Аркадина
(Маше). Вот встанемте.
Обе встают.
Станем рядом. Вам двадцать два года, а мне почти вдвое. Евгений Сергеич, кто из нас моложавее?
Дорн. Вы, конечно.
Аркадина. Вот-с… А почему? Потому что я работаю, я чувствую, я постоянно в суете, а вы сидите все на одном месте, не живете… И у меня правило: не заглядывать в будущее. Я никогда не думаю ни о старости, ни о смерти. Чему быть, того не миновать.
Маша. А у меня такое чувство, как будто я родилась уже давно-давно; жизнь свою я тащу волоком, как бесконечный шлейф… И часто не бывает никакой охоты жить.
(Садится.)Конечно, это все пустяки. Надо встряхнуться, сбросить с себя все это.
Дорн
(напевает тихо). «Расскажите вы ей, цветы мои…»
Аркадина. Затем я корректна, как англичанин. Я, милая, держу себя в струне, как говорится, и всегда одета и причесана comme il faut.
Чтобы я позволила себе выйти из дому, хотя бы вот в сад, в блузе или непричесанной? Никогда. Оттого я и сохранилась, что никогда не была фефелой, не распускала себя, как некоторые…
(Подбоченясь, прохаживается по площадке.)Вот вам — как цыпочка. Хоть пятнадцатилетнюю девочку играть.
Дорн. Ну-с, тем не менее все-таки я продолжаю.
(Берет книгу.)Мы остановились на лабазнике и крысах…
Аркадина. И крысах. Читайте.
(Садится.)Впрочем, дайте мне, я буду читать. Моя очередь.
(Берет книгу и ищет в ней глазами.)И крысах… Вот оно…
(Читает.)«И, разумеется, для светских людей баловать романистов и привлекать их к себе так же опасно, как лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах. А между тем их любят. Итак, когда женщина избрала писателя, которого она желает заполонить, она осаждает его посредством комплиментов, любезностей и угождений…» Ну, это у французов, может быть, но у нас ничего подобного, никаких программ. У нас женщина обыкновенно, прежде чем заполонить писателя, сама уже влюблена по уши, сделайте милость. Недалеко ходить, взять хоть меня и Тригорина…
Идет Сорин, опираясь на трость, и рядом с ним Нина; Медведенко катит за ним пустое кресло.
Сорин
(тоном, каким ласкают детей). Да? У нас радость? Мы сегодня веселы в конце концов?
(Сестре.)У нас радость! Отец и мачеха уехали в Тверь, и мы теперь свободны на целых три дня.
Нина
(садится рядом с Аркадиной и обнимает ее). Я счастлива! Я теперь принадлежу вам.
Сорин
(садится в свое кресло). Она сегодня красивенькая.
Аркадина. Нарядная, интересная… За это вы умница.
(Целует Нину.)Но не нужно очень хвалить, а то сглазим. Где Борис Алексеевич?
Нина. Он в купальне рыбу удит.
Аркадина. Как ему не надоест!
(Хочет продолжать читать.)
Нина. Это вы что?
Аркадина. Мопассан «На воде», милочка.
( Читает несколько строк про себя.)Ну, дальше неинтересно и неверно.
(Закрывает книгу.)Непокойна у меня душа. Скажите, что с моим сыном? Отчего он так скучен и суров? Он целые дни проводит на озере, и я его почти совсем не вижу.
Маша. У него нехорошо на душе
(Нине, робко.)Прошу вас, прочтите из его пьесы!
Нина
(пожав плечами). Вы хотите? Это так неинтересно!
Маша
(сдерживая восторг). Когда он сам читает что-нибудь, то глаза у него горят и лицо становится бледным. У него прекрасный, печальный голос; а манеры, как у поэта.
Слышно, как храпит Сорин.
Дорн. Спокойной ночи!
Аркадина. Петруша!
Сорин. А?
Аркадина. Ты спишь?
Сорин. Нисколько.
Пауза.
Аркадина. Ты не лечишься, а это нехорошо, брат.
Сорин. Я рад бы лечиться, да вот доктор не хочет.
Дорн. Лечиться в шестьдесят лет!
Сорин. И в шестьдесят лет жить хочется.
Дорн.
(досадливо). Э! Ну, принимайте вылериановые капли.
Аркадина. Мне кажется, ему хорошо бы поехать куда-нибудь на воды.
Дорн. Что ж? Можно поехать. Можно и не поехать.
Аркадина. Вот и пойми.
Дорн. И понимать нечего. Все ясно.
Пауза.
Медведенко. Петру Николаевичу следовало бы бросить курить.
Сорин. Пустяки.
Дорн. Нет, не пустяки. Вино и табак обезличивают. После сигары или рюмки водки вы уже не Петр Николаевич, а Петр Николаевич плюс еще кто-то; у вас расплывается ваше я, и вы уже относитесь к самому себе, как к третьему лицу — он.
Сорин
(смеется). Вам хорошо рассуждать. Вы пожили на своем веку, а я? Я прослужил по судебному ведомству 28 лет, но еще не жил, ничего не испытал в конце концов и понятная вещь, жить мне очень хочется. Вы сыты и равнодушны, и потому имеете наклонность к философии, я же хочу жить и потому пью за обедом херес и курю сигары и все. Вот и все.
Дорн. Надо относиться к жизни серьезно, а лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие.
Маша
(встает). Завтракать пора, должно быть.
(Идет ленивою, вялою походкой.)Ногу отсидела…
(Уходит.)
Дорн. Пойдет и перед завтраком две рюмочки пропустит.
Сорин. Личного счастья нет у бедняжки.
Дорн. Пустое, ваше превосходительство.
Сорин. Вы рассуждаете, как сытый человек.
Аркадина. Ах, что может быть скучнее этой вот милой деревенской скуки! Жарко, тихо, никто ничего не делает, все философствуют… Хорошо с вами, друзья, приятно вас слушать, но… сидеть у себя в номере и учить роль — куда лучше!
Нина
(восторженно). Хорошо! Я понимаю вас.
Сорин. Конечно, в городе лучше. Сидишь в своем кабинете, лакей никого не впускает без доклада, телефон… на улице извозчики и все…
Дорн
(напевает). «Расскажите вы ей, цветы мои…»
Входит Шамраев, за ним Полина Андреевна.
Шамраев. Вот и наши. Добрый день!
(Целует руку у Аркадиной, потом у Нины.)Весьма рад видеть вас в добром здоровье.
(Аркадиной.)Жена говорит, что вы собираетесь сегодня ехать с нею вместе в город. Это правда?
Аркадина. Да, мы собираемся.
Шамраев. Гм… Это великолепно, но на чем же вы поедете, многоуважаемая? Сегодня у нас возят рожь, все работники заняты. А на каких лошадях, извольте вас спросить?
Аркадина. На каких? Почем я знаю — на каких!
Сорин. У нас же выездные есть.
Шамраев
(волнуясь). Выездные? А где я возьму хомуты? Где я возьму хомуты? Это удивительно! Это непостижимо! Высокоуважаемая! Извините, я благоговею перед вашим талантом, готов отдать за вас десять лет жизни, но лошадей я вам не могу дать!
Аркадина. Но если я должна ехать? Странное дело!
Шамраев. Многоуважаемая! Вы не знаете, что значит хозяйство!
Аркадина
(вспылив). Это старая история! В таком случае я сегодня же уезжаю в Москву. Прикажите нанять для меня лошадей в деревне, а то я уйду на станцию пешком!
Шамраев
(вспылив). В таком случае я отказываюсь от места! Ищите себе другого управляющего
(Уходит.)
Аркадина. Каждое лето так, каждое лето меня здесь оскорбляют! Нога моя здесь больше не будет!
Уходит влево, где предполагается купальня; через минуту видно, как она проходит в дом; за нею идет Тригорин с удочками и с ведром.)
Сорин
(вспылив). Это нахальство! Это черт знает что такое! Мне это надоело в конце концов. Сейчас же подать сюда всех лошадей!
Нина
(Полине Андреевне). Отказать Ирине Николаевне, знаменитой артистке! Разве всякое желание ее, даже каприз, не важнее вашего хозяйства? Просто невероятно!
Полина Андреевна
(в отчаянии). Что я могу? Войдите в мое положение: что я могу?
Сорин
(Нине). Пойдемте к сестре… Мы все будем умолять ее, чтобы она не уезжала. Не правда ли?
(Глядя по направлению, куда ушел Шамраев.)Невыносимый человек! Деспот!
Нина
(мешая ему встать). Сидите, сидите… Мы вас довезем…
(Она и Медведенко катят кресло.)
О, как это ужасно!
Сорин. Да, да, это ужасно… Но он не уйдет, я сейчас поговорю с ним.
Уходят; остаются только Дорн и Полина Андреевна.
Дорн. Люди скучны. В сущности следовало бы вашего мужа отсюда просто в шею, а ведь все кончится тем, что эта старая баба Петр Николаевич и его сестра попросят у него извинения. Вот увидите!
Полина Андреевна. Он и выездных лошадей послал в поле. И каждый день такие недоразумения. Если бы вы знали, как это волнует меня! Я заболеваю; видите, я дрожу… Я не выношу его грубости.
(Умоляюще.)Евгений, дорогой, ненаглядный, возьмите меня к себе… Время наше уходит, мы уже не молоды, и хоть бы в конце жизни нам не прятаться, не лгать…
Пауза.
Дорн. Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь.
Полина Андреевна. Я знаю, вы отказываете мне, потому что, кроме меня, есть женщины, которые вам близки. Взять всех к себе невозможно. Я понимаю. Простите, я надоела вам.
Нина показывается около дома; она рвет цветы.
Дорн. Нет, ничего.
Полина Андреевна. Я страдаю от ревности. Конечно, вы доктор, вам нельзя избегать женщин. Я понимаю…
Дорн
(Нине, которая подходит). Как там?
Нина. Ирина Николаевна плачет, а у Петра Николаевича астма.
Дорн
(встает). Пойти дать обоим валериановых капель…
Нина
(подает ему цветы). Извольте!
Дорн. Merci bien.
(Идет к дому.)
Полина Андреевна
(идя с ним). Какие миленькие цветы!
(Около дома, глухим голосом.)Дайте мне эти цветы! Дайте мне эти цветы!
(Получив цветы, рвет их и бросает в сторону; оба идут в дом.)
Нина
(одна). Как странно видеть, что известная артистка плачет, да еще по такому пустому поводу! И не странно ли, знаменитый писатель, любимец публики, о нем пишут во всех газетах, портреты его продаются, его переводят на иностранные языки, а он целый день ловит рыбу и радуется, что поймал двух головлей. Я думала, что известные люди горды, неприступны, что они презирают толпу и своею славой, блеском своего имени как бы мстят ей за то, что она выше всего ставит знатность происхождения и богатство. Но они вот плачут, удят рыбу, играют в карты, смеются и сердятся, как все…
Треплев
(входит без шляпы, с ружьем и с убитою чайкой). Вы одни здесь?
Нина. Одна.
Треплев кладет у ее ног чайку.
Что это значит?
Треплев. Я имел подлость убить сегодня эту чайку. Кладу у ваших ног.
Нина. Что с вами?
(Поднимает чайку и глядит на нее.)
Треплев
(после паузы). Скоро таким же образом я убью самого себя.
Нина. Я вас не узнаю.
Треплев. Да, после того, как я перестал узнавать вас. Вы изменились ко мне, ваш взгляд холоден, мое присутствие стесняет вас.
Нина. В последнее время вы стали раздражительны, выражаетесь все непонятно, какими-то символами. И вот эта чайка тоже, по-видимому, символ, но, простите, я не понимаю…
(Кладет чайку на скамью.)Я слишком проста, чтобы понимать вас.
Треплев. Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса. Женщины не прощают неуспеха. Я все сжег, все до последнего клочка. Если бы вы знали, как я несчaстлив! Ваше охлаждение страшно, невероятно, точно я проснулся и вижу вот, будто это озеро вдруг высохло или утекло в землю. Вы только что сказали, что вы слишком просты, чтобы понимать меня. О, что тут понимать?! Пьеса не понравилась, вы презираете мое вдохновение, уже считаете меня заурядным, ничтожным, каких много…
(Топнув ногой.)Как это я хорошо понимаю, как понимаю! У меня в мозгу точно гвоздь, будь он проклят вместе с моим самолюбием, которое сосет мою кровь, сосет, как змея…
(Увидев Тригорина, который идет, читая книжку.)Вот идет истинный талант; ступает, как Гамлет, и тоже с книжкой.
(Дразнит.)«Слова, слова, слова…» Это солнце еще не подошло к вам, а вы уже улыбаетесь, взгляд ваш растаял в его лучах. Не стану мешать вам.
(Уходит быстро.)
Тригорин
(записывая в книжку). Нюхает табак и пьет водку… Всегда в черном. Ее любит учитель…
Нина. Здравствуйте, Борис Алексеевич!
Тригорин. Здравствуйте. Обстоятельства неожиданно сложились так, что, кажется, мы сегодня уезжаем. Мы с вами едва ли еще увидимся когда-нибудь. А жаль, мне приходится не часто встречать молодых девушек, молодых и интересных, я уже забыл и не могу себе ясно представить, как чувствуют себя в 18-19 лет, и потому у меня в повестях и рассказах молодые девушки обыкновенно фальшивы. Я бы вот хотел хоть один час побыть на вашем месте, чтобы узнать, как вы думаете, и вообще что вы за штучка.
Нина. А я хотела бы побывать на вашем месте.
Тригорин. Зачем?
Нина. Чтобы узнать, как чувствует себя известный талантливый писатель. Как чувствуется известность? Как вы ощущаете то, что вы известны?
Тригорин. Как? Должно быть, никак. Об этом я никогда не думал.
(Подумав.)Что-нибудь из двух: или вы преувеличиваете мою известность, или же вообще она никак не ощущается.
Нина. А если читаете про себя в газетах?
Тригорин. Когда хвалят, приятно, а когда бранят, то потом два дня чувствуешь себя не в духе.
Нина. Чудный мир! Как я завидую вам, если бы вы знали! Жребий людей различен. Одни едва влачат свое скучное, незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же, как, например, вам, — вы один из миллиона, — выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения… вы счастливы…
Тригорин. Я?
(Пожимая плечами.)Гм… Вы вот говорите об известности, о счастье, о какой-то светлой, интересной жизни, а для меня все эти хорошие слова, простите, все равно, что мармелад, которого я никогда не ем. Вы очень молоды и очень добры.
Нина. Ваша жизнь прекрасна!
Тригорин. Что же в ней особенно хорошего?
(Смотрит на часы.)Я должен сейчас идти и писать. Извините, мне некогда…
(Смеется.)Вы, как говорится, наступили на мою самую любимую мозоль, и вот я начинаю волноваться и немного сердиться. Впрочем, давайте говорить. Будем говорить о моей прекрасной, светлой жизни… Ну-с, с чего начнем?
(Подумав немного.)Бывают насильственные представления, когда человек день и ночь думает, например, все о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь одолевает меня одна неотвязная мысль: я должен писать, я должен писать, я должен… Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую, потом третью, после третьей четвертую… Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее мотаю на ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится! Когда кончаю работу, бегу в театр или удить рыбу; тут бы и отдохнуть, забыться, ан — нет, в голове уже ворочается тяжелое чугунное ядро — новый сюжет, и уже тянет к столу, и надо спешить опять писать и писать. И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни. Разве я не сумасшедний? Разве мои близкие и знакомые держат себя со мною, как со здоровым? «Что пописываете? Чем нас подарите?» Одно и то же, одно и то же, и мне кажется, что это внимание знакомых, похвалы, восхищение, — все это обман, меня обманывают, как больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом. А в те годы, в молодые, лучшие годы, когда я начинал, мое писательство было одним сплошным мучением. Маленький писатель, особенно когда ему не везет, кажется себе неуклюжим, неловким, лишним, нервы у него напряжены, издерганы; неудержимо бродит он около людей, причастных к литературе и к искусству, непризнанный, никем не замечаемый, боясь прямо и смело глядеть в глаза, точно страстный игрок, у которого нет денег. Я не видел своего читателя, но почему-то в моем воображении он представлялся мне недружелюбным, недоверчивым. Я боялся публики, она была страшна мне, и когда мне приходилось ставить свою новую пьесу, то мне казалось всякий раз, что брюнеты враждебно настроены, а блондины холодно равнодушны. О, как это ужасно! Какое это было мучение!
Нина. Позвольте, но разве вдохновение и самый процесс творчества не дают вам высоких, счастливых минут?
Тригорин. Да. Когда пишу, приятно. И корректуру читать приятно. Но… едва вышло из печати, как я не выношу, и вижу уже, что оно не то, ошибка, что его не следовало бы писать вовсе, и мне досадно, на душе дрянно…
(Смеясь.)А публика читает: «Да, мило, талантливо… Мило, но далеко до Толстого», или: «Прекрасная вещь, но „Отцы и дети“ Тургенева лучше». И так до гробовой доски все будет только мило и талантливо, мило и талантливо — больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить; «Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева».
Нина. Простите, я отказываюсь понимать вас. Вы просто избалованы успехом.
Тригорин. Каким успехом? Я никогда не нравился себе. Я не люблю себя как писателя. Хуже всего, что я в каком-то чаду и часто не понимаю, что я пишу… Я люблю вот эту воду, деревья, небо, я чувствую природу, она возбуждает во мне страсть, непреодолимое желание писать. Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.
Нина. Вы заработались, и у вас нет времени и охоты сознать свое значение. Пусть вы недовольны собою, но для других вы велики и прекрасны! Если бы я была таким писателем, как вы, то я отдала бы толпе всю свою жизнь, но сознавала бы, что счастье ее только в том, чтобы возвышаться до меня, и она возила бы меня на колеснице.
Тригорин. Ну, на колеснице… Агамемнон я, что ли?
Оба улыбнулись.
Нина. За такое счастье, как быть писательницей или артисткой, я перенесла бы нелюбовь близких, нужду, разочарование, я жила бы под крышей и ела бы только ржаной хлеб, страдала бы от недовольства собою, от сознания своих несовершенств, но зато бы уж я потребовала славы… настоящей, шумной славы…
(Закрывает лицо руками.)Голова кружится… Уф!…
Голос Аркадиной
(из дому): «Борис Алексеевич!»
Тригорин. Меня зовут… Должно быть, укладываться. А не хочется уезжать.
(Оглядывается на озеро.)Ишь ведь какая благодать!… Хорошо!
Нина. Видите на том берегу дом и сад?
Тригорин. Да.
Нина. Это усадьба моей покойной матери. Я там родилась. Я всю жизнь провела около этого озера и знаю на нем каждый островок.
Тригорин. Хорошо у вас тут!
(Увидев чайку.)А это что?
Нина. Чайка. Константин Гаврилыч убил.
Тригорин. Красивая птица. Право, не хочется уезжать. Вот уговорите-ка Ирину Николаевну, чтобы она осталась.
(Записывает в книжку.)
Нина. Что это вы пишете?
Тригорин. Так записываю… Сюжет мелькнул…
(Пряча книжку.)Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка, такая, как вы; любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку.
Пауза.
В окне показывается Аркадина.
Аркадина. Борис Алексеевич, где вы?
Тригорин. Сейчас!
(Идет и оглядывается на Нину; у окна, Аркадиной.)Что?
Аркадина. Мы остаемся.
Тригорин уходит в дом.
Нина.
(подходя к рампе; после некоторого раздумья). Сон!
Занавес
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Столовая в доме Сорина. Направо и налево двери. Буфет. Шкаф с лекарствами. Посреди комнаты стол. Чемодан и картонки, заметны приготовления к отъезду. Тригорин завтракает, Маша стоит у стола.
Маша. Все это я рассказываю вам как писателю. Можете воспользоваться. Я вам по совести: если бы он ранил себя серьезно, то я не стала бы жить ни одной минуты. А все же я храбрая. Вот взяла и решила: вырву эту любовь из своего сердца, с корнем вырву.
Тригорин. Каким же образом?
Маша. Замуж выхожу. За Медведенка.
Тригорин. Это за учителя?
Маша. Да.
Тригорин. Не понимаю, какая надобность.
Маша. Любить безнадежно, целые годы все ждать чего-то… А как выйду замуж, будет уже не до любви, новые заботы заглушат все старое. И все-таки, знаете ли, перемена. Не повторить ли нам?
Тригорин. А не много ли будет?
Маша. Ну, вот!
(Наливает по рюмке.)Вы не смотрите на меня так. Женщины пьют чаще, чем вы думаете. Меньшинство пьет открыто, как я, а большинство тайно. Да. И все водку или коньяк.
(Чокается.)Желаю вам! Вы человек простой, жалко с вами расставаться.
Пьют.
Тригорин. Мне самому не хочется уезжать.
Маша. А вы попросите, чтобы она осталась.
Тригорин. Нет, теперь не останется. Сын ведет себя крайне бестактно. То стрелялся, а теперь, говорят, собирается меня на дуэль вызвать. А чего ради? Дуется, фыркает, проповедует новые формы… Но ведь всем хватит места, и новым и старым, — зачем толкаться?
Маша. Ну, и ревность. Впрочем, это не мое дело.
Пауза. Яков проходит слева направо с чемоданом; входит Нина и останавливается у окна.
Мой учитель не очень-то умен, но добрый человек и бедняк, и меня сильно любит. Его жалко. И его мать-старушку жалко. Ну-с, позвольте пожелать вам всего хорошего. Не поминайте лихом.
(Крепко пожимает руку.)Очень вам благодарна за ваше доброе расположение. Пришлите же мне ваши книжки, непременно с автографом. Только не пишите «многоуважаемой», а просто так: «Марье, родства не помнящей, неизвестно для чего живущей на этом свете». Прощайте!
(Уходит.)
Нина
(протягивая в сторону Тригорина руку, сжатую в кулак).Чет или нечет?
Тригорин. Чет.
Нина
(вздохнув). Нет. У меня в руке только одна горошина. Я загадала: идти мне в актрисы или нет? Хоть бы посоветовал кто.
Тригорин. Тут советовать нельзя.
Пауза.
Нина. Мы расстаемся и… пожалуй, более уже не увидимся. Я прошу вас принять от меня на память вот этот маленький медальон. Я приказала вырезать ваши инициалы… а с этой стороны название вашей книжки: «Дни и ночи.»
Тригорин. Как грациозно!
(Целует медальон.)Прелестный подарок!
Нина. Иногда вспоминайте обо мне.
Тригорин. Я буду вспоминать. Я буду вспоминать вас, какою вы были в тот ясный день — помните? — неделю назад, когда вы были в светлом платье… Мы разговаривали… еще тогда на скамье лежала белая чайка.
Нина
(задумчиво). Да, чайка…
Пауза.
Больше нам говорить нельзя, сюда идут… Перед отъездом дайте мне две минуты, умоляю вас…
(Уходит влево; одновременно входят справа Аркадина, Сорин во фраке со звездой, потом Яков, озабоченный укладкой.)
Аркадина. Оставайся-ка, старик, дома. Тебе ли с твоим ревматизмом разъезжать по гостям?
(Тригорину.)Это кто сейчас вышел? Нина?
Тригорин. Да.
Аркадина. Pardon, мы помешали…
(Садится.)Кажется, все уложила. Замучилась.
Тригорин
(читает на медальоне). «Дни и ночи», страница 121, строки 11 и 12.
Яков
(убирая со стола). Удочки тоже прикажете уложить?
Тригорин. Да, они мне еще понадобятся. А книги отдай кому-нибудь.
Яков. Слушаю.
Тригорин
(про себя). Страница 121, строки 11 и 12. Что же в этих строках?
(Аркадиной.)Тут в доме есть мои книжки?
Аркадина. У брата в кабинете, в угловом шкапу.
Тригорин. Страница 121…
(Уходит.)
Аркадина. Право, Петруша, остался бы дома…
Сорин. Вы уезжаете, без вас мне будет тяжело дома.
Аркадина. А в городе что же?
Сорин. Особенного ничего, но все же.
(Смеется.)Будет закладка земского дома и все такое… Хочется хоть час-другой воспрянуть от этой пискариной жизни, а то очень уж я залежался, точно старый мундштук. Я приказал подавать лошадей к часу, в одно время и выедем.
Аркадина
(после паузы). Ну, живи тут, не скучай, не простуживайся. Наблюдай за сыном. Береги его. Наставляй.
Пауза.
Вот уеду, так и не буду знать, отчего стрелялся Константин. Мне кажется, главной причиной была ревность, и чем скорее я увезу отсюда Тригорина, тем лучше.
Сорин. Как тебе сказать? Были и другие причины. Понятная вещь, человек молодой, умный, живет в деревне, в глуши, без денег, без положения, без будущего. Никаких занятий. Стыдится и боится своей праздности. Я его чрезвычайно люблю, и он ко мне привязан, но все же в конце концов ему кажется, что он лишний в доме, чего он тут нахлебник, приживал. Понятная вещь, самолюбие…
Аркадина. Горе мне с ним!
(В раздумье.)Поступить бы ему на службу, что ли…
Сорин
(насвистывает, потом нерешительно). Мне кажется, было бы самое лучшее, если бы ты… дала ему немного денег. Прежде всего ему нужно одеться по-человечески и все. Один и тот же сюртучишка он таскает три года, ходит без пальто…
(Смеется.)Да и погулять малому не мешало бы… Поехать за границу, что ли… Это ведь не дорого стоит.
Аркадина. Все-таки… Пожалуй, на костюм я еще могу, но чтоб за границу… Нет, в настоящее время и на костюм не могу.
(Решительно.)Нет у меня денег!
Сорин смеется.
Нет!
Сорин
(насвистывает). Так-с. Прости, милая, не сердись. Я тебе верю… Ты великодушная, благородная женщина.
Аркадина
(сквозь слезы). Нет у меня денег!
Сорин. Будь у меня деньги, понятная вещь, я бы сам дал ему, но у меня ничего нет, ни пятачка.
(Смеется.)Всю мою пенсию у меня забирает управляющий и тратит на земледелие, скотоводство, пчеловодство, и деньги мои пропадают даром. Пчелы дохнут, коровы дохнут, лошадей мне никогда не дают…
Аркадина. Да, у меня есть деньги, но ведь я артистка; одни туалеты разорили совсем.
Сорин. Ты добрая, милая… Я тебя уважаю… Да… Но опять со мною что-то того…
(Пошатывается.)Голова кружится.
(Держится за стол.)Мне дурно и все.
Аркадина
(испуганно). Петруша!
(Стараясь поддержать его.)Петруша, дорогой мой…
(Кричит.)Помогите мне! Помогите!…
Входят Треплев с повязкой на голове, Медведенко.
Ему дурно!
Сорин. Ничего, ничего…
(Улыбается и пьет воду.)Уже прошло… и все…
Треплев
(матери). Не пугайся, мама, это не опасно. С дядей теперь это часто бывает.
(Дяде.)Тебе, дядя, надо полежать.
Сорин. Немножко, да… А все-таки в город я поеду… Полежу и поеду… понятная вещь…
(Идет, опираясь на трость.)
Медведенко
(ведет его под руку). Есть загадка: утром на четырех, в полдень на двух, вечером на трех…
Сорин
(смеется). Именно. А ночью на спине. Благодарю вас, я сам могу идти…
Медведенко. Ну вот, церемонии!…
Он и Сорин уходят.
Аркадина. Как он меня напугал!
Треплев. Ему нездорово жить в деревне. Тоскует. Вот если бы ты, мама, вдруг расщедрилась и дала ему взаймы тысячи полторы-две, то он мог бы прожить в городе целый год.
Аркадина. У меня нет денег. Я актриса, а не банкирша.
Пауза.
Треплев. Мама, перемени мне повязку. Ты это хорошо делаешь.