Полное собрание сочинений и писем - Именины
ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Именины - Чтение
(Весь текст)
Антон Павлович Чехов
Именины
I
После именинного обеда, с его восемью блюдами и бесконечными разговорами, жена именинника Ольга Михайловна пошла в сад. Обязанность непрерывно улыбаться и говорить, звон посуды, бестолковость прислуги, длинные обеденные антракты и корсет, который она надела, чтобы скрыть от гостей свою беременность, утомили её до изнеможения. Ей хотелось уйти подальше от дома, посидеть в тени и отдохнуть на мыслях о ребёнке, который должен был родиться у неё месяца через два. Она привыкла к тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с большой аллеи сворачивала влево на узкую тропинку; тут в густой тени слив и вишен сухие ветки царапали ей плечи и шею, паутина садилась на лицо, а в мыслях вырастал образ маленького человечка неопределённого пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце тропинки показывался жидкий плетень, а за ним пузатые ульи с черепяными крышками, когда в неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть и сеном и мёдом и слышалось кроткое жужжанье пчёл, маленький человечек совсем овладевал Ольгой Михайловной. Она садилась на скамеечке около шалаша, сплетённого из лозы, и принималась думать.
И на этот раз она дошла до скамеечки, села и стала думать; но в её воображении вместо маленького человечка вставали большие люди, от которых она только что ушла. Её сильно беспокоило, что она, хозяйка, оставила гостей; и вспомнила она, как за обедом её муж Пётр Дмитрич и её дядя Николай Николаич спорили о суде присяжных, о печати и о женском образовании; муж, по обыкновению, спорил для того, чтобы щегольнуть перед гостями своим консерватизмом, в главное — чтобы не соглашаться с дядей, которого он не любил; дядя же противоречил ему и придирался к каждому его слову для того, чтобы показать обедающим, что он, дядя, несмотря на свои пятьдесят девять лет, сохранили в себе ещё юношескую свежесть духа и свободу мысли. И сама Ольга Михайловна под конец обеда не выдержала и стала неумело защищать женские курсы, — не потому, что эти курсы нуждались в защите, а просто потому, что ей хотелось досадить мужу, который, по её мнению, был несправедлив. Гостей утомил этот спор, но все они нашли нужным вмешаться и говорили много, хотя всем им не было никакого дела ни до суда присяжных, ни до женского образования...
Ольга Михайловна сидела по сю сторону плетня, около шалаша. Солнце пряталось за облаками, деревья и воздух хмурились, как перед дождём, но, несмотря на это, было жарко и душно. Сено, скошенное под деревьями накануне Петрова дня, лежало неубранное и испуская тяжёлый, приторный запах. Было тихо. За плетнём монотонно жужжали пчелы...
Неожиданно послышались шаги и голоса. Кто-то шёл по тропинке к пасеке.
— Душно! — сказал женский голос. — Как по-вашему, будет дождь или нет?
— Будет, моя прелесть, но не раньше ночи, — ответил томно очень знакомый мужской голос. — Хороший дождь будет.
Ольга Михайловна рассудила, что если она поспешит спрятаться в шалаш, то её не заметят и пройдут мимо, и ей не нужно будет говорить и напряжённо улыбаться. Она подобрала платье, нагнулась и вошла в шалаш. Тотчас же лицо, шею и руки её обдало горячим, душным, как пар, воздухом. Если бы не духота и спёртый запах ржаного хлеба, укропа и лозы, от которого захватывало дыхание, то тут, под соломенною крышей и в сумерках, отлично можно было бы прятаться от гостей и думать о маленьком человечке. Уютно и тихо.
— Какое здесь хорошенькое местечко! — сказал женский голос. — Посидимте здесь, Пётр Дмитрич.
Ольга Михайловна стала глядеть в щель между двумя хворостинами. Она увидела своего мужа Петра Дмитрича и гостью Любочку Шеллер, семнадцатилетнюю девочку, недавно кончившую в институте. Пётр Дмитрич, со шляпой на затылке, томный и ленивый оттого, что много пил за обедом, вразвалку ходил около плетня и ногой сгребал в кучу сено; Любочка, розовая от жары и, как всегда, хорошенькая, стояла, заложив руки назад, и следила за ленивыми движениями его большого красивого тела.
Ольга Михайловна знала, что её муж нравится женщинам, и — не любила видеть его с ними. Ничего особенного не было в том, что Пётр Дмитрич лениво сгребал сено, чтобы посидеть на нем с Любочкой и поболтать о пустяках; ничего не было особенного и в том, что хорошенькая Любочка кротко глядела на него, но все же Ольга Михайловна почувствовала досаду на мужа, страх и удовольствие оттого, что ей можно сейчас подслушать.
— Садитесь, очаровательница, — сказал Пётр Дмитрич, опускаясь на сено и потягиваясь. — Вот так. Ну, расскажите мне что-нибудь.
— Вот ещё! Я стану рассказывать, а вы уснёте.
— Я усну? Аллах керим! Могу ли я уснуть, когда на меня глядят такие глазки?
В словах мужа и в том, что он в присутствии гостьи сидел развалясь и со шляпой на затылке, не было тоже ничего особенного. Он был избалован женщинами, знал, что нравится им, и в обращении с ними усвоил себе особый тон, который, как все говорили, был ему к лицу. С Любочкой он держал себя так же, как со всеми женщинами. Но Ольга Михайловна все-таки ревновала.
— Скажите пожалуйста, — начала Любочка после некоторого молчания, — правду ли говорят, что вы попали под суд?
— Я? Да, попал... К злодеям сопричтён, моя прелесть.
— Но за что?
— Ни за что, а так... все больше из-за политики, — зевнул Пётр Дмитрич. — Борьба левой и правой. Я, обскурант и рутинёр, осмелился употребить в официальной бумаге выражения, оскорбительные для таких непогрешимых Гладстонов, как наш участковый мировой судья Кузьма Григорьевич Востряков и Владимир Павлович Владимиров.
Пётр Дмитрич ещё раз зевнул и продолжал:
— А у нас такой порядок, что вы можете неодобрительно отзываться о солнце, о луне, о чем угодно, но храни вас бог трогать либералов! Боже вас сохрани! Либерал — это тот самый поганый сухой гриб, который, если вы нечаянно дотронетесь до него пальцем, обдаст вас облаком пыли.
— Что у вас произошло?
— Ничего особенного. Весь сыр-бор загорелся из-за чистейшего пустяка. Какой-то учитель, плюгавенькая личность колокольного происхождения, подаёт Вострякову прошение на трактирщика, обвиняя его в оскорблении словами и действием в публичном месте. Из всего видно, что и учитель и трактирщик оба были пьяны, как сапожники, и оба вели себя одинаково скверно. Если и было оскорбление, то во всяком случае взаимное. Вострякову следовало бы оштрафовать обоих за нарушение тишины и прогнать их из камеры — вот и все. Но у вас как? У нас на первом плане стоит всегда не лицо, не факт, а фирма и ярлык. Учитель, какой бы он негодяй ни был, всегда прав, потому что он учитель; трактирщик же всегда виноват, потому что он трактирщик и кулак. Востряков приговорил трактирщика к аресту, тот перенёс дело в съезд. Съезд торжественно утвердил приговор Вострякова. Ну, я остался при особом мнении... Немножко погорячился... Вот и все.
Пётр Дмитрич говорил покойно, с небрежною иронией. На самом же деле предстоящий суд сильно беспокоил его. Ольга Михайловна помнила, как он, вернувшись со злополучного съезда, всеми силами старался скрыть от домашних, что ему тяжело и что он недоволен собой. Как умный человек, он не мог не чувствовать, что в своём особом мнении он зашёл слишком далеко, и сколько лжи понадобилось ему, чтобы скрывать от себя и от людей это чувство! Сколько было ненужных разговоров, сколько брюзжанья и неискреннего смеха над тем, что не смешно! Узнав же, что его привлекают к суду, он вдруг утомился и пал духом, стал плохо спать, чаще, чем обыкновенно, стоял у окна и барабанил пальцами по стёклам. Он стыдился сознаться перед женой, что ему тяжело, а ей было досадно...
— Говорят, вы были в Полтавской губернии? — спросила Любочка.
— Да, был, — ответил Пётр Дмитрич. — Третьего дня вернулся оттуда.
— Небось хорошо там?
— Хорошо. Очень даже хорошо. Я, надо вам сказать, попал туда как раз на сенокос, а на Украйне сенокос самое поэтическое время. Тут у нас большой дом, большой сад, много людей и суеты, так что вы не видите, как косят; тут все проходит незаметно. Там же у меня на хуторе пятнадцать десятин луга как на ладони: у какого окна ни станьте, отовсюду увидите косарей. На лугу косят, в саду косят, гостей нет, суеты тоже, так что вы поневоле видите, слышите и чувствуете один только сенокос. На дворе и в комнатах пахнет сеном, от зари до зари звенят косы. Вообще Хохландия милая страна. Верите ли, когда я пил у колодцев с журавлями воду, а в жидовских корчмах — поганую водку, когда в тихие вечера доносились до меня звуки хохлацкой скрипки и бубна, то меня манила обворожительная мысль — засесть у себя на хуторе и жить в нем, пока живётся, подальше от этих съездов, умных разговоров, философствующих женщин, длинных обедов...
Пётр Дмитрич не лгал. Ему было тяжело и в самом деле хотелось отдохнуть. И в Полтавскую губернию ездил он только затем, чтобы не видеть своего кабинета, прислуги, знакомых и всего, что могло бы напоминать ему об его раненом самолюбии и ошибках.
Любочка вдруг вскочила и в ужасе замахала руками.
— Ах, пчела, пчела! — взвизгнула она. — Укусит!
— Полноте, не укусит! — сказал Пётр Дмитрич. — Какая вы трусиха!
— Нет, нет, нет! — крикнула Любочка и, оглядываясь на пчелу, быстро пошла назад.
Пётр Дмитрич уходил за нею и смотрел ей вслед с умилением и грустью. Должно быть, глядя на неё, он думал о своём хуторе, об одиночестве и — кто знает? — быть может, даже думал о том, как бы тепло и уютно жилось ему на хуторе, если бы женой его была эта девочка — молодая, чистая, свежая, не испорченная курсами, не беременная...
Когда голоса и шаги затихли, Ольга Михайловна вышла из шалаша и направилась к дому. Ей хотелось плакать. Она уже сильно ревновала мужа. Ей было понятно, что Пётр Дмитрич утомился, был недоволен собой и стыдился, а когда стыдятся, то прячутся прежде всего от близких и откровенничают с чужими; ей было также понятно, что Любочка не опасна, как и все те женщины, которые пили теперь в доме кофе. Но в общем все было непонятно, страшно, и Ольге Михайловне уже казалось, что Пётр Дмитрич не принадлежит ей наполовину...
— Он не имеет права! — бормотала она, стараясь осмыслить свою ревность и свою досаду на мужа. — Он не имеет никакого права. Я ему сейчас все выскажу!
Она решила сейчас же найти мужа и высказать ему все: гадко, без конца гадко, то он нравится чужим женщинам и добивается этого, как манный небесной; несправедливо и нечестно, что он отдаёт чужим то, что по праву принадлежит его жене, прячет от жены свою душу и совесть, чтобы открывать их первому встречному хорошенькому личику. Что худого сделал ему жена? В чем она провинилась? Наконец, давно уже надоело его лганьё: он постоянно рисуется, кокетничает, говорит не то, что думает, и старается казаться не тем, что он есть и кем ему быть должно. К чему эта ложь? Пристала ли она порядочному человеку? Если он лжёт, то оскорбляет и себя и тех, кому лжёт, и не уважает того, о чем лжёт. Неужели ему не понятно, что, если он кокетничает и ломается за судейским столом или, сидя за обедом, трактует о прерогативах власти только для того, чтобы насолить дяде, неужели ему не понятно, что этим самым он ставит ни в грош и суд, и себя, и всех, кто его слушает и видит?
Выйдя на большую аллею, Ольга Михайловна придала себе такое выражение, как будто уходила сейчас по хозяйственным надобностям. На террасе мужчины пили ликёр и закусывали ягодами; один из них, судебный следователь, толстый пожилой человек, балагур и остряк, должно быть, рассказывал какой-нибудь нецензурный анекдот, потому что, увидев хозяйку, он вдруг схватил себя за жирные губы, выпучил глаза и присел. Ольга Михайловна не любила уездных чиновников. Ей не нравились их неуклюжие церемонные жены, сплетни, частые поездки в гости, лесть перед её мужем, которого все они ненавидели. Теперь же, когда они пили, были сыты и не собирались уезжать, она чувствовала, что их присутствие утомительно до тоски, но, чтобы не показаться нелюбезной, она приветливо улыбнулась судебному следователю и погрозила ему пальцем. Через залу и гостиную она прошла улыбаясь и с таким видом, как будто шла приказать что-то и распорядиться. «Не дай бог, если кто остановит!» — думала она, но сама заставила себя остановиться в гостиной, чтобы из приличия послушать молодого человека, который сидел за пианино и играл; постояв минутку, она крикнула: «Браво, браво, monsieur Жорж!»— и, хлопнув два раза в ладоши, пошла дальше.
Мужа нашла она в кабинете. н сидел у стола и о чем-то думал. Лицо его было строго, задумчиво и виновато. Это уж был не тот Пётр Дмитрич, который спорил за обедом и которого знают гости, а другой — утомлённый, виноватый и недовольный собой,которого знает одна только жена. В кабинет пришёл он, должно быть, для того, чтобы взять папирос. Перед ним лежал открытый портсигар, набитый папиросами, и одна рука была опущена в ящик стола. Как брал папиросы, так и застыл.
Ольге Михайловне стало жаль его. Было ясно, как день, что человек томился и не находил места, быть мщжет, боролся с собой. Ольга Михайловна молча подошла к столу; желая показать, что она не помнит обеденного спора и уже не сердится, она закрыла портсигар и положила его мужу в боковой карман.
«Что же сказать ему? — думала она. — Я скажу, что ложь тот же ложь чем дальше в лес, тем труднее выбраться из него. Я скажу: ты увлёкся своею фальшивою ролью и зашёл слишком далеко; ты оскорбил людей, которые были к тебе привязаны и не сделали тебе никакого зла. Поди же извинись перед ними, посмейся над самим собой, и тебе станет легко. А если хочешь тишины и одиночества, то уедем отсюда вместе».
Встретясь глазами с женой, Пётр Дмитрич вдруг придал своему лицу выражение, какое у него было за обедом и в саду — равнодушное и слегка насмешливое, зевнул и поднялся с места.
— Теперь шестой час, — сказал он, взглянув на часы. — Если гости смилостивятся и уедут в одиннадцать, то и тогда нам остаётся ждать ещё шесть часов. Весело, нечего сказать!
И, что-то насвистывая, он медленно, своею обычною солидною походкой, вышел из кабинета. Слышно было, как он, солидно ступая, прошёл через залу, потом через гостиную, чему-то солидно засмеялся и сказал игравшему молодому человеку: «Бра-о! бра-о!» Скоро шаги его затихли: должно быть, вышел в сад. И уж не ревность и не досада, а настоящая ненависть к его шагам, неискреннему смеху и голосу овладела Ольгой Михайловной. она подошла к окну и поглядела в сад. Пётр Дмитрич шёл уже по аллее. Заложив одну руку в карман и щёлкая пальцами другой, слегка откинув назад голову, он шёл солидно, вразвалку и с таким видом, как будто был очень доволен и собой, и обедом, и пищеварением, и природой...
На аллее показались два маленьких гимназиста, дети помещицы Чижевской, только что приехавшие, а с ними студент-гувернёр в белом кителе и в очень узких брюках. Поравнявшись с Петром Дмитричем дети и студент остановились и, вероятно, поздравили его с ангелом. Красиво поводя плечами, он потрепал детей за щеки и подал студенту руку небрежно, не глядя на него. Должно быть, студент похвалил погоду и сравнил её с петербургской, потому что Пётр Дмитрич сказал громко и таким тоном, как будто говорил не с гостем, а с судебным приставом или со свидетелем:
— Что-с? У вас в Петербурге холодно? А у нас тут, батенька мой, благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. А? Что?
И, заложив в карман одну руку и щёлкнув пальцами другой, он зашагал дальше. Пока он не скрылся за кустами орешника, Ольга Михайловна все время смотрела ему в затылок и недоумевала. Откуда у тридцатичетырехлетнего человека эта солидная, генеральская походка? Откуда тяжёлая, красивая поступь? Откуда эта начальническая вибрация в голосе, откуда все эти «что-с» и «батенька»?
Ольга Михайловна вспомнила, как она, чтобы не скучать дома, в первые месяцы замужества ездила в город на съезд, где иногда вместо её крёстного отца, графа Алексея Петровича, председательствовал Пётр Дмитрич. На председательском кресле, в мундире и с цепью н груди, он совершенно менялся. Величественные жесты, громовый голос, «что-с», «н-да-с», небрежный тон... Все обыкновенное человеческое, своё собственное, что привыкла видеть в нем Ольга Михайловна дома, исчезало в величии, и на кресле сидел не Пётр Дмитрич, а какой-то другой человек, которого все звали господином председателем. Сознание, что он — власть, мешало ему покойно сидеть на месте, и она искал случая, чтобы позвонить, строго взглянуть на публику, крикнуть... Откуда брались близорукость и глухота, когда он вдруг начинал плохо видеть и слышать и, величественно морщась, требовал, чтобы говорили громче и поближе подходили к столу. С высоты величия он плохо различал лица и звуки, так что если бы, кажется, в эти минуты подошла к нему сама Ольга Михайловна, то он и ей бы крикнул: «Как ваша фамилия?» Свидетелям-крестьянам он говорил «ты», на публику кричал так, что его голос был слышен даже на улице, а с адвокатами держал себя невозможно. Если приходилось говорить присяжному поверенному, то Пётр Дмитрич сидел к нему несколько боком и щурил глаза в потолок, желая этим показать, что присяжный поверенный тут вовсе не нужен и что он его не признает и не слушает; если же говорил серо одетый частный поверенный, то Пётр Дмитрич весь превращался в слух и измерял поверенного насмешливым, уничтожающим взглядом: вот, мол, какие теперь адвокаты! «Что же вы хотите этим сказать?»— перебивал он. Если витиеватый поверенный употреблял какое-нибудь иностранное слово и, например, вместо «фиктивный» произносил «фактивный», то Пётр Дмитрич вдруг оживлялся и спрашивал: «Что-с? Как? Фактивный? А что это значит?»— и потом наставительно замечал: «Не употребляйте тех слов, которых вы не понимаете». И поверенный, кончив свою речь, отходил от стола красный и весь в поту, а Пётр Дмитрич, самодовольно улыбаясь, торжествуя победу, откидывался на спинку кресла. В своём обращении с адвокатами он несколько подражал графу Алексею Петровичу, но у графа, когда тот, например, говорил: «Защита, помолчите немножко!»— это выходило старчески-добродушно и естественно, у Петра же Дмитрича грубовато и натянуто.
II
Послышались аплодисменты. Это молодой человек кончил играть. Ольга Михайловна вспомнила про гостей и поторопилась в гостиную.
— Я вас заслушалась, — сказала она, подходя к пианино. — Я вас заслушалась. У вас удивительные способности! Но не находите ли вы, что наш пианино расстроен?
В это время в гостиную входили два гимназиста и с ними студент.
— Боже мой, Митя и Коля? — сказала протяжно и радостно Ольга Михайловна, идя к ним навстречу. — Какие большие стали! Даже не узнаешь вас! В где же ваша мама?
— Поздравляю вас с именинником, — начал развязно студент, — и желаю всего лучшего. Екатерина Андреевна поздравляет и просит извинения. Она не совсем здорова.
— Какая же она не добрая! Я её весь день ждала. А вы давно из Петербурга? — спросила Ольга Михайловна студента. — Какая теперь там погода? — и, не дожидаясь ответа, она ласково взглянула на гимназистов и повторила: — Какие большие выросли! Давно ли вы приезжали сюда с няней, а теперь уже гимназисты! Старое старится, а молодое растёт... Вы обедали?
— Ах, не беспокойтесь, пожалуйста! — сказал студент.
— Ведь вы не обедали?
— Ради бога, не беспокойтесь!
— Но ведь вы хотите есть? — спросила Ольга Михайловна грубым и жёстким голосом, нетерпеливо и с досадой — это вышло у неё нечаянно, но тотчас же она закашлялась, улыбнулась, покраснела. — Какие большие выросли! — сказала она мягко.
— Не беспокойтесь, пожалуйста! — сказал ещё раз студент.
Студент просил не беспокоиться, дети молчали; очевидно, все трое хотели есть. Ольга Михайловна повела их в столовую и приказала Василию накрыть на стол.
— Не добрая ваша мама! — говорила она, усаживая их. — Совсем меня забыла. Не добрая, не добрая, не добрая... Так и скажите ей. А вы на каком факультете? — спросила она у студента.
— На медицинском.
— Ну, а у меня сладость к докторам, представьте.Я очень жалею. что мой муж не доктор. Какое надо иметь мужество, чтобы, например, делать операции или резать трупы! Ужасно! Вы не боитесь? Я бы, кажется, умерла от страха. Вы, конечно, выпьете водки?
— Не беспокойтесь, пожалуйста.
— С дороги нужно, нужно выпить. Я женщина, да и то пью иногда. А Митя и Коля выпьют малаги. Вино слабенькое, не бойтесь. Какие они, право, молодцы! Женить даже можно.
Ольга Михайловна говорила без умолку. Она по опыту знала, что, занимая гостей, гораздо легче и удобнее говорить, чем слушать. Когда говоришь, нет надобности напрягать внимание, придумывать ответы на вопросы и менять выражение лица. Но она нечаянно задала какой-то серьёзный вопрос, студент стал говорить длинно, и ей поневоле пришлось слушать. Студент знал, что она когда-то была на курсах, а потом, обращаясь к ней, старался казаться серьёзным.
— Вы на каком факультете? — спросила она, забыв, что однажды уже задавала этот вопрос.
— На медицинском.
Ольга Михайловна вспомнила, что давно уже не была с дамами.
— Да? Значит, вы доктором будете? — сказала она, поднимаясь. — Это хорошо. Я жалею, что сама не пошла на медицинские курсы. Так вы тут обедайте, господа, и выходите в сад. Я вас познакомлю с барышнями.
Она вышла и взглянула на часы: было без пяти минут шесть. И она удивилась, что время идёт так медленно, и ужаснулась, что до полуночи, когда разъедутся гости, осталось ещё шесть часов. Куда убить эти шесть часов? Какие фразы говорить? Как держать себя с мужем?
В гостиной и на террасе не было ни души. Все гости разбрелись по саду.
«Нужно будет предложить им до чая прогулку в березняк или катанье на лодках, — думала Ольга Михайловна,, торопясь к крокету, откуда слышались голоса и смех. — А стариков усадить играть в винт...»
От крокета навстречу ей шёл лакей Григорий с пустыми бутылками.
— Где же барыни? — спросила она.
— В малиннике. Там и барин.
— А, господи боже мой! — с ожесточением крикнул ктото на крокете. — Да я же тысячу раз говорил вам то же самое! Чтобы знать болгар, надо их видеть! Нельзя судить по газетам!
От этого крика, или от чего другого, Ольга Михайловна вдруг почувствовала сильную слабость во всем теле, особенно в ногах и в плечах. Ей вдруг захотелось не говорить, не слышать, не двигаться.
— Григорий, — сказала она томно и с усилием, — когда вы будете подавать чай или что-нибудь, то, пожалуйста, не обращайтесь ко мне, не спрашивайте, не говорите ни о чем... Делайте все сами и... и не стучите ногами. Умоляю... Я не могу, потому что...
Она не договорила и пошла дальше к крокету, но по дороге вспомнила о барынях и повернула к малиннику. Небо, воздух и деревья по-прежнему хмурились и обещали дождь; было жарко и душно; громадные стаи ворон, предчувствуя непогоду, с криком носились над садом. Чем ближе к огороду, тем аллеи становились запущеннее, темнее и уже; на одной из них, прятавшейся в густой заросли диких груш, кислиц, молодых дубков, хмеля, целые облака мелких чёрных мошек окружили Ольгу Михайловну; она закрыла руками лицо и стала насильно воображать маленького человечка... В воображении пронеслись Григорий, Митя, Коля, лица мужиков, приходивших утром поздравлять...
Послышались чьи-то шаги, и она открыла глаза. К ней навстречу быстро шёл дядя Николай Николаич.
— Это ты, милая? Очень рад... — начал он, задыхаясь. — На два слова... — Он вытер платком свой бритый красный подбородок, потом вдруг отступил шаг назад, всплеснул руками и выпучил глаза. — Матушка, до каких же пор это будет продолжаться? — заговорил он быстро, захлёбываясь. — Я тебя спрашиваю: где границы? не говорю уже о том, что его держимордовские взгляды деморализуют среду, что он оскорбляет во мне и в каждом честном, мыслящем человеке все святое и лучшее — не говорю, но пусть он будет хоть приличен! Что такое? Кричит, рычит, ломается, корчит из себя какого-то Бонапарта, не даёт слова сказать... черт его знает! Какие-то величественные жесты, генеральский смех, снисходительный тон! Да позвольте вас спросить: кто он такой? Я тебя спрашиваю: кто он такой? Муж своей жены, мелкопоместный титуляр, которому посчастливилось жениться на богатой! Выскочка и юнкер, каких много! Щедринский тип! Клянусь богом, что-нибудь из двух: или он страдает манией величия или в самом деле права эта старая, выжившая из ума крыса, граф Алексей Петрович, когда говорит, что теперешние дети и молодые люди поздно становятся взрослыми и до сорока лет играют в извозчики и в генералы!
— Это верно, верно... — согласилась Ольга Михайловна. — Позвольте мне пройти.
— Теперь ты рассуди, к чему это приведёт? — продолжал дядя, загораживая ей дорогу. — Чем кончится эта игра в консерватизм и в генералы? Уже под суд попал! Попал! Я очень рад! Докричался и достукался до того, что угодил на скамью подсудимых. И не то чтобы окружный суд или что, а судебная палата! Хуже этого, кажется, и придумать нельзя! Во-вторых,, со всеми рассорился! Сегодня именины, а, погляди, не приехали ни Востряков, ни Яхонтов, ни Владимиров, ни Шевуд, ни граф... На что, кажется, консервативнее графа Алексея Петровича, да и тот не приехал. И никогда больше не приедет! Увидишь, что не приедет!
— Ах, боже мой, да я-то тут при чем? — спросила Ольга Михайловна.
— Как при чем? Ты его жена! Ты умна, была на курсах, и в твоей власти сделать из него честного работника!
— На курсах не учат, как влиять на тяжёлых людей. Я должна буду, кажется, просить у всех вас извинения, что была на курсах! — сказала Ольга Михайловна резко. — Послушай, дядя, если у тебя целый день над ухом будут играть одни и те же гаммы, то ты не усидишь на месте и сбежишь. Я уж круглый год по целым дням слышу одно и то же. Господа, надо же, наконец, иметь сожаление!
Дядя сделал очень серьёзное лицо, потом пытливо поглядел на неё и покривил рот насмешливою улыбкой.
— Вот оно что! — пропел он старушечьим голосом. — Виноват-с! — сказал он и церемонно раскланялся. — Если ты сама подпала под его влияние и изменила убеждения, то так бы и сказала раньше. Виноват-с!
— Да, я изменила убеждения! — крикнула она. — Радуйся!
— Виноват-с!
Дядя в последний раз церемонно поклонился, как-то вбок, и, весь съёжившись, шаркнул ногой и пошёл назад.
«Дурак, — подумала Ольга Михайловна. — И ехал бы себе домой».
Дам и молодёжь нашла она на огороде в малиннике. Одни ели малину, другие, кому уже надоела малина, бродили по грядам клубники или рылись в сахарном горошке. Несколько в сторону от малинника, около ветвистой яблони, кругом подпёртой палками, повыдерганными из старого полисадника, Пётр Дмитрич косил траву. Волосы его падали на лоб, галстук развязался, часовая цепочка выпала из петли. В каждом его шаге и взмахе косой чувствовались уменье и присутствие громадной физической силы. Возле него стояли Любочка и дочери соседа, полковника Букреева, Наталья и Валентина, или, как их все звали, Ната и Вата, анемичные и болезненно-полные блондинки, лет шестнадцати — семнадцати, в белых платьях, поразительно похожие друг на друга. Пётр Дмитрич учил их косить.
— Это очень просто... — говорил он. — Нужно только уметь держать косу и не горячиться, то есть не употреблять силы больше, чем нужно. Вот так... Не угодно ли теперь вам? — предложил он косу Любочке. — Ну-ка!
Любочка неумело взяла в руки косу, вдруг покраснела и засмеялась.
— Не робейте, Любовь Александровна! — крикнула Ольга Михайловна так громко, чтобы её могли слышать все дамы и знать, что она с ними. — Не робейте! Надо учиться! Выйдете за толстовца, косить заставит.
Любочка подняла косу, но опять засмеялась и, обессилев от смеха, тотчас же опустила её. Ей было стыдно и приятно, что с нею говорят, как с большой. Ната, не улыбаясь и не робея, с серьёзным, холодным лицом, взяла косу, взмахнула и запутала её в траве; Вата, тоже не улыбаясь, серьёзная и холодная, как сестра, молча взяла косу и вонзила её в землю. Проделав это, обе сестры взялись под руки и молча пошли к малине.
Пётр Дмитрич смеялся и шалил, как мальчик и это детски-шаловливое настроение, когда он становился чрезмерно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что-либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество его продолжалось обыкновенно недолго. Так и на этот раз, пошалив с косой, он почему-то нашёл нужным придать своей шалости серьёзный оттенок.
— Когда я кошу, то чувствую себя, знаете ли, здоровее и нормальнее, — сказал он. — Если бы меня заставили довольствоваться одною только умственной жизнью, то я бы, кажется, с ума сошёл. Чувствую, что я не родился культурным человеком! Мне бы косить, пахать, сеять, лошадей выезжать...
И у Петра Дмитрича с дамами начался разговор о преимуществах физического труда, о культуре, потом о вреде денег, о собственности. Слушая мужа, Ольга Михайловна почему-то вспомнила о своём приданом.
«А ведь будет время, — подумала она, — когда он не простит мне, что я богаче его. Он горд и самолюбив. Пожалуй, возненавидит меня за то, что многим обязан мне».
Она остановилась около полковника Букреева, который ел малину и тоже принимал участие в разговоре.
— Пожалуйте, — сказал он, давая дорогу Ольге Михайловне и Петру Дмитричу. — Тут самая спелая... Итак-с, по мнению Прудона, — продолжал он, возвысив голос, — собственность есть воровство. Но я, признаться, Прудона не признаю и философом его не считаю. Для меня французы не авторитет, бог с ними!
— Ну, что касается Прудонов и всяких там Боклей, то я тут швах, — сказал Пётр Дмитрич. — Насчёт философии обращайтесь вот к ней, к моей супруге. Она была на курсах и всех этих Шопенгауэров и Прудонов насквозь...
Ольге Михайловне опять стало скучно. Она опять пошла по саду, по узкой тропиночке, мимо яблонь и груш, и опять у неё был такой вид, как будто шла она по очень важному делу. А вот изба садовника... На пороге сидела жена садовника Варвара и её четверо маленьких ребятишек с большими стрижеными головами. Варвара тоже была беременна и собиралась родить, по её вычислениям, к Илье-пророку. Поздоровавшись, Ольга Михайловна молча оглядела её детей и спросила:
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— А ничего...
Наступило молчание. Обе женщины молча как будто понимали друг друга.
— Страшно родить в первый раз, — сказала Ольга Михайловна, подумав, — мне все кажется, что я не перенесу, умру.
— И мне представлялось, да вот жива же... Мало ли чего!
Варвара, беременная уже в пятый раз и опытная, глядела на свою барыню несколько свысока и говорила с нею наставительным тоном, а Ольга Михайловна невольно чувствовала её авторитет; ей хотелось говорить о своём страхе, о ребёнке, об ощущениях, но она боялась, чтобы это не показалось Варваре мелочным и наивным. И она молчала и ждала, когда сама Варвара скажет что-нибудь.
— Оля, домой идём! — крикнул из малинника Пётр Дмитрич.
Ольге Михайловне нравилось молчать, ждать и глядеть на Варвару. Она согласилась бы простоять так, молча и без всякой надобности, до самой ночи. Но нужно было идти. Едва она отошла от избы, как уж к ней навстречу бежала Любочка, Вата и Ната. Две последние не добежали до неё на целую сажень и обе разом остановились как вкопанные; Любочка же добежала и повисла к ней на шею.
— Милая! Хорошая! Бесценная! — заговорила она, целуя её в лицо и в шею. — Поедемте чай пить на остров!
— На остров! На остров! — сказали обе разом одинаковые Вата и Ната, не улыбаясь.
— Но ведь дождь будет, мои милые.
— Не будет, не будет! — крикнула Любочка, делая плачущее лицо. — Все согласны ехать! Милая, хорошая!
— Там все собираются ехать чай пить на остров, — сказал Пётр Дмитрич, подходя. — Распорядись... Мы все поедем на лодках, а самовары и все прочее надо отправить с прислугой в экипаже.
Он пошёл рядом с женой и взял её под руку. Ольге Михайловне захотелось сказать мужу что-нибудь неприятное, колкое, хотя бы даже упомянуть о приданом, чем жёстче, тем, казалось, лучше. Она подумала и сказала:
— Отчего это граф Алексей Петрович не приехал? Как жаль!
— Я очень рад, что он не приехал, — солгал Пётр Дмитрич. — Мне этот юродивый надоел пуще горькой редьки.
— Но ведь ты до обеда ждал его с таким нетерпением!
III
Через полчаса все гости уже толпились на берегу около свай, где были привязаны лодки. Все много говорили, смеялись и от излишней суеты никак не могли усесться в лодки. Три лодки были уже битком набиты пассажирами, а две стояли пустые. От этих двух пропали куда-то ключи, и от реки то и дело бегали во двор посланные поискать ключей. Одни говорили, что ключи у Григория, другие — что они у приказчика, третьи советовали призвать кузнеца и отбить замки. И все говорили разом, перебивая и заглушая друг друга. Пётр Дмитрич нетерпеливо шагал по берегу и кричал:
— Это черт знает что такое! Ключи должны всегда лежать в передней на окне! Кто смел взять их оттуда? Приказчик может, если ему угодно, завести себе свою лодку!
Наконец ключи нашлись. тогда оказалось, что не хватает двух весел. Снова поднялась суматоха. Пётр Дмитрич, которому наскучило шагать, прыгнул в узкий и длинный чёлн, выдолбленный из тополя, и, покачнувшись, едва не упав в воду, отчалил от берега. За ним одна за другою, при громком смехе и визге барышень, поплыли и другие лодки.
Белое облачное небо, прибрежные деревья, камыш и лодки с людьми и с вёслами отражались в воде, как в зеркале; под лодками, далеко в глубине, в бездонной пропасти тоже было небо и летали птицы. Один берег, на котором стояла усадьба, был высок, крут и весь покрыт деревьями; на другом, отлогом, зеленели широкие заливные луга и блестели звезды. Проплыли лодки саженей пятьдесят, и из-за печально склонившихся верб на отлогом берегу показались избы, стадо коров; стали слышаться песни, пьяные крики и звуки гармоники.
Там и сям по реке шныряли челны рыболовов, плывших ставить на ночь свои переметы. В одном челноке сидели подгулявшие музыканты-любители и играли на самоделковых скрипках и виолончели.
Ольга Михайловна сидела у руля. Она приветливо улыбалась и много говорила, чтобы занять гостей, а сама искоса поглядывала на мужа. Он плыл на своём чёлне впереди всех, стоя и работая одним веслом. Лёгкий остроносый челнок, который все гости звали душегубкой, а сам Пётр Дмитрич почему-то Пендераклией, бежал быстро; он имел живое, хитрое выражение и, казалось, ненавидел тяжёлого Петра Дмитрича и ждал удобной минуты, чтобы выскользнуть из-под его ног. Ольга Михайловна посматривала на мужа, и ей были противны его красота, которая нравилась всем, затылок, его поза, фамильярное обращение с женщинами; она ненавидела всех женщин, сидевших в лодке, ревновала и в то же время в каждую минуту вздрагивала и боялась, чтобы валкий челнок не опрокинулся и не наделал бед.
— Тише, Пётр! — кричала она, и сердце её замирало от страха. — Садись в лодку! Мы и так верим, что ты смел!
Беспокоили её и те люди, которые сидели с нею в лодке. Все это были обыкновенные, недурные люди, каких много, но теперь каждый из них представлялся ей необыкновенным и дурным. В каждом она видела одну только неправду. «Вот, — думала она, — работает веслом молодой шатен в золотых очках и с красивою бородкой, это богатый, сытый и всегда счастливый маменькин сынок, которого все считают честным, свободомыслящим, передовым человеком. Ещё года нет, как он кончил в университете и приехал на житьё в уезд, но уж говорит про себя: „Мы земские деятели“. Но пройдёт год, и он, как многие другие, соскучится, уедет в Петербург и, чтобы оправдать своё бегство, будет всюду говорить, что земство никуда не годится и что он обманут. А с другой лодки, не отрывая глаз, глядит на него молодая жена и верит, что он „земский деятель“, как через год поверит тому, что земство никуда не годится. А вот полный, тщательно выбриты господин в соломенной шляпе с широкою лентой и с дорогою сигарой в зубах. Этот любит говорить: „Пора нам бросить фантазии и приняться за дело!“ У него йоркширские свиньи, бутлеровские ульи, рапс, ананасы, маслобойня, сыроварня, итальянская двойная бухгалтерия. Но каждое лето, чтобы осенью жить с любовницей в Крыму, он продаёт на сруб свой лес и закладывает по частям землю. А вот дядюшка Николай Николаич, который сердит на Петра Дмитрича и все-таки почему-то не уезжает домой!»
Ольга Михайловна поглядывала на другие лодки,, и там она видела одних только неинтересных чудаков, актёров или недалёких людей. Вспомнила она всех, кого только знала в уезде, и никак не могла вспомнить ни одного такого человека, о котором могла бы сказать или подумать хоть что-нибудь хорошее. Все, казалось ей, бездарны, бледны, недалеки, узки, фальшивы, бессердечны, все говорили не то, что думали, и делали не то, что хотели. Скука и отчаяние душили её; ей хотелось вдруг перестать улыбаться, вскочить и крикнуть: «Вы мне надоели!»— и потом прыгнуть из лодки и поплыть к берегу.
— Господа, возьмём Петра Дмитрича на буксир! — крикнул кто-то.
— На буксир! На буксир! — подхватили остальные. — Ольга Михайловна, берите на буксир вашего мужа.
Чтобы взять на буксир, Ольга Михайловна, сидевшая у руля, должна была не пропустить момента и ловко схватить Пендераклию у носа за цепь. Когда она нагибалась за цепью, Пётр Дмитрич поморщился и испуганно посмотрел на неё.
— Как бы ты не простудилась тут! — сказал он.
«Если ты боишься за меня и за ребёнка, то зачем же ты меня мучишь?»— подумала Ольга Михайловна.
Пётр Дмитрич признал себя побеждённым и, не желая плыть на буксире, прыгнул с Пендераклии в лодку, и без того уж набитую пассажирами, прыгнул так неаккуратно, что лодка сильно накренилась, и все вскрикнули от ужаса.
«Это он прыгнул, чтобы нравиться женщинам, — подумала Ольга Михайловна. — Он знает, что это красиво...»
У неё, как думала она, от скуки, досады, от напряжённой улыбки и от неудобства, какое чувствовалось во всем теле, началась дрожь в руках и ногах. И чтобы скрыть от гостей эту дрожь, она старалась громче говорить, смеяться, двигаться...
«В случае, если я вдруг заплачу, — думала она, — то скажу, что у меня болят зубы...»
Но вот наконец лодки пристали к острову «Доброй Надежды». Так назывался полуостров, образовавшийся вследствие загиба реки под острым углом, покрытый старою рощей из берёзы, дуба, вербы и тополя. Под деревьями уже стояли столы, дымили самовары, и около посуды уже хлопотали Василий и Григорий, в своих фраках и в белых вязаных перчатках. На другом берегу, против «Доброй Надежды», стояли экипажи, приехавшие с провизией. С экипажей корзины и узлы с провизией переправлялись на остров в челноке, очень похожем на Пендераклию. У лакеев, кучеров и даже у мужика, который сидел в челноке, выражение лиц было торжественное, именинное, какое бывает только у детей и прислуги.
Пока Ольга Михайловна заваривала чай и наливала первые стаканы, гости занимались наливкой и сладостями. Потом же началась суматоха, обычная на пикниках во время чаепития, очень скучная и утомительная для хозяек. Едва Григорий и Василий успели разнести, как к Ольге Михайловне уже потянулись руки с пустыми стаканами. Один просил без сахару, другой — покрепче, третий — пожиже, четвёртый благодарил. И все это Ольга Михайловна должна была помнить и потом кричать: «Иван Петрович, это вам без сахару?» или: «Господа, кто просил пожиже?» Но тот, кто просил пожиже и без сахару, уж не помнил этого и, увлёкшись приятными разговорами, брал первый попавшийся стакан. В стороне от стола бродили, как тени, унылые фигуры и делали вид, что ищут в траве грибов или читают этикеты на коробках, — это те, которым не хватило стаканов. «Вы пили чай?»— спрашивала Ольга Михайловна, и тот, к которому относился этот вопрос, просил не беспокоиться и говорил: «Я подожду», — хотя для хозяйки было удобнее, чтобы гости не ждали, а торопились.
Одни, занятые разговорами, пили чай медленно, задерживая у себя стаканы по получасу, другие же, в особенности кто много пил за обедом, не отходили от стола и выпивали стакан з стаканом, так что Ольга Михайловна едва успевала наливать. Один молодой шутник пил чай вприкуску и все приговаривал: «Люблю, грешный человек, побаловать себя китайскою травкой». То и дело просил он с глубоким вздохом: «Позвольте ещё одну черепушечку!» Пил он много, сахар кусал громко и думал, что все это смешно и оригинально и что он отлично подражает купцам. Никто не понимал, что все эти мелочи были мучительны для хозяйки, да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна все время приветливо улыбалась и болтала вздор.
А она чувствовала себя нехорошо... Её раздражали многолюдство, смех, вопросы, шутник, ошеломлённые и сбившиеся с ног лакеи, дети, вертевшиеся около стола; её раздражало, что Вата похожа на Нату, Коля на Митю, и что не разберёшь, кто из них пил уже чай, а кто ещё нет. Она чувствовала, что её напряжённая улыбка переходит в злое выражение, и ей каждую минуту казалось, что она сейчас заплачет.
— Господа, дождь! — крикнул кто-то
Все посмотрели на небо.
— Да, в самом деле дождь... — подтвердил Пётр Дмитрич и вытер щеку.
Небо уронило только несколько капель, настоящего дождя ещё не было, но гости побросали чай и заторопились. Сначала все хотели ехать в экипажах, но раздумали и направились к лодкам. Ольга Михайловна, под предлогом, что ей нужно поскорее распорядиться насчёт ужина, попросила позволения отстать от общества и ехать домой в экипаже.
Сидя в коляске, она прежде всего дала отдохнуть своему лицу от улыбки. С злым лицом она ехала через деревню и с злым лицом отвечала на поклоны встречных мужиков. Приехав домой, она прошла чёрным ходом к себе в спальню и прилегла н постель мужа.
— Господи боже мой, — шептала она, — к чему эта каторжная работа? К чему эти люди толкутся здесь и делают вид, что им весело? К чему я улыбаюсь и лгу? Не понимаю, не понимаю!
Послышались шаги и голоса. Это вернулись гости.
«Пусть, — подумала Ольга Михайловна. — Я ещё полежу».
Но в спальню вошла горничная и сказала:
— Барыня, Марья Григорьевна уезжает!
Ольга Михайловна вскочила, поправила причёску и поспешила из спальни.
— Марья Григорьевна, что же это такое? — начала она обиженным голосом, идя навстречу Марье Григорьевне. — Куда вы это торопитесь?
— Нельзя, голубчик, нельзя! Я и так уже засиделась. Меня дома дети ждут.
— Не добрая вы! Отчего же вы детей с собой не взяли?
_ Милая, если позволите, я привезу их к вам как-нибудь в будень, но сегодня...
— Ах, пожалуйста, — перебила Ольга Михайловна, — я буду очень рада! Дети у вас такие милые! Поцелуйте их всех... Но право, вы меня обижаете! Зачем торопиться, не понимаю!
— Нельзя, нельзя... Прощайте, милая. Берегите себя. Вы ведь в таком теперь положении...
И обе поцеловались. Проводив гостью до экипажа, Ольга Михайловна пошла в гостиную к дамам. Там уж огни были зажжены, и мужчины усаживались играть в карты.
IV
Гости стали разъезжаться после ужина, в четверть первого. Провожая гостей, Ольга Михайловна стояла на крыльце и говорила:
— Право, вы бы взяли шаль! Становится немножко свежо. Не дай бог, простудитесь!
— Не беспокойтесь, Ольга Михайловна! — отвечали гости, усаживаясь. — Ну, прощайте! Смотрите же, мы ждём вас! Не обманите!
— Тпррр! — сдерживал кучер лошадей.
— Трогай, Денис! Прощайте, Ольга Михайловна!
— Детей поцелуйте!
Коляска трогалась с места и тотчас же исчезала в потёмках. В красном круге, бросаемом лампою на дорогу, показывалась новая пара или тройка нетерпеливых лошадей и силуэт кучера с протянутыми вперёд руками. Опять начинались поцелуи, упрёки и просьбы приехать ещё раз или взять шаль. Пётр Дмитрич выбегал из передней и помогал дамам сесть в коляску.
— Ты поезжай теперь на Ефремовщину, — учил он кучера. — Через Манькино ближе, да там дорога хуже. Чего доброго опрокинешь... Прощайте, моя прелесть! Mille compliments вашему художнику!
— Прощайте, душечка Ольга Михайловна! Уходите в комнаты, а то простудитесь! Сыро!
— Тпррр! Балуешься!
— Это какие же у вас лошади? — спрашивал Пётр Дмитрич.
— В великом посту у Хайдарова купили, — отвечал кучер.
— Славные конячки...
И Пётр Дмитрич хлопал пристяжную по крупу.
— Ну, трогай! Дай бог час добрый!
Наконец уехал последний гость. Красный круг на дороге закачался, — поплыл в сторону, сузился и погас — это Василий унёс с крыльца лампу. В прошлые разы обыкновенно, проводив гостей, Пётр Дмитрич и Ольга Михайловна начинали прыгать в зале друг перед другом, хлопать в ладоши и петь: «Уехали! уехали! уехали!» Теперь же Ольге Михайловне было не до того. Она пошла в спальню, разделась и легла в постель.
Ей казалось, что она уснёт тотчас же и будет спать крепко. Ноги и плечи её болезненно ныли, голова отяжелела от разговоров, и во всем теле по-прежнему чувствовалось какое-то неудобство. Укрывшись с головой, она полежала минуты три, потом взглянула из-под одеяла на лампадку, прислушалась к тишине и улыбнулась.
— Хорошо, хорошо... — зашептала она, подгибая ноги, которые, казалось ей, оттого что она много ходила, стали длиннее. — Спать, спать...
Ноги не укладывались, всему телу было неудобно, и она повернулась на другой бок. По спальне с жужжанием летала большая муха и беспокойно билась о потолок. Слышно было также, как в зале Григорий и Василий, осторожно ступая, убирали столы; Ольге Михайловне стало казаться, что она уснёт и ей будет удобно только тогда, когда утихнут эти звуки. И она опять нетерпеливо повернулась на другой бок.
Послышался из гостиной голос мужа. Должно быть, кто-нибудь остался ночевать, потому что Пётр Дмитрич к кому-то обращался и громко говорил:
— Я не скажу, чтобы граф Алексей Петрович был фальшивый человек. Но он поневоле кажется таким, потому что все вы, господа, стараетесь видеть в нем не то, что он есть на самом деле. В его юродивости видят оригинальный ум, в фамильярном обращении — добродушие, в полном отсутствии взглядов видят консерватизм. Допустим даже, что он в самом деле консерватор восемьдесят четвёртой пробы. Но что это такое, в сущности, консерватизм?
Пётр Дмитрич, сердитый и на графа Алексея Петрович, и на гостей, и на самого себя, отводил теперь душу. Он бранил и графа и гостей и с досады на самого себя готов был высказывать и проповедовать, что угодно. Проводив гостя, он походил из угла в угол по гостиной, прошёлся по столовой, по коридору, по кабинету, потом опять по гостиной, и вошёл в спальню. Ольга Михайловна лежала на спине, укрытая одеялом только по пояс (ей уже казалось жарко)6 и со злым лицом следила за мухой, которая стучала по потолку.
— Разве кто остался ночевать? — спросила она.
— Егоров.
Пётр Дмитрич разделся и лёг на свою постель. Он молча закурил папиросу и тоже стал следить за мухой. Взгляд его был суров и беспокоен. Молча минут пять Ольга Михайловна глядела на его красивый профиль. Ей казалось почему-то, что если бы муж вдруг повернулся к ней лицом и сказал: «Оля, мне тяжело», — то она заплакала бы или засмеялась, и ей стало бы легко. Она думала, что ноги ноют и всему её телу неудобно оттого, что у неё напряжена душа.
— Пётр, о чем ты думаешь? — спросила она.
— Так, ни о чем... — ответил муж.
— У тебя в последнее время завелись от меня какие-то тайны. Это нехорошо.
— Почему же нехорошо? — ответил Пётр Дмитрич сухо и не сразу. — У каждого из нас есть своя личная жизнь, должны быть и свои тайны поэтому.
— Личная жизнь, свои тайны... все это слова! Пойми, что ты меня оскорбляешь! — сказала Ольга Михайловна, поднимаясь и садясь на постели. — Если у тебя тяжело на душе, то почему ты скрываешь это от меня? И почему ты находишь более удобным откровенничать с чужими женщинами, а не с женой? Я ведь слышала, как ты сегодня на пасеке изливался перед Любочкой.
— Ну, и поздравляю. Очень рад, что слышала.
Это значило: оставь меня в покое, не мешай мне думать! Ольга Михайловна возмутилась. Досада, ненависть и гнев, которые накоплялись у неё в течение дня, вдруг точно запенились; ей хотелось сейчас же, не откладывая до завтра, высказать мужу все, оскорбить его, отомстить... Делая над собой усилия, чтобы не кричать, она сказала:
— Так знай же, что все это гадко, гадко и гадко! Сегодня я ненавидела тебя весь день — вот что ты наделал!
Пётр Дмитрич тоже поднялся и сел.
— Гадко, гадко, гадко! — продолжала Ольга Михайловна, начиная дрожать всем телом. — Меня нечего поздравлять! Поздравь ты лучше самого себя! Срам, срам! Долгался до такой степени, что стыдишься оставаться с женой в одной комнате! Фальшивый ты человек! Я вижу тебя насквозь и понимаю каждый твой шаг!
— Оля, когда ты бываешь не в духе, то, пожалуйста, предупреждай меня. Тогда я буду спать в кабинете.
Сказавши это, Пётр Дмитрич взял подушку и вышел из спальни. Ольга Михайловна не предвидела этого. Несколько минут она молча, с открытым ртом и дрожа всем телом, глядела на дверь, за которою скрылся муж, и старалась понять, что значит это. Есть ли это один из тех приёмов, которые употребляют в спорах фальшивые люди, когда бывают неправы, или же это оскорбление, обдуманно нанесённое её самолюбию? Как понять? Ольге Михайловне припомнился её двоюродный брат, офицер, весёлый малый, который часто со смехом рассказывал ей, что когда ночью «супружница начинает пилить» его, то он обыкновенно берет подушку и, посвистывая, уходит к себе в кабинет, а жена остаётся в глупом и смешном положении. Этот офицер женат на богатой, капризной и глупой женщине, которую он не уважает и только терпит.
Ольга Михайловна вскочила с постели. По её мнению, теперь ей оставалось только одно: поскорее одеться и навсегда уехать из этого дома. Дом был её собственный, но тем хуже для Петра Дмитрича. Не рассуждая, нужно это или нет, она быстро пошла в кабинет, чтобы сообщить мужу о своём решении («Бабья логика!»— мелькнуло у неё в мыслях) и сказать ему на прощанье ещё что0нибудь оскорбительное, едкое...
Пётр Дмитрич лежал на диване и делал вид, то читает газету. Возле него на стуле горела свеча. Из-за газеты н было видно его лица.
— Потрудитесь мне объяснить, что это значит? Я вас спрашиваю!
— Вас... — передразнил Пётр Дмитрич, не показывая лица. — Надоело, Ольга! Честное слово, я утомлён, и мне теперь не до этого... Завтра будем браниться.
— Нет, я тебя отлично понимаю! — продолжала Ольга Михайловна. — Ты меня ненавидишь! Да, да! Ты меня ненавидишь за то, что я богаче тебя! Ты никогда не простишь мне этого и всегда будешь лгать мне! («Бабья логика!»— опять мелькнуло в её мыслях.) Сейчас, я знаю, ты смеёшься надо мной... Я даже уверена, что ты и женился на мне только затем, чтобы иметь ценз и этих подлых лошадей... О, я несчастная!
Пётр Дмитрич уронил газету и приподнялся. Неожиданное оскорбление ошеломило его. Он детски-беспомощно улыбнулся, растерянно поглядел на жену и, точно защищая себя от ударов, протянул к ней руки и сказал умоляюще:
— Оля!
И, ожидая, что она скажет ещё что-нибудь ужасное, он прижался к спинке дивана, и вся его большая фигура стала казаться такою же беспомощно-детской, как и улыбка.
— Оля, как ты могла это сказать? — прошептал он.
Ольга Михайловна опомнилась. Она вдруг почувствовала свою безумную любовь к этому человеку, вспомнила что он её муж, Пётр Дмитрич, без которого она не может прожить ни одного дня и который её любит тоже безумно. Она зарыдала громко, не своим голосом, схватила себя за голову и побежала назад в спальню.
Она упала в постель, и мелкие, истеричные рыдания, мешающие дышать, от которых сводит руки и ноги, огласили спальню. Вспомнив, что через три-четыре комнаты ночует гость, она спрятала голову под подушку, чтобы заглушить рыдания, но подушка свалилась на пол, и сама она едва не упала, когда нагнулась за ней; потянула она к лицу одеяло, но руки не слушались и судорожно рвали все, за что она хваталась.
Ей казалось, что все уже пропало, что неправда, которую она сказала для того, чтобы оскорбить мужа, разбила вдребезги всю её жизнь. Муж не простит её. Оскорбление, которое она нанесла ему, такого сорта, что его не сгладишь никакими ласками, ни клятвами... Как она убедит мужа, что сама не верила тому, что говорила?
— Кончено, кончено! — кричала она, не замечая, что подушка опять свалилась на пол. — Ради бога, ради бога!
Должно быть, разбуженные её криками, уже проснулись гость и прислуга; завтра весь уезд будет знать, что с нею была истерика, и все обвинят в этом Петра Дмитрича. Она делал усилия, чтобы сдержать себя, но рыдания с каждою минутой становились все громче и громче.
— Ради бога! — кричала она не своим голосом и не понимала, для чего кричит это. — Ради бога!
Ей показалось, что под нею провалилась кровать и ноги завязли в одеяле. Вошёл в спальню Пётр Дмитрич в халате и со свечой в руках.
— Оля, полно! — сказал он.
Она поднялась и, стоя в постели на коленях, жмурясь от свечи, выговорила сквозь рыдания:
— Пойми... пойми...
Ей хотелось сказать, что её замучили гости, его ложь, её ложь, что у неё накипело, но она могла только выговорить:
— Пойми... пойми!
— На, выпей! — сказал он, подавая ей стакан воды.
Она послушно взяла стакан и стала пить, но вода расплескалась и полилась ей на руки, грудь, колени... «Должно быть, я теперь ужасно безобразна!»— подумала она. Пётр Дмитрич молча уложил её в постель и укрыл одеялом, потом взял свечу и вышел.
— Ради бога! — крикнула опять Ольга Михайловна. — Пётр, пойми, пойми!
Вдруг что-то сдавило её внизу живота и спины с такою силой, что плач её оборвался, и она от боли укусила подушку. Но боль тотчас же отпустила её, и она опять зарыдала.
Вошла горничная и, поправляя на ней одеяло, спросила встревоженно:
— Барыня, голубушка, что с вами?
— Убирайтесь отсюда! — строго сказал Пётр Дмитрич, подходя к постели.
— Пойми, пойми... — начала Ольга Михайловна.
— Оля, прошу тебя, успокойся! — сказал он. — Я не хотел тебя обидеть. Я не ушёл бы из спальни, если бы знал, что это на тебя так подействует. Мне просто было тяжело. Говорю тебе как честный человек...
— Пойми... Ты лгал, я лгала...
— Я понимаю... Ну, ну, будет! Я понимаю... — говорил Пётр Дмитрич нежно, садясь на её постель. — То сказала ты сгоряча, понятно... Клянусь богом, я люблю тебя больше всего на свете и, когда женился на тебе, ни разу не вспомнил, что ты богата. Я бесконечно любил — и только... Уверяю тебя. Никогда я не нуждался и не знал цены деньгам, а потому не умею чувствовать разницы между твоим состоянием и моим. Мне всегда казалось, что мы одинаково богаты. Я что я в мелочах фальшивил, то это... конечно, правда. Жизнь у меня до сих пор была устроена так несерьёзно, что как-то нельзя обойтись без мелкой лжи! Мне теперь самому тяжело. Оставим этот разговор, бога ради!...
Ольга Михайловна опять почувствовала сильную боль и схватила мужа за рукав.
— Больно, больно, больно... — сказала она быстро. — Ах, больно!
— Черт бы взял этих гостей! — пробормотал Пётр Дмитрич, поднимаясь. — Ты не должна была ездить сегодня на остров! — крикнул он. — И как это я, дурак, не остановил тебя? Господи боже мой!
Он досадливо почесал себе голову, махнул рукой и вышел из спальни.
Потом он несколько раз входил, садился к ней на кровать и говорил много, то сердито, но она плохо слышала это. Рыдания чередовались у неё с страшною болью, и каждая новая боль была сильнее и продолжительнее. Сначала во время боли она задерживала дыхание и кусала подушку, но потом стала кричать неприличным, раздирающим голосом. Раз, увидев около себя мужа, она вспомнила, что оскорбила его, и, не рассуждая, бред ли это, или настоящий Пётр Дмитрич, схватила обеими руками его руку и стала целовать её.
— Ты лгал, я лгала... — начала она оправдываться. — Пойми, пойми... Меня замучили, вывели из терпенья...
— Оля, мы тут не одни! — сказал Пётр Дмитрич.
Ольга Михайловна приподняла голову и увидела Варвару, которая стояла на коленях около комода и выдвигала нижний ящик. Верхние ящики были уже выдвинуты. Кончив с комодом, Варвара поднялась и, красная от напряжения, с холодным, торжественным лицом принялась отпирать шкатулку.
— Марья, не отопру! — сказала она шёпотом. — Отопри, что ли.
Горничная Марья ковыряла ножницами в подсвечнике, чтобы вставить новую свечу; она подошла к Варваре и помогла ей отпереть шкатулку.
— Чтоб ничего запертого не было... — шептала Варвара. — Отопри, мать моя, и этот коробок. Барин, — обратилась она к Петру Дмитричу, — вы бы послали к отцу Михаилу, чтоб царские врата отпер! Надо!
— Делайте: что хотите, — сказал Пётр Дмитрич, прерывисто дыша, — только, ради бога, скорей доктора или акушерку! Поехал Василий? Пошли ещё кого-нибудь. Пошли своего мужа!
«Я рожу», — сообразила Ольга Михайловна. — Варвара, — простонала она, — но ведь он родится не живой!
— Ничего, ничего, барыня... — зашептала Варвара.. — Бог даст, живой бундить (так она выговаривала слово «будет»)! Бундить живой.
Когда Ольга Михайловна в другой раз очнулась от боли, то уж не рыдала и не металась, а только стонала. От стонов она не могла удержаться даже в те промежутки, когда не было боли. Свечи ещё горели, но уже сквозь шторы пробивался утренний свет. Было, вероятно, около пяти часов утра. В спальне за круглым столиком сидела какая-то незнакомая женщина в белом фартуке и с очень скромною физиономией. По выражению её фигуры видно было, что она давно уже сидит. Ольга Михайловна догадалась, что это акушерка.
— Скоро кончится? — спросила она и в своём голосе услышала какую-то особую, незнакомую ноту, какой раньше у неё никогда не было. «Должно быть, я умираю от родов», — подумала она.
В спальню осторожно вошёл Пётр Дмитрич, одетый, как днём, и стал у окна, спиной к жене. Он приподнял штору и поглядел в окно.
— Какой дождь! — сказал он.
— А который час? — спросила Ольга Михайловна, чтобы ещё раз услышать в своём голосе незнакомую нотку.
— Без четверти шесть, — отвечала акушерка.
«А что, если я в самом деле умираю? — подумала Ольга Михайловна, глядя на голову мужа и на оконные стекла, по которым стучал дождь. — Как он без меня будет жить? С кем он будет чай пить, обедать, разговаривать по вечерам, спать?»
И он показался ей маленьким, осиротевшим; ей стало жаль его и захотелось сказать ему что-нибудь приятное, ласковое, утешительное. Она вспомнила, как он весною собирался купить себе гончих и как она, находя охоту жестокой и опасной, помешала ему сделать это.
— Пётр, купи себе гончих! — простонала она.
Он опустил штору и подошёл к постели, хотел что-то сказать, но в это время Ольга Михайловна почувствовала боль и вскрикнула неприличным, раздирающим голосом.
От боли, частых криков и стонов она отупела. Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно и сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчера, а как будто год назад, и что её новая болевая жизнь продолжается дольше, чем её детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться ещё долго-долго, без конца. Она видела, как акушерке принесли чай, как позвали её в полдень завтракать, а потом обедать; видела, как Пётр Дмитрич привык входить, стоять подолгу у окна и выходить, как привыкли входить какие-то чужие мужчины, горничная, Варвара... Варвара говорила только «бундить, бундить» и сердилась, когда кто-нибудь задвигал ящики в комоде. Ольга Михайловна видела, как в комнате и в окнах менялся свет: то он был сумеречный, то мутный, как туман, то ясный, дневной, какой был вчера за обедом, то опять сумеречный... И каждая из этих перемен продолжалась так же долго, как детство, ученье в институте, курсы...
Вечером два доктора — один костлявый, лысый, с широкою рыжею бородою, другой с еврейским лицом, черномазый и в дешёвых очках — делали Ольге Михайловне какую-то операцию. К тому, что чужие мужчины касались её тела, она относилась совершенно равнодушно. У неё уже не было ни стыда, ни воли, и каждый мог делать с нею, что хотел. Если бы в это время кто-нибудь бросился на неё с ножом, или оскорбил Петра Дмитрича, или отнял бы у неё права на маленького человечка, то она не сказала бы ни одного слова.
Во время операции ей дали хлороформу. Когда она потом проснулась, боли все ещё продолжались и были невыносимы. Была ночь. И Ольга Михайловна вспомнила, что точно такая же ночь с тишиною, с лампадкой, с акушеркой, неподвижно сидящей у постели, с выдвинутыми ящиками комода, с Петром Дмитричем, стоящим у окна, была уже, но когда-то очень, очень давно...
V
«Я не умерла...»— подумала Ольга Михайловна, когда опять стала понимать окружающее и когда болей уже не было.
В два настежь открытые окна спальни глядел ясный летний день; в саду за окнами, не умолкая ни на одну секунду, кричали воробьи и сороки.
Ящики в комоде были уже заперты, постель мужа прибрана. Не было в спальне ни акушерки, ни Варвары, ни горничной; один только Пётр Дмитрич по-прежнему стоял неподвижно у окна и глядел в сад. Не слышно было детского плача, никто не поздравлял и не радовался, очевидно, маленький человечек родился не живой.
— Пётр! — окликнула Ольга Михайловна мужа.
Пётр Дмитрич оглянулся. Должно быть, ч того времени, как уехал последний гость и Ольга Михайловна оскорбила своего мужа, прошло очень много времени, так как Пётр Дмитрич заметно осунулся и похудел.
— Что тебе? — спросил он, подойдя к постели.
Он глядел в сторону, шевелил губами и улыбался детски-беспомощно.
— Все уже кончилось? — спросила Ольга Михайловна.
Пётр Дмитрич хотел что-то ответить, но губы его задрожали, и рот покривился старчески, как у беззубого дяди Николая Николаича.
— Оля! — сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы. — Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов (он всхлипнул)... ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого... ничего мне не нужно! Зачем мы не уберегли нашего ребёнка? Ах, да что говорить!
Он махнул рукой и вышел из спальни.
А для Ольги Михайловны было уже решительно все равно. В голове у неё стоял туман от хлороформа, на душе было пусто... То тупое равнодушие к жизни, какое было у неё, когда два доктора делали ей операцию, все ещё не покидало её.
Страницы: 1, 2, 3
|
|