— Думайте, — сказал Орлов, заслоняя глаза. — Истинно счастливый человек тот, кто думает не только о том, что есть, но даже и о том, чего нет.
— Вы сказали что-то длинное, я не совсем поняла. То есть вы хотите сказать, что счастливые люди живут воображением? Да, это правда. Я люблю по вечерам сидеть в вашем кабинете и уноситься мыслями далеко, далеко… Приятно бывает помечтать. Давайте, Жорж, мечтать вслух!
— Я в институте не был, не проходил этой науки.
— Вы не в духе? — спросила Зинаида Федоровна, беря Орлова за руку. — Скажите — отчего? — Когда вы бываете такой, я боюсь. Не поймешь, голова у вас болит или вы сердитесь на меня…
Прошло в молчании еще несколько длинных минут.
— Отчего вы переменились? — сказала она тихо. — Отчего вы не бываете уже так нежны и веселы, как на Знаменской? Прожила я у вас почти месяц, но мне кажется, мы еще не начинали жить и ни о чем еще не поговорили как следует. Вы всякий раз отвечаете мне шуточками или холодно и длинно, как учитель. И в шуточках ваших что-то холодное… Отчего вы перестали говорить со мной серьезно?
— Я всегда говорю серьезно.
— Ну, вот давайте говорить. Ради бога, Жорж… Давайте?
— Давайте. Но о чем?
— Будем говорить о нашей жизни, о будущем… — сказала мечтательно Зинаида Федоровна. — Я все строю планы жизни, все строю — и мне так хорошо! Жорж, я начну с вопроса: когда вы оставите вашу службу?..
— Это зачем же? — спросил Орлов, отнимая руку от лба.
— С вашими взглядами нельзя служить. Вы там не на месте.
— Мои взгляды? — спросил Орлов. — Мои взгляды? По убеждениям и по натуре я обыкновенный чиновник, щедринский герой. Вы принимаете меня за кого-то другого, смею вас уверить.
— Опять шуточки, Жорж!
— Нисколько. Служба не удовлетворяет меня, быть может, но все же для меня она лучше, чем что-нибудь другое. Там я привык, там люди такие же, как я; там я не лишний во всяком случае и чувствую себя сносно.
— Вы ненавидите службу, и вам она претит.
— Да? Если я подам в отставку, стану мечтать вслух и унесусь в иной мир, то, вы думаете, этот мир будет мне менее ненавистен, чем служба?
— Чтобы противоречить мне, вы готовы даже клеветать на себя, — обиделась Зинаида Федоровна и встала. — Я жалею, что начала этот разговор.
— Что же вы сердитесь? Ведь я не сержусь, что вы не служите. Каждый живет, как хочет.
— Да разве вы живете, как хотите? Разве вы свободны? Писать всю жизнь бумаги, которые противны вашим убеждениям, — продолжала Зинаида Федоровна, в отчаянии всплескивая руками, — подчиняться, поздравлять начальство с Новым годом, потом карты, карты и карты, а главное, служить порядкам, которые не могут быть вам симпатичны, — нет, Жорж, нет! Не шутите так грубо. Это ужасно. Вы идейный человек и должны служить только идее.
— Право, вы принимаете меня за кого-то другого, — вздохнул Орлов.
— Скажите просто, что вы не хотите со мной говорить. Я вам противна, вот и всё, — проговорила сквозь слезы Зинаида Федоровна.
— Вот что, моя милая, — сказал Орлов наставительно, поднимаясь в кресле. — Вы сами изволили заметить, человек я умный и образованный, а ученого учить — только портить. Все идеи, малые и великие, которые вы имеете в виду, называя меня идейным человеком, мне хорошо известны. Стало быть, если службу и карты я предпочитаю этим идеям, то, вероятно, имею на то основание. Это раз. Во-вторых, вы, насколько мне известно, никогда не служили и суждения свои о государственной службе можете черпать только из анекдотов и плохих повестей. Поэтому нам не мешало бы условиться раз навсегда: не говорить о том, что нам давно уже известно, или о том, что не входит в круг нашей компетенции.
— Зачем вы со мной так говорите? — проговорила Зинаида Федоровна, отступая назад, как бы в ужасе. — Зачем? Жорж, опомнитесь бога ради!
Голос ее дрогнул и оборвался; она, по-видимому, хотела задержать слезы, но вдруг зарыдала.
— Жорж, дорогой мой, я погибаю! — сказала она по-французски, быстро опускаясь перед Орловым и кладя голову ему на колени. — Я измучилась, утомилась и не могу больше, не могу… В детстве ненавистная, развратная мачеха, потом муж, а теперь вы… вы… Вы на мою безумную любовь отвечаете иронией и холодом… И эта страшная, наглая горничная! — продолжала она, рыдая. — Да, да, я вижу: я вам не жена, не друг, а женщина, которую вы не уважаете за то, что она стала вашею любовницей… Я убью себя!
Я не ожидал, что эти слова и этот плач произведут на Орлова такое сильное впечатление. Он покраснел, беспокойно задвигался в кресле, и на лице его вместо иронии показался тупой, мальчишеский страх.
— Дорогая моя, вы меня не поняли, клянусь вам, — растерянно забормотал он, трогая ее за волосы и плечи. — Простите меня, умоляю вас. Я был неправ и… ненавижу себя.
— Я оскорбляю вас своими жалобами и нытьем… Вы честный, великодушный… редкий человек, я сознаю это каждую минуту, но меня все дни мучила тоска…
Зинаида Федоровна порывисто обняла Орлова и поцеловала его в щеку.
— Только не плачьте, пожалуйста, — проговорил он.
— Нет, нет… Я уже наплакалась и мне легко.
— Что касается горничной, то завтра же ее не будет, — сказал он, всё еще беспокойно двигаясь в кресле.
— Нет, она должна остаться, Жорж! Слышите? Я уже не боюсь ее… Надо быть выше мелочей и не думать глупостей. Вы правы! Вы — редкий… необыкновенный человек!
Скоро она перестала плакать. С невысохшими слезинками на ресницах, сидя на коленях у Орлова, она вполголоса рассказывала ему что-то трогательное, похожее на воспоминания детства и юности, и гладила его рукой по лицу, целовала и внимательно рассматривала его руки с кольцами и брелоки на цепочке. Она увлекалась и своим рассказом, и близостью любимого человека, и оттого, вероятно, что недавние слезы очистили и освежили ее душу, голос ее звучал необыкновенно чисто и искренно. А Орлов играл ее каштановыми волосами и целовал ее руки, беззвучно прикасаясь к ним губами.
Затем пили в кабинете чай и Зинаида Федоровна читала вслух какие-то письма. В первом часу пошли спать.
В эту ночь у меня сильно болел бок, и я до самого утра не мог согреться и уснуть. Мне слышно было, как Орлов прошел из спальни к себе в кабинет. Просидев там около часа, он позвонил. От боли и утомления я забыл о всех порядках и приличиях в свете и отправился в кабинет в одном нижнем белье и босой. Орлов в халате и в шапочке стоял в дверях и ждал меня.
— Когда тебя зовут, ты должен являться одетым, — сказал он строго. — Подай другие свечи.
Я хотел извиниться, но вдруг сильно закашлялся и, чтобы не упасть, ухватился одною рукой за косяк.
— Вы больны? — спросил Орлов.
Кажется, за все время нашего знакомства это он в первый раз сказал мне вы. Бог его знает, почему. Вероятно, в нижнем белье и с лицом, искаженным от кашля, я плохо играл свою роль и мало походил на лакея.
— Если вы больны, то зачем же вы служите? — сказал он.
— Чтобы не умереть с голода, — ответил я.
— Как все это в сущности пакостно! — тихо проговорил он, идя к своему столу.
Пока я, накинув на себя сюртук, вставлял и зажигал новые свечи, он сидел около стола и, протянув ноги на кресло, обрезывал книгу.
Оставил я его углубленным в чтение, и книга уже не валилась у него из рук, как вечером.
VII
Теперь, когда я пишу эти строки, мою руку удерживает воспитанный во мне с детства страх — показаться чувствительным и смешным; когда мне хочется ласкать и говорить нежности, я не умею быть искренним. Вот именно от этого страха и с непривычки я никак не могу выразить с полной ясностью, что происходило тогда в моей душе.
Я не был влюблен в Зинаиду Федоровну, но в обыкновенном человеческом чувстве, какое я питал к ней, было гораздо больше молодого, свежего и радостного, чем в любви Орлова.
Работая по утрам сапожною щеткой или веником, я с замиранием сердца ждал, когда наконец услышу ее голос и шаги. Стоять и смотреть на нее, когда она пила кофе и потом завтракала, подавать ей в передней шубку и надевать на ее маленькие ножки калоши, причем она опиралась о мое плечо, потом ждать, когда снизу позвонит мне швейцар, встречать ее в дверях, розовую, холодную, попудренную снегом, слушать отрывистые восклицания насчет мороза или извозчика, — если б вы знали, как всё это было для меня важно! Мне хотелось влюбиться, иметь свою семью, хотелось, чтобы у моей будущей жены было именно такое лицо, такой голос. Я мечтал и за обедом, и на улице, когда меня посылали куда-нибудь, и ночью, когда не спал. Орлов брезгливо отбрасывал от себя женские тряпки, детей, кухню, медные кастрюли, а я подбирал всё это и бережно лелеял в своих мечтах, любил, просил у судьбы, и мне грезились жена, детская, тропинки в саду, домик…
Я знал, что если бы я полюбил ее, то не посмел бы рассчитывать на такое чудо, как взаимность, но это соображение меня не беспокоило. В моем скромном, тихом чувстве, похожем на обыкновенную привязанность, не было ни ревности к Орлову, ни даже зависти, так как я понимал, что личное счастье для такого калеки, как я, возможно только в мечтах.
Когда Зинаида Федоровна по ночам, поджидая своего Жоржа, неподвижно глядела в книгу, не перелистывая страниц, или когда вздрагивала и бледнела оттого, что через комнату проходила Поля, я страдал вместе с нею и мне приходило в голову — разрезать поскорее этот тяжелый нарыв, сделать поскорее так, чтобы она узнала всё то, что говорилось здесь в четверги за ужином, но — как это сделать? Всё чаще и чаще мне приходилось видеть слезы. В первые недели она смеялась и пела свою песенку, даже когда Орлова не было дома, но уже на другой месяц у нас в квартире была унылая тишина, нарушаемая только по четвергам.
Она льстила Орлову и, чтобы добиться от него неискренней улыбки или поцелуя, стояла перед ним на коленях, ласкалась, как собачонка. Проходя мимо зеркала, даже когда у нее на душе было очень тяжело, она не могла удержаться, чтобы не взглянуть на себя и не поправить прически. Мне казалось странным, что она всё еще продолжала интересоваться нарядами и приходить в восторг от своих покупок. Это как-то не шло к ее искренней печали. Она следила за модой и шила себе дорогие платья. Для кого и для чего? Мне особенно памятно одно новое платье, которое стоило четыреста рублей. За лишнее, ненужное платье отдавать четыреста рублей, когда наши поденщицы за свой каторжный труд получают по двугривенному в день на своих харчах и когда венецианским и брюссельским кружевницам платят только по полуфранку в день в расчете, что остальное они добудут развратом; и мне было странно, что Зинаида Федоровна не сознает этого, мне было досадно. Но стоило ей только уйти из дому, как я всё извинял, всё объяснял и ждал, когда позвонит мне снизу швейцар.
Относилась она ко мне, как к лакею, существу низшему. Можно гладить собаку и в то же время не замечать ее; мне приказывали, задавали вопросы, но не замечали моего присутствия. Хозяева считали неприличным говорить со мной больше, чем это принято; если б я, прислуживая за обедом, вмешался в разговор или засмеялся, то меня наверное сочли бы сумасшедшим и дали бы мне расчет. Но все же Зинаида Федоровна благоволила ко мне. Когда она посылала меня куда-нибудь или объясняла, как обращаться с новою лампой, или что-нибудь вроде, то лицо у нее было необыкновенно ясное, доброе и приветливое, и глаза смотрели мне прямо в лицо. При этом мне всякий раз казалось, что она с благодарностью вспоминает, как я носил ей письма на Знаменскую. Когда она звонила, то Поля, считавшая меня ее фаворитом и ненавидевшая меня за это, говорила с язвительною усмешкой:
— Иди, тебя твоя зовет.
Зинаида Федоровна относилась ко мне как к существу низшему и не подозревала, что если кто и был в доме унижен, так это только она одна. Она не знала, что я, лакей, страдал за нее и раз двадцать на день спрашивал себя, что ожидает ее впереди и чем всё это кончится. Дела с каждым днем заметно становились хуже. После того вечера, когда говорили о службе, Орлов, не любивший слез, стал видимо бояться и избегать разговоров; когда Зинаида Федоровна начинала спорить или умолять, или собиралась заплакать, то он под благовидным предлогом уходил к себе в кабинет или вовсе из дому. Он всё реже и реже ночевал дома и еще реже обедал; по четвергам он уже сам просил своих приятелей, чтоб они увезли его куда-нибудь. Зинаида Федоровна по-прежнему мечтала о своей кухне, о новой квартире и путешествии за границу, но мечты оставались мечтами. Обед приносили из ресторана, квартирного вопроса Орлов просил не поднимать впредь до возвращения из-за границы, а о путешествии говорил, что нельзя ехать раньше, чем у него отрастут длинные волосы, так как таскаться по отелям и служить идее нельзя без длинных волос.
В довершение всего, к нам в отсутствие Орлова стал наведываться по вечерам Кукушкин. В поведении его не было ничего особенного, но я всё никак не мог забыть того разговора, когда он собирался отбить у Орлова Зинаиду Федоровну. Его поили чаем и красным вином, а он хихикал и, желая сказать приятное, уверял, что гражданский брак во всех отношениях выше церковного и что в сущности все порядочные люди должны прийти теперь к Зинаиде Федоровне и поклониться ей в ножки.
VIII
Рождественские святки прошли скучно, в смутных ожиданиях чего-то недоброго. Накануне Нового года за утренним кофе Орлов неожиданно объявил, что начальство посылает его с особыми полномочиями к сенатору, ревизующему какую-то губернию.
— Не хочется ехать, да не придумаешь отговорки! — сказал он с досадой. — Надо ехать, ничего не поделаешь.
От такой новости у Зинаиды Федоровны мгновенно покраснели глаза.
— Надолго? — спросила она.
— Дней на пять.
— Я, признаться, рада, что ты едешь, — сказала она, подумав. — Развлечешься. Влюбишься в кого-нибудь дорогой и потом мне расскажешь.
Она при всяком удобном случае старалась дать понять Орлову, что она его нисколько не стесняет и что он может располагать собою, как хочет, и эта нехитрая, шитая белыми нитками политика никого не обманывала и только лишний раз напоминала Орлову, что он не свободен.
— Я поеду сегодня вечером, — сказал он и стал читать газеты.
Зинаида Федоровна собиралась проводить его на вокзал, но он отговорил ее, сказавши, что он уезжает не в Америку и не на пять лет, а только всего на пять дней, даже меньше.
В восьмом часу происходило прощание. Он обнял ее одною рукой и поцеловал в лоб и в губы.
— Будь умницей, не скучай без меня, — проговорил он ласковым, сердечным тоном, который и меня тронул. — Храни тебя создатель.
Она жадно вглядывалась в его лицо, чтобы покрепче запечатлеть в памяти дорогие черты, потом грациозно обвила его шею руками и положила голову ему на грудь.
— Прости мне наши недоразумения, — сказала она по-французски. — Муж и жена не могут не ссориться, если любят, а я люблю тебя до сумасшествия. Не забывай… Телеграфируй почаще и подробнее.
Орлов поцеловал ее еще раз и, не сказав ни слова, вышел в смущении. Когда уже за дверью щелкнул замок, он остановился на средине лестницы в раздумье и взглянул наверх. Мне казалось, что если бы сверху в это время донесся хоть один звук, то он вернулся бы. Но было тихо. Он поправил на себе шинель и стал нерешительно спускаться вниз.
У подъезда давно уже ждали извозчики. Орлов сел на одного, я с двумя чемоданами на другого. Был сильный мороз, и на перекрестках дымились костры. От быстрой езды холодный ветер щипал мне лицо и руки, захватывало дух, и я, закрыв глаза, думал: какая она великолепная женщина! Как она любит! Даже ненужные вещи собирают теперь по дворам и продают их с благотворительною целью, и битое стекло считается хорошим товаром, но такая драгоценность, такая редкость, как любовь изящной, молодой, неглупой и порядочной женщины, пропадает совершенно даром. Один старинный социолог смотрел на всякую дурную страсть как на силу, которую при уменье можно направить к добру, а у нас и благородная, красивая страсть зарождается и потом вымирает как бессилие, никуда не направленная, не понятая или опошленная. Почему это?
Извозчики неожиданно остановились. Я открыл глаза и увидел, что мы стоим на Сергиевской, около большого дома, где жил Пекарский. Орлов вышел из саней и скрылся в подъезде. Минут через пять в дверях показался лакей Пекарского, без шапки, и крикнул мне, сердясь на мороз:
— Глухой, что ли? Отпусти извозчиков и ступай наверх. Зовут!
Ничего не понимая, я отправился во второй этаж. Я и раньше бывал в квартире Пекарского, то есть стоял в передней и смотрел в залу, и после сырой, мрачной улицы она всякий раз поражала меня блеском своих картинных рам, бронзы и дорогой мебели. Теперь в этом блеске я увидел Грузина, Кукушкина и немного погодя Орлова.
— Вот что, Степан, — сказал он, подходя ко мне. — Я проживу здесь до пятницы или субботы. Если будут письма и телеграммы, то каждый день приноси их сюда. Дома, конечно, скажешь, что я уехал и велел кланяться. Ступай с богом.
Когда я вернулся домой, Зинаида Федоровна лежала в гостиной на софе и ела грушу. Горела только одна свеча, вставленная в канделябру.
— Не опоздали к поезду? — спросила Зинаида Федоровна.
— Никак нет. Приказали кланяться.
Я пошел к себе в лакейскую и тоже лег. Делать было нечего и читать не хотелось. Я не удивлялся и не возмущался, а только напрягал мысль, чтобы понять, для чего понадобился этот обман. Ведь так только подростки обманывают своих любовниц. Неужели он, много читающий и рассуждающий человек, не мог придумать чего-нибудь поумнее? Признаюсь, я был неплохого мнения об его уме. Я думал, что если бы ему понадобилось обмануть своего министра или другого сильного человека, то он употребил бы на это много энергии и искусства, тут же, чтобы обмануть женщину, сгодилось очевидно то, что первое пришло в голову; удастся обман — хорошо, не удастся — беда не велика, можно будет солгать во второй раз так же просто и скоро, не ломая головы.
В полночь, когда в верхнем этаже над нами, встречая Новый год, задвигали стульями и прокричали ура, Зинаида Федоровна позвонила мне из комнаты, что рядом с кабинетом. Она, вялая от долгого лежанья, сидела за столом и писала что-то на клочке бумаги.
— Нужно отправить телеграмму, — сказала она и улыбнулась. — Поезжайте скорее на вокзал и попросите послать вслед.
Выйдя затем на улицу, я прочел на клочке: «С Новым годом, с новым счастьем. Скорей телеграфируй, скучаю ужасно. Прошла целая вечность. Жалею, что нельзя послать по телеграфу тысячу поцелуев и самое сердце. Будь весел, радость моя. Зина».
Я послал эту телеграмму и на другой день утром отдал расписку.
IX
Хуже всего, что Орлов необдуманно посвятил в тайну своего обмана также и Полю, приказав ей принести сорочки на Сергиевскую. После этого она со злорадством и с непостижимою для меня ненавистью смотрела на Зинаиду Федоровну и не переставала у себя в комнате и в передней фыркать от удовольствия.
— Зажилась, пора и честь знать! — говорила она с восторгом. — Самой бы надо понимать…
Она уже нюхом чуяла, что Зинаиде Федоровне осталось у нас не долго жить, и, чтобы не упустить времени, тащила всё, что попадалось на глаза, — флаконы, черепаховые шпильки, платки, ботинки. На другой день нового года Зинаида Федоровна позвала меня в свою комнату и сообщила мне вполголоса, что у нее пропало черное платье. И потом ходила по всем комнатам, бледная, с испуганным и негодующим лицом и разговаривала сама с собой:
— Каково? Нет, каково? Ведь это неслыханная дерзость!
За обедом она хотела налить себе супу, но не могла, — дрожали руки. И губы у нее дрожали. Она беспомощно поглядывала на суп и пирожки, ожидая, когда уймется дрожь, и вдруг не выдержала и посмотрела на Полю.
— Вы, Поля, можете выйти отсюда, — сказала она. — Достаточно одного Степана.
— Ничего-с, постою-с, — ответила Поля.
— Незачем вам тут стоять. Вы уходите отсюда совсем… совсем! — продолжала Зинаида Федоровна, вставая в сильном волнении. — Можете искать себе другое место. Сейчас же уходите!
— Без приказания барина я не могу уйти. Они меня нанимали. Как они прикажут, так и будет.
— Я тоже приказываю вам! Я тут хозяйка! — сказала Зинаида Федоровна и вся покраснела.
— Может, вы и хозяйка, но рассчитать меня может только барин. Они меня нанимали.
— Вы не смеете оставаться здесь ни одной минуты! — крикнула Зинаида Федоровна и ударила ножом по тарелке. — Вы воровка! Слышите?
Зинаида Федоровна бросила на стол салфетку и быстро, с жалким, страдальческим лицом, вышла из столовой. Поля, громко рыдая и что-то причитывая, тоже вышла. Суп и рябчик остыли. И почему-то теперь вся эта ресторанная роскошь, бывшая на столе, показалась мне скудною, воровскою, похожею на Полю. Самый жалкий и преступный вид имели два пирожка на тарелочке. «Сегодня нас унесут обратно в ресторан, — как бы говорили они, — а завтра опять подадут к обеду какому-нибудь чиновнику или знаменитой певице».
— Важная барыня, подумаешь! — доносилось до моего слуха из комнаты Поли. — Если бы я захотела, давно бы такою же барыней была, да стыд есть! Посмотрим, кто из нас первая уйдет! Да!
Позвонила Зинаида Федоровна. Она сидела у себя в комнате, в углу, с таким выражением, как будто ее посадили в угол в наказание.
— Телеграммы не приносили? — спросила она.
— Никак нет.
— Справьтесь у швейцара, может быть, есть телеграмма. Да не уходите из дому, — сказала она мне вслед, — мне страшно оставаться одной.
Потом мне почти каждый час приходилось бегать вниз к швейцару и спрашивать, нет ли телеграммы. Что за жуткое время, должен признаться! Зинаида Федоровна, чтобы не видеть Поли, обедала и пила чай у себя в комнате, тут же и спала на коротком диване, похожем на букву Э, и сама убирала за собой постель. В первые дни носил телеграммы я, но, не получая ответа, она перестала верить мне и сама ездила на телеграф. Глядя на нее, я тоже с нетерпением ждал телеграммы. Я надеялся, что он придумает какую-нибудь ложь, например, распорядится, чтобы ей послали телеграмму с какой-нибудь станции. Если он слишком заигрался в карты, думал я, или успел уже увлечься другою женщиной, то, конечно, напомнят ему о нас и Грузин, и Кукушкин. Но напрасно мы ожидали. Раз пять на день я входил к Зинаиде Федоровне с тем, чтобы рассказать ей всю правду, но она глядела, как коза, плечи у нее были опущены, губы шевелились, и я уходил назад, не сказав ни слова. Сострадание и жалость отнимали у меня все мужество. Поля, как ни в чем не бывало, веселая и довольная, убирала кабинет барина, спальню, рылась в шкапах и стучала посудой, а проходя мимо двери Зинаиды Федоровны, напевала что-то и кашляла. Ей нравилось, что от нее прятались. Вечером она уходила куда-то, а часа в два или три звонилась, и я должен был отворять ей и выслушивать замечания насчет своего кашля. Тотчас же слышался другой звонок, я бежал к комнате, что рядом с кабинетом, и Зинаида Федоровна, просунув в дверь голову, спрашивала: «Кто это звонил?» А сама смотрела мне на руки — нет ли в них телеграммы.
Когда наконец в субботу позвонили снизу и на лестнице послышался знакомый голос, она до такой степени обрадовалась, что зарыдала; она бросилась к нему навстречу, обняла его, целовала ему грудь и рукава, говорила что-то такое, чего нельзя было понять. Швейцар внес чемоданы, послышался веселый голос Поли. Точно кто на каникулы приехал!
— Отчего ты не телеграфировал? — говорила Зинаида Федоровна, тяжело дыша от радости. — Отчего? Я измучилась, я едва пережила это время… О, боже мой!
— Очень просто! Мы с сенатором в первый же день поехали в Москву, я не получал твоих телеграмм, — сказал Орлов. — После обеда я, душа моя, дам тебе самый подробный отчет, а теперь спать, спать и спать… Замаялся в вагоне.
Видно было, что он не спал всю ночь: вероятно, играл в карты и много пил. Зинаида Федоровна уложила его в постель, и все мы потом до самого вечера ходили на цыпочках. Обед прошел вполне благополучно, но когда ушли в кабинет пить кофе, началось объяснение. Зинаида Федоровна заговорила о чем-то быстро, вполголоса, она говорила по-французски, и речь ее журчала, как ручей, потом послышался громкий вздох Орлова и его голос.
— Боже мой! — сказал он по-французски. — Неужели у вас нет новостей посвежее, чем эта вечная песня о злодейке горничной?
— Но, милый, она меня обокрала и наговорила мне дерзостей.
— Но отчего она меня не обкрадывает и не говорит мне дерзостей? Отчего я никогда не замечаю ни горничных, ни дворников, ни лакеев? Милая моя, вы просто капризничаете и не хотите иметь характера… Я даже подозреваю, что вы беременны. Когда я предлагал вам уволить ее, вы потребовали, чтобы она осталась, а теперь хотите, чтобы я прогнал ее. А я в таких случаях тоже упрямый человек: на каприз я отвечаю тоже капризом. Вы хотите, чтобы она ушла, ну, а я вот хочу, чтобы она осталась. Это единственный способ излечить вас от нервов.
— Ну, будет, будет! — сказала испуганно Зинаида Федоровна. — Перестанем говорить об этом… Отложим до завтра. Теперь расскажи мне о Москве… Что в Москве?
X
На другой день — это было 7 января, день Иоанна Крестителя — Орлов после завтрака надел черный фрак и орден, чтобы ехать к отцу поздравлять его с ангелом. Нужно было ехать к двум часам, а когда он кончил одеваться, была только половина второго. Как употребить эти полчаса? Он ходил по гостиной и декламировал поздравительные стихи, которые читал когда-то в детстве отцу и матери. Тут же сидела Зинаида Федоровна, собравшаяся ехать к портнихе или в магазин, и слушала его с улыбкой. Не знаю, с чего у них начался разговор, но когда я принес Орлову перчатки, он стоял перед Зинаидою Федоровной и с капризным, умоляющим лицом говорил ей:
— Ради бога, ради всего святого, не говорите вы о том, что уже известно всем и каждому! И что за несчастная способность у наших умных, мыслящих дам говорить с глубокомысленным видом и с азартом о том, что давно уже набило оскомину даже гимназистам. Ах, если бы вы исключили из нашей супружеской программы все эти серьезные вопросы! Как бы одолжили!
— Мы, женщины, не можем сметь свое суждение иметь.
— Я даю вам полную свободу, будьте либеральны и цитируйте каких угодно авторов, но сделайте мне уступку, не трактуйте в моем присутствии только о двух вещах: о зловредности высшего света и о ненормальностях брака. Поймите же вы, наконец. Высший свет бранят всегда, чтобы противупоставить его тому свету, где живут купцы, попы, мещане и мужики, разные там Сидоры и Никиты. Оба света мне противны, но если бы мне предложили выбирать по совести между тем и другим, то я, не задумываясь, выбрал бы высший, и это не было бы ложью и кривляньем, так как все мои вкусы на его стороне. Наш свет и пошл, и пуст, но зато мы с вами хоть порядочно говорим по-французски, кое-что почитываем и не толкаем друг друга под микитки, даже когда сильно ссоримся, а у Сидоров, Никит и у их степенств — потрафляем, таперича, чтоб тебе повылазило, и полная разнузданность кабацких нравов и идолопоклонство.
— Мужик и купец кормят вас.
— Да, ну так что же? Это рекомендует с дурной стороны не меня только, но и их также. Они кормят меня и ломают передо мною шапку, значит, у них не хватает ума и честности поступать иначе. Я никого не браню и не хвалю, а только хочу сказать: высший свет и низший — оба лучше. Сердцем и умом я против обоих, но вкусы мои на стороне первого. Ну-с, что же касается теперь ненормальностей брака, — продолжал Орлов, взглянув на часы, — то пора вам понять, что никаких ненормальностей нет, а есть пока только неопределенные требования к браку. Что вы хотите от брака? В законном и незаконном сожительстве, во всех союзах и сожительствах, хороших и дурных, — одна и та же сущность. Вы, дамы, живете только для одной этой сущности, она для вас всё, без нее ваше существование не имело бы для вас смысла. Вам ничего не нужно, кроме сущности, вы и берете ее, но с тех пор, как вы начитались повестей, вам стало стыдно брать, и вы мечетесь из стороны в сторону, меняете, очертя голову, мужчин и, чтобы оправдать эту сумятицу, заговорили о ненормальностях брака. Раз вы не можете и не хотите устранить сущности, самого главного вашего врага, вашего сатану, раз вы продолжаете рабски служить ему, то какие тут могут быть серьезные разговоры? Всё, что вы ни скажете мне, будет вздор и кривлянье. Не поверю я вам.
Я пошел узнать у швейцара, есть ли извозчик, и когда вернулся, то застал уже ссору. Как выражаются моряки, ветер крепчал.
— Вы, я вижу, хотите сегодня поразить меня вашим цинизмом, — говорила Зинаида Федоровна, ходя в сильном волнении по гостиной. — Мне отвратительно вас слушать. Я чиста перед богом и людьми, и мне не в чем раскаиваться. Я ушла от мужа к вам и горжусь этим. Горжусь, клянусь вам моею честью!
— Ну, и прекрасно.
— Если вы честный, порядочный человек, то вы тоже должны гордиться моим поступком. Он возвышает меня и вас над тысячами людей, которые хотели бы поступить так же, как я, но не решаются из малодушия или мелких расчетов. Но вы не порядочны. Вы боитесь свободы и насмехаетесь над честным порывом из страха, чтобы какой-нибудь невежда не заподозрил, что вы честный человек. Вы боитесь показывать меня своим знакомым, для вас нет выше наказания, как ехать вместе со мною по улице… Что? Разве это не правда? Почему вы до сих пор не представили меня вашему отцу и вашей кузине? Почему? Нет, мне это надоело, наконец! — крикнула Зинаида Федоровна и топнула ногой. — Я требую того, что мне принадлежит по праву. Извольте представить меня вашему отцу!
— Если он вам нужен, то представьтесь ему сами. Он принимает ежедневно по утрам от десяти до половины одиннадцатого.
— Как вы низки! — сказала Зинаида Федоровна, в отчаянии ломая руки. — Если даже вы не искренни и говорите не то, что думаете, то за одну эту жестокость можно возненавидеть вас. О, как вы низки!
— Мы всё ходим вокруг да около и никак не договоримся до настоящей сути. Вся суть в том, что вы ошиблись и не хотите в этом сознаться вслух. Вы воображали, что я герой и что у меня какие-то необычайные идеи и идеалы, а на поверку-то вышло, что я самый заурядный чиновник, картежник и не имею пристрастия ни к каким идеям. Я достойный отпрыск того самого гнилого света, из которого вы бежали, возмущенная его пустотой и пошлостью. Сознайтесь же и будьте справедливы: негодуйте не на меня, а на себя, так как ошиблись вы, а не я.