Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чехов Том шестой

ModernLib.Net / Чехов Антон Павлович / Чехов Том шестой - Чтение (стр. 15)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр:

 

 


      «И как нарочно принесло его именно в такую погоду, - думал он, смеясь. - Черт бы побрал всех мужей!»
      С Надеждой Осиповной начался у него роман месяц тому назад, но мужа ее он еще не знал. Ему было только известно, что муж ее родом француз, фамилия его Буазо и что занимается он комиссионерством. Судя по фотографии, которую видел Жирков, это был дюжинный буржуа лет сорока, с усатой, франко-солдатской рожей, глядя на которую почему-то так и хочется потрепать за усы и за бородку a la Napoleon и спросить: «Ну, что новенького, г. сержант?»
      Шлепая по жидкой грязи и спотыкаясь, Жирков отошел несколько в сторону и крикнул:
      - Извозчик! Изво-зчик!!!
      Ответа не последовало.
      - Ни гласа, ни воздыхания, - проворчал Жирков, возвращаясь ощупью к крыльцу. - Своего извозчика услал, а тут и днем-то извозчиков не найдешь. Ну, положение! Придется до утра ждать! Черт подери, корзина промокнет и платье изгадится. Двести рублей стоит… Ну, положение!
      Раздумывая, куда бы спрятаться с корзиной от дождя, Жирков вспомнил, что на краю дачного поселка у танцевального круга есть будка для музыкантов.
      - Нешто пойти в будку? - спросил он себя. - Идея! Но дотащу ли я корзину? Громоздкая, проклятая… Сыр и букет можно к черту.
      Он поднял корзину, по тотчас же вспомнил, что, пока он дойдет до будки, корзина успеет промокнуть пять раз.
      - Ну, задача! - засмеялся он. - Батюшки, вода за шею потекла! Бррр… Промок, озяб, пьян, извозчика нет… недостает только, чтобы муж выскочил на улицу и отколотил меня палкой. Но что же, однако, делать? Нельзя тут до утра стоять, да и к черту платье пропадет… Вот что… Я позвоню еще раз и сдам Дуняше вещи, а сам пойду в будку.
      Жирков осторожно позвонил. Через минуту за дверью послышались шаги и в замочной скважине мелькнул свет.
      - Кто издесь? - спросил хриплый мужской голос с нерусским акцентом.
      «Батюшки, должно быть, муж, - подумал Жирков. - Надо соврать что-нибудь…»
      - Послушайте, - спросил он, - это дача Злючкина?
      - Чегт возми, никакой Злюшкин издесь нет. Убигайтесь к чегту з вашей Злюшкин!
      Жирков почему-то сконфузился, виновато кашлянул и отошел от крыльца. Наступив в лужу и набрав в калошу, он сердито плюнул, но тотчас же опять засмеялся. Приключение его с каждою минутою становилось все курьезнее и курьезнее. Он с особенным удовольствием думал о том, как завтра он будет описывать приятелям и самой Наде свое приключение, как передразнит голос мужа и всхлипыванье калош… Приятели, наверное, будут рвать животы от смеха.
      «Одно только подло: платье промокнет! - думал он. - Не будь этого платья, я давно бы уже в будке спал».
      Он сел на корзину, чтобы заслонить ее собою от дождя, но с его промокшей крылатки и со шляпы потекло сильнее, чем с неба.
      - Тьфу, чтоб тебя черт взял!
      Простояв полчаса на дожде, Жирков вспомнил о своем здоровье.
      «Этак, чего доброго, горячку схватишь, - подумал он. - Удивительное положение! Нешто еще раз позвонить? А? Честное слово, позвоню… Если муж отворит, то совру что-нибудь и отдам ему платье… Не до утра же мне здесь сидеть! Э, была не была! Звони!»
      В школьническом задоре, показывая двери и потемкам язык. Жирков дернул за шишечку. Прошла минута в молчании; он еще раз дернул.
      - Кто издесь? - спросил сердитый голос с акцентом.
      - Здесь m-me Буазо живет? - спросил почтительно Жирков.
      - А-а? Какому чегту вам надо?
      - Модистка m-me Катишь прислала г-же Буазо платье. Извините, что так поздно. Дело в том, что г-жа Буазо просила прислать платье как можно скорее… к утру… Я выехал из города вечером, но… погода отвратительная… едва доехал… Я не…
      Жирков не договорил, потому что перед ним отворилась дверь и на пороге, при колеблющемся свете лампочки, предстал пред ним m-r Буазо, точно такой же, как и на карточке, с солдатской рожей и с длинными усами; впрочем, на карточке он был изображен франтом, теперь же стоял в одной сорочке.
      - Я не стал бы вас беспокоить, - продолжал Жирков, - но m-me Буазо просила прислать платье как можно скорее. Я брат m-me Катишь… и… и к тому же погода отвратительная.
      - Карьошо, - сказал Буазо, угрюмо двигая бровями и принимая корзину. - Блягодарите ваш сестра. Моя жена сегодня до первой час ждала платье. Ей обещал привезти его какой-то мусье.
      - Также вот потрудитесь передать сыр и букет, которые ваша супруга забыла у m-me Катишь.
      Буазо принял сыр и букет, понюхал то и другое и, не запирая двери, остановился в ожидательной позе. Он глядел на Жиркова, а Жирков на него. Прошла минута в молчании. Жирков вспомнил своих приятелей, которым будет завтра рассказывать о своем приключении, и ему захотелось в довершение курьеза устроить какую-нибудь штуку посмешнее. Но штука не придумывалась, а француз стоял и ждал, когда он уйдет.
      - Ужасная погода, - пробормотал Жирков. - Темно, грязно и мокро. Я весь промок.
      - Да, monsieur, вы завсем мокрый.
      - И к тому же мой извозчик уехал. Не знаю, куда деваться. Вы были бы очень любезны, если бы позволили мне побыть здесь в сенях, пока пройдет дождь.
      - А? Bien*, monsieur. Вы снимайте калоши и идите сюда. Это ничво, можно.
 

____________________

 
      * хорошо (франц.).
 
      Француз запер дверь и ввел Жиркова в маленькую, очень знакомую залу. В зале было все по-старому, только на столе стояла бутылка с красным вином и на стульях, поставленных в ряд среди залы, лежал узенький, тощенький матрасик.
      - Холодно, - сказал Буазо, ставя на стол лампу. - Я только вчера приехал из Париж. Везде карьошо, тепло, а тут в Расея холод и эти кумыри… крамори… les cousins*. Проклятый кузаются.
 

____________________

 
      * комары (франц.).
 
      Буазо налил полстакана вина, сделал очень сердитое лицо и выпил.
      - Всю ночь не спал, - сказал он, садясь на матрасик. - Les cousins и какой-то скотин все звонит, спрашивает Злюшкин.
      И француз умолк и поник головою, вероятно, в ожидании, когда пройдет дождь. Жирков почел долгом приличия поговорить с ним.
      - Вы, значит, были в Париже в очень интересное время, - сказал он. - При вас Буланже в отставку вышел.
      Далее Жирков поговорил про Греви, Деруледа, Зола, и мог убедиться, что эти имена француз слышал от него только впервые. В Париже он знал только несколько торговых фирм и свою tante* m-me Blesser и больше никого. Разговор о политике и литературе кончился тем, что Буазо еще раз сделал сердитое лицо, выпил вина и разлегся во всю свою длину на тощеньком матрасике.
 

____________________

 
      * тетку (франц.).
 
      «Ну, права этого супруга, вероятно, не особенно широки, - думал Жирков. - Черт знает что за матрац!»
      Француз закрыл глаза; пролежав покойно с четверть часа, он вдруг вскочил и тупо, точно ничего не понимая, уставился своими оловянными глазами на гостя, потом сделал сердитое лицо и выпил вина.
      - Проклятый кумари, - проворчал они, потерев одной шершавой ногой о другую, вышел в соседнюю комнату.
      Жирков слышал, как он разбудил кого-то и сказал:
      - Il y la un monsieur roux, qui t'a apporte une robe.*
 

____________________

 
      * Там рыжий господин принес тебе платье. (франц.)
 
      Скоро он вернулся и еще раз приложился к бутылке.
      - Сейшац жена выйдет, - сказал он, зевая. - Я понимаю, вам деньги нужно?
      «Час от часу не легче, - думал Жирков. - Прекурьезно! Сейчас выйдет Надежда Осиповна. Конечно, сделаю вид, что не знаю ее».
      Послышалось шуршание юбок, отворилась слегка дверь, и Жирков увидел знакомую кудрявую головку с заспанными щеками и глазами.
      - Кто от m-me Катишь? - спросила Надежда Осиповна, но тотчас же, узнав Жиркова, вскрикнула, засмеялась и вошла в залу. - Это ты? - спросила она. - Что это за комедия? Да откуда ты такой грязный?
      Жирков покраснел, сделал строгие глаза и, решительно не зная, как держать себя, покосился на Буазо.
      - Ах, понимаю! - догадалась барыня. - Ты, вероятно, Жака испугался? Забыла я предупредить Дуняшу… Вы знакомы? Это мой муж Жак, а это Степан Андреич… Платье привез? Ну, merci, друг… Пойдем же, а то я спать хочу. А ты, Жак, спи… - сказала она мужу. - Ты устал в дороге.
      Жак удивленно поглядел на Жиркова, пожал плечами и с сердитым лицом направился к бутылке. Жирков тоже пожал плечами и пошел за Надеждой Осиповной.
 
      Он глядел на мутное небо, на грязную дорогу и думал:
      «Грязно! И куда только не заносит нелегкая интеллигентного человека!»
      И он стал думать о том, что нравственно и что безнравственно, о чистом и нечистом. Как часто случается это с людьми, попавшими в нехорошее место, он вспомнил с тоской о своем рабочем кабинете с бумагами на столе, и его потянуло домой.
      Он тихо прошел через залу мимо спавшего Жака.
      Всю дорогу он молчал, старался не думать о Жаке, который почему-то лез ему в голову, и уж не заговаривал с извозчиком. На душе у него было так же нехорошо, как и на желудке.

БЕЗЗАКОНИЕ

      Совершая свою вечернюю прогулку, коллежский асессор Мигуев остановился около телеграфного столба и глубоко вздохнул. Неделю тому назад на этом самом месте, когда он вечером возвращался с прогулки к себе домой, его догнала бывшая его горничная Агния и сказала со злобой:
      - Ужо, погоди! Такого тебе рака испеку, что будешь знать, как невинных девушек губить! И младенца тебе подкину, и в суд пойду, и жене твоей объясню…
      И она потребовала, чтобы он положил в банк на ее имя пять тысяч рублей. Мигуев вспомнил это, вздохнул и еще раз с душевным раскаянием упрекнул себя за минутное увлечение, доставившее ему такую массу хлопот и страданий.
      Дойдя до своей дачи, Мигуев сел на крылечко отдохнуть. Было ровно десять часов, и из-за облаков выглядывал кусочек луны. На улице и возле дач не было ни души: старые дачники уже ложились спать, а молодые гуляли в роще. Ища в обоих карманах спичку, чтобы закурить папиросу, Мигуев толкнулся локтем обо что-то мягкое; от нечего делать он взглянул под свой правый локоть, и вдруг лицо его перекосило таким ужасом, как будто он увидел возле себя змею. На крылечке, у самой двери, лежал какой-то узел. Что-то продолговатое было завернуто во что-то, судя на ощупь, похожее на стеганое одеяльце. Один конец узла был слегка открыт, и коллежский асессор, сунув в него руку, осязал что-то теплое и влажное. В ужасе вскочил он на ноги и огляделся, как преступник, собирающийся бежать от стражи…
      - Подкинула-таки! - со злобой процедил он сквозь зубы, сжимая кулаки. - Вот оно лежит… лежит беззаконие! О, господи!
      От страха, злобы и стыда он оцепенел… Что теперь делать? Что скажет жена, если узнает? Что скажут сослуживцы? Его превосходительство наверное похлопает его теперь по животу, фыркнет и скажет: «Поздравляю… Хе-хе-хе… Седина в бороду, а бес в ребро… шалун, Семен Эрастович!» Весь дачный поселок узнает теперь его тайну, и, пожалуй, почтенные матери семейств откажут ему от дому. О подкидышах печатают во всех газетах, и таким образом смиренное имя Мигуева пронесется по всей России…
      Среднее окно дачи было открыто, и явственно слышалось из него, как Анна Филипповна, жена Мигуева, собирала стол к ужину; во дворе, сейчас же за воротами, дворник Ермолай жалобно побренкивал на балалайке… Стоило младенцу только проснуться и запищать, и тайна была бы обнаружена. Мигуев почувствовал непреодолимое желание торопиться.
      - Скорее, скорее… - бормотал он. - Сию минуту, пока никто не видит. Занесу его куда-нибудь, положу на чужое крыльцо…
      Мигуев взял в одну руку узел и тихо, мерным шагом, чтобы не казаться подозрительным, пошел по улице…
      «Удивительно мерзкое положение! - думал он, стараясь придать себе равнодушный вид. - Коллежский асессор с младенцем идет по улице! О, господи, ежели кто увидит и поймет, в чем дело, я погиб… Положу-ка я его на это крыльцо… Нет, постой, тут окна открыты и, может быть, глядит кто-нибудь. Куда бы его? Ага, вот что, снесу-ка я его на дачу купца Мелкина… Купцы народ богатый и сердобольный; может быть, еще спасибо скажут и на воспитание его к себе возьмут».
      И Мигуев решил снести младенца непременно к Мелкину, хотя купеческая дача находилась на крайней улице дачного поселка, у самой реки.
      «Только бы он у меня не разревелся и не вывалился из узла, - думал коллежский асессор. - Вот уж именно: благодарю - не ожидал! Под мышкой несу живого человека, словно портфель. Человек живой, с душой, с чувствами, как и все… Ежели, чего доброго, Мелкины возьмут его на воспитание, то, пожалуй, из него выйдет какой-нибудь этакий… Пожалуй, выйдет из него какой-нибудь профессор, полководец, писатель… Ведь все бывает на свете! Теперь я несу его под мышкой, как дрянь какую-нибудь, а лет через 30 - 40, пожалуй, придется перед ним навытяжку стоять…»
      Когда Мигуев проходил узким, пустынным переулочком мимо длинных заборов под густою, черною тенью лип, ему вдруг стало казаться, что он делает что-то очень жестокое и преступное.
      «А ведь как это, в сущности, подло! - думал он. - Так подло, что подлее и придумать ничего нельзя… Ну, за что мы несчастного младенца швыряем с крыльца на крыльцо? Разве он виноват, что родился? И что он нам худого сделал? Подлецы мы… Любим кататься на саночках, а возить саночки приходится невинным деточкам… Ведь только вдуматься нужно во всю эту музыку! Я беспутничал, а ведь ребеночка ожидает лютая судьба… Подброшу я его Мелкиным, Мелкины пошлют его в воспитательный дом, а там все чужие, все по-казенному… ни ласк, ни любви, ни баловства… Отдадут его потом в сапожники… сопьется, научится сквернословить, будет околевать с голоду… В сапожники, а ведь он сын коллежского асессора, благородной крови… Он плоть и кровь моя…»
      Мигуев из тени лип вышел на дорогу, залитую лунным светом, и, развернув узел, поглядел на младенца.
      - Спит, - прошептал он. - Ишь ты, нос у подлеца с горбинкой, отцовский… Спит и не чувствует, что на него глядит родной отец… Драма, брат… Ну, что ж, извини… Прости, брат… Так уж тебе, значит, на роду написано…
      Коллежский асессор заморгал глазами и почувствовал, что по его щекам ползет что-то вроде мурашек… Он завернул младенца, взял его под мышку и зашагал дальше. Всю дорогу, до самой дачи Мелкина, в его голове толпились социальные вопросы, а в груди царапала совесть.
      «Будь я путевым, честным человеком, - думал он, - наплевал бы на все, пошел бы с этим младенчиком к Анне Филипповне, стал бы перед ней на коленки и сказал: «Прости! Грешен! Терзай меня, но невинного младенца губить не будем. Деточек у нас нет; возьмем его к себе на воспитание!» Она добрая баба, согласилась бы… И было бы тогда мое дитя при мне… Эх!»
      Он подошел к даче Мелкина и остановился в нерешимости… Ему представлялось, как он сидит у себя в зале и читает газету, а возле него трется мальчишка с горбатым носом и играет кистями его халата; в то же время в воображение лезли подмигивающие сослуживцы и его превосходительство, фыркающее, хлопающее по животу… В душе же, рядом с царапающею совестью, сидело что-то нежное, теплое, грустное…
      Коллежский асессор осторожно положил младенца на ступень террасы и махнул рукой. Опять по его лицу сверху вниз поползли мурашки…
      - Прости, брат, меня, подлеца! - пробормотал он. - Не поминай лихом!
      Он сделал шаг назад, но тотчас же решительно крякнул и сказал:
      - Э, была не была! Плевать я на все хотел! Возьму его, и пускай люди говорят, что хотят!
      Мигуев взял младенца и быстро зашагал назад.
      «Пускай говорят, что хотят, - думал он. - Пойду сейчас, стану на коленки и скажу: «Анна Филипповна!» Она баба добрая, поймет… И будем мы воспитывать… Ежели он мальчик, то назовем - Владимир, а ежели он девочка, то Анной… По крайности в старости будет утешение…»
      И он сделал так, как решил. Плача, замирая от страха и стыда, полный надежд и неопределенного восторга, он вошел в свою дачу, направился к жене и стал перед ней на колени…
      - Анна Филипповна! - сказал он, всхлипывая и кладя младенца на пол. - Не вели казнить, вели слово вымолвить… Грешен! Это мое дитя… Ты Агнюшку помнишь, так вот… нечистый попутал…
      И не помня себя от стыда и страха, не дожидаясь ответа, он вскочил и, как высеченный, побежал на чистый воздух…
      «Буду здесь на дворе, пока она не позовет меня, - думал он. - Дам ей прийти в чувство и одуматься…»
      Дворник Ермолай с балалайкой прошел мимо, взглянул на него и пожал плечами… Через минуту он опять прошел мимо и опять пожал плечами.
      - Вот история, скажи на милость, - пробормотал он усмехаясь. - Приходила сейчас, Семен Эрастыч, сюда баба, прачка Аксинья. Положила, дура, своего ребенка на крыльце, на улице, и покуда тут у меня сидела, кто-то взял да и унес ребенка… Вот оказия!
      - Что? Что ты говоришь? - крикнул во все горло Мигуев.
      Ермолай, по-своему объяснивший гнев барина, почесал затылок и вздохнул.
      - Извините, Семен Эрастыч, - сказал он, - но таперича время дачное… без эстого нельзя… без бабы, то есть…
      И, взглянув на вытаращенные, злобно удивленные глаза барина, он виновато крякнул и продолжал:
      - Оно, конечно, грех, да ведь что поделаешь… Вы не приказывали во двор чужих баб пущать, оно точно, да ведь где ж своих-то взять. Прежде, когда жила Агнюшка, не пускал чужих, потому - своя была, а теперя, сами изволите видеть… без чужих не обойдешься… И при Агнюшке, это точно, беспорядков не было, потому…
      - Пошел вон, мерзавец! - крикнул на него Мигуев, затопал ногами и пошел назад в комнаты.
      Анна Филипповна, удивленная и разгневанная, сидела на прежнем месте и не спускала заплаканных глаз с младенца…
      - Ну, ну… - забормотал бледный Мигуев, кривя рот улыбкой. - Я пошутил… Это не мой, а… а прачки Аксиньи. Я… я пошутил… Снеси его дворнику.

ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ

(ПУТЕВОЙ НАБРОСОК)

 
      Я возвращался со всенощной. Часы на святогорской колокольне, в виде предисловия, проиграли свою тихую, мелодичную музыку и вслед за этим пробили двенадцать. Большой монастырский двор, расположенный на берегу Донца у подножия Святой Горы и огороженный, как стеною, высокими гостиными корпусами, теперь, в ночное время, когда его освещали только тусклые фонари, огоньки в окнах да звезды, представлял из себя живую кашу, полную движения, звуков и оригинальнейшего беспорядка. Весь он, от края до края, куда только хватало зрение, был густо запружен всякого рода телегами, кибитками, фургонами, арбами, колымагами, около которых толпились темные и белые лошади, рогатые волы, суетились люди, сновали во все стороны черные, длиннополые послушники; по возам, по головам людей и лошадей двигались тени и полосы света, бросаемые из окон, - и все это в густых сумерках принимало самые причудливые, капризные формы: то поднятые оглобли вытягивались до неба, то на морде лошади показывались огненные глаза, то у послушника вырастали черные крылья… Слышались говор, фырканье и жеванье лошадей, детский писк, скрип. В ворота входили новые толпы и въезжали запоздавшие телеги.
      Сосны, которые громоздились на отвесной горе одна над другой и склонялись к крыше гостиного корпуса, глядели во двор, как в глубокую яму, и удивленно прислушивались; в их темной чаще, не умолкая, кричали кукушки и соловьи… Глядя на сумятицу, прислушиваясь к шуму, казалось, что в этой живой каше никто никого не понимает, все чего-то ищут и не находят и что этой массе телег, кибиток и людей едва ли удастся когда-нибудь разъехаться.
      К дням Иоанна Богослова и Николая Чудотворца в Святые Горы стеклось более десяти тысяч. Были битком набиты не только гостиные корпуса, но даже пекарня, швальня, столярная, каретная… Те, которые явились к ночи, в ожидании, пока им укажут место для ночлега, как осенние мухи, жались у стен, у колодцев или же в узких коридорчиках гостиницы. Послушники, молодые и старые, находились в непрерывном движении, без отдыха и без надежды на смену. Днем и позднею ночью они одинаково производили впечатление людей, куда-то спешащих и чем-то встревоженных, лица их, несмотря на крайнее изнеможение, одинаково были бодры и приветливы, голос ласков, движения быстры… Каждому приехавшему и пришедшему они должны были найти и указать место для ночлега, дать ему поесть и напиться; кто был глух, бестолков или щедр на вопросы, тому нужно было долго и мучительно объяснять, почему нет пустых номеров, в какие часы бывает служба, где продаются просфоры и т. д. Нужно было бегать, носить, неумолкаемо говорить, но мало того, нужно еще быть любезным, тактичным, стараться, чтобы мариупольские греки, живущие комфортабельнее, чем хохлы, помещались не иначе как с греками, чтобы какая-нибудь бахмутская или лисичанская мещанка, одетая «благородно», не попала в одно помещение с мужиками и не обиделась. То и дело слышались возгласы: «Батюшка, благословите кваску! Благословите сенца!» Или же: «Батюшка, можно мне после исповеди воды напиться?» И послушник должен был выдавать квас, сена или же отвечать: «Обратитесь, матушка, к духовнику. Мы не имеем власти разрешать». Следовал новый вопрос: «А где духовник?» И нужно было объяснять, где келия духовника… При такой хлопотливой деятельности хватало еще времени ходить в церковь на службу, служить на дворянской половине и пространно отвечать на массу праздных и непраздных вопросов, какими любят сыпать интеллигентные богомольцы. Приглядываясь к ним в течение суток, трудно было понять, когда сидят и когда спят эти черные движущиеся фигуры.
      Когда я, возвращаясь со всенощной, подошел к корпусу, в котором мне было отведено помещение, на пороге стоял монах-гостинник, а возле него толпилось на ступенях несколько мужчин и женщин в городском платье.
      - Господин, - остановил меня гостинник, - будьте добры, позвольте вот этому молодому человеку переночевать в вашем номере! Сделайте милость! Народу много, а мест нет - просто беда!
      И он указал на невысокую фигуру в легком пальто и в соломенной шляпе. Я согласился, и мой случайный сожитель отправился за мной. Отпирая у своей двери висячий замочек, я всякий раз, хочешь не хочешь, должен был смотреть на картину, висевшую у самого косяка на уровне моего лица. Эта картина с заглавием «Размышление о смерти» изображала коленопреклоненного монаха, который глядел в гроб и на лежавший в нем скелет; за спиной монаха стоял другой скелет, покрупнее и с косою.
      - Кости такие не бывают, - сказал мой сожитель, указывая на то место скелета, где должен быть таз. - Вообще, знаете ли, духовная пища, которую подают народу, не первого сорта, - добавил он и испустил носом протяжный, очень печальный вздох, который должен был показать мне, что я имею дело с человеком, знающим толк в духовной пище.
      Пока я искал спички и зажигал свечу, он еще раз вздохнул и сказал:
      - В Харькове я несколько раз бывал в анатомическом театре и видел кости. Был даже в мертвецкой. Я не стесняю вас?
      Мой номер был мал и тесен, без стола и стульев, весь занятый комодом у окна, печью и двумя деревянными диванчиками, стоявшими у стен друг против друга и отделенными узким проходом. На диванчиках лежали тощие, порыжевшие матрасики и мои вещи. Диванов было два, - значит, номер предназначался для двоих, на что я и указал сожителю.
      - Впрочем, скоро зазвонят к обедне, - сказал он, - и мне недолго придется стеснять вас.
      Все еще думая, что он меня стесняет, и чувствуя неловкость, он виноватою походкою пробрался к своему диванчику, виновато вздохнул и сел. Когда сальная свечка, кивая своим ленивым и тусклым огнем, достаточно разгорелась и осветила нас обоих, я мог уже разглядеть его. Это был молодой человек лет двадцати двух, круглолицый, миловидный, с темными детскими глазами, одетый по-городски во все серенькое и дешевое и, как можно было судить по цвету лица и по узким плечам, не знавший физического труда. Типа он казался самого неопределенного. Его нельзя было принять ни за студента, ни за торгового человека, ни тем паче за рабочего, а глядя на миловидное лицо и детские, ласковые глаза, не хотелось думать, что это один из тех праздношатаев-пройдох, которыми во всех общежительных пустынях, где кормят и дают ночлег, хоть пруд пруди и которые выдают себя за семинаристов, исключенных за правду, или за бывших певчих, потерявших голос… Было в его лице что-то характерное, типичное, очень знакомое, но что именно - я никак не мог ни понять, ни вспомнить.
      Он долго молчал и о чем-то думал. Вероятно, после того, как я не оценил его замечания насчет костей и мертвецкой, ему казалось, что я сердит и не рад его присутствию. Вытащив из кармана колбасу, он повертел ее перед глазами и сказал нерешительно:
      - Извините, я вас побеспокою… У вас нет ножика?
      Я дал ему нож.
      - Колбаса отвратительная, - поморщился он, отрезывая себе кусочек. - В здешней лавочке продают дрянь, но дерут ужасно… Я бы вам одолжил кусочек, но вы едва ли согласитесь кушать. Хотите?
      В его «одолжил» и «кушать» слышалось тоже что-то типичное, имевшее очень много общего с характерным в лице, но что именно, я все еще не мог никак понять. Чтобы внушить к себе доверие и показать, что я вовсе не сержусь, я взял предложенный им кусочек. Колбаса действительно была ужасная; чтобы сладить с ней, нужно было иметь зубы хорошей цепной собаки. Работая челюстями, мы разговорились. Начали с того, что пожаловались друг другу на продолжительность службы.
      - Здешний устав приближается к афонскому, - сказал я, - но на Афоне обыкновенная всенощная продолжается 10 часов, а под большие праздники -

14. Вот там бы вам помолиться!

      - Да! - сказал мой сожитель и покрутил головой. - Я здесь три недели живу. И знаете ли, каждый день служба, каждый день служба… В будни в 12 часов звонят к заутрени, в 5 часов к ранней обедне, в 9 - к поздней. Спать совсем невозможно. Днем же акафисты, правила, вечерни… А когда я говел, так просто падал от утомления. - Он вздохнул и продолжал: - А не ходить в церковь неловко… Дают монахи номер, кормят, и как-то, знаете ли, совестно не ходить. Оно ничего, день, два, пожалуй, можно постоять, но три недели тяжело! Очень тяжело! Вы надолго сюда?
      - Завтра вечером уезжаю.
      - А я еще две недели проживу.
      - Но здесь, кажется, не принято так долго жить? - сказал я.
      - Да, это верно, кто здесь долго живет и объедает монахов, того просят уехать. Судите сами, если позволить пролетариям жить здесь сколько им угодно, то не останется ни одного свободного номера, и они весь монастырь съедят. Это верно. Но для меня монахи делают исключение и, надеюсь, еще не скоро меня отсюда прогонят. Я, знаете ли, новообращенный.
      - То есть?
      - Я еврей, выкрест… Недавно принял православие.
      Теперь я уже понял то, чего раньше никак не мог понять на его лице: и толстые губы, и манеру во время разговора приподнимать правый угол рта и правую бровь, и тот особенный масленистый блеск глаз, который присущ одним только семитам, понял я и «одолжил», и «кушать»… Из дальнейшего разговора я узнал, что его зовут Александром Иванычем, а раньше звали Исааком, что он уроженец Могилевской губернии и в Святые Горы попал из Новочеркасска, где принимал православие.
      Одолев колбасу, Александр Иваныч встал и, приподняв правую бровь, помолился на образ. Бровь так и осталась приподнятой, когда он затем опять сел на диванчик и стал рассказывать мне вкратце свою длинную биографию.
      - С самого раннего детства я питал любовь к учению, - начал он таким тоном, как будто говорил не о себе, а о каком-то умершем великом человеке. - Мои родители - бедные евреи, занимаются грошовой торговлей, живут, знаете ли, по-нищенски, грязно. Вообще весь народ там бедный и суеверный, учения не любят, потому что образование, понятно, отдаляет человека от религии… Фанатики страшные… Мои родители ни за что не хотели учить меня, а хотели, чтобы я тоже занимался торговлей и не знал ничего, кроме талмуда… Но всю жизнь биться из-за куска хлеба, болтаясь в грязи, жевать этот талмуд, согласитесь, не всякий может. Бывало, в корчму к папаше заезжали офицеры и помещики, которые рассказывали много такого, чего я тогда и во сне не видел, ну, конечно, было соблазнительно и разбирала зависть. Я плакал и просил, чтобы меня отдали в школу, а меня выучили читать по-еврейски и больше ничего. Раз я нашел русскую газету, принес ее домой, чтобы из нее сделать змей, так меня побили за это, хотя я и не умел читать по-русски. Конечно, без фанатизма нельзя, потому что каждый народ инстинктивно бережет свою народность, но я тогда этого не знал и очень возмущался…
      Сказав такую умную фразу, бывший Исаак от удовольствия поднял правую бровь еще выше и поглядел на меня как-то боком, как петух на зерно, и с таким видом, точно хотел сказать: «Теперь наконец вы убедились, что я умный человек?» Поговорив еще о фанатизме и о своем непреодолимом стремлении к просвещению, он продолжал:
      - Что было делать! Я взял и бежал в Смоленск.
      А там у меня был двоюродный брат, который лудил посуду и делал жестянки. Понятно, я нанялся к нему в подмастерья, так как жить мне было нечем, ходил я босиком и оборванный… Думал так, что днем буду работать, а ночью и по субботам учиться. Я так и делал, но узнала полиция, что я без паспорта, и отправила меня по этапу назад к отцу…
      Александр Иваныч пожал одним плечом и вздохнул.
      - Что будешь делать! - продолжал он, и чем ярче воскресало в нем прошлое, тем сильнее чувствовался в его речи еврейский акцент. - Родители наказали меня и отдали дедушке, старому еврею-фанатику, на исправление. Но я ночью ушел в Шклов. А когда в Шклове ловил меня мой дядя, я пошел в Могилев; там пробыл два дня и с товарищем пошел в Стародуб.
      Далее рассказчик перебрал в своих воспоминаниях Гомель, Киев, Белую Церковь, Умань, Балту, Бендеры и, наконец, добрался до Одессы.
      - В Одессе я целую неделю ходил без деда и голодный, пока меня не приняли евреи, которые ходят по городу и покупают старое платье. Я уж умел тогда читать и писать, знал арифметику до дробей и хотел поступить куда-нибудь учиться, но не было средств. Что делать! Полгода ходил я по Одессе и покупал старое платье, но евреи, мошенники, не дали мне жалованья, я обиделся и ушел. Потом на пароходе я уехал в Перекоп.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28