Я прочитал его трижды, всякий раз надеясь отыскать какое-нибудь новое слово, букву, знак, вышедший из-под её руки. Заглядывал в бумажный пакетик - не осталось ли там записки? Изучал штемпель и обратный адрес. Я прочел все, что только можно было прочитать на конверте.
Письмо было коротеньким и веселым. Она отправила его всего
через два дня после того, как мы расстались, почти что вдогонку. А за все остальные месяцы - ни строки.
Не было и «случайной» буковки. То ли Генералов не смог уговорить оперативного дежурного позвонить на гору Вестник, то ли оперативный не дозвонился, то ли импульс, несущий букву, потонул в солнечной буре, или заглушил его треск молнии… Да мало ли что могло случиться с двумя точками и тире в безбрежных безднах эфира! Ещё сорок восемь ходовых часов, и на все свои вопросы я получу точные и, может быть, беспощадные ответы.
В носовом отсеке открылась подводная швальня: над площадке у торпедных аппаратов стрекочет старенькая швейная машинка, здесь отпаривают утюгами слежавшиеся шинели и бушлаты.
Радио из Москвы слышно по-береговому ясно.
Вечером получили большую радиограмму от комфлота. Тут же посыпались догадки одна мрачней другой: «В новый район пошлют-с авиаторами работать…», «Атаку крейсера дадут…», «Теперь - до китайской пасхи, не раньше…».
На мостик взбирается Федя-пом.
- Амба! - сообщает он с убитым видом. - Автономку ещё на месяц продлили…
Мартопляс бледнеет так, что даже в темноте видно, как отхлынула кровь от щек. Он чаще других поглядывал на календарь: мы-то «едем», а механик - «везет».
Я спускаюсь в радиорубку. Навстречу сияющий командир.
- Все в порядке, Сергеич! «Добро» на возвращение!
- Взлетаю на мостик, Федя-пом улыбается: всех разыграл!
- Ну, Федя! - негодует механик.
В полночь вахтенный офицер лейтенант Симаков получил из центрального поста приказ: «Включить ходовые огни!»
Отпали последние сомнения. Домой! На радостях Симаков стал тискать сигнальщика. А тот как заведенный кричал одни и те же слова:
- Я же говорил, тарьщстаршнант!… Я же говорил! На нашей вахте включим мы огни! Я же говорил!
Огни, правда, не очень-то зажигались, но электрик Тодор быстро отыскал неполадку. Я скатился вниз и бросился в каюту старпома. Симбирцев лежал поверх одеяла и конечно не не спал.
- Слышал?!
- Домой?
- Вот та-ак вот!…
- Ну давай, Сергеич, обнимемся!
И мы обнялись.
Я пошел по отсекам. Моряки отдраивали переборки и пожимали друг другу руки. Волна рукопожатий неслась из кормы в нос и из носа в корму. «Ещё немного, ещё чуть-чуть… - рвалось из динамиков. - Последний бой, он трудный самый. А я в Россию, домой хочу…»
Песню оборвал торжественный голос командира:
- Товарищи подводники! Получено радио. Командующий флотом приказал нам всплыть сегодня в четыре ноля и следовать в базу. Обращаю внимание на бдительность несения вахт…
- Эх, да разве ж так это делается?! - расстроился старпом. - Сначала играют тревогу. А затем уже, когда все «На товсь», - голосом Левитана… Ну ничего. Утром мы устроим салют из линеметов. По числу контактов с подводными целями!
Утром Симбирцев позвал меня к радиометристам. Развертка локатора «отбивала» на экране контуры родного полуострова. Он выплывал, белесо-призрачный, будто из сна, электронный мираж, на глазах превращаясь сначала в дымчатую, а потом в гранитную явь.
Земля родная… Лейтенант Симаков первым увидел входные маяки, и растроганный старпом снял с него «все ранее наложенные взыскания».
- Амнистия! - усмехнулся Симбирцев.
В эти последние часы у всех вдруг обнаружилось множество срочных дел. Электрики носятся, опечатывают розетки, мичман Шаман наклеивает на сейфы этикетки, покрывая их для надежности эпоксидной смолой. К одной из свежеприсмоленных этикеток прислонился вахтенный механик, безнадежно испортив парадные брюки. Баталер снует по отсекам, собирая «аварийное» шерстяное белье. Марфин печет пирог, и он у него горит. Офицерскую четырехместку доверху завалили тюфяками, штурман яростно в них роется, пытаясь докопаться до тубы с картами залива и гавани.
Федя-пом сделал-таки «финишный рывок»: в солянке мяса больше, чем соленых огурцов; консервированные почки, ветчина, колбаса, тушенка. Похоже, прощенный Марфин на радостях вбухал в последний котел все свои запасы,
Роскошный обед прервал ревун тревоги: «Корабль к проходу узкости изготовить!»
Здравствуй, родная узкость!
Наскоро переодеваюсь в своей каюте. Сбрасываю надоевший за переход свитер. Китель первого срока со свежайшим подворотничком и отутюженные брюки с утра качаются посреди каюты на вешалке, прицепленной за вентиль аварийной захлопни. Пуговицы с трудом попадают в петли. Меня колотит крупная дрожь, точно перед выходом на огромную сцену, точно перед неким грандиозным праздником. Извлекаю из укромного уголка фуражку. Хранить её негде, и потому на время похода пришлось разобрать на части: распорные обручи разомкнул и просунул вдоль трубопроводов за спинкой диванчика, белый чехол вместе с плетеным шнуром лежали в чемодане, а сама фуражка, сложенная хитроумным образом, дожидалась своего часа в закутке за вентиляционной магистралью. Теперь она вновь собрана и сияет белым - не по сезону-верхом. Не закапать бы маслом…
Новенькие погоны не хочется мять меховой курткой, выбираюсь на мостик в одном кителе. Не все ли равно, от чего трясет - от холода или от возбуждения?
В ночи прямо по курсу, в распадке скальных кряжей переливается, мерцает, вспыхивает груда самоцветов - горящие окна Северодара. Их ломаные ряды громоздятся над чёрной водой ярусами, они рассыпаны по ночному зеркалу Екатерининской гавани…
- Прошли боновые ворота! Окончено автономное плавание! - диктует старпом с мостика в вахтенный журнал. И тут же суеверно спохватывается: - Пока не ошвартуемся - не записывать!
Прожектор с берегового поста мигает нам в упор. Наш сигнальщик отвечает ему. Это яростная наша радость, ещё не обретшая голоса, немо бьётся вспышками!
Сигнальщик читает по складам:
- «Вам «добро» стать к пятому причалу!»
Пятый - в самом углу гавани у торпед отгрузочного крана. Там отжимное течение, трудный подход.
- Боцман! - окликает командир. - Ложись на якорный огонь.
Боцман нацеливает наш нос на кормовой огонь лодки у соседнего пирса. Дома, улицы, башни Дома офицеров медленно и плавно плывут вдоль борта. Такое невесомое, тихое скольжение бывает только во сне. Уже видна толпа встречающих. Жёны прячут под шубами цветы от мороза. С рубки жадно вглядываются: все ли пришли? Оркестр из главных корабельных старшин, едва наш форштевень поравнялся с пирсом, грянул марш «День Победы».
Этот день Победы порохом пропах!…
Боже чем он только не пропах, это день, - соляром и морским йодом, электролитным туманом и резиновой гарью, фреоном и потом!…
У Абатурова за поход поседели усы. В смоляной шевелюре двадцатисемилетнего механика заблестели серебряные нити. Вчера из-под парикмахерской машинки электрика Тодора упали на газету, разостланную вместо салфетки, и мои пряди, так странно поблескивающие в тусклом свете плафона…
Океан перекрасил и нас, и лодку. Некогда аспидно-чёрные борта её ободраны волнами до алого сурика, она вся пятнистая, как недоваренный рак. Ватерлиния в бахроме водорослей. Носовая «бульба» обмята так, что сквозь титановую обшивку проступает каркасная решетка -точь-в-точь как ребра сквозь шкуру рабочей скотины.. Вот неловко полетел с лодки бросательный конец - слишком давно не швартовались, отвыкли. Право смешно, кого сейчас волнует, какого цвета наши легости. Главное, что вовремя пришли… Симаков, командир носовой швартовой группы, - в оранжевом жилете поверх отутюженной тужурки с белоснежной сорочкой.
- Средний назад!
В голосе Абатурова приглушенная тревога. Причал надвигался слишком быстро, не погасили инерцию; Неужели поднимем настил «бульбой»? Экая клякса вместо изящной точки… Швартов натянулся до предела. Весь наш поход, все наши победы повисли на нём, как на волоске.
- Отойти от швартовых! - кричит командир. Матросы перебегают поближе к рубке. Лопнет - убьет… Трос звенит… Ну же!…
Выдержал!… Лодка, плеснув волной в стенку причала, стала, как осаженная на скаку лошадь.
Я поправляю фуражку и выбираюсь из ограждения рубаки вслед за командиром. Узенькая закраина над покатым бортом. Не оступиться бы! Марш гремит. В толпе встречающих подпевают.
Отлив. Темно и скользко.
Обледеневшая сходня стоит почти торчком. Даже если бы её не было, мы взошли бы на причал но воздуху.
- Смирно! - гремит с мостика. Это Абатуров уже вступил на сходню.
Огибаем торпедный кран, спотыкаясь о рельсы; застываем перед чёрной фигурой рослого адмирала. Докладывает командир. Затем я. Только бы не перехватило горло.
-…Все здоровы. Экипаж готов к выходу в море!
- Ну-ну! - жмет руку адмирал. - Наверное, вы с этим не торопитесь?
В штабной свите улыбаются.
Пошатываясь, иду к плотной толпе. Ничего не вижу? лица плывут.
«Где же Лю? Неужели не пришла?» Не она ли это?! Сердце забилось радостно. Высокий, гордый, тонкий силуэт. Нет, не она… И оттого что померещилось так явно, так близко, горечь обиды жжет ещё острей…
Отвык от гололеда, ноги расползаются. Отвык от обилия незнакомых лиц. Отвык, отвык, отвык…
Задыхаясь, скользя, бреду к её дому. Ещё теплится надежда - она у себя.
Обшарпанный вьюгами блочный дом. Сколько же счастливых часов, украденных у моря, пролетело здесь под шумные вздохи ветра! Отныне эти неказистые типовые строения с узко-лестничными подъездами и серо-бетонными стенами будут волновать меня, как кого-то старинные особняки или избы с резными наличниками.
Окно её не горит, Может, выбежала на минутку?! Может, мы разминулись с ней на причале?!
Это последние вспышки надежды. Распахнутая и полуоторванная дверца почтового ящика Лю кричит мне: «Ее здесь больше нет!»
Незачем подниматься на этаж, где она жила. Но я поднимаюсь, утопая в клубах пара, плывущего снизу, откуда-то из подвала…
Стою перед её дверью, обитой крашеным войлоком, как перед могильной плитой. Фаянсовый номерок, каким метят на лодках баки аккумуляторной батареи, привинчен вместо квартирного знака. Цифровой индекс былого счастья.
Её квартира пуста. Точнее, она занята другими людьми, которые сменили тех, кто жил здесь после её отъезда. И соседи по площадке - новые. Никто о ней не слышал: кто такая, куда уехала…
В гидрометеопосту на горе Вестник незнакомый лейтенант лишь пожал плечами, когда я спросил о его предшественнице…
7.
Она исчезла, как исчезали её циклоны - внезапно и без следа. Я бреду по городу, по причалам, сопкам…
Явь, явь… Но в этой яви ты так же недосягаема, как и во сне, как и там -в море. Здесь все, что тебя обвевало, окружало, осеняло: поземки, клубы пара, северное сияние. Лучи остались, звезда исчезла… Все тот же «ветер-раз» пытается сорвать с меня фуражку,
Страшен мир без тебя. Будто родная комната с ободранными обоями. Или каюта, с подволока которой соскребли крашеную пробку, и ржавое сырое железо леденит душу холодом склепа.
Дома все так же рявкает ревун, все так же поют половицы… Только подросла соседская девочка и уже ходит сама, придерживаясь за стены.
- С приехалом вас! - встречает меня на кухне сосед-мичман. Он в теплой зимней тельняшке. Глаза закрыты резиновыми очками от химкомплекта - чистит лук.
Я переступаю порог своей комнаты, и все вещи, забытые и полузабытые, наперебой начинают кричать мне о ней…
Пусто. Темно. В незанавешенном окне полыхает пурга. Стекла громыхают, будто в них с лета бьются ночные птицы - одна за другой - целая стая…
Ветер на Севере, это не просто ненастье. Это настроение. Это среда всей здешней жизни, это вечный фон всех чувств и переживаний. Слушать его дрожащий пересвист сейчас так же больно, как траурные марши после похорон. Но гренландский норд-ост отпевает нашу любовь настырно, жестоко, неумолимо…
Знаю, теперь так будет всегда. Как только поднимется ветер, я вспомню тебя. Огонь и память в бурю ярче…
Знаю, теперь ты будешь встречать меня здесь на каждом шагу. Выходить из стен, появляться из-за колонн, мелькать в окнах, смотреть из воды…
В этот магазинчик «Дары осени» мы заходили с тобой в прошлом году. Покупали яблоки. Ты любила разгрызать яблочные семечки… Боже, как дорог мне этот магазин со всей своей овощной гнилью!
Кажется, я становлюсь идолопоклонником. Это новый неизвестный религиеведам культ. Культ богини Лю. «Страшно впасть в руки бога живого!…»
Вдруг осенило! Она оставила мне письмо на почте. До востребования! Ну конечно же, там и новый адрес! Бегу по обледенелым лестницам… Как я не догадался сразу! Ведь надежнее ничего не придумаешь: до востребования!
С замиранием сердца смотрю, как острые ноготки операторши перебирают пестрые края авиаконвертов.
- Башилову ничего нет.
- Не может быть!
Операторша, девчонка лет семнадцати, вскидывает на меня нафабренные глаза. Ей хочется мне помочь.
- Сейчас посмотрю здесь…
Она выдвигает ещё какой-то ящичек… Ну уж здесь-то должно быть. Это последний шанс. Ведь не может же быть столь жестокой почтовая фортуна? Фортуна - богиня, а женщины солидарны в сердечных делах…
Похоже, весь запас счастливых случайностей я израсходовал в море.
- Нет.
Никаких писем.
Глава шестая.
Страшные холода обрушились на Северодар. Все побелело, будто забрызгано известью после некой грандиозной побелки. Побелело даже то, что не должно белеть: чёрные шины грузовиков, корпуса и рубки подводных лодок, лацканы флотских шинелей, эбонитовые короба выгруженных аккумуляторов.
Все железо закурчавилось белыми завитками, будто не выдержав морозов, решило обрасти шерстью. Лодки так вмерзли в лед, что, кажется, Сыграй «Срочное погружение», открой все кингстоны и клапаны - они так и останутся, прочно впаянные в бронестекло льда…
Заглянул по делам в лакокрасочную мастерскую, где хранятся старые фотостенды, и увидел её на снимке, запечатлевшем субботник. На фотосеребре застыл свет, отброшенный её лицом, её глазами год назад… Ну вот и встретились.
- По местам стоять, к погрузке аккумуляторной батареи!
В прочном корпусе аккумуляторного отсека сняли съёмный лист - толстую стальную пластину.
В подволоке, рядом с дверью в кают-компанию, зияет прямоугольная дыра, и сквозь нее влетают в коридор среднего прохода снежинки. Ледяные звёздочки тают на голубой ружейной пирамиде, на контакторных коробках, на линолеуме настила.
Как странно видеть небо из отсека! Как странно видеть солнечный свет из глубины аккумуляторной ямы! Говорят, со дна колодцев даже днем видны звёзды. Я спускаюсь в самый нижний ярус ямы, и через оба выреза в настилах, через проем съемного листа смотрю в прямоугольник неба, ставшего сразу по-вечернему синим. звёзд разглядеть не успел. На причале скомандовали: «Майна стрелой!», с корпуса крикнули в отсек: «Трымай алименты!» - и черное дно аккумуляторного элемента закрыло небо; тяжёлый эбонитовый короб тесно вошел в проем, а затем, покачиваясь, опустился сквозь люк в настиле - в «подпол», в верхний ярус ямы. Здесь его приняли руки электриков, осторожно отвели в сторону, подцепили к «пауку» - роликовой тележке, снующей поверху, отвезли в дальний угол ямы, бережно опустили на смазанные тавотом деревянные решётки- «рыбины». Матрос Тодор упирается спиной в эбонитовый короб, наполненный свинцом и серной кислотой, каблуками - в обрешетник…
- Толкай!
Резкий толчок - и элемент отъезжает на свое место…
И так сотни раз.
Как и на любые корабельные работы, на смену аккумуляторной батареи предписан свой норматив, и как любой норматив - море торопит - он должен быть перекрыт. Тут не просто: выгрузка - погрузка. Смена батареи - дело интимное в жизни подводной лодки. От того, насколько правильно будут установлены элементы, расклинены, зависит очень многое в физиологии субмарины: от дальности подводного хода до газового состава воздуха в отсеках. Токи всех частот и напряжений вращают гребные валы и гироскопы главных компасов, преобразуются в электронный слух и радарное зрение корабля, раскаляют камбузные плиты и обогревают линзы перископов, наконец, заменяют свет солнца, собирают людей у луча кинопроектора. Рабочая температура электролита, как у человеческого тела, - 36,6°, Аккумуляторная батарея столь же прихотлива к климату и режимам работы, как и живой организм. В сильную жару она начинает «газовать» - выделять взрывоопасные газы. Она не любит полной разрядки. Ей полезны «лечебные циклы». «Прерванная зарядка, - утверждает инженер-механик Мартопляс, - для батареи так же вредна, как прерванная любовь для человека».
На меня повеяло мистикой, когда я прочитал в газете, что аккумуляторная батарея английской подлодки, поднятой со дна моря, где она пролежала свыше шестидесяти лет, дала ток.
Я всегда с благоговением спускался по вертикальному трапу в «электрический подпол» отсека, где в безлюдье горят плафоны, тускло поблескивают бимсы и переборки выкрашенные антикислотной краской, а лабиринтные ряд чёрных баков, оплетенных чёрными шлангами систем охлаждения и перемешивания электролита, напоминаю винный погреб феодального замка. Только «бочки» таят не портвейн и не мадеру, а сжиженную электроэнергию. После отсечной толчеи аккумуляторная яма - омут покоя и тишины. Разве что взвоют батарейные вентиляторы…
Теперь тут людно, шумно, скользко. Все намазано тавотом. Электрики - народ молодой, любят порисоваться, порисковать: выдернуть ногу или руку из-под ползущего вниз груза, который, как гильотина, полоснет - зазевайся только. Я покрикиваю на самых отчаянных, но это лишь раззадоривает наших сорвиголов. Вон Тодор подставил голову под бак в полтонны весом:
- Майна гаком!
- Эй, внизу! - кричат с причала. - Зам в отсеке?
- В яме! - сообщает Тодор, поглядывая на меня.
- Письмо ему! Передаем с элементом!
И в аккумуляторную яму медленно сползает очередной короб. Между токосъемными пробками белеет конверт о голубыми виолами. От нее!
В настуженной яме меня бросает в жар. Не хочу, чтобы матросы видели, как трясутся пальцы. Ухожу в дальний угол ямы, под зарешеченный плафон. Письмо летнее, полугодичной давности. Я должен был получить его в Средиземном море. По всей вероятности, мы с ним разминулись…
Если письма могут уставать в дороге, то это, бесспорно, самое усталое письмо на белом свете. Конверт заштемпелеван, измят, надорван. К тому же на него попала серная кислота, и едкое пятно ширится, пожирая бумагу и строчки. Я успеваю оторвать кусочек конверта с обратным адресом. Я успеваю обмакнуть письмо в банку с содовым раствором, выставленную доктором для промывания глаз.
Мне достаются обрывки съеденных кислотой строчек: «…получилось… должна… Чукотка не… новая работа… не горюй… Помню. Жду. Люблю. Целую! Лю.
Мой адрес: Чукотский нац. автоном. округ, нос. Энурмино, что на мысу Сердце-Камень…»
Я выбираюсь из ямы. Я прячу останки письма в ящик каютного стола. Клочок конверта с адресом беру с собой. Цифры почтового индекса обнадеживают и внушают доверие к невероятному адресу на краю земли. Я твержу их, как шифр, как заклинание, с помощью которого можно вызвать из небытия любимую.
…Большой сбор. Мы строимся на дельфиньей спине своего корабля, за острым скосом обтекателя рубки на палубе кормовой надстройки. Это единственное место, где весь экипаж может встать в две шеренги. Мы равняем носки ботинок и сапог по сварным швам легкого корпуса. Правое мое плечо вжато в плечо Симбирцева, левое - в плечо помощника Феди. Сразу за ним возвышается Мартопляс, переминается с ноги на ногу доктор. Пока не было команды «Смирно», на лейтенантском фланге хохоток-Симаков придаёт фуражке Васильчикова нахимовские обводы. Мичманская шеренга начинается с боцмана. Привычно, не дожидаясь команды, застыл Степан Трофимович Лесных. Щеголь- Голицын, нервируя боцмана, расправляет под обшлагами шинели белые манжеты. Чертыхается Костя Марфин - чуть не загремел по скату обледеневшего борта. За низеньким коком убегает к флагштоку вереница матросских лиц: Соколов, Дуняшин, Тодор, Жамбалов…
Артисты бродячих цирков, солдаты маршевых рот, геологи поисковых партий знают, что такое всем вместе колесить но дорогам, менять города, стены случайных приютов, знают, как дорого, отбившись от своих,. увидеть в толчее лицо сотоварища, пусть не самого близкого, пусть даже не самого приятного, но своего, делившего с тобой общий кров, общие беды, общее скитальчество. Вот и мы годами притирались плечо к плечу в казармах, на палубах плавбаз и доков, в эшелонных вагонах, в санаторных палатах, на деревянных мостиках северодарских улиц, в лабиринтах арабских городов в нечастые наши сходы на берег… И вдруг понимаешь с грустью и болью: наступит день, когда все эти парни и дяди в бушлатах, кителях, шинелях - фамилии анкетные данные их ты затвердил до гробовой доски, - электрики, мотористы, трюмные, торпедисты, с которым! ты ходил в караулы и торпедные атаки, слушал вой полярных буранов и мерз в парадном строю, изнывал в шторм от качки и лез в пылающий отсек пожарного полигона, варили в чудовищных котлах обеды на весь подплав и вскакивать по звонкам аварийных тревог, - все эти отличники и разгильдяи, весельчаки и горлопаны, злюки и добряки, тихони и сорвиголовы, что зовутся сейчас таким внушительные таким монолитным словом «экипаж», рассеются по другим кораблям, разъедутся по иным гарнизонам, по отчим городам.
Даже самые сплаванные экипажи не вечны. Капитал лейтенант Симбирцев собирается на офицерские классы Мартопляс назначен помощником флагманского механик; Костя Марфин написал рапорт об увольнении.
Перед строем - шестеро первостатейных старшин. Он уходят сегодня в запас. Они стоят отутюженные, начищенные, надраенные, в бушлатах с погонами, исполосованные лычками, в златолобых бескозырках, с новенькими чёрными портфелями, в которых у всех почти одно и то же - «дембельский» фотоальбом, выточенная из эбонита лодка, тельник - отцу, платок - матери, ремень с бляхой - брату, заграничная вещица - той, что писала письма…
Они стоят - ещё свои и уже чужие. Старпом зачитал последний приказ:
- «…Снять с котлового и со всех видов довольствия…
За успехи в боевой и политической подготовке - присвоить вышепоименованным звание главных старшин».
Улыбаясь - знали заранее, - они сдирают с потов чёрные нитки, разделяющие лычки, и теперь нашивки на погонах сияют широким главстаршинским галуном.
Ахнул из репродуктора старинный марш! В три косых дирижерских взмаха перечеркнуто прошлое: как Андреевский флаг - крест, крест, крест - год, год, год!
Медные взрывы литавр взлетают брызгами разбитых о палубу волн… В один миг пронесется в матросских глазах вся служба-такая долгая в часах и скоролетная в годах.
Чайки взмахивают крыльями в такт «Прощанию славянки».
Ты помнишь: простуженный бас ревуна, шипящий свист врывающегося в цистерны моря… А тот шторм, ту вселенскую качку, когда ты отдал морю все, кроме души, и плакал с досады на себя, на бледную немочь, и тот спасительный кусок сухаря, который сунул тебе бывалый мичман?! А наглый рев пикирующего на лодку штурмовика - ночью о зажженными фарами, днем с включенными сиренами?! Ты видел это сам, и ненависть к чужеземным звёздам ты почерпнул не из газет,… И многое вспомнится под медную вьюгу прощального марша…
Голос старпома нетверд:
- Увольняющимся в запас-попрощаться с командой.
Только раз в жизни выпадает матросу пройти вдоль строя вот так, по-адмиральски, - пожимая руки и заглядывая в лицо каждому. Обнимались порывисто и крепко. Хлопали друг друга то плечам так, что шинельное сукно курилось пыльцой. В этих коротких, отчаянных ударах - вся соль чувств. Стесняясь выдавать их, они выдавали их ещё больше.
- Пиши, Серега!
- Поклон Питеру!
- Бывай, земеля…
- Прощай, что ли!
Они поднимались по сходне на берег. Марш чеканил им шаг-прочь, прочь, прочь!… Они уходили не оглядываясь, чтобы экипаж не видел стоявших в глазах слез…
Они ещё не знали, что марш отпевал их лучшие годы. Они ещё не знали, что пройдет зима, другая, им начнет сниться невозвратное - мере, которое они толком а не кипели, живя то за скалами, то в отсеках, - прекрасное синекрылое море… И грубое лодочное железо - дизели, помпы, воздушные клапана, переменники- подернется нежным флером прошлого. Так обрастает оно, это железо, пушистой мягкой зеленью, спустившись в глубины навечно.
Они ещё не знали, с какой тоской будут вглядываться в каждого встречного моряка, отыскивая в нём приметы подводника и северянина. Они ещё не знали, как больно и сладко будет бередить душу лет через пять, десять, двадцать этот их последний марш.
Торпедолов с уволенными в запас матросами, попыхивая сизым дымком, медленно разворачивался посреди Екатерининской гавани. Скалы, привычные, как стены казарм, скалы, растрескавшиеся от тысяч матросских взглядов, исписанные: датами «дембелей» и девичьими именами, присыпанные перьями линяющих чаек, щедро расцвеченные полярными мхами, расступились, и торпедолов вышел за боны.
На почте, как всегда, пахнет горячим сургучом и свежими яблоками. Я шлю длинную телеграмму с вызовом на переговорный пункт и «уведомлением о вручении». Все ещё не верится, что эти почтовые формулы, эти телеграфные заклинания, вызовут её голос и слева: наши полетят друг к другу через одиннадцать часовых поясов и полтораста меридианов…
О, чудо! Какие-то невидимые телефонные люди назначают нам час свидания. Она встретит меня из похода завтра в два часа пополуночи.
Молю всех богов, чтобы завтра не объявили штормовую готовность или не попасть в какое-нибудь дежурство. Фортуна не ревнива, но игрива… Дважды объявляли «ветер-два» и дважды отменяли; меня ставили дежурить, но удалось поменяться днями; меня едва не услали на Украину за пополнением; подо мной провалилась ступенька на Чертовом мосту, обошлось без перелома ноги.
Под вечер меня все же назначили старшим офицерского патруля, но это не помешало мне прийти к двум часам по полуночи на переговорный пункт. Никогда не думал, что это казенное стеклянное здание и станет местом нашей главной встречи. Такое ощущение, будто иду навещать её в больницу. Будто вся она забинтована, исчезла под белой марлей и от нее остался только голос, который живёт в этом доме, в стеклянной кабине, в черном эбоните телефонной трубки…
Ветер налетел по-пиратски - с моря. Снежные вихри срывались с острогривых сугробов и взмывали выше крыш. Они прихватывали с собой дым из печных труб, выматывали его и вплетали серые ленты в свои поземки. Пурга неслась по подплаву, вороша сугробы, обламывая сосульки, гремя железом. Море в гавани заплясало, заплескалось, слизывая снег с лодочных бортов.
Прошагал мимо почты чёрный матросский строй. Черпая сапогами снег, ковылял сзади маленький замыкающий с фонарем в руке. «Летучая мышь» мигала, и матрос прикрывал её полой шинели.
Поземка змеилась вкрадчиво, деловито, почти осмысленно, точно она пыталась сбить кого-то со следа. её плети летели, то припадая к земле, то отрываясь от нее, то исчезая, то возникая. В призрачном этом струении было что-то колдовское, ведьминское…
Я стоял у окна, один в пустом переговорном зале. На той стороне улицы трепетала афиша, извещавшая о том, что на сцене ДОФа - Дома офицеров флота - идет самая лучшая сказка Севера-«Снежная королева».
«…Снег повалил вдруг хлопьями, и стало темно… Снежные хлопья все росли и обратились под конец в больших белых кур. Вдруг они разлетелись в стороны, большие сани остановились, и сидевший в них человек встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина - Снежная королева…»
Нет, нет, Королева Северодара не исчезла, не растворилась, не покинула свои пределы. Она просто перенеслась с одного края Крайнего Севера на другой. Ведь это все - от мыса Цып-Наволок до мыса Сердце-Камень - Земля Королевы Лю.
- Чукотка, - грянул радиоголос, - третья кабина!
Москва - Полярный
1976 - 1988 г.г.
«ГРАЙ» ПО-ЦЫГАНСКИ «КОНЬ»
1.
Последний раз я видел солнце год назад. Мы подвсплывали среди бела дня, чтобы зарисовать в перископ очертания Гебридских островов.
Я никогда не думал раньше, что по солнечному свету можно изнывать, как по воде. Сетчатка моих глаз растрескалась без него, как земля в пустыне. От опостылевшего электросвета началась "куриная слепота". Я был уверен, что несколько живых солнечных лучей принесут глазам такое же облегчение, как долька чеснока больному цингой.
…И вот сейчас я увижу его так, как не мог пожелать в самые тягостные подводные ночи! Я увижу его самым первым. Я увижу его сверху под торжественную мессу самолётных турбин, под органный рокот моторов.
Все свои каникулы, а затем и редкие отпуска, я проводил здесь, на Горном Алтае, у бабушкиного брата, лесника из Улагана. И в голову не приходило, что когда-нибудь буду ехать не на лесной кордон, не на Катунь-реку в охотничий шалаш, а в белобольничные палаты санатория.
Но к нашему возвращению из плавания, как назло, вышел приказ Главнокомандующего флотом об обязательном послепоходовом отдыхе подводников под строгим медицинским контролем. Мне выпало ехать во флотский санаторий под Баку. В последнюю минуту флагманский врач внял моим просьбам и в графе "Место отдыха" написал Горно-алтайская автономная область. Санаторий "Горный воздух".
Теперь надо было поскорее отметиться в этом "Горном воздухе": "прибыл - убыл", и катить к дяде. Его кордон в пяти часах езды от санатория. Но Чуйский тракт за сутки не проедешь…