Я велел ей это подтвердить три раза один за другим; и когда она это сказала, я сказал громким голосом: «Господин судья, наместник христианнейшего короля, я прошу у вас правосудия; потому что я знаю, что законы христианнейшего короля за подобный грех уготовляют костер и содеявшему, и претерпевшему; однако она сознается в грехе; я ее не знаю никоим образом; сводница-мать здесь, которая за то и другое преступление заслуживает костра; я прошу у вас правосудия». И эти слова я повторял весьма часто и громким голосом, все время требуя костра для нее и для матери; говоря судье, что если он не посадит ее в тюрьму в моем присутствии, то я побегу к королю и расскажу несправедливость, которую мне чинит его уголовный наместник. Те при этом моем великом шуме начали понижать голоса; тогда я подымал его еще больше; потаскушка — в слезы, вместе с матерью, а я судье кричал: «Костер, костер!» Этот трусище, видя, что дело прошло не так, как он замыслил, начал более мягкими словами извинять слабый женский пол. Тут я увидел, что я как будто все же выиграл великую битву, и, бормоча и грозя, охотно ушел себе с Богом; и я, конечно, заплатил бы пятьсот скудо, лишь бы никогда туда не являться. Выйдя из этой пучины, я от всего сердца возблагодарил Бога и, веселый, вернулся с моими юношами к себе в замок.
XXXI
Когда превратная судьба, или, скажем, эта наша супротивная звезда, берется преследовать человека, у нее никогда не бывает недостатка в новых способах, чтобы выдвинуть их против него. Когда мне казалось, что я вышел из некоей неописуемой пучины, когда я уже думал, что хоть на малое время это мое превратное светило должно меня оставить в покое, не успел я перевести дух после этой неописуемой опасности, как оно выдвинуло мне их целых две сразу. На протяжении трех дней со мною приключилось два случая; и в каждом из них Жизнь моя была на стрелке весов. Дело в том, что, поехав в Фонтана Белио поговорить с королем, который написал мне письмо, в каковом он хотел, чтобы я сделал чеканы для монет всего его королевства, и с этим письмом прислал мне кое-какие рисуночки, чтобы показать мне часть своего намерения; но вполне давал мне волю, чтобы я делал все то, что мне нравится; я сделал новые рисунки, сообразно своему разумению и сообразно красоте искусства; итак, когда я прибыл в Фонтана Белио, один из этих казначеев, которые имели от короля распоряжение снабжать меня, его звали монсиньор делла Фа, каковой тотчас же мне сказал: «Бенвенуто, живописец Болонья
получил от короля распоряжение делать ваш большой колосс, и все распоряжения, которые наш король сделал нам относительно вас, он их все отменил и сделал их нам относительно него. Нам это представилось весьма дурным, и нам казалось, что этот ваш итальянец весьма дерзостно повел себя по отношению к вам; потому что вы уже получили эту работу благодаря вашим моделям и вашим трудам; он ее у вас отнимает, единственно по милости госпожи де Тамп; и вот уже много месяцев, как он получил этот заказ, а еще не видно, чтобы он что-либо готовил». Я, изумленный, сказал: «Как это возможно, чтобы я ничего об этом не знал?» Тогда он мне сказал, что тот держал его в величайшей тайне и что он получил его с превеликими трудностями, потому что король не хотел его ему давать; но старания госпожи де Тамп единственно помогли ему его получить. Я, почувствовав себя подобным образом обиженным и столь несправедливо, и увидев, что у меня отнимают работу, каковую я заслужил моими великими трудами, расположившись учинить что-нибудь немалое, с оружием отправился прямо к Болонье. Застал я его у себя в комнате и за своими занятиями; он велел позвать меня внутрь и с этими своими ломбардскими любезностями сказал мне, какое такое хорошее дело привело меня сюда. Тогда я сказал: «Дело отличнейшее и большое». Этот человек велел своим слугам, чтобы они принесли пить, и сказал: «Прежде чем нам о чем-нибудь беседовать, я хочу, чтобы мы выпили вместе, потому что таков французский обычай». Тогда я сказал: «Мессер Франческо, знайте, что те беседы, которые мы имеем с вами вести, не требуют того, чтобы мы сперва пили; может быть, потом можно будет выпить». Я начал беседовать с ним, говоря: «Все люди, которые желают слыть порядочными людьми, делают дела свои так, чтобы по ним узнавалось, что это порядочные люди; а поступая наоборот, они уже не носят имени порядочных людей. Я знаю, что вы знали, что король дал мне сделать этот большой колосс, о каковом говорилось полтора года, и ни вы, ни другие ни разу не выступили, чтобы сказать что-либо об этом; я же моими великими трудами объявился великому королю, каковой, так как ему понравились мои модели, эту большую работу дал делать мне; и вот уже сколько месяцев, что я ничего не слышал; только сегодня утром я узнал, что вы ее получили и отняли у меня; каковую работу я себе заслужил моими удивительными делами, а вы ее у меня отнимавте единственно вашими пустыми словами».
XXXII
На это Болонья ответил и сказал: «О Бенвенуто, каждый старается делать свое дело всеми способами, какими можно; раз король желает так, то что же еще вы желаете возразить? Вы только зря потратили бы время, потому что мне ее поручили, и она моя. Теперь скажите то, что вы хотите, и я вас выслушаю». Я сказал так: «Знайте, мессер Франческо, что я мог бы вам сказать много слов, каковыми с удивительной и истинной справедливостью я бы заставил вас признать, что такие способы не приняты, как те, что вы учинили и сказали, среди разумных животных; однако я в кратких словах быстро приду к точке заключения, но откройте уши и слушайте меня хорошенько, потому что это важно». Он хотел было встать с места, потому что увидел, что я окрасился в лице и весьма изменился; я сказал, что еще не время вставать; чтобы он оставался сидеть и слушал меня. Тогда я начал, говоря так: «Мессер Франческо, вы знаете, что работа была сначала моей и что, по мирской справедливости, прошло то время, когда кто бы то ни было мог еще об этом говорить; теперь я вам говорю, что я согласен, чтобы вы сделали модель, а я, кроме той, которую я сделал, сделаю еще другую; затем мы, ни слова не говоря, снесем их нашему великому королю; и кто таким путем добьется чести, что сделал лучше, тот заслуженно будет достоин колосса; и если вам достанется его делать, я отложу всю эту великую обиду, которую вы мне учинили, и благословлю ваши руки, как более достойные, нежели мои, такой славы; так что остановимся на этом и будем друзьями, иначе мы будем врагами; и Бог, который всегда помогает правоте, и я, который открываю ей дорогу, я вам покажу, в каком вы были великом заблуждении». Мессер Франческо сказал: «Работа — моя, и раз она мне дана, я не хочу поступаться своим». Я ему отвечаю: «Мессер Франческо, раз вы не желаете избрать добрый способ, который справедлив и разумен, я вам покажу другой, который будет, как ваш, каковой дурен и неприятен. Я вам говорю так, что, если я когда-нибудь, каким-либо образом, услышу, что вы говорите об этой моей работе, я тотчас же вас убью, как собаку; и так как мы не в Риме, и не в Болонье, и не во Флоренции, здесь живут по-другому, то если я когда-нибудь узнаю, что вы говорите об этом с королем или с кем другим, я вас убью во что бы то ни стало; подумайте о том, какой путь вы хотите избрать, этот ли первый, добрый, который я сказал, или этот последний, плохой, который я говорю». Этот человек не знал, ни что сказать, ни что делать; а я был готов учинить это действие, охотнее тогда же, чем класть еще время промеж. Не сказал ничего другого, как эти слова, сказанный Болонья: «Если я буду делать то, что должен делать порядочный человек, я ничего на свете не убоюсь». На это я сказал: «Вы хорошо сказали; но, поступая наоборот, бойтесь, потому что для вас это важно». И я тотчас же ушел от него, и отправился к королю, и с его величеством долго обсуждал дело с монетами, в каковом мы были не очень согласны; потому что, так как тут же был его совет, они его убеждали, что монеты должны делаться на их французский лад, как они делались до тех пор. Каковым я отвечал, что его величество вызвал меня из Италии для того, чтобы я ему делал работы, которые были бы хороши; и если бы его величество велел мне наоборот, у меня бы никогда душа не потерпела их делать. На этом отложили, чтобы поговорить другой раз; я тотчас же вернулся в Париж.
XXXIII
Не успел я спешиться, как одна добрая особа, из тех, которые находят удовольствие в том, чтобы видеть зло, пришла мне сказать, что Паголо Миччери снял дом для этой потаскушки Катерины и для ее матери, и что он постоянно бывает там, и что, говоря обо мне, он всегда с насмешкой говорит: «Бенвенуто дал гусям стеречь латук и думал, что я его не съем; пусть теперь он грозится и думает, что я его боюсь; я ношу теперь эту шпагу и этот кинжал, чтобы показать ему, что и моя шпага режет и что я флорентинец, как и он, из Миччери, много лучшего рода, чем их Челлини». Этот негодяй, который принес мне это известие, сказал мне его с такой силой, что я тотчас же почувствовал, как меня схватила лихорадка, я говорю лихорадка, говоря не в виде сравнения. И так как, может быть, от такой зверской страсти я бы умер, то я избрал лекарством дать ей тот исход, который мне давался этим случаем, по тому способу, который я в себе чувствовал. Я сказал этому моему феррарскому работнику, которого звали Кьочча, чтобы он шел со мной, и велел слуге вести за мною следом моего коня; и, прибыв в дом, где был этот несчастный, найдя дверь приотворенной, я вошел внутрь; я увидел его, что он был при шпаге и кинжале, и сидел на сундуке, и обнимал Катерину рукой за шею, только что придя; услышал, как он и ее мать проходились на мой счет. Толкнув дверь, в то же самое время выхватив шпагу, я ему приставил ее острие к горлу, не дав ему времени сообразить, что и у него тоже имеется шпага, и при этом сказал: «Подлый трус, поручи себя Богу, потому что ты умер». Тот, не шевелясь, сказал три раза: «Мамочка, помогите мне!» Я, который имел желание убить его во что бы то ни стало, когда я услышал эти слова, такие глупые, у меня прошла половина злобы. Тем временем я сказал этому моему работнику Кьочче, чтобы он не выпускал ни ее, ни мать, потому что если я его ударю, то такое же зло я хочу учинить и этим двум потаскухам. Держа по-прежнему острие шпаги у горла, я немного чуточку его покалывал, все время с устрашающими словами; затем, когда я увидел, что он совсем никак не защищается, а я не знал уж, что и делать, и этому стращанию, мне казалось, никогда не будет конца, мне пришло в голову, на худой конец, заставить его на ней жениться, с намерением учинить потом мою месть. Так решив, я сказал: «Сними это кольцо, которое у тебя на пальце, трус, и женись на ней, дабы я мог учинить месть, которой ты заслуживаешь». Он тотчас же сказал: «Лишь бы вы меня не убивали, я все сделаю». — «Тогда, — сказал я, — надень ей кольцо». Я отстранил ему немного шпагу от горла, и он надел ей кольцо. Тогда я сказал: «Этого недостаточно, потому что я хочу, чтобы сходили за двумя нотариусами, дабы это совершилось по договору». Сказав Кьочче, чтобы он сходил за нотариусами, я тотчас же обернулся к ней и к матери. Говоря по-французски, я сказал: «Сюда придут нотариусы и прочие свидетели; первую из вас, которую я услышу, что она что-нибудь об этом скажет, я тотчас же убью, и я вас убью всех троих; так что будьте разумны». Ему я сказал по-итальянски: «Если ты возразишь хоть что-нибудь на то, что я предложу, при малейшем слове, которое ты скажешь, я тебя так истыкаю кинжалом, что ты у меня выпустишь все, что у тебя в кишках». На это он ответил: «С меня достаточно, чтобы вы меня не убивали, и я сделаю то, что вы хотите». Явились нотариусы и свидетели, заключили подлинный договор, и удивительно прошли у меня и злоба, и лихорадка. Я расплатился с нотариусами и ушел. На другой день приехал в Париж Болонья, нарочно, и велел меня позвать через Маттио дель Назаро; я пошел и застал сказанного Болонью, каковой с веселым лицом вышел мне навстречу, прося меня, чтобы я считал его добрым братом и что он никогда больше не будет говорить об этой работе, потому что отлично сознает, что я прав.
XXXIV
Если бы я не говорил, в некоторых из этих моих приключений, что сознаю, что поступил дурно, то те другие, где я сознаю, что поступил хорошо, не сошли бы за истинные; поэтому я сознаю, что сделал ошибку, желая отомстить столь странным образом Паголо Миччери. Хотя, если бы я знал, что это такой слабый человек, мне бы никогда не пришла на ум такая постыдная месть, какую я учинил; потому что мне мало было того, что я заставил его взять в жены такую подлую потаскушку, но еще потом, желая закончить остаток моей мести, я за ней посылал и лепил ее; каждый день я ей давал по тридцать сольдо; и так как я заставлял ее оставаться голой, то она требовала, во-первых, чтобы я платил ей ее деньги вперед; во-вторых, Она требовала очень хороший завтрак; в-третьих, я из мести имел с нею общение, попрекая ее и мужа теми разными рогами, которые я ему учинял; в-четвертых, я держал ее в очень неудобном положении по многу и многу часов; и быть в этом неудобном положении ей очень надоедало, настолько же, насколько мне это нравилось, потому что она была прекрасно сложена и приносила мне превеликую честь. И так как ей казалось, что я ей не оказываю того внимания, какое я оказывал раньше, до того, как она вышла замуж, и это было ей весьма в тягость, то она начинала ворчать; и на этот свой французский лад грозилась на словах, упоминая своего мужа, каковой уехал жить к приору капуанскому,
брату Пьеро Строцци. И, как я сказал, она упоминала этого своего мужа; а когда я слышал, что о нем говорят, тотчас же на меня находил неописуемый гнев; однако я его сносил, с неохотой, как только мог, памятуя, что для моего искусства мне не найти ничего более подходящего, чем она; и говорил про себя: «Я учиняю здесь две разных мести; первую — тем, что она замужем; это не мнимые рога, как его, когда она была для меня потаскухой; поэтому, если я учиняю эту столь отменную месть по отношению к нему, а также и по отношению к ней такую странность, держа ее здесь в таком неудобном положении, которое, кроме удовольствия, приносит мне такую честь и такую пользу, — то чего же мне еще желать?» Пока я подводил этот мой счет, эта дрянь распространялась в этих оскорбительных словах, говоря все время о своем муже, и такое делала и говорила, что выводила меня из границ рассудка; и, отдавшись в добычу гневу, я схватил ее за волосы и таскал ее по комнате, колотя ее ногами и кулаками, пока не устал. И туда никто не мог войти ей на помощь. После того как я ее порядком потрепал, она стала клясться, что не желает никогда больше ко мне возвращаться; поэтому первый раз мне показалось, что я очень плохо сделал, потому что мне казалось, что я теряю удивительный случай доставить себе честь. Притом же я видел, что она вся истерзана, посинела и распухла, думая, что если она и вернется, то необходимо будет лечить ее недели две, раньше чем я мог бы ею пользоваться.
XXXV
Возвращаясь к ней: я послал одну мою служанку, чтобы она помогла ей одеться, каковая служанка была старая женщина, которую звали Руберта, душевнейшая; и, придя к этой негоднице, она принесла ей снова выпить и поесть; затем намазала ей немного поджаренным солонинным жиром эти больные ушибы, которые я ей насадил, а прочий жир, который оставался, они вместе съели. Одевшись, она затем ушла, богохульствуя и проклиная всех итальянцев и короля, который их держит; так она шла, плача и бормоча до самого дома. Правда, что первый этот раз мне показалось, что я очень плохо сделал, и моя Руберта меня попрекала и все мне говорила: «Очень вы жестоки, что так свирепо колотите такую красивую девочку». Когда я хотел извиниться перед этой моей Рубертой, рассказывая ей про негодяйства, которые чинила и она, и мать, когда жила у меня, на это Руберта меня бранила, говоря, что это пустяки, потому что таков французский обычай, и что она знает наверное, что во Франции нет мужа, у которого не было бы рожек. На эти слова я рассмеялся и потом сказал Руберте, чтобы она сходила посмотреть, как Катерина себя чувствует, потому что мне было бы приятно, если бы я мог кончить эту мою работу, пользуясь ею. Моя Руберта меня попрекала, говоря мне, что я не умею себя вести; потому что едва настанет день, как она сама сюда придет; тогда как, если вы пошлете спросить о ней или навестить, она начнет ломаться и не пожелает идти. Когда настал следующий день, эта сказанная Катерина пришла к моей двери и с великой яростью стучалась в сказанную дверь, так что, будучи внизу, я побежал посмотреть, сумасшедший ли это, или кто из домашних. Когда я отворил дверь, эта скотина, смеясь, бросилась мне на шею, обнимала меня и целовала, и спросила меня, сержусь ли я еще на нее. Я сказал, что нет. Она сказала: «Так дайте мне хорошенько закусить». Я дал ей хорошенько закусить и поел с нею в знак мира. Затем принялся ее лепить, и тем временем у нас случились плотские услады, а затем, в тот же самый час, что и в прошедший день, она до того меня разбередила, что мне пришлось надавать ей таких же самых колотушек, и так мы продолжали несколько дней, проделывая каждый день все то же самое, как из-под чекана; немного разнилось от большего к меньшему. Тем временем я, который учинил себе превеликую честь и кончил свою фигуру, приготовился отлить ее из бронзы; в каковой я имел кое-какие трудности, так что было бы прекрасно для надобностей искусства рассказать об этом; но так как я бы слишком задержался, я это обойду. Довольно того, что моя фигура вышла отлично, и это было такое прекрасное литье, какого никогда не делалось.
XXXVI
Пока эта работа подвигалась вперед, я уделял по нескольку часов в день и работал над солонкой, а иногда над Юпитером. Так как солонку работало гораздо больше людей, нежели у меня было к тому удобство, чтобы работать над Юпитером, то уже к этому времени я ее кончил во всем. Король вернулся в Париж,
и я к нему отправился, неся ему сказанную оконченную солонку; каковая, как я сказал выше,
была овальной формы и величиной была приблизительно в две трети локтя, вся из золота, сработанная при помощи чекана. И, как я сказал, когда я говорил о модели, я изобразил море и землю, обоих сидящими, и они перемежались ногами, как иные морские заливы заходят внутрь земли, а земля внутрь сказанного моря; так точно и я придал им это изящество. Морю я поместил в руку трезубец в правую; а в левую поместил ладью, тонко сработанную, в каковую клалась соль. Под этой сказанной фигурой были ее четыре морских коня, которые по грудь и передние лапы были конские; вся часть от середины кзади была рыбья; эти рыбьи хвосты приятным образом переплетались вместе; над каковой группой сидело с горделивейшей осанкой сказанное море; вокруг него были многого рода рыбы и другие морские животные. Вода была изображена со своими волнами; затем была отлично помуравлена собственным своим цветом. Для земли я изобразил прекраснейшую женщину, с рогом ее изобилия в руке, совсем нагую, точь-в-точь как и мужчина; в другой ее, левой руке я сделал храмик ионического строя, тончайше сработанный; и в нем я приспособил перец. Пониже этой женщины я сделал самых красивых животных, каких производит земля; и ее земные скалы я частью помуравил, а частью оставил золотыми. Затем я поставил эту сказанную работу и насадил на подножие из черного дерева; оно было некоей подходящей толщины, и в нем была небольшая выкружка, в каковой я разместил четыре золотых фигуры, сделанных больше чем в полурельеф; эти изображали ночь, день, сумерки и зарю. Еще там были четыре других фигуры такой же величины, сделанные для четырех главных ветров, с такой тщательностью сработанные и частью помуравленные, как только можно вообразить. Когда эту работу я поставил перед глазами короля, он издал возглас изумления и не мог насытиться, рассматривая ее; затем сказал мне, чтобы я ее отнес к себе домой и что он мне скажет в свое время, что я должен с нею сделать. Я отнес ее домой, и тотчас же пригласил нескольких моих дорогих друзей, и с ними с превеликим весельем пообедал, поставив солонку посреди стола; и мы были первые, кто ее употребил. Затем я продолжал кончать серебряного Юпитера и большую вазу, уже сказанную,
всю отделанную многими приятнейшими украшениями и множеством фигур.
XXXVII
В это время Болонья, живописец вышесказанный, заявил королю, что было бы хорошо, чтобы его величество отпустил его в Рим и дал ему сопроводительные письма, через каковые он бы мог слепить
эти первейшие прекрасные древности, то есть Леоконта, Клеопатру, Венеру, Комода, Цыганку и Аполлона.
Это действительно самое прекрасное из того, что есть в Риме. И он говорил королю, что когда его величество затем увидит эти изумительные произведения, тогда он сможет рассуждать об изобразительном искусстве, потому что все то, что он видел у нас, современных, весьма далеко от умения этих древних. Король согласился и учинил ему все милости, о которых тот просил. Так уехал, себе на беду, этот скотина. Так как у него не хватило духу состязаться со мною своими руками, то он избрал этот ломбардский способ, пытаясь принизить мои работы, сделавшись лепщиком древностей. И хотя их ему отлично слепили, для него из этого вышло совершенно обратное следствие, чем то, которое он воображал; о чем будет сказано потом в своем месте. Когда я совсем прогнал сказанную дрянь Катерину, а этот несчастный бедный юноша, ее муж, уехал с Богом из Парижа, то, желая кончить отделкой свою Фонтана Белио, каковая была уже сделана в бронзе, а также чтобы хорошо сделать эти две Победы, которые шли в боковые углы дверного полукружия, я взял одну бедную девушку в возрасте приблизительно лет пятнадцати. Она была очень хороша телосложением и была немного черновата; и так как она была чуточку дикарка и очень неразговорчива, с быстрыми движениями, с хмурыми глазами, то все это было причиной, что я дал ей имя «дичок»; ее настоящее имя было Джанна. С этой сказанной девочкой я отлично закончил в бронзе сказанную Фонтана Белио и обе эти Победы сказанные для сказанной двери. Эта малютка была чиста и девственна, и я ее сделал беременной; каковая мне родила девочку июня седьмого дня, в тринадцать часов дня, 1544 года, что было временем как раз сорокачетырехлетнего моего возраста. Сказанной девочке, я ей дал имя Констанца; и крестил мне ее мессер Гвидо Гвиди, королевский врач, превеликий мой друг, как я выше писал. Он был единственным крестным отцом, потому что во Франции таков обычай, чтобы был один крестный отец и две крестных матери, из которых одна была синьора Маддалена, жена мессер Луиджи Аламанни, флорентийского дворянина и удивительного поэта; другая крестная мать была жена мессер Риччардо дель Бене, нашего флорентийского гражданина, а там
крупного купца; она же знатная французская дворянка. Это был первый ребенок, который у меня когда-либо был, насколько я помню. Я назначил сказанной девушке столько денег в приданое, на сколько согласилась одна ее тетка, которой я ее отдал; и никогда больше с тех пор ее не знал.
XXXVIII
Я усердствовал над своими работами и намного подвинул их вперед: Юпитер был почти что кончен, ваза также; дверь начинала являть свои красоты. В это время король прибыл в Париж; и хотя я сказал, из-за рождения моей дочери, о 1544-м годе, мы еще были в 1543; но так как мне сейчас уже случилось рассказать об этой моей дочери, то, чтобы не мешать себе в остальном более важном, я ничего больше о ней не скажу вплоть до своего места. Король приехал в Париж, как я сказал, и тотчас же пришел ко мне на дом; и, увидав столько этих подвинутых работ, таких, что глаза могли вполне удовлетвориться, как и было с глазами этого удивительного короля, какового настолько удовлетворили сказанные работы, насколько может желать тот, кто несет труды, как понес я, он тотчас же сам собой вспомнил, что вышесказанный кардинал феррарский не дал мне ничего, ни содержания, ни чего другого из того, что он мне обещал; и, пробормотав со своим адмиралом, сказал, что кардинал феррарский повел себя очень плохо, что не дал мне ничего; но что он хочет исправить эту непристойность, потому что он видит, что я человек, который говорит не много, и я когда-нибудь, — был и сгинул, — возьму и уеду себе с Богом, ничего ему не сказав. Когда они вернулись домой, то, после обеда его величества, он сказал кардиналу, чтобы он от его имени сказал его казнохранителю, чтобы тот уплатил мне как можно скорее семь тысяч золотых скудо, в три или четыре платежа, смотря по тому, как ему будет удобно, лишь бы он этого не преминул; и потом заметил ему, говоря: «Я вам отдал Бенвенуто под охрану, а вы о нем забыли». Кардинал сказал, что охотно сделает все то, что говорит его величество. Сказанный кардинал, по своей дурной природе, дал пройти у короля этому желанию. Тем временем войны возрастали;
и это было как раз в ту пору, когда император со своим огромнейшим войском шел на Париж. Видя, что Франция в великой денежной нужде, кардинал, найдя однажды случай заговорить обо мне, сказал: «Священное величество, чтобы сделать лучше, я не велел давать денег Бенвенуто; во-первых, потому, что сейчас они слишком нужны; другая причина та, что такая большая сумма денег вас бы скорее лишила Бенвенуто; потому что, решив, что он богат, он накупил бы себе земель в Италии, и как только ему бы взбрела причуда, он бы охотнее уехал от вас; так что я подумал, что было бы лучше, чтобы ваше величество подарило ему что-нибудь в своем королевстве, имея желание, чтобы он остался на более долгое время в его службе». Король одобрил эти речи, потому что был в денежной нужде; тем не менее, как благороднейшая душа, поистине достойная такого короля, каким он был, он рассудил, что сказанный кардинал сделал это скорее, чтобы выслужиться, чем по нужде и потому чтобы он мог настолько представить себе вперед нужды такого великого королевства.
XXXIX
И хотя, как я говорил, король показал, будто одобряет эти его сказанные речи, втайне он думал не так, потому что, как я говорил выше, он возвратился в Париж и на следующий день, без того, чтобы я его побуждал, сам по себе пришел ко мне на дом; где, выйдя к нему навстречу, я его повел по разным комнатам, где были разного рода работы, и, начиная с вещей более низких, показал ему великое множество бронзовых работ, каковых он давно уже не видывал в таком числе. Затем я повел его посмотреть серебряного Юпитера и показал его почти оконченным, со всеми его прекраснейшими украшениями; каковой показался ему много более изумительным, чем показался бы другому человеку, по причине некоего ужасного случая, который с ним приключился за несколько лет до того; потому что когда, после взятия Туниса, император проезжал через Париж,
по уговору со своим кузеном, королем Франциском, то сказанный король, желая сделать подарок, достойный столь великого императора, велел для него сделать серебряного Геркулеса, величиной точь-в-точь такого, каким я сделал Юпитера; каковой Геркулес, по признанию короля, был самой безобразной работой, которую он когда-либо видывал, и когда он ее таковой и назвал этим парижским искусникам, каковые считали себя первыми на свете искусниками в этом художестве, то они заявили королю, что это все, что можно сделать из серебра, и тем не менее пожелали две тысячи дукатов за эту свою свинячью работу; по этой причине, когда король увидал эту мою работу, он в ней увидел такую отделанность, о которой никогда не мог бы и думать. Так что он рассудил справедливо и пожелал, чтобы моя работа с Юпитером была точно так же оценена в две тысячи дукатов, говоря: «Тем я не платил никакого жалованья; а этот, которому я плачу жалованья около тысячи скудо, конечно, может мне ее сделать за две тысячи золотых скудо, раз он имеет вдобавок это свое жалованье». Затем я его повел посмотреть другие серебряные и золотые работы и много других моделей для измышления новых работ. Потом, перед самым его уходом, на моем замковом лугу я открыл этого моего великого гиганта, каковому король еще более дивился, нежели чему бы то ни было другому; и, повернувшись к адмиралу, какового, звали монсиньор Анибалле,
сказал: «Так как кардинал ничем его не обеспечил, то надо непременно, благо он и сам ленив просить и ничего не говорит, то я хочу, чтобы он был обеспечен; ведь этим людям, которые никогда ни о чем не просят, им кажется, будто их труды сами о многом просят; поэтому обеспечьте его первым же свободным аббатством, которое было бы стоимостью до двух тысяч скудо дохода; и если это не выйдет целиком, то пусть это будет в двух или в трех частях, потому что для него это будет все равно». Присутствуя при этом, я слышал все и тотчас же принялся его благодарить, как если бы я его уже получил, говоря его величеству, что я хочу, когда это наступит, трудиться для его величества без всякого вознаграждения, ни жалованьем, ни какой-либо платой за работы, до тех пор, пока, понуждаемый старостью, не в силах больше трудиться, я не упокою в мире мою усталую жизнь, достойно живя на этот доход, вспоминая, что я служил такому великому королю, как его величество. На эти мои слова король с великой живостью, превесело обратясь ко мне, сказал: «И пусть так и будет». И его величество, довольный, от меня ушел, а я остался.
XL
Госпожа де Тамп, узнав про эти мои дела, еще пуще против меня растравилась, говоря сама себе: «Я теперь правлю миром, а какой-то человечек, подобный этому, не ставит меня ни во что!» Она принялась со всяческим усердием действовать мне во всем наперекор. И когда ей как-то подвернулся под руку некий человек, каковой был великий перегонщик, он ей дал некоторые благовонные и чудесные воды, каковые натягивали ей кожу, вещь во Франции дотоле небывалая; она его представила королю; каковой человек показал некоторые из этих перегонов, каковые весьма понравились королю; и среди этих забав случилось, что он попросил у его величества жедепом, который имелся у меня в замке, с некоими малыми комнатками, про каковые он говорил, что я ими не пользуюсь. Этот добрый король, который понимал, откуда это дело идет, не дал никакого ответа. Госпожа де Тамп принялась домогаться теми путями, какими женщины могут у мужчин, так что ей легко удался этот ее замысел, потому что, когда она застала короля в любовном расположении, каковому он был весьма подвержен, он предоставил госпоже все то, чего она желала. Пришел этот сказанный человек вместе с казначеем Гролье,
знатнейшим французским вельможей; и так как этот казначей отлично говорил по-итальянски, то он пришел ко мне в замок и вошел в него, в мое присутствие, заговорив со мною по-итальянски, пошучивая. Улучив удобный случай, он сказал: «Я ввожу во владение от имени короля этого вот человека этим жедепомом и этими строеньицами, которые к сказанному жедепому принадлежат».