У нас специально женщина для учета была, не от нашего завода. Сидела у проходной, принимала у шоферов накладные, где было указано: сколько, из какого морга. Она и после войны еще какое-то время оставалась, эта женщина. Ведь родственники приходили, по спискам сверялись. Я и сама как-то по ее поручению людей на завод приводила, показывала им тот карьер, в который пепел ссыпали.
Хотя ведь – без малой цифры миллион лежит. Никто не поверит в жизни в то, что у нас творилось. Как привозила милиция мертвецов из вскрытых квартир и тут же, в кастрюлях, в корытах… А мы все это тоже на вагонетки вытряхивали. Нет, никто не поверит… Столько людей полегло, а помина им нет.
…А помина им и в самом деле нет…
Сколько раз проходил я асфальтированными аллеями Парка Победы, не слыша, не чуя, как стучит в асфальтовую коросту пепел моего героя, миллиона его соблокадников. Не скажут о том здесь ни камень, ни крест. Хотя и пытались ленинградцы отметить это место. Но в Смольном решили иначе. К чему сантименты? Зачем городу еще один мемориал? Хватит и Пискаревки.
Как порешили, так и сделали. Приказали забыть, но память не подвластна чиновным приказам. И страшную правду о Кирпичном заводе поведала ленинградская «Смена», как поведал другую горькую правду скромный детский журнал «Юный техник». Правду об обновленной после «восстановительного ремонта» «Авроре».
Там, в доке-эллинге Адмиралтейского завода, стоя на новехонькой палубе легендарного крейсера, мне и в голову не приходило, что нов не только деревянный настил, нов и сам корпус корабля, в котором прежнего, первородного, подлинного, исторического металла осталось не более тысячи тонн.
После полуторагодичного докования «Аврора» как бы раздвоилась. Одна – сверкающая свежей краской на новодельных бортах с неродными пушками, полукопия в натурную величину – была прикована к стенке мощными шарнирами, другая – без труб, мачт, надстроек, стодесятиметровый остов крейсера, названный для успокоения общественного мнения «днищем», – перегнана с глаз долой в Лугу. Когда я увидел ее там, она все еще держалась на плаву, как не тонули в пруду Кирпичного завода «непрогоревшие головы». Что, если среди них была и голова Михаила Михайловича Домерщикова?!
Мысль эта лишает меня сна.
Утешит ли многомудрый Хайям?
Не сетуй! Не навек юдоль скорбей.
И есть в веках предел вселенной всей.
Твой прах на кирпичи пойдет и станет
Стеною дома будущих людей.
Но, Боже, если на стене этой вдруг проступит узор хотя бы одной такой жизни, какую прожил Домерщиков!
«Летучий голландец» был обречен на вечные скитания по вине капитана. За что же «Авроре» уготовили ту же участь?
И, повторяя вопрос пересветовского матроса, спрошу – где же душа корабля: в старом корпусе, брошенном на произвол Вторчермета, или в новодельном носителе боевой рубки, нескольких котлов и других подлинных частей «Авроры»?
Хранить память предков, реликвии истории – не только нравственный долг, но и великое профессиональное умение. Владельцам «Авроры» не хватило ни того, ни другого. Они оказались из того разряда «ценителей искусства», которые могут откромсать ножницами полотно драгоценной картины, если оно не лезет в облюбованную раму.
Побыстрее и подешевле.
В конце восьмидесятых информационные центры мира, «банки электронной памяти» охватила сущая паника. В каналы ЭВМ попал «компьютерный вирус» – дикая, блуждающая программа, которая уничтожала все, что хранилось в ячейках памяти, – цифры, факты, имена, даты.
«Компьютерный вирус» вел себя так же, как и его биологические сородичи, которые, проникая в клетку, вторгаются в ее святая святых – в код генетической информации – и начинают репродуцировать себе подобных. Клетка, лишенная собственной генетической памяти, перестает развиваться, делиться и в конце концов погибает.
Природа вирусов до конца не изучена, но ясно одно, что тот же компьютерный пожиратель памяти отнюдь не хаотический набор помех. Это хорошо организованное зло, зло в электронной ипостаси.
«Изображение бриллианта, неожиданно появившееся на экранах сразу 25 дисплеев, – сообщали газеты мира, – повергло в панику даже видавших виды чиновников. «Драгоценный камень» начал стремительно метаться по экранам, уничтожая все созданные на них с помощью электроники графики, таблицы, статистические сводки… Одновременно «взбунтовались» и сами ЭВМ, которые принялись самопроизвольно тиражировать испорченные электронные программы. Управление экономикой страны было парализовано».
Нечто подобное произошло с памятью нашей истории, когда в двадцатые годы некий «бриллиант» стал метаться по архивам, редакциям, библиотекам, издательствам, энциклопедиям, стирая имена, даты, факты, цифры вместе с носителями их и хранителями, «тиражируя испорченные программы». На них, на исторических фальшивках, взросло не одно поколение, питая свою память духовными суррогатами «вируса беспамятства», запущенного в умы и души людей.
Распалась связь времен? Она распадалась порой за нашими спинами, порой на наших глазах. Она и сейчас еще распадается, эта кровная связь. Но она не распалась. Еще не поздно многое спасти, восстановить, соединить оборванные нити и звенья. Еще не поздно создать Гавань исторических кораблей и отвести туда брошенный корпус «Авроры» вместе с другими историческими судами, доживающими свой многотрудный век на задворках портов и корабельных кладбищах. Еще не поздно восстановить чугунный крест на братской могиле двухсот восемнадцати моряков с «Императрицы Марии», могиле, снесенной несколько лет назад бульдозерами севастопольского стройтреста вместе со старинным Михайловским кладбищем. Что скажет учитель ученику, когда тот поднимет с грядки школьного участка череп русского матроса?
Грядущим поколениям еще меньше, чем нам, будет понятно, зачем понадобилось взрывать храмы Христа Спасителя с васнецовскими фресками и Спаса на водах, воздвигнутый на народные деньги в память моряков, погибших в Цусиме, зачем надо было выбрасывать из гробниц мощи Александра Невского и прах Багратиона? Зачем надо было уничтожать цвет русской культуры в Соловках и отвалах Беломорканала, развеивать его по зарубежью?
Судеб морских таинственная вязь… В общую ткань нашей истории вплетена она.
С печалью гляжу я на сей холст. Бреши, бреши, бреши…
Подобны изрешеченному в бою флагу – скрижали русского флота в уходящем веке. Одни и в самом деле прожжены-пробиты войнами. Другие… Тихо и тайно проела их черная моль… В лагерную пыль осыпались знаки славы и доблести.
Санкт-Петербург. Июль 1991 года
Ну вот, пока писались эти строки, как принято оговариваться в газетах, Ленинград стал снова Петербургом, обретя первородное имя – то самое, с каким с младенчества знали сей град мои герои.
…Живу в кольцевых лабиринтах старой Знаменской гостиницы, в номере с видом на часовую башню Московского вокзала, ворошу рукопись. Пора ставить точку. Ставлю ее уже в который раз, и… в который раз она на глазах превращается в многоточие.
Вдруг громыхнуло, да так, будто все пушки Питера – от полуденной в Петропавловке до бакового орудия на «Авроре» – пальнули разом. Сверкнула молния, и трепет ее повторили все шпили и кресты цареизбранного града. Так с корабельных мачт репетуют светом сигналы флагмана.
Гроза!
Их град жил без них. Без них все так же окунал он свое поднебесное злато то в зори, то в сумраки, кутался в снега, плескался в дождях, а порой, подобно их кораблям, тонул в морской воде по брюхо каменных сфинксов и бронзовых коней, когда разгневанное чем-то или кем-то море вдруг поднималось и само входило в улицы, как врывалось оно в погреба и трюмы их крейсеров и эсминцев…
Только в грозу мог раздаться этот телефонный звонок. Снимаю трубку: голос старого знакомца, моряка-историка Владимира Фотуньянца, вчерашнего капитана 2-го ранга, а ныне ночного сторожа в каком-то питерском кооперативе.
– Тебя еще интересуют бумаги Домерщикова?
– ?!!
– Видишь ли, кто ищет, тот иногда находит. Правда, не то, что искал сам, но зело полезное для другого.
– Не томи душу!…
– Тогда пиши шифр – В-8429 – и приезжай на Стрелку. В музей… Я там отложил кое-что в рукописном фонде.
– Но я же там искал!
– А это совсем в другой папке оказалось. Случайно наткнулся.
Боже, которая же по счету счастливая случайность?! Когда их столько – они выстраиваются уже в некую закономерность…
С некоторых пор я стал бояться ходить в архивы. Там спрессованное многажды время. Клетки мозга там сгорают втрое, вдесятеро быстрее, как сталь в чистом кислороде. Воистину: много будешь знать – скоро состаришься, ибо много печали во многом знании…
Вот и папка, точнее, большой конверт, а в нем общая тетрадь в черном дерматине, с резким запахом скипидара. Документы только что обработаны от жучка. В дневник вложено и заявление Домерщикова в адрес Президиума Верховного Совета СССР. В нем, как на последней странице журнала, все ответы на головоломный кроссворд в начале. Но кто же позаботился о том? Заглядываю в регистрационную карточку. Ну конечно же это она, верная Китца! И совсем не все сожгла Екатерина Николаевна перед отъездом в дом престарелых. Только самое личное… А это она принесла в 1970-м сюда специально для меня, хотя в тот год ни я, ни она не подозревали о существовании друг друга. И все же пусть кто-нибудь возразит, что не для меня.
– С чего это вы взяли, что именно для вас? – бесстрастно вопрошает завфондом.
– Но ведь вероятность того, что кто-то еще будет писать роман о Домерщикове, ничтожно мала. Это мой герой. Я его нашел. Кому, как не мне, публиковать его дневники?!
– Пожалуйста, публикуйте. Платите 50 рублей за страницу копии, и нет проблем!
Цены 1991 года, когда буханка хлеба еще стоила 16 копеек.
– Проблема есть. Я уже подсчитал. Тут набегает такая четырехзначная сумма, что она превышает будущий гонорар за весь роман.
– Это не мы придумали такие расценки. Нам спустили их из Минкульта. Стоимость одной страницы копии любого ранее не публиковавшегося документа – полста рублей.
– А если я перепишу от руки?
– Все равно. Ксерокс это или рукописная копия. Вы, писатели, наживаетесь на наших материалах, а мы – ни с чем…
– Но, позвольте, какая же это нажива, если я на одной только копии теряю сразу все? И потом, Домерщикова передала вам дневник мужа бесплатно, в надежде, что он когда-нибудь увидит свет. Если бы она знала, что вы упрячете его под финансовый пресс…
– Не я это придумал. Идите к начальнику музея.
Но и начальник музея бессильно развел руками. И старейший сотрудник его, мой добрый знакомый, сын героя этой книги, Андрей Леонидович Ларионов, вволю повозмущавшись, ничего не смог сделать. Не его фонд…
– Хорошо. Но выписки-то я могу сделать?
– Выписки можете. Только немного.
И чтобы перо мое не очень-то разбегалось, мне выдали несколько узеньких бумажных полосок, вроде закладок.
Вот уж где были танталовы муки! Каждая строчка просилась в книгу. Все было важным и необходимым. На все про все мне было отпущено полтора часа. Потом фонды закрывались, а вечером, точнее, ночью мой поезд уходил в Москву.
От отчаяния и обиды я стал переписывать весь дневник, обозначая слова одной-двумя буквами, отчего бумажные полоски стали походить на обрывки телеграфной ленты, на которой спятивший телеграфист стал выстукивать первые попавшиеся буквы: «По в. из к., з. ав. уб. як., я п с. о а.» Расшифровывалось это так: «По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, я приказал сыграть отражение атаки».
Расшифровывал я эти криптограммы на Кирочной, в гостях у Елены Сергеевны Максимович, той самой, что жила в девичьей квартире Екатерины Николаевны Домерщиковой и которая сохранила «английское фото» Михаила Михайловича, его итальянскую подорожную… Я коротал у нее вечер перед поездом и, голодный, злой, усталый, попал на воистину королевский ужин. Она поставила передо мной тарелку молочной лапши и макароны с китайскими консервированными сосисками и ушла, чтобы не смущать гостя. Я работал ложкой с престранным ощущением, как будто я не один в этой большой старинной комнате, как будто в тарелки с яствами заглядывают души умерших здесь голодной смертью людей. И когда хозяйка принесла кофе с пирожными, выяснилось, что в этой комнате и в самом деле умерла в блокаду няня Китцы, Екатерины Николаевны… Ее ли дух или чей-то другой, растворенный в этих многоведных стенах, помогал превращать разбросанные по ленточкам буквы в слова, но только дневник Домерщикова перелился в блокнот почти весь…
Свои записи старший офицер «Пересвета» вел в Порт-Саиде через несколько дней после взрыва корабля и спасения.
Порт-Саид. 1 января 1917 года
Из дневника Домерщикова
«Встал как будто весело, страшно болит спина, трудно разогнуться. Вчера бран ванну в первый раз после купания, сопровождавшего гибель «Пересвета». Посмотрел на себя в зеркало и, несмотря на десятидневный промежуток, увидел неимоверное количество синяков, ссадин, о существовании которых и не знал.
Молебен в 11 часов, затем здорованье с командой командира.
Почему-то сегодня тошно. Приезжал английский генерал – командующий Восточным фронтом и Египетской армией. Молодой симпатичный человек. Но у его штаба, Боже, выраженье то же, что и у всех штабных на свете – самодовольство и сознание собственного превосходства над всеми.
…Как легко иметь дело с англичанами! Благодарю судьбу, что удалось изучить язык и главным образом понимать англичан. Нашим, конечно, труднее.
…Сначала принимал дам с подарками для матросов. Надоели мне ужасно, как-то не до них. Издергали меня, ибо никакого интереса к обществу дам не испытываю, хотя и слыл бабником. Устал как собака, хотел прилечь, но нужно делать выписки и прочее и прочее. Чувствую себя кисло, а тут прибежали из портовой конторы и требуют найти капитана. Последнее нелегко. Когда же наконец его увидел, то толку не добился, ибо выпитый им алкоголь препятствовал соображению. Невозможно столковаться, все он знает и понимает… «Где, дорогой Мишук, как ты думаешь?» Не спится, болит голова.
Помню хорошо последний наш с ним крутой разговор, когда он в порыве величия начал произносить столь знаменитые фразы вроде: «Я устрою каторгу, и всем будет плохо. Меня хорошо знали на «Жемчуге».
– У нас, Константин Петрович, и есть настоящая каторга…
…Начну с выхода из Порт-Саида. Как будто все шло хорошо. Солнце скрылось, и море встретило нас не так мечтательно. Встретили английский пароход с гидропланом, третьего дня пришвартованный у Эль-Ариша. Дипломат из Каира, некто Разумовский, стоял у таможни, сняв шляпу. Как только ему ответили с мостика, он тотчас же ушел. Было слишком заметно, что его присутствие вызвано необходимостью соблюдать корректность, однако вышло, по-моему, совсем некорректно – уйти раньше, нежели мы прошли мимо. Впрочем, об этом дипломате распространяться не стоит, слишком он неинтересен и, по-моему, пуст, и пригоден разве что для карточной игры. Нашу бедную голытьбу он обыгрывал в карты, заманивая их, и для этого приезжал на корабль.
По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, приказал сыграть отражение атаки и стал распределять людей для наблюдения. Не знаю точно, сколько времени заняло это занятие и что происходило кругом, ибо спешил раздать бинокли и расставить людей до наступления темноты. Только успел сделать это и собирался пойти вниз проверить закрытие непроницаемых дверей, как вдруг раздался звук взрыва, а за ним другой и грохот. По левому борту увидел столб пламени и дыма, шедших из-за борта. Огонь был колоссального размера, и я ожидал с секунды на секунду другого взрыва, когда корабль разлетится на части.
Тотчас же направился к месту взрыва, но давка на юте задержала меня…
Команда бросилась за поясами, лежавшими на юте в рубке. Услыхав голос батюшки, я скомандовал «Смирно». Отец стал на шканцах, пытаясь успокоить команду. Увидев, что его внешний вид и дрожащий голос не способствуют цели, я обратил внимание окружающих на прикрепленные на мостике матрацы, которые тут же были расхватаны.
…Спустившись с мостика, увидел взволнованные лица команды, надевавшей пояса и расстегивающей койки. Здесь же стояли, снимая с себя платье, ревизор Отрышков и доктор Семенов.
Вспомнив о часовом, я немедленно спустился к сундуку и снял часового именем командира. Не дойдя до верху, вернулся обратно и, разбив шкапчик с ключами, послал их к артиллерийскому офицеру, чтобы затопил носовые погреба, взрывов которых в ту минуту больше всего боялся. Пошел по дороге наверх в каюту. Темнота, тишина, точно могила. Зажег спичку, взял два электрических фонаря и отправился осматривать крейсер. Встретил кого-то, кто умолял дать ему фонарь. Дал… Огонь и дым из палубы, куда я в ту минуту спустился, ошарашили меня.
Лейтенант Ивановский с обезумевшими глазами бежал тушить пожар. На мои увещевания бросить это дело и идти наверх не ответил ни слова, а, издавая невнятные звуки, бросился в моем направлении.
Попробовал спуститься вниз, попал рукой и ногой в распоротый живот убитого… Огонь, стоны, глаза слезятся, ничего не видят. Пробыв в этой обстановке несколько минут, я отправился наверх, где встретил трюмного механика Гедройца.
– Что делать? – спрашивает меня.
– Ничего. Идите на ют. Внизу вода, огонь, дым, и не в наших силах сделать что-либо.
Через полупорт смотрю: болтает катер и на нем пара людей, выбившихся из сил, чтобы выбраться наверх.
Отправил второго посланца к командиру за приказаниями. Но ответа все еще нет. Чья-то рука надевает на меня пояс… Иду вниз, чтобы взять карточку жены и мои документы. За мной прибегает вестовой Лыков.
– Боже, на кого ты похож?! – спрашиваю. Бедняга весь обгорел, все лицо, руки, ноги, голова – все черное. – Иди спасайся и плюнь на меня!
– У меня есть матрац, – говорит он. – А вот вам пояс.
Его вид и самопожертвование вывели меня на несколько секунд из равновесия. Запер дверь на ключ и вышел на ют.
– Оставь, ради Бога, бросайся, – говорю ему. А он все за мной. Слава Богу, удалось спихнуть его в воду.
Корма задралась… Стоять на палубе трудно. Николай Совинский надевает на меня пояс.
– Ради Бога, Михал Михалыч, у всех уже надеты…
– Зачем вы делаете это? – Я устал отвечать милому юноше, со слезами уговаривавшему меня надеть пояс. Дюжина рук с тем же предложением… Приказываю: – Скорее бросайтесь и отплывайте!
– Что же мне делать? – говорит повар. – Я плавать не умею.
– У вас есть пояс и матрац. Спасайтесь!
– Разве не утону?
– Нет, нет… И с Богом!
Бух, и он отплывает.
Один пояс держу в руках, кто-то сунул. Что делать? Да нечего ждать своей участи пойти ко дну.
– Бросайтесь, боцман! Вам делать здесь нечего!
– Что прикажете делать? – спрашивает трюмный механик, надеясь на спасение крейсера.
– Немедленно отправляйтесь за борт. Бросайтесь дальше, а то ударитесь.
– Есть.
Боцман поплыл.
Глухой звук, удар в голову, и вдруг лечу куда-то очень далеко, выныриваю, и вновь удар… Всплываю, вижу крейсер и сотни голов на плаву.
В воде матросы кричали: «Гляди, старшой тонет!» Один дал вцепиться в свой пояс: «Держитесь, ваше высокоблагородие… Выплывем!»
Плыли к дрейфующему английскому тральщику. Его проносит мимо. Закричал по-английски: «Бросайте якорь!» Кажется, услышали. Загрохотала якорь-цепь. Но тральщик оказался французским…
Втащили на борт.
…Иду на мостик к командиру. Хочу сказать слово – ничего не выходит: дрожь ужасная. Спускаюсь опять на палубу.
– Ваше высокоблагородие, помогите, там наши ребята!
Вытащили одного, другого…
– Ой, не трогайте рукой, кожи нет! Дайте я сам!
Срывается и падает в воду, тащу за шиворот, не слушаю стонов. Ну вот ты и спасен.
– Иди внутрь!
– Но… Та… Не…
Бедняга, нога у него сломана, сам обожжен, а плыл.
– Гардемарин Смирнов, это вы?
– Т-так т-точно, господин старший офицер! Нога сломана, идти не могу, терпеть буду.
– Орел!… Несите его в камбуз.
– Ваше высокоблагородие, граф Гейден плывет!
– Давай тащить…
Вытащили. Ноги не держат.
– Холодно… Согрейте!
Глажу по голове, бедный мальчик, совсем измотан, у него отнялись от судороги ноги.
– Кто это? А, ну вот…
Втащили командира. Голенький, только в одном капковом жилете.
Еще, еще… Боже, сколько обгоревших! Обхожу, смотрю, а говорить не могу. Зуб на зуб не попадает. Ходим кругами.
Захожу в какую-то каюту, всех тошнит, дрожат, сидят обгорелые и мучаются! Даже стать негде, на полу какая-то слизь. Трясет неимоверно.
Пойду посмотрю, как дела.
Всюду стоны и дрожанье. На лицах написано только одно желанье: скорее бы дойти до Саида, а то, не ровен час, напоремся на мину.
Наконец показался Порт-Саид. Стою у трубы, греюсь. Подходим к землечерпалке. Слышны голоса англичан.
Вывожу обожженных и раненых.
– Вы что же не зажигаете огней? – говорит мне какой-то кэптен. – Огни и кранцы?
– Какие, – отвечаю, – вам огни? Я не знаю, где они!
– Какой же вы в таком случае капитан?!
– Откуда вы взяли, что я капитан? Я старший офицер погибшего крейсера.
Извинился.
– Большое вам спасибо за распорядительность. Вы тут так командуете, что я принял вас за командира тральщика.
Отвел офицеров в госпиталь, иду назад смотреть команду.
Три часа ночи. Кого-то несут. Это лейтенант Кузнецов: «Умру, Михал Михалыч… Не выдержу. Очень все болит».
И действительно, час только и выдержал, бедняга.
К четырем утра попадаю в палату. Проверяю офицеров – шестерых нет. И все мои фавориты. Бедняги замерзли либо пошли ко дну с кормы.
Раздеваюсь, ложусь. Подходит сестра и приносит три одеяла. Начинаю забываться…
6 часов утра. Не спится, все болит… Надо вставать. Хрипит в углу командир. Надеваю свое мокрое платье, и начинаются дела.
После обеда – похороны. Какой-то консул жмет руку. Приходят английские офицеры. Перевожу. Греюсь. Устал.
«Пожалуйста, – говорит командир, – делай все, как найдешь лучшим. А я пойду к консулу насчет денег».
Давно бы так! Наконец-то дал мне карт-бланш! Хвост трубой – и пошел писать. Вспомнил человек десять… Одним словом, практика – лучше, наверное, не придумаешь.
Хожу, хожу и хороню, хороню без конца…
Приглашали офицеры в город встречать Новый год. Не до этого. Да и удобно ли перед командой? Лучше уж пусть он пройдет без встречи. Авось будет спокойней…
…Капитан все пишет какие-то донесения и носится со словом «вализа», которое недавно узнал. Будто обуяло его наваждение! Тычется с «вализой» всюду, куда надо и не надо.
Постоянно сталкиваюсь с ним по-чиновничьему… Хочется ему все сдать в Генштаб и только исполнять их приказания. Мило и хорошо. Но не для нас. Никакой инициативы и боязнь рассердить штаб. Приятно иметь такое начальство.
Противно, с утра до вечера похороны, волнение не отступает, нервная раздраженность. Вот так потом из огня да в полымя.
Не могу вразумить этого хлюпика делать дело, а не думать о своих «орлах» на погонах.
С утра совместный осмотр лагерей. Ругаюсь с офицерами. Проверка команды, опять похороны. Распределение в лагере по палаткам. Опять скулеж офицеров, нервы не выдерживают. Что это, каторжные работы, что ли?! Эгоизм. Не удивляет меня ничего, кроме ужасной узости взглядов. Вижу, что мы все разные люди.
Послал три телеграммы жене. Но ответа еще нет. Где она, бедняжка?! Тяжело ей будет узнать о гибели «Пересвета». Ожидается появление младенца, боюсь, новость моя отразится печально».
В эту же черную тетрадь был вложен и листок письма Домерщикова с собственноручно написанной биографией. Из него мне тоже удалось сделать выписки, и таким образом легендарная поначалу одиссея мичмана Домерщикова оказалась распяленной на точных датах, словно крылья экзотической бабочки на булавках. Я узнал, что родился он 13 марта 1882 года, то есть под знаком «морского созвездия» Рыб. Рос, воспитывался и учился сначала в Туле, в городской гимназии. Отец умер в 1908 году, мать – в 1912-м. После выпуска из Морского корпуса, перед Цусимой, успешно закончил сначала офицерские классы – штурманские, затем артиллерийские.
20 августа 1904 года списан с крейсера «Аврора» для посылки на покупаемые у Аргентины крейсера. Однако из-за несостоявшейся сделки назначен был на «Олег».
10 февраля 1906 года был назначен командиром подводной лодки «Сом» с одновременным исполнением обязанностей ревизора на «Жемчуге».
«В январе 1907 года, – пишет о себе Домерщиков, – эмигрировал за границу в связи с создавшейся тяжелой обстановкой после революции 1905 года, в которой я принимал участие в качестве члена городского офицерского комитета г. Владивостока…
…Около года жил в Нагасаки, работая наборщиком в типографии, выпускавшей русские революционные издания. После этого переехал в Австралию, в г. Сидней. Четыре месяца работал на ферме в Новой Зеландии.
Семь месяцев плавал матросом на парусном барке, три с половиной года жил на заработки физическим трудом. Работал в нотариальной конторе, вольнослушателем вечернего университета…
…Военно-морской суд приговорил к 6 годам арестантских рот. Наказание заменили разжалованием в рядовые. Послан в IX армию Юго-Западного фронта. 9 месяцев на передовой. Контужен. В конце 1915 года произведен в офицеры. 10 сентября 15-го года назначен комендантом парохода, перевозившего русские войска во Францию.
15 сентября – послан в Одессу на Транспортную флотилию. Участвовал в операциях армии и флота на Анатолийском побережье.
В ноябре 15-го года зачислен офицером в подводное плавание. Назначен помощником начальника Батумского отряда по морской части, в должности начальника базы высадки войск в Ризе.
15 мая 1916 года получил золотое Георгиевское оружие за высадку десанта и знак Красного Креста за спасение погибавших на море. В июне 16-го года переведен в Одессу начальником базы высадки войск».
Затем был печальный поход на «Пересвете», первое командирство на «Младе»… Право, стоит набраться терпения, чтобы проследить, в какую бешеную чехарду превратилась карьера флотского офицера после 1917 года.
С октября рокового года по девятнадцатый – Домерщиков начальник сразу двух отделов в Морском генеральном штабе: статистического и иностранного. Затем начальник службы связи Коммерческого флота, начальник Экономического отдела МГШ. В двадцатом переехал в Москву, так как здесь находился НКПС – Народный комиссариат путей сообщения, куда 38-летнего моряка назначали заместителем начальника морского транспорта всей РСФСР.
Но вот поворотный пункт в судьбе:
«В 1925 году я посетил английское посольство в Ленинграде по просьбе жены, разошедшейся со мною и уехавшей в Англию для возвращения на родину, в Австралию. Ей нужна была справка из консульства о причине задержки личных документов, оставленных ею в консульстве при получении визы. Без них она не могла оформить поездку в Австралию».
Факт посещения английского консульства в разгар «холодной войны» с Великобританией был тут же взят на заметку в ОГПУ. Новоиспеченного «шпиона чемберленовской разведки» арестовали 7 июня 1927 года, а в конце января 1928-го постановлением ОСО – Особого совещания – Домерщикова по статье 58б отправили в ссылку на три года в Западную Сибирь. Срок окончил в Новосибирске и там же получил «продление» еще на столько же. Правда, на сей раз его ожидала «шарашка» на новосибирском «Сибкомбайне». Работал там техником, плановиком, преподавателем английского языка. Раз пять увольняли с работы как бывшего ссыльного.
В родной Питер вернулся лишь в мае 1936 года. Колди, наверное, так и не узнала, что визит за ее справкой в английское посольство обошелся ее бывшему мужу в девять лет сибирской жизни и еще в три года хождения «по кадрам».
Таковы точки над «i», расставленные рукой самого Домерщикова. А в сущности, это мог бы быть роман из жизни воспитательницы детского сада и скромного совслужащего – переводчика из ЭПРОНа.
Порт-Саид. Март 1990
Вот уж и подумать не мог, начиная этот роман, что судьба дарует мне возможность поклониться могиле матросов «Пересвета». Полет в Египет и поездка в Порт-Саид удались благодаря стараниям ближневосточного корреспондента «Правды» Владимира Белякова и сотрудников советского посольства в АРЕ.
В один из жарких весенних дней машина нашего консульства в Порт-Саиде подкатила к воротам греческого православного кладбища, обращенным к морю, что синело через дорогу. Вице-консул Алексей Рыбальченко сделал приветственный знак пожилому арабу, у которого ноги были скручены полиомиелитом. Сторож Камель Махмуд Хавиль лихо разъезжал по кладбищенским дорожкам на допотопной велоколяске. За особую плату консульства он обихаживал могилы русских моряков. На цементированной, обнесенной цепями площадке их оказалось три: одна – братская под обелиском и при двух сломанных по обычаю якорях, другая – мраморное надгробье старшего артиллериста лейтенанта Ивана Ренштке, чью фамилию выбили неверно – «Рентшке», уж так ему до гробовой доски везло со своей мудреной фамилией; наконец, третья плита, под которой лежал советский матрос, умерший во время рейса. Одинокая пальма топорщила поодаль чахлые ветви. Африканское солнце слепяще дробилось на гранях белых плит, белых постаментов, белых крестов, белых гробниц, белых саркофагов, белых склепов, теснота и обилие которых делало это печальное подворье похожим на каменоломню.
У бронзовой доски с именами пересветовцев, только что доставленной из Севастополя, мы зажгли свечи, купленные в коптском храме, высыпали несколько пригоршней родной земли (я набрал ее в полиэтиленовый пакет в Москве и всю дорогу опасался, как бы таможенники не сочли эту землю пробой грунта на радиоактивность).
Морской ветерок, прилетавший оттуда, где в последний раз дымили трубы «Пересвета», задувал свечи. Мы зажигали их снова и снова… Читали вслух имена: «Унтер-офицер Нил Суворов, Игнатий Российский, Константин Пугачев, матросы Лука Романов, Максим Чудин…» Так странно звучали они здесь, среди тесаных белых камней, под бирюзовым небом, в гортанном иноязычье, лившемся из радиорупоров мечетей. В Порт-Саиде праздновали мусульманский праздник рамадан.