— И мне представлялось, да вот жива же... Мало ли чего!
Варвара, беременная уже в пятый раз и опытная, глядела на свою барыню несколько свысока и говорила с нею наставительным тоном, а Ольга Михайловна невольно чувствовала её авторитет; ей хотелось говорить о своём страхе, о ребёнке, об ощущениях, но она боялась, чтобы это не показалось Варваре мелочным и наивным. И она молчала и ждала, когда сама Варвара скажет что-нибудь.
— Оля, домой идём! — крикнул из малинника Пётр Дмитрич.
Ольге Михайловне нравилось молчать, ждать и глядеть на Варвару. Она согласилась бы простоять так, молча и без всякой надобности, до самой ночи. Но нужно было идти. Едва она отошла от избы, как уж к ней навстречу бежала Любочка, Вата и Ната. Две последние не добежали до неё на целую сажень и обе разом остановились как вкопанные; Любочка же добежала и повисла к ней на шею.
— Милая! Хорошая! Бесценная! — заговорила она, целуя её в лицо и в шею. — Поедемте чай пить на остров!
— На остров! На остров! — сказали обе разом одинаковые Вата и Ната, не улыбаясь.
— Но ведь дождь будет, мои милые.
— Не будет, не будет! — крикнула Любочка, делая плачущее лицо. — Все согласны ехать! Милая, хорошая!
— Там все собираются ехать чай пить на остров, — сказал Пётр Дмитрич, подходя. — Распорядись... Мы все поедем на лодках, а самовары и все прочее надо отправить с прислугой в экипаже.
Он пошёл рядом с женой и взял её под руку. Ольге Михайловне захотелось сказать мужу что-нибудь неприятное, колкое, хотя бы даже упомянуть о приданом, чем жёстче, тем, казалось, лучше. Она подумала и сказала:
— Я очень рад, что он не приехал, — солгал Пётр Дмитрич. — Мне этот юродивый надоел пуще горькой редьки.
III
Через полчаса все гости уже толпились на берегу около свай, где были привязаны лодки. Все много говорили, смеялись и от излишней суеты никак не могли усесться в лодки. Три лодки были уже битком набиты пассажирами, а две стояли пустые. От этих двух пропали куда-то ключи, и от реки то и дело бегали во двор посланные поискать ключей. Одни говорили, что ключи у Григория, другие — что они у приказчика, третьи советовали призвать кузнеца и отбить замки. И все говорили разом, перебивая и заглушая друг друга. Пётр Дмитрич нетерпеливо шагал по берегу и кричал:
— Это черт знает что такое! Ключи должны всегда лежать в передней на окне! Кто смел взять их оттуда? Приказчик может, если ему угодно, завести себе свою лодку!
Наконец ключи нашлись. тогда оказалось, что не хватает двух весел. Снова поднялась суматоха. Пётр Дмитрич, которому наскучило шагать, прыгнул в узкий и длинный чёлн, выдолбленный из тополя, и, покачнувшись, едва не упав в воду, отчалил от берега. За ним одна за другою, при громком смехе и визге барышень, поплыли и другие лодки.
Белое облачное небо, прибрежные деревья, камыш и лодки с людьми и с вёслами отражались в воде, как в зеркале; под лодками, далеко в глубине, в бездонной пропасти тоже было небо и летали птицы. Один берег, на котором стояла усадьба, был высок, крут и весь покрыт деревьями; на другом, отлогом, зеленели широкие заливные луга и блестели звезды. Проплыли лодки саженей пятьдесят, и из-за печально склонившихся верб на отлогом берегу показались избы, стадо коров; стали слышаться песни, пьяные крики и звуки гармоники.
Там и сям по реке шныряли челны рыболовов, плывших ставить на ночь свои переметы. В одном челноке сидели подгулявшие музыканты-любители и играли на самоделковых скрипках и виолончели.
Ольга Михайловна сидела у руля. Она приветливо улыбалась и много говорила, чтобы занять гостей, а сама искоса поглядывала на мужа. Он плыл на своём чёлне впереди всех, стоя и работая одним веслом. Лёгкий остроносый челнок, который все гости звали душегубкой, а сам Пётр Дмитрич почему-то Пендераклией, бежал быстро; он имел живое, хитрое выражение и, казалось, ненавидел тяжёлого Петра Дмитрича и ждал удобной минуты, чтобы выскользнуть из-под его ног. Ольга Михайловна посматривала на мужа, и ей были противны его красота, которая нравилась всем, затылок, его поза, фамильярное обращение с женщинами; она ненавидела всех женщин, сидевших в лодке, ревновала и в то же время в каждую минуту вздрагивала и боялась, чтобы валкий челнок не опрокинулся и не наделал бед.
— Тише, Пётр! — кричала она, и сердце её замирало от страха. — Садись в лодку! Мы и так верим, что ты смел!
Беспокоили её и те люди, которые сидели с нею в лодке. Все это были обыкновенные, недурные люди, каких много, но теперь каждый из них представлялся ей необыкновенным и дурным. В каждом она видела одну только неправду. «Вот, — думала она, — работает веслом молодой шатен в золотых очках и с красивою бородкой, это богатый, сытый и всегда счастливый маменькин сынок, которого все считают честным, свободомыслящим, передовым человеком. Ещё года нет, как он кончил в университете и приехал на житьё в уезд, но уж говорит про себя: „Мы земские деятели“. Но пройдёт год, и он, как многие другие, соскучится, уедет в Петербург и, чтобы оправдать своё бегство, будет всюду говорить, что земство никуда не годится и что он обманут. А с другой лодки, не отрывая глаз, глядит на него молодая жена и верит, что он „земский деятель“, как через год поверит тому, что земство никуда не годится. А вот полный, тщательно выбриты господин в соломенной шляпе с широкою лентой и с дорогою сигарой в зубах. Этот любит говорить: „Пора нам бросить фантазии и приняться за дело!“ У него йоркширские свиньи, бутлеровские ульи, рапс, ананасы, маслобойня, сыроварня, итальянская двойная бухгалтерия. Но каждое лето, чтобы осенью жить с любовницей в Крыму, он продаёт на сруб свой лес и закладывает по частям землю. А вот дядюшка Николай Николаич, который сердит на Петра Дмитрича и все-таки почему-то не уезжает домой!»
Ольга Михайловна поглядывала на другие лодки,, и там она видела одних только неинтересных чудаков, актёров или недалёких людей. Вспомнила она всех, кого только знала в уезде, и никак не могла вспомнить ни одного такого человека, о котором могла бы сказать или подумать хоть что-нибудь хорошее. Все, казалось ей, бездарны, бледны, недалеки, узки, фальшивы, бессердечны, все говорили не то, что думали, и делали не то, что хотели. Скука и отчаяние душили её; ей хотелось вдруг перестать улыбаться, вскочить и крикнуть: «Вы мне надоели!»— и потом прыгнуть из лодки и поплыть к берегу.
— Господа, возьмём Петра Дмитрича на буксир! — крикнул кто-то.
— На буксир! На буксир! — подхватили остальные. — Ольга Михайловна, берите на буксир вашего мужа.
Чтобы взять на буксир, Ольга Михайловна, сидевшая у руля, должна была не пропустить момента и ловко схватить Пендераклию у носа за цепь. Когда она нагибалась за цепью, Пётр Дмитрич поморщился и испуганно посмотрел на неё.
— Как бы ты не простудилась тут! — сказал он.
«Если ты боишься за меня и за ребёнка, то зачем же ты меня мучишь?»— подумала Ольга Михайловна.
Пётр Дмитрич признал себя побеждённым и, не желая плыть на буксире, прыгнул с Пендераклии в лодку, и без того уж набитую пассажирами, прыгнул так неаккуратно, что лодка сильно накренилась, и все вскрикнули от ужаса.
«Это он прыгнул, чтобы нравиться женщинам, — подумала Ольга Михайловна. — Он знает, что это красиво...»
У неё, как думала она, от скуки, досады, от напряжённой улыбки и от неудобства, какое чувствовалось во всем теле, началась дрожь в руках и ногах. И чтобы скрыть от гостей эту дрожь, она старалась громче говорить, смеяться, двигаться...
«В случае, если я вдруг заплачу, — думала она, — то скажу, что у меня болят зубы...»
Но вот наконец лодки пристали к острову «Доброй Надежды». Так назывался полуостров, образовавшийся вследствие загиба реки под острым углом, покрытый старою рощей из берёзы, дуба, вербы и тополя. Под деревьями уже стояли столы, дымили самовары, и около посуды уже хлопотали Василий и Григорий, в своих фраках и в белых вязаных перчатках. На другом берегу, против «Доброй Надежды», стояли экипажи, приехавшие с провизией. С экипажей корзины и узлы с провизией переправлялись на остров в челноке, очень похожем на Пендераклию. У лакеев, кучеров и даже у мужика, который сидел в челноке, выражение лиц было торжественное, именинное, какое бывает только у детей и прислуги.
Пока Ольга Михайловна заваривала чай и наливала первые стаканы, гости занимались наливкой и сладостями. Потом же началась суматоха, обычная на пикниках во время чаепития, очень скучная и утомительная для хозяек. Едва Григорий и Василий успели разнести, как к Ольге Михайловне уже потянулись руки с пустыми стаканами. Один просил без сахару, другой — покрепче, третий — пожиже, четвёртый благодарил. И все это Ольга Михайловна должна была помнить и потом кричать: «Иван Петрович, это вам без сахару?» или: «Господа, кто просил пожиже?» Но тот, кто просил пожиже и без сахару, уж не помнил этого и, увлёкшись приятными разговорами, брал первый попавшийся стакан. В стороне от стола бродили, как тени, унылые фигуры и делали вид, что ищут в траве грибов или читают этикеты на коробках, — это те, которым не хватило стаканов. «Вы пили чай?»— спрашивала Ольга Михайловна, и тот, к которому относился этот вопрос, просил не беспокоиться и говорил: «Я подожду», — хотя для хозяйки было удобнее, чтобы гости не ждали, а торопились.
Одни, занятые разговорами, пили чай медленно, задерживая у себя стаканы по получасу, другие же, в особенности кто много пил за обедом, не отходили от стола и выпивали стакан з стаканом, так что Ольга Михайловна едва успевала наливать. Один молодой шутник пил чай вприкуску и все приговаривал: «Люблю, грешный человек, побаловать себя китайскою травкой». То и дело просил он с глубоким вздохом: «Позвольте ещё одну черепушечку!» Пил он много, сахар кусал громко и думал, что все это смешно и оригинально и что он отлично подражает купцам. Никто не понимал, что все эти мелочи были мучительны для хозяйки, да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна все время приветливо улыбалась и болтала вздор.
А она чувствовала себя нехорошо... Её раздражали многолюдство, смех, вопросы, шутник, ошеломлённые и сбившиеся с ног лакеи, дети, вертевшиеся около стола; её раздражало, что Вата похожа на Нату, Коля на Митю, и что не разберёшь, кто из них пил уже чай, а кто ещё нет. Она чувствовала, что её напряжённая улыбка переходит в злое выражение, и ей каждую минуту казалось, что она сейчас заплачет.
— Господа, дождь! — крикнул кто-то
Все посмотрели на небо.
— Да, в самом деле дождь... — подтвердил Пётр Дмитрич и вытер щеку.
Небо уронило только несколько капель, настоящего дождя ещё не было, но гости побросали чай и заторопились. Сначала все хотели ехать в экипажах, но раздумали и направились к лодкам. Ольга Михайловна, под предлогом, что ей нужно поскорее распорядиться насчёт ужина, попросила позволения отстать от общества и ехать домой в экипаже.
Сидя в коляске, она прежде всего дала отдохнуть своему лицу от улыбки. С злым лицом она ехала через деревню и с злым лицом отвечала на поклоны встречных мужиков. Приехав домой, она прошла чёрным ходом к себе в спальню и прилегла н постель мужа.
— Господи боже мой, — шептала она, — к чему эта каторжная работа? К чему эти люди толкутся здесь и делают вид, что им весело? К чему я улыбаюсь и лгу? Не понимаю, не понимаю!
Послышались шаги и голоса. Это вернулись гости.
«Пусть, — подумала Ольга Михайловна. — Я ещё полежу».
Но в спальню вошла горничная и сказала:
— Барыня, Марья Григорьевна уезжает!
Ольга Михайловна вскочила, поправила причёску и поспешила из спальни.
— Марья Григорьевна, что же это такое? — начала она обиженным голосом, идя навстречу Марье Григорьевне. — Куда вы это торопитесь?
— Нельзя, голубчик, нельзя! Я и так уже засиделась. Меня дома дети ждут.
— Не добрая вы! Отчего же вы детей с собой не взяли?
_ Милая, если позволите, я привезу их к вам как-нибудь в будень, но сегодня...
— Ах, пожалуйста, — перебила Ольга Михайловна, — я буду очень рада! Дети у вас такие милые! Поцелуйте их всех... Но право, вы меня обижаете! Зачем торопиться, не понимаю!
— Нельзя, нельзя... Прощайте, милая. Берегите себя. Вы ведь в таком теперь положении...
И обе поцеловались. Проводив гостью до экипажа, Ольга Михайловна пошла в гостиную к дамам. Там уж огни были зажжены, и мужчины усаживались играть в карты.
IV
Гости стали разъезжаться после ужина, в четверть первого. Провожая гостей, Ольга Михайловна стояла на крыльце и говорила:
— Право, вы бы взяли шаль! Становится немножко свежо. Не дай бог, простудитесь!
— Не беспокойтесь, Ольга Михайловна! — отвечали гости, усаживаясь. — Ну, прощайте! Смотрите же, мы ждём вас! Не обманите!
— Тпррр! — сдерживал кучер лошадей.
— Трогай, Денис! Прощайте, Ольга Михайловна!
— Детей поцелуйте!
Коляска трогалась с места и тотчас же исчезала в потёмках. В красном круге, бросаемом лампою на дорогу, показывалась новая пара или тройка нетерпеливых лошадей и силуэт кучера с протянутыми вперёд руками. Опять начинались поцелуи, упрёки и просьбы приехать ещё раз или взять шаль. Пётр Дмитрич выбегал из передней и помогал дамам сесть в коляску.
— Ты поезжай теперь на Ефремовщину, — учил он кучера. — Через Манькино ближе, да там дорога хуже. Чего доброго опрокинешь... Прощайте, моя прелесть! Mille compliments вашему художнику!
— Прощайте, душечка Ольга Михайловна! Уходите в комнаты, а то простудитесь! Сыро!
— Тпррр! Балуешься!
— Это какие же у вас лошади? — спрашивал Пётр Дмитрич.
— В великом посту у Хайдарова купили, — отвечал кучер.
— Славные конячки...
И Пётр Дмитрич хлопал пристяжную по крупу.
— Ну, трогай! Дай бог час добрый!
Наконец уехал последний гость. Красный круг на дороге закачался, — поплыл в сторону, сузился и погас — это Василий унёс с крыльца лампу. В прошлые разы обыкновенно, проводив гостей, Пётр Дмитрич и Ольга Михайловна начинали прыгать в зале друг перед другом, хлопать в ладоши и петь: «Уехали! уехали! уехали!» Теперь же Ольге Михайловне было не до того. Она пошла в спальню, разделась и легла в постель.
Ей казалось, что она уснёт тотчас же и будет спать крепко. Ноги и плечи её болезненно ныли, голова отяжелела от разговоров, и во всем теле по-прежнему чувствовалось какое-то неудобство. Укрывшись с головой, она полежала минуты три, потом взглянула из-под одеяла на лампадку, прислушалась к тишине и улыбнулась.
— Хорошо, хорошо... — зашептала она, подгибая ноги, которые, казалось ей, оттого что она много ходила, стали длиннее. — Спать, спать...
Ноги не укладывались, всему телу было неудобно, и она повернулась на другой бок. По спальне с жужжанием летала большая муха и беспокойно билась о потолок. Слышно было также, как в зале Григорий и Василий, осторожно ступая, убирали столы; Ольге Михайловне стало казаться, что она уснёт и ей будет удобно только тогда, когда утихнут эти звуки. И она опять нетерпеливо повернулась на другой бок.
Послышался из гостиной голос мужа. Должно быть, кто-нибудь остался ночевать, потому что Пётр Дмитрич к кому-то обращался и громко говорил:
— Я не скажу, чтобы граф Алексей Петрович был фальшивый человек. Но он поневоле кажется таким, потому что все вы, господа, стараетесь видеть в нем не то, что он есть на самом деле. В его юродивости видят оригинальный ум, в фамильярном обращении — добродушие, в полном отсутствии взглядов видят консерватизм. Допустим даже, что он в самом деле консерватор восемьдесят четвёртой пробы. Но что это такое, в сущности, консерватизм?
Пётр Дмитрич, сердитый и на графа Алексея Петрович, и на гостей, и на самого себя, отводил теперь душу. Он бранил и графа и гостей и с досады на самого себя готов был высказывать и проповедовать, что угодно. Проводив гостя, он походил из угла в угол по гостиной, прошёлся по столовой, по коридору, по кабинету, потом опять по гостиной, и вошёл в спальню. Ольга Михайловна лежала на спине, укрытая одеялом только по пояс (ей уже казалось жарко)6 и со злым лицом следила за мухой, которая стучала по потолку.
— Разве кто остался ночевать? — спросила она.
— Егоров.
Пётр Дмитрич разделся и лёг на свою постель. Он молча закурил папиросу и тоже стал следить за мухой. Взгляд его был суров и беспокоен. Молча минут пять Ольга Михайловна глядела на его красивый профиль. Ей казалось почему-то, что если бы муж вдруг повернулся к ней лицом и сказал: «Оля, мне тяжело», — то она заплакала бы или засмеялась, и ей стало бы легко. Она думала, что ноги ноют и всему её телу неудобно оттого, что у неё напряжена душа.
— Пётр, о чем ты думаешь? — спросила она.
— Так, ни о чем... — ответил муж.
— У тебя в последнее время завелись от меня какие-то тайны. Это нехорошо.
— Почему же нехорошо? — ответил Пётр Дмитрич сухо и не сразу. — У каждого из нас есть своя личная жизнь, должны быть и свои тайны поэтому.
— Личная жизнь, свои тайны... все это слова! Пойми, что ты меня оскорбляешь! — сказала Ольга Михайловна, поднимаясь и садясь на постели. — Если у тебя тяжело на душе, то почему ты скрываешь это от меня? И почему ты находишь более удобным откровенничать с чужими женщинами, а не с женой? Я ведь слышала, как ты сегодня на пасеке изливался перед Любочкой.
— Ну, и поздравляю. Очень рад, что слышала.
Это значило: оставь меня в покое, не мешай мне думать! Ольга Михайловна возмутилась. Досада, ненависть и гнев, которые накоплялись у неё в течение дня, вдруг точно запенились; ей хотелось сейчас же, не откладывая до завтра, высказать мужу все, оскорбить его, отомстить... Делая над собой усилия, чтобы не кричать, она сказала:
— Так знай же, что все это гадко, гадко и гадко! Сегодня я ненавидела тебя весь день — вот что ты наделал!
Пётр Дмитрич тоже поднялся и сел.
— Гадко, гадко, гадко! — продолжала Ольга Михайловна, начиная дрожать всем телом. — Меня нечего поздравлять! Поздравь ты лучше самого себя! Срам, срам! Долгался до такой степени, что стыдишься оставаться с женой в одной комнате! Фальшивый ты человек! Я вижу тебя насквозь и понимаю каждый твой шаг!
— Оля, когда ты бываешь не в духе, то, пожалуйста, предупреждай меня. Тогда я буду спать в кабинете.
Сказавши это, Пётр Дмитрич взял подушку и вышел из спальни. Ольга Михайловна не предвидела этого. Несколько минут она молча, с открытым ртом и дрожа всем телом, глядела на дверь, за которою скрылся муж, и старалась понять, что значит это. Есть ли это один из тех приёмов, которые употребляют в спорах фальшивые люди, когда бывают неправы, или же это оскорбление, обдуманно нанесённое её самолюбию? Как понять? Ольге Михайловне припомнился её двоюродный брат, офицер, весёлый малый, который часто со смехом рассказывал ей, что когда ночью «супружница начинает пилить» его, то он обыкновенно берет подушку и, посвистывая, уходит к себе в кабинет, а жена остаётся в глупом и смешном положении. Этот офицер женат на богатой, капризной и глупой женщине, которую он не уважает и только терпит.
Ольга Михайловна вскочила с постели. По её мнению, теперь ей оставалось только одно: поскорее одеться и навсегда уехать из этого дома. Дом был её собственный, но тем хуже для Петра Дмитрича. Не рассуждая, нужно это или нет, она быстро пошла в кабинет, чтобы сообщить мужу о своём решении («Бабья логика!»— мелькнуло у неё в мыслях) и сказать ему на прощанье ещё что0нибудь оскорбительное, едкое...
Пётр Дмитрич лежал на диване и делал вид, то читает газету. Возле него на стуле горела свеча. Из-за газеты н было видно его лица.
— Потрудитесь мне объяснить, что это значит? Я вас спрашиваю!
— Вас... — передразнил Пётр Дмитрич, не показывая лица. — Надоело, Ольга! Честное слово, я утомлён, и мне теперь не до этого... Завтра будем браниться.
— Нет, я тебя отлично понимаю! — продолжала Ольга Михайловна. — Ты меня ненавидишь! Да, да! Ты меня ненавидишь за то, что я богаче тебя! Ты никогда не простишь мне этого и всегда будешь лгать мне! («Бабья логика!»— опять мелькнуло в её мыслях.) Сейчас, я знаю, ты смеёшься надо мной... Я даже уверена, что ты и женился на мне только затем, чтобы иметь ценз и этих подлых лошадей... О, я несчастная!
Пётр Дмитрич уронил газету и приподнялся. Неожиданное оскорбление ошеломило его. Он детски-беспомощно улыбнулся, растерянно поглядел на жену и, точно защищая себя от ударов, протянул к ней руки и сказал умоляюще:
— Оля!
И, ожидая, что она скажет ещё что-нибудь ужасное, он прижался к спинке дивана, и вся его большая фигура стала казаться такою же беспомощно-детской, как и улыбка.
— Оля, как ты могла это сказать? — прошептал он.
Ольга Михайловна опомнилась. Она вдруг почувствовала свою безумную любовь к этому человеку, вспомнила что он её муж, Пётр Дмитрич, без которого она не может прожить ни одного дня и который её любит тоже безумно. Она зарыдала громко, не своим голосом, схватила себя за голову и побежала назад в спальню.
Она упала в постель, и мелкие, истеричные рыдания, мешающие дышать, от которых сводит руки и ноги, огласили спальню. Вспомнив, что через три-четыре комнаты ночует гость, она спрятала голову под подушку, чтобы заглушить рыдания, но подушка свалилась на пол, и сама она едва не упала, когда нагнулась за ней; потянула она к лицу одеяло, но руки не слушались и судорожно рвали все, за что она хваталась.
Ей казалось, что все уже пропало, что неправда, которую она сказала для того, чтобы оскорбить мужа, разбила вдребезги всю её жизнь. Муж не простит её. Оскорбление, которое она нанесла ему, такого сорта, что его не сгладишь никакими ласками, ни клятвами... Как она убедит мужа, что сама не верила тому, что говорила?
— Кончено, кончено! — кричала она, не замечая, что подушка опять свалилась на пол. — Ради бога, ради бога!
Должно быть, разбуженные её криками, уже проснулись гость и прислуга; завтра весь уезд будет знать, что с нею была истерика, и все обвинят в этом Петра Дмитрича. Она делал усилия, чтобы сдержать себя, но рыдания с каждою минутой становились все громче и громче.
— Ради бога! — кричала она не своим голосом и не понимала, для чего кричит это. — Ради бога!
Ей показалось, что под нею провалилась кровать и ноги завязли в одеяле. Вошёл в спальню Пётр Дмитрич в халате и со свечой в руках.
— Оля, полно! — сказал он.
Она поднялась и, стоя в постели на коленях, жмурясь от свечи, выговорила сквозь рыдания:
— Пойми... пойми...
Ей хотелось сказать, что её замучили гости, его ложь, её ложь, что у неё накипело, но она могла только выговорить:
— Пойми... пойми!
— На, выпей! — сказал он, подавая ей стакан воды.
Она послушно взяла стакан и стала пить, но вода расплескалась и полилась ей на руки, грудь, колени... «Должно быть, я теперь ужасно безобразна!»— подумала она. Пётр Дмитрич молча уложил её в постель и укрыл одеялом, потом взял свечу и вышел.
— Ради бога! — крикнула опять Ольга Михайловна. — Пётр, пойми, пойми!
Вдруг что-то сдавило её внизу живота и спины с такою силой, что плач её оборвался, и она от боли укусила подушку. Но боль тотчас же отпустила её, и она опять зарыдала.
Вошла горничная и, поправляя на ней одеяло, спросила встревоженно:
— Барыня, голубушка, что с вами?
— Убирайтесь отсюда! — строго сказал Пётр Дмитрич, подходя к постели.
— Пойми, пойми... — начала Ольга Михайловна.
— Оля, прошу тебя, успокойся! — сказал он. — Я не хотел тебя обидеть. Я не ушёл бы из спальни, если бы знал, что это на тебя так подействует. Мне просто было тяжело. Говорю тебе как честный человек...
— Пойми... Ты лгал, я лгала...
— Я понимаю... Ну, ну, будет! Я понимаю... — говорил Пётр Дмитрич нежно, садясь на её постель. — То сказала ты сгоряча, понятно... Клянусь богом, я люблю тебя больше всего на свете и, когда женился на тебе, ни разу не вспомнил, что ты богата. Я бесконечно любил — и только... Уверяю тебя. Никогда я не нуждался и не знал цены деньгам, а потому не умею чувствовать разницы между твоим состоянием и моим. Мне всегда казалось, что мы одинаково богаты. Я что я в мелочах фальшивил, то это... конечно, правда. Жизнь у меня до сих пор была устроена так несерьёзно, что как-то нельзя обойтись без мелкой лжи! Мне теперь самому тяжело. Оставим этот разговор, бога ради!...
Ольга Михайловна опять почувствовала сильную боль и схватила мужа за рукав.
— Больно, больно, больно... — сказала она быстро. — Ах, больно!
— Черт бы взял этих гостей! — пробормотал Пётр Дмитрич, поднимаясь. — Ты не должна была ездить сегодня на остров! — крикнул он. — И как это я, дурак, не остановил тебя? Господи боже мой!
Он досадливо почесал себе голову, махнул рукой и вышел из спальни.
Потом он несколько раз входил, садился к ней на кровать и говорил много, то сердито, но она плохо слышала это. Рыдания чередовались у неё с страшною болью, и каждая новая боль была сильнее и продолжительнее. Сначала во время боли она задерживала дыхание и кусала подушку, но потом стала кричать неприличным, раздирающим голосом. Раз, увидев около себя мужа, она вспомнила, что оскорбила его, и, не рассуждая, бред ли это, или настоящий Пётр Дмитрич, схватила обеими руками его руку и стала целовать её.
— Ты лгал, я лгала... — начала она оправдываться. — Пойми, пойми... Меня замучили, вывели из терпенья...
— Оля, мы тут не одни! — сказал Пётр Дмитрич.
Ольга Михайловна приподняла голову и увидела Варвару, которая стояла на коленях около комода и выдвигала нижний ящик. Верхние ящики были уже выдвинуты. Кончив с комодом, Варвара поднялась и, красная от напряжения, с холодным, торжественным лицом принялась отпирать шкатулку.
— Марья, не отопру! — сказала она шёпотом. — Отопри, что ли.
Горничная Марья ковыряла ножницами в подсвечнике, чтобы вставить новую свечу; она подошла к Варваре и помогла ей отпереть шкатулку.
— Чтоб ничего запертого не было... — шептала Варвара. — Отопри, мать моя, и этот коробок. Барин, — обратилась она к Петру Дмитричу, — вы бы послали к отцу Михаилу, чтоб царские врата отпер! Надо!
— Делайте: что хотите, — сказал Пётр Дмитрич, прерывисто дыша, — только, ради бога, скорей доктора или акушерку! Поехал Василий? Пошли ещё кого-нибудь. Пошли своего мужа!
«Я рожу», — сообразила Ольга Михайловна. — Варвара, — простонала она, — но ведь он родится не живой!
— Ничего, ничего, барыня... — зашептала Варвара.. — Бог даст, живой бундить (так она выговаривала слово «будет»)! Бундить живой.
Когда Ольга Михайловна в другой раз очнулась от боли, то уж не рыдала и не металась, а только стонала. От стонов она не могла удержаться даже в те промежутки, когда не было боли. Свечи ещё горели, но уже сквозь шторы пробивался утренний свет. Было, вероятно, около пяти часов утра. В спальне за круглым столиком сидела какая-то незнакомая женщина в белом фартуке и с очень скромною физиономией. По выражению её фигуры видно было, что она давно уже сидит. Ольга Михайловна догадалась, что это акушерка.
— Скоро кончится? — спросила она и в своём голосе услышала какую-то особую, незнакомую ноту, какой раньше у неё никогда не было. «Должно быть, я умираю от родов», — подумала она.
В спальню осторожно вошёл Пётр Дмитрич, одетый, как днём, и стал у окна, спиной к жене. Он приподнял штору и поглядел в окно.
— Какой дождь! — сказал он.
— А который час? — спросила Ольга Михайловна, чтобы ещё раз услышать в своём голосе незнакомую нотку.
— Без четверти шесть, — отвечала акушерка.
«А что, если я в самом деле умираю? — подумала Ольга Михайловна, глядя на голову мужа и на оконные стекла, по которым стучал дождь. — Как он без меня будет жить? С кем он будет чай пить, обедать, разговаривать по вечерам, спать?»
И он показался ей маленьким, осиротевшим; ей стало жаль его и захотелось сказать ему что-нибудь приятное, ласковое, утешительное. Она вспомнила, как он весною собирался купить себе гончих и как она, находя охоту жестокой и опасной, помешала ему сделать это.
— Пётр, купи себе гончих! — простонала она.
Он опустил штору и подошёл к постели, хотел что-то сказать, но в это время Ольга Михайловна почувствовала боль и вскрикнула неприличным, раздирающим голосом.
От боли, частых криков и стонов она отупела. Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно и сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчера, а как будто год назад, и что её новая болевая жизнь продолжается дольше, чем её детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться ещё долго-долго, без конца. Она видела, как акушерке принесли чай, как позвали её в полдень завтракать, а потом обедать; видела, как Пётр Дмитрич привык входить, стоять подолгу у окна и выходить, как привыкли входить какие-то чужие мужчины, горничная, Варвара... Варвара говорила только «бундить, бундить» и сердилась, когда кто-нибудь задвигал ящики в комоде. Ольга Михайловна видела, как в комнате и в окнах менялся свет: то он был сумеречный, то мутный, как туман, то ясный, дневной, какой был вчера за обедом, то опять сумеречный... И каждая из этих перемен продолжалась так же долго, как детство, ученье в институте, курсы...
Вечером два доктора — один костлявый, лысый, с широкою рыжею бородою, другой с еврейским лицом, черномазый и в дешёвых очках — делали Ольге Михайловне какую-то операцию. К тому, что чужие мужчины касались её тела, она относилась совершенно равнодушно. У неё уже не было ни стыда, ни воли, и каждый мог делать с нею, что хотел. Если бы в это время кто-нибудь бросился на неё с ножом, или оскорбил Петра Дмитрича, или отнял бы у неё права на маленького человечка, то она не сказала бы ни одного слова.
Во время операции ей дали хлороформу. Когда она потом проснулась, боли все ещё продолжались и были невыносимы. Была ночь. И Ольга Михайловна вспомнила, что точно такая же ночь с тишиною, с лампадкой, с акушеркой, неподвижно сидящей у постели, с выдвинутыми ящиками комода, с Петром Дмитричем, стоящим у окна, была уже, но когда-то очень, очень давно...