер, двинулся к выходу. Меня так сдавили, что я едва не задохся.
Моему коллеге чудом удалось вытащить меня из толпы. Я очнулся на скамейке парка. Вокруг было пусто, но где-то вверху рокотал гром. Я поднял голову к небу и увидел, как из гигантских самолетов Блуфонии выпрыгивают и летят к земле тысячи парашютистов…