И убежал бы, если бы не подоспели четверо Юсковых: Третьяк, Микула, Михайло, Андрей. Еще подбежали мужики и взялись за ружья. Третьяк, позабыв про племянницу, пытанную огнем, погнал верижников Никиту и Гаврилу поднимать мужиков-посконников.
– Зело борзо! Супротив верижников, дармоедов, вся община подымется, Калистратушка! Вот они, ружья-то!.. Наша сила теперь, слава богу!..
Калистрат молча достал из-под рубахи золотой крест: глядите, мол, духовник перед вами. Третьяк размашисто перекрестился:
– Слава те господи, свершилась воля твоя! Повергнут иуду-мучителя. Возрадуемся!
Мужики действительно обрадовались. Кому интересно кормить драмоедов-верижников да замирать от одного их взгляда!..
На улицу выбежала Ефимия с телом Веденейки на руках. Голая!.. Калистрат успел схватить ее, но она вырывалась.
– Ефимия! Благостная! Куда же ты бежишь голая?
– Изыди! Изыди! Изыди! – кричала Ефимия.
Третьяк снял с себя однорядку, накинул на плечи Ефимии и подозвал Михайлу и Андрея, чтоб они увели ее в избу к Даниле да поскорее сами возвращались.
Со всех сторон подбегали мужики. Вскоре набралось человек пятьдесят – и ружья верижников разобрали…
Не успели третьи петухи допеть свои песни, как от часовни с апостолами и без песнопения вернулись верижники…
Калистрат хоть и трусил, а вышел навстречу в облачении духовника и объявил волю апостолов.
– Молитесь, братия, порушилась крепость сатанинская, какую породил своей гордыней старец Филарет, отринувший Исуса! Молитесь, и благость будет. Жить будем миром и добром, а не пытками и кровью, какие учинял нечестивец Филарет, а вы сторожили те пытки с ружьями! Грех был! Великий грех! Ружья и рогатины – не вериги, а огонь и смерть. Пусть ружья носят правоверцы семейные, а не пустынники-праведники! С ружьями ли по земле Иудейской, Египетской и Вавилонской хаживали Моисей и сам Христос?
В разноголосье, по-петушиному и не дружно отвечали верижники:
– Филарет! Старец! Тако заведено было в Поморье!..
– Молитесь, молитесь, братия! Не ружьями молитесь, а перстами, как Спаситель заповедовал!
Верижники нехотя расползлись по своим землянкам и избушкам. Ничего не поделаешь, придется молиться перстами. Но как же охотиться на зверье с голыми руками? Может, еще удастся вернуть Филарета в духовники, хотя на моленье возле часовни порешили: пусть духовником общины будет Калистрат, а Филарету – епитимья на три года за убиенных апостолов…
XIII
Лопарева вели на веревке по степи, чтоб он указал, на каком месте бог послал ему кобылицу с жеребенком.
Тащили да приговаривали: «Кабы всех бар вот так, веревками повязать да на рогатины вздеть. Хвально было бы Исусу!..»
Росная степь умылась солнечными лучами и чуть обсохла.
За минувшую ночь праведники до того излупили барина, что он еле передвигал ноги. Не ругался и не проклинал своих мучителей. Успокоение и примирение настало. И вдруг показались верховые, и апостол Павел сказал, что надо подождать – не из общины ли?
Безбородый Лука приставил ладонь ко лбу, пригляделся:
– Вроде Третьяк с Михайлой Юсковым.
– Ври, – не поверил Ларивон. – Говорил же батюшка: Третьяку и всему становищу Юсковых – каюк в нонешнюю ночь, и Калистратушке такоже. Потому и верижников с ружьями призвал, как тот раз, еще в Поморье, когда пожгли себя филипповцы.
– Третьяк, осподи помилуй! – ахнул верижник Терентий, помощник апостола Павла. – Михайла с ним, двое посконников и апостол Ксенофонт благостный.
Теперь и Ларивон видел: Третьяк скачет с ружьем и о рогатиной, и посконники с ружьями!
«Посконниками» называли семейных правоверцев, землепашцев, ремесленников, пастухов, скотников. Им всем строго-настрого запрещалось брать в руки ружья. И только в становище Юсковых были ружья, потому что кузнец Микула – под пачпортом пустынника, и Третьяк тоже объявил себя верижником с ружьем. Хитрость Филаретову проведал да воспользовался ею. Вот почему Третьяк советовал Лопареву примкнуть к верижникам и взять себе в тягость не борону, не чугунные гири, а ружье таскать!..
Лопарев до того обессилел, что не ждал спасения. Какая разница: сейчас ли его прикончат или к вечеру?
– Третьяк-то, Третьяк-то, а? – суетился Ларивон, не веря собственным глазам. – Живой еретик-то, живой!
Пятеро верховых все ближе и ближе. И ружья наизготовку. Только апостол Ксенофонт без ружья. Он и подъехал первым. Не торопясь спешился. За ним – Третьяк с Михайлой и двое бородачей посконников.
Ксенофонт благостный указал рукой на Лопарева:
– Развяжите праведника.
Лобастый, лысый Павел поднял ладонь с разобщенными пальцами – между средним и безымянным, заявил:
– Еретиком объявился барин-то. И веру нашу отринул, и духовника ругал непотребно.
Ксенофонт также поднял ладонь:
– Сказано: развяжите и дайте ему ружье. Так повелел духовник, – объяснил Ксенофонт, и ни слова, что Филарет низвергнут.
Лопарев только покривил распухшие губы. Теперь он никому не верит. Руки у него до того отекли, связанные за спиной, что он едва ими шевелил. Верижник Терентий протянул ему ружье, но он не взял. С него хватит и той «охоты», какую он пережил за минувшую ночь.
– Бери, бери, праведник, – просил Ксенофонт, не внявший словам лысого Павла, что барин «еретиком показал себя».
– Зачем оно мне, ружье? – хрипло спросил Лопарев. – Меня и без ружья примут на каторге. В общине не останусь. Нет! С меня довольно. – И отвернулся.
Ксенофонт взял ружье у Терентия, потом у безусого малого Луки, а Ларивон попятился с ружьем в сторону.
– Самому батюшке Филарету, сиречь того, Спасителю нашему отдам ружье!
Ксенофонт молча отнес ружье в сторону, шагов на десять, и сказал Лопареву, чтобы он тоже отошел, потому – будет сказана воля духовника.
Стали лицо к лицу – пятеро подъехавших к четырем.
Ксенофонт указал на Лопарева:
– Собаки нечистые, как вы избили праведника, какой пришел в кандалы закованный искать милости, а не батогов! Ах вы собаки!.. А тебя, Ларивон, бить будем. Батюшка твой еретиком объявился! Исуса отверг, бога отверг, и рога сатаны на лбу выросли!
От такого нежданного сообщения гигант Ларивон лишился дара речи, а вместе с ним и его сообщники.
– Повергли крепость Филаретову, повергли! – возвысил голос Ксенофонт. – И ты, праведник, прости нас, грешных: сатано всех ввел в заблуждение да и в искус. Правил нами, яко зверь рыкающий. Нету теперь зверя. Веревками повязали и кляп ему в рот забили. Микула чепь сготовит, и будет он сидеть на той чепи три года.
– Исусе!
– Духовник наш теперь – многомилостивый Калистрат, братия!
Ларивон чуть не упал от такого сообщения. Калистрат – духовник общины? Юсковский прихлебатель? Боров упитанный!
– Неможно то! Неможно! – гаркнул Ларивон. – Не быть духовником Калистрату, кобелине треклятому!
Ксенофонт затрясся от подобного святотатства:
– Неможно, гришь?! Неможно?! Батюшку Калистрата – да погаными словами?! А ну, праведники, лупите гада Филаретова!
Ларивон отскочил и ружье поднял:
– Не дамся!
– Убьем, собака! – И Ксенофонт сам схватил ружье. (Апостол-то – да с ружьем.) – Убьем, слышишь? И Луку твово убьем, и чад твоих, и Марфу.
– Батюшка! – подскочил к Ларивону безусый Лука. – Молись! Али всем пропадать, што ли? Батюшка-а!
– На колени, собака! – кричал Ксенофонт. – Благостно тебе было с нечестивым Филаретом крепость держать да праведников попирать! Нету теперь той крепости, собака! На колени! Али не жить тебе и Луке!
Ларивон повалился на колени.
– Дай сюда ружье, Лука!
Лука передал ружье Ксенофонту и сам упал апостолу в ноги: помилуйте, мол, батюшку и меня с ним.
Но Ксенофонт разошелся. Где уж тут до милости, если Ларивон посмел поганым словом очернить духовника Калистрата!
– Бейте, праведники, пса Филаретова! Бейте его, бейте! Чтоб долго помнил. А ты, Михайла, и я ружья возьмем. Ежели он хоть рукой двинет, двумя пулями в башку ему!..
И тут началось поучение «Филаретовой собаки», Ларивона, самого ненавистного для всей общины – тупого и упрямого, ревностного исполнителя воли батюшки Филарета.
– Бей и ты, праведник, бей! – призвал Ксенофонт Лопарева. Но Лопарев отвернулся и пошел в степь.
С него довольно! Довольно! Ему наплевать, кто теперь духовник общины – Филарет-мучитель или Калистрат многомилостивый, именем которого лупцуют Ларивона.
«Одну крепость заменили другой и возрадовались. Ко всем чертям!» Пусть хоть сам Христос явится к ним в духовники. Лопарев не отдаст ему поклона и не перекрестится ни кукишем, ни ладонью.
Единственное, что еще тянуло Лопарева в общину, – Ефимия. Надо же узнать, что с ней. О, до какой дикости и изуверства могут дойти люди! Надо вырвать Ефимию из общины. Пусть она узнает, что жить можно и без всенощных молитв и радений, без тьмы-тьмущей. Если бы Лопарев сам не был беглым каторжником, он бы увел Ефимию в город. Может, удастся скрыться в Варшаву? Достать бы подорожную бумагу и добраться до Варшавы. Там у него есть друзья. Он не предал их, нет!..
О чем только не думал Лопарев, бредя по степи. Третьяк нагнал его. На поводу еще одна лошадь – для Лопарева.
– Зело борзо! Садись, Александра! Лопарев вскарабкался на лошадь.
– Нету теперь крепости мучителя, Александра! – возвестил Третьяк. – Калистратушка сбил рога с Филарета, зело борзо. И ружья отняли у верижников. Пусть таскают на хребте бороны или железяки. Прижмем, собак, прижмем! Вся крепость на верижниках держалась. Ох, што они вытворяли в Поморье, кабы знал!
Лопарев помалкивал.
– Жалко благостную. Мучение приняла за всех…
– Ефимия?!
Лопарев дернул коня за ременный чембур и помчался рысью к становищу общины.
XIV
Возле избы Третьяка – бабий вопль по убиенному Веденейке….
Лопарев протиснулся в избу. Маленький стол убран. На лавке – тело Веденейки, того самого Веденейки, который перепугался, впервые увидев чужого человека. Кудрявая светлая головка, восковая свечка в ручонках и около сына на коленях – Ефимия, укутанная по шею в тонкий холст; платья не могла надеть на пожженное и пораненное тело.
Посмотрела на Лопарева долгим-долгим взглядом.
Как она изменилась, Ефимия! Ни кровинки в лице. Удивительно спокойная и какая-то сумная, отрешенная.
Лопарев опустился перед ней на колени.
– Молилась за тебя, – тихо промолвила. – Пытали звери? Вижу, вижу! – А по щекам слезы, как горошины.
– Если бы я мог знать, Ефимия!.. Обманом увели в степь!
Ефимия смигнула с ресниц слезы, вздохнула, как будто что-то припоминая.
– Нету у меня сына Веденейки. Удушили.
Что же ей сказать? Чем утешить? И есть ли утешение для матери, когда она стоит на коленях перед телом убиенного сына?
– Думала, убили тебя. Молилась, чтоб защитила тебя матерь божия. Ни о чем больше не просила богородицу!.. Ни о чем боле!.. За Веденейку молилась, чтоб вырос да проклял старца-душителя!.. Не вырастет Веденейка. Не вырастет!
Слезы высохли на глазах Ефимии. Ей бы надо плакать сейчас, стенать, а глаза сухие, дикие, горящие холодным огнем.
– Жить надо, Ефимия! Ты помнишь, говорила так? Ефимия покачала головой:
– Отдай поклон Веденейке и ступай. Не зри меня, не зри!.. Тяжко мне. Тяжко. Сыми тяжесть жизни с меня, мать пресвятая богородица. Сжалься!.. Не надо жить мне, не надо!.. Не хочу!.. Иди, иди, Александра… Иди!.. Не песнопениями жизнь повита, а слезами, да горем, да смертью. Иди!
Лопарев наткнулся на какую-то старуху, ударился плечом о косяк и не вышел, а вывалился из сеней.
… Синели воды Ишима. Веяло свежестью реки. На отмели под водой сверкали камушки. Так же, как всегда, порхали над рекой птицы, а чуть поодаль, под навесистыми рябинами, резвилась рыба. А там, за Ишимом, – равнинная степь, и нет ей конца-края. Есть ли там люди, на том берегу? Деревни, города? Ну, а дальше? Что там, дальше? Персия, что ли? Шахи с гаремами и со своей крепостью? И у них своя вера? Магометанская, кажется. Ну, а что, если во дворце шаха кто-нибудь скажет: «Нету Магомета!» – на огонь поволокут или будут пытать каленым железом?
А река бормотала о чем-то, и кто знает, как далеко неслись ее прохладные воды.
ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ
I
Жизнь, как река, – с истоком и устьем.
У каждого – своя река. У одного – извилистая, петлистая, с мелководьем на перекатах, так что не плыть, а брести приходится; у другого – бурливая, клокочущая, несущая воды с такой яростью, будто она накопила силы, чтоб пролететь сто тысяч верст, и вдруг встречается с другой рекой, теряет стремительность, шумливость, и начинается спокойное движение вперед, к устью.
Есть не реки, а ручейки – коротенькие и прозрачные, как жизнь младенца: народился, глянул на белый свет, не успел налюбоваться им и – помер. Таким ручейком была жизнь Веденейки…
Если глянуть с истока, иной думает: нету конца-края теченью его реки – и он радуется.
В истоке не оглядываются назад. За плечами – розовый туман, и в том тумане – игрища, потехи, мать да отец, братья да сестры, бабушки да дедушки, прилежание иль леность – чем любоваться? Зато вперед глядеть радостно. Неведомые берега тянут к себе, новые люди, встречи и разминки – жизнь!..
С той поры, когда человек начинает ходить, он уже жизнеиспытатель, землепроходец, меряющий землю двумя стопами, а не четырьмя, как скот какой.
Только птица разве сродни человеку…
И чтобы ни в чем не уступить птице, человек еще в сказках взлетел на ковре-самолете. И тогда же подумал: есть ли кто равный мне? И ответил: нету. В том его сила и слабость.
Гордыня, властолюбие возносит иного на высоченную гору, и тогда начинается беда…
II
Гордыня вознесла Филарета, и он возомнил о себе, что в него вселился святой дух и ему нет равных.
Попрал многих, оплевал, ожесточил, и его попрали. Тою же хитростью, какой он правил.
Калистрат перехитрил Филарета и сбил с него рога…
Опамятовался старец связанным и с кляпом во рту.
На другой день явился Калистрат с апостолами и объявил, что пустынники-верижники приговорили Филарета к епитимье на три года.
И тут Филарет подумал: устье близко…
Глянул вперед – страшно: смерть-то вот она, рукой достать.
Отогнал прочь окаянное видение и стал глядеть назад, в прошлое. Увидел себя парнем, холопом барским – нерадостно. На губе пробился ус, а в сердце любовное тление. Огонь еще не зачался, а только чуть тлел уголек. Тот уголек заронила ему в душу холопка Дуня.
Вспомнил, как ждал, что из уголька возгорится пламя, да не дождался: холопку Дуню барин Лопарев выдал замуж за старого сластолюбца, приезжего из Орла.
В сердце Филарета образовался камень. От тяжести того камня кровью налились глаза и отяжелели руки. Поджег барскую маслобойню и убежал. Куда? По белу свету.
Потом странники. Такие же ожесточенные, обиженные жизнью.
– Спасение в старой вере! – вопили они, и молодой Филарет охотно принял старую веру, только бы не угодить в барские иль царские холопы.
С того пошло…
Река в излучине точит берег, рвет его; обида и несправедливость ожесточают сердце. День ото дня сердце холодеет, твердеет постепенно, и тогда уже в нем не вздуешь огня радости.
И Филарет отторг радость.
– В мучениях пребывать должны мы, рабы божьи. Спасение на небеси будет!
Старая вера затмила небо, и звезды, и жизнь. Свиделся с равным себе по лютой злобе к барам и дворянам – с Емелей Пугачевым, беглым хорунжим из казанской тюрьмы. Принял его как «осударя Петра Федоровича» и помог собирать войско… Пламенем восстания обожгло щеки и душу – возрадовался.
Силушку употребил в дело.
Пережил разгром праведного войска и ушел в странствие. Не один, с бабой. Казачку Прасковеюшку прихватил с собой. Синеглазую казачку писаной красоты. С казачкой Хлопуша баловался. Хлопушу повязали, а Прасковеюшка Филарету досталась. Не роптала на судьбу праведница. Любви не было, обида и горечь поражения жгли сердце. Прожил с Прасковеюшкой сорок годов и ни разу не поцеловал в медовые уста.
III
… В 1694 году в Поморье на речке Выге при впадении в нее реки Сосновки Данило Викулов основал первую староверческую пустынь. Раскольники там имели два главных монастыря – Выговский и Лексинский. В каждом из них была своя часовня с колокольней, кельи для белиц и монахов, больница для престарелых и убогих, гостиница для приезжих и много хозяйственных построек.
Монастыри подчинялись раскольничьему Церковному собору, где и занял почетное место духовник Филарет Боровиков.
Все важные дела – торговые, строительные, административные, религиозные и нравственные обсуждались Церковным собором. Власть собора была всеобъемлющей.
Особенно строго собор следил за тем, чтобы ни в чем не нарушалась старая вера. Всякого уклоняющегося от старой веры доставляли в собор под караулом, принуждали к временному отлучению от общества, публичному покаянию, запирали в смирительную камеру с донной водой, а особо упорствующих живьем сжигали либо сажали на цепь, избивали палками, пытали огнем. Воров и насильников клеймили каленым железом и гнали прочь с Поморья.
Пустынь занималась скотоводством, морскими промыслами, торговала со многими городами, с Сибирью и даже с заморскими странами.
Жили богато, прибыльно, на широкую ногу. А те, что правили Церковным собором, слыли за земных богов, перечить которым нельзя и опасно.
Податей не платили, а сами получали мзду со всех раскольничьих монастырей: с Волги, Камы, Белой и Малой Руси, Лифляндии; из Сибири получали медь и железо и в большом количестве золото.
Выговская пустынь стала потом центром всех раскольников.
Раскольники – участники многих бунтов…
Филарет в соборе вершил суд над еретиками с той же лютостью, какую перенял от существующей власти царя-анчихриста.
«Такоже крепость держать надо! Милосердия нету».
И гордыня свила гнездо в сердце.
И вот низвергнут… Легко ли?
Тяжко.
IV
Длинная-длинная ночь. Впереди – забвение…
На запястье левой руки – железное кольцо на заклепке. Обновка от Калистрата. От кольца – толстая цепь в десять аршин длины. В стену вбита скоба. К скобе цепь примкнута на увесистый замок. Микула Юсков услужил-таки!
Семнадцать суток на цепи. Люто. Люто.
И вспомнил, как в каменных подвалах Выговского монастыря по пояс в донной воде годами сидели еретики. А он, Филарет-духовник, наведываясь в подвалы, думал: обвыклись, собаки!..
Гремя цепью, Филарет сполз с лежанки и встал на молитву.
У оконца еще одна лежанка, и на ней верижник Лука, блудливый пес, которому Калистрат доверил приглядывать денно и нощно за Филаретом.
Лука проснулся от звона цепи, поднял голову от подушки. Филарет ехидно скрипнул:
– Что узрился, сучий сын?
Лука приподнялся на локте, отпарировал:
– Али те не спится без рогов-то сатаны? Благостно вышло: два раза трахнул посохом святой Калистрат – и роги сбил. Хвально.
– Пес рваный.
– Горбись, горбись, сатано! Молись, покель рука есть. Не будет руки – ногой будешь молиться.
У Филарета все молитвы вылетели из головы.
– Кабы общину на моленье призвать, я бы тебя с Калистратом по костям разобрал в едный час!
Лука заржал:
– Кабы у тебя рога выросли до неба, по тем рогам Ларивон поднялся бы на небеси, а с небеси головой вниз бы. Там Елисей встретил бы твово Ларивона чугунной гирей в тыщу пудов. Го-го-го!
Филарет вскочил на ноги, кинулся на Луку, да цепь удержала.
Лука покатывается от хохота:
– Тако, тако! Рви его! Зубами спытай. Зубами. Спомни, как праведника Митрофана три недели держал на чепи и заставлял рвать ее зубами. Таперича сам рви! Ну, чаво?
У Филарета тряслись руки и ноги – до того он рассвирепел. Долго не думая, повернулся задом, спустил холщовые портки, нагнулся и присоветовал:
– Глядись в зеркало, собака грязная! Рожу видишь али нет?
Лука слетел с лежанки и – за железную клюшку, а Филарет в тот же миг, придерживая левой рукой портки, ухватил принесенную доску и успел отбить удар.
Поглядели друг на дружку, выругались, как умели, и разошлись по своим местам.
Так каждую ночь – мира нету…
Низвергнутый святой духовник – да под надзором блудливого Луки! Кто такое умыслил? Иуда Калистрат.
«Ох-хо-хо! Явился бы Мокеюшка со своей силушкой да вызволил бы меня из неволи, огнем пожгли бы отступников от крепости!» – стонал еженощно Филарет.
Еще до того, как Микула оборудовал Филарету надежную цепь, чтоб век не износил, побывал в избушке Лопарев…
Калистрат с Третьяком в тот вечер выпытывали у Филарета, где он припрятал бумажные деньги и общинное золото, кроме того, что носил в карманах пояса-чресельника. Филарет упорствовал, прикидывался беспамятным, по когда сам Калистрат сунул в печку железную клюку и растопил печку, Филарет сдался и указал место в Избушке, где было закопано в кованом сундучке общинное золотое достояние, скопленное за всю жизнь в Поморье.
Тут и появился Лопарев. Под левым затекшим глазом темнел синяк с грушу, губы еще не поджили, с коростами, но Лопарев покривил их в ядовитой ухмылке, когда взглянул на Филарета.
– «И возлюбил тя, аки сына родного», – напомнил Лопарев.
Филарет не оробел и ответил с достоинством:
– Яко сына, сиречь того – еретика и нечестивца. Тако же, барин.
– Что ж вы притворились? И милость оказали, и курицу убили в пост, и прятали под телегой? По нашей вере так: «Алчущего – накорми, жаждущего – напои!..»
Филарет прищурился:
– Свинью поганую, какая рылом навоз роет, такоже хвально кормят: и в пост и в мясоед, а потом на потребу тела пускают. Ведаешь ли то, барин чистенький?
Лопарев ответил со злостью:
– Теперь ведаю. Испытал и милость вашу, и доброхотство.
– Спытал, гришь? – Филарет поднялся с лежанки и, потрясая кулаком, заговорил: – Когда твой дед православный мово батюшку, холопа, да руками холопов батогами насмерть забил за едное слово, я такоже спытал и милость вашу барскую, и доброхотство ваше дворянское!
Сколько же горькой и жестокой правды было в ответе старца, что не обойти ее, не перешагнуть словоблудием!
«От барской крепости только и могла народиться вот такая Филаретова крепость, – невольно подумал Лопарев. – Где же правда-истина? Как ее утвердить на Руси, чтоб люди навсегда позабыли и про крепость барскую, и про ненависть Филаретову? И наступила бы жизнь вольная да радостная!»
И с тем Лопарев и ушел от старца.
V
«Боже, боже! На кого ты меня покинул?» – молился Филарет, отбивая поклоны, как вдруг на улице послышались голоса посконников, охраняющих избу. Филарет насторожил ухо и открыл рот – так слышнее.
– Какая епитимья?! За што?! – узнал Филарет голос Мокея.
Лука подскочил на лежанке, да к двери. – Перекладина на месте. Но удержит ли?
– Ври, посконник! Убью! Сей момент! – гаркнул голос Мокея, и Филарет притопнул:
– Тако, тако, сын мой! Убивай гадов ползучих! Убивай! Голоса, голоса, но чужие, и слов не разобрать. И все стихло.
Раздался стук в дверь.
– Хто там? – окликнул Лука.
– Запрись покрепше, Лука, – раздалось в ответ. – Мокей возвернулся с Енисея.
– Как теперь запоешь, верижник окаянный? Погляжу-ко.
Трусоватый Лука не стал ждать, когда в избу вломится Мокей Филаретыч да «пропишет его в книгу животну под номером будущего века». Поспешно вынул из скоб перекладину – и был таков!
– Ага! Ага! Припекло, нечестивца, – радовался Филарет, будто воскрес из мертвых. Теперь-то он покажет себя. Небу над Ишимом жарко будет. И Калистрата – на огонь, и всех проклятущих изменников-апостолов. «Ужотко покажу праведникам сладчайшим, как на хворосте жариться. Ох, кабы лес тут был красный, как на Каме! Учудил бы огневище!» И тут же передумал. К чему огонь? Не слишком ли почтенной будет смерть на огне для апостолов-отступников, тем паче для Калистрата с Юсковым? «Не огнем – щипцами терзать надо. По два раза резать языки, как Ионе резали в Соловках. Пальцы ломать, чтоб хрустели. Иглы загонять под ногти. Ребра ломать, чтоб трещали».
Еще бы какую казнь придумать?
Но где же Мокей? Или к Ларивону пошел, чтобы сейчас же поднять верижников?
«Хвально то. Хвально», – переминался с ноги на ногу Филарет, поджидая Мокея с Ларивоном и с верижниками.
Пусть Калистрат отобрал ружья у верижников и отдал посконникам, – тем злее верижники. Они с топорами, с жердями побьют посконников. А сыновья-то какие у батюшки Филарета – богатыри. Прасковеюшка народила только двух казачат, но зато на диво всему Поморью. Особенно Мокей в силе. Равных нет.
Минуты ожидания тянутся муторно долго, как тропа в неведомое, будто течение времени остановилось.
«Где же они, сыны мои отрадные? Горлом бы надо подымать всех верижников. Святого повергли. Вопить надо, вопить».
Если бы не цепь! Он бы сейчас и мертвых поднял на всенощное судное моленье.
И вот, подобно буре или черному вихрю, ворвался в избу Мокей. Голова под потолок. Без войлочного котелка, кудрявая, мокрая. Синие глаза вытаращены, дикие. Кожаные штаны, натертые от долгой езды в седле, вздулись пузырями на коленях. Ворот холщовой рубахи разорван от столбика до пупа. Богатырская грудь вздымается, как кузнечный мех. Из вытаращенных глаз будто льдом брызнуло на старца, и он попятился к лежанке. Только тут увидел Ларивона, перепуганного, притаившегося возле распахнутой двери.
Звякнула цепь. Филарет и сам вздрогнул от этого звука. Мокей уставился на цепь и будто стал ниже ростом.
Филарет съежился, трясся белой головой, бормотал молитву.
– Вера твоя… вера твоя… сатанинская!.. Как ты удушил Веденейку, сказывай? Сказывай, мучитель! Сатано треклятое, сказывай!..
– Исусе Христе! Исусе Христе! – бормотал Филарет, размашисто и быстро накладывая кресты.
Мокей глянул на иконы, на три свечи на божнице, потом на отца и опять на иконы, и вдруг рванулся в передний угол, сорвал большущего Спасителя и одним махом о стол – икона в куски разлетелась, и столетия проломилась.
– Исус твой милостивый и ты с Исусом – убивцы! Кровопивцы! Убивцы! – орал Мокей во все горло, хватая икону за иконой и разбивая их о стену так, что щепы брызгали.
Ларивон, неистово крестясь, подхватился и кинулся бежать.
– Убивцы! Убивцы! Нету бога, нету! Не верю! – еще раз выкрикнул Мокей и, потрясая кулаками, пошел из избы. Ударился головой о верхний косяк, выпрямился, схватил продольный косяк, вырвал его и тогда уже, пригнув голову, ушел…
Возле избы не оказалось ни одного караульщика – все разбежались. И в становище – ни души.
– Подохли все, или как?
Постоял, подумал, остывая на воздухе.
Ах да! Ларивон сказал, что Ефимию апостолы пытали огнем как еретичку, потом назвали праведницей, после того как удавили Веденейку, и что Ефимия теперь лежит в избе Третьяка, а возле нее беглый каторжник, барин какой-то, Лопарев: и что батюшка Филарет будто из беглых холопов помещика Лопарева. Мокей так и не уразумел, у какого Лопарева отец был крепостным? У этого ли, что заявился в общину в кандалах, или у какого другого. Пошел к становищу Юсковых. Косяк от двери нес в правой руке, как прутик. Ни тяжести, ни удобства для драки. Но если кого умилостивить по башке – душа до рая небесного долетит быстрее пули из ружья.
– Веденейка мой!.. Веденеюшка!.. Чадо мое светлое да разумное, где ты? Погибель пришла, погибель! Чрез Исуса, паче того – чрез бога!.. Проклинаю-у-у-у! – гаркнул в небо и погрозил звездам березовым косяком. Если бы мог, посшибал бы звезды, рог кособокого месяца и дырку проломил бы в тверди небесной, чтобы трахнуть по лбу Спасителя и бога заодно; отца и сына! – Молятся вам! Молитвы творят! А вы – сатано, но не боги! Сатано! Не верую боле, не верую!
Даже собаки и те попрятались от ярости Мокея Филаретыча.
В становище Юсковых всполошились поморские лайки, но ни одна не отважилась подступиться к Мокею, будто нюхом чуяли – добра не ждать.
Мокей постоял возле изгороди, поглядел туда-сюда, потом пнул ногою изгородь, повалил ее и вошел в ограду.
Миновал избу Данилы-большака, избу Микулы, полуземлянку Поликарпа, с которым вернулся из поездки на Енисей, опрокинул мимоходом кожевенные мялки и, размахнувшись косяком, ударил по кадке с водой. Клепки от кадки разлетелись во все стороны с той же легкостью, как дробь из ружья.