Огромный холст был сплошь заляпан самыми что ни на есть кричащими красками, от которых рябило в глазах. В центре радужного пейзажа, изображенного на картине, над пурпурным лесом пылало громадное изумрудное солнце, на котором сидел, раскинув крылья, огромный нетопырь.
«Эко напридумано!..» — мелькнуло у пана Броучека. Каково же было его изумление, когда нетопырь вдруг замахал крыльями и обернулся карликом в серой мантии с неимоверно длинными болтающимися рукавами; в одной руке карлик держал палитру, в другой — кисть, которой он как раз домалевывал оранжевое облачко.
Дело в том, что лунные художники наносят краску таким толстым слоем, что при своей лунной легкости без труда могут забираться по бугоркам колористической гаммы наверх и присесть на каком-нибудь бесподобном цветовом эффекте. В данном случае художник работал, оседлав свое солнце, и теперь по выступам живописи осторожно спускался вниз, повернувшись к гостям спиной.
Когда он наконец предстал перед ними, наш герой, несмотря на свое критическое положение, едва удержался, чтобы не расхохотаться. Одежда живописца удачно дополняла пестроту картины: подкладка мантии была пурпурной, камзол — фиолетовым, шейный платок рябел крапинками, словно крылышки пестрянки, а голову с рыжей копной волос покрывала шляпка огромного мухомора с воткнутым у самой кромки длинным павлиньим пером.
«Ну, умора!» — потешался про себя пан домовладелец.
Под стать картине и живописцу была и сама мастерская, загроможденная чудовищной мешаниной предметов, окрашенных в ярчайшие тона: разноцветные тюльпаны в пестрых вазах, чучела попугаев, колибри, фламинго, павианов в шутовских балахонах соседствовали с барсовыми шкурами, драгоценными каменьями, цветастыми веерами и тому подобными вещами.
— Это мой гениальный художник Радугослав Пламенный! — вновь начал процедуру представления меценат. — А это наш прославленный поэт Лазурный с землянином, о котором ты уже слышал. Работа Воздушного ему не понравилась, и я привел его к тебе, дабы он познал истинное лунное искусство и ознакомился с твоим единственно верным направлением, коего я, как тебе известно, являюсь восторженным приверженцем.
Отрицательный отзыв о Воздушном явно произвел на Пламенного благоприятное впечатление, и он весьма приветливо улыбнулся пану Броучеку.
— Обязанности хозяина вновь призывают меня в трапезную певцов!продолжал Чароблистательный. — Но мэтр Пламенный после того, как вы насладитесь его гениальным творением, сам любезно проведет вас по другим мастерским.
— О, это совершенно ни к чему! — рассудил Пламенный. — Что они там увидят? Я охотно им позволю задержаться у моей картины до самого вечера, а затем зажгу люстру, дабы гости могли полюбоваться ею и при эффектном искусственном освещении.
Засим удовлетворенный меценат удалился.
А Лазурный уже стоял на коленях перед картиной и громогласно воздавал хвалу небесам, промыслом коих дожил до того дня, когда может погрузить свой смертный взор в сей божественный феномен.
Когда он изрек все свои дифирамбы, живописец предложил ему: — Теперь встань и иоемотри отсюда!
— Ах! — А теперь с этой стороны!
— Ах, ах!
Пламенный гонял гостей из угла в угол, взад-вперед по всей мастерской, пространно изъясняя скрытые от неискушенного глаза красоты картины, и его комментарии неизменно сопровождались восторженными восклицаниями поэта.
Когда он наконец сам умаялся от беготни и оба охрипли, живописец поставил перед картиной три кресла и объявил: — Так! А теперь помолчим…
— …тем более что слова все равно неспособны выразить даже сотой доли этой красоты, — вставил поэт.
— …и будем спокойно созерцать до самого вечера, — докончил живописец.
Они сели в кресла, Пламенный — посредине. Он поворачивал голову попеременно то вправо, то влево, жадно впиваясь взглядом в лица Лазурного и пана Броучека, боясь упустить малейшее проявление полагающихся лестных эмоций. От пана Броучека, однако, он всякий раз отворачивался с досадой.
Хотя пана домовладельца некоторое время и забавлял пестрый хоровод красок, однако вскоре ему осточертело таращиться на картину. И он принялся обдумывать свое плачевное положение, снова и снова негодуя по поводу пустого стола и слезниц в трапезной, гадал, удастся ли ему все-таки чем-нибудь поживиться, со сладостной болью и тоской вспоминал о земных порциях Жаркого и зеленовато-золотистом пльзенском с молочно-белой пеной, мысленно прошелся по всей жизни от колыбели до последнего посещения трактира Вюрфеля, но Лазурный и живописец не выказывали ни малейших признаков того, что намерены завершить ритуал безмолвного восхищения. «Как же, буду я пялиться с ними до самого вечера на эту цветастую дребедень!» возмущался в душе пан Броучек. Ярость чередовалась в нем с мучительными приступами скуки, а тут еще беспрестанно донимали въедливые взгляды живописца, назло которому пан Броучек начал строить загадочные гримасы.
В конце концов верх надо всеми неприятными ощущениями взял голод. И тут пан домовладелец вспомнил о копченых сосисках, которые он, к счастью, припрятал на черный день.
Улучив момент, когда ненасытный собиратель восторгов в очередной раз изучал физиономию Лазурного, Броучек прикрылся ладонью и, поспешно вытащив из кармана пару сосисок, с аппетитом принялся за вкусную земную еду, быть может, — увы! — последнее лакомство в его жизни.
Внезапно над ним послышалось радостное: «О, ты плачешь, землянин? Стало быть, и твоя огрубелая земная душа растаяла наконец под неотразимыми лучами, исходящими от моей картины!» Летающей походкой живописец неслышно подкрался к нему с другой стороны и своим восклицанием оторвал от приятного занятия.
Пан Броучек, выведенный из себя бесцеремонностью живописца и его предположением, ничтоже сумняшеся показал ему сосиску и выцалил в сердцах: — Черта с два! Не плачу, а ем!
— Ешь? — в гневном изумлении воскликнул Лазурный, тоже подлетев к пану Броучеку. — Неужто, лицезрея величественное создание, гения, ты способен предаваться земному непотребству?!
— Непотребству! Разве утоление голода — непотребство? Или, может, вы, обитатели Луны, вообще не… не… не едите?
— Конечно, мы не едим. Наше воздушное тело, слава богу, не нуждается в материальной пище.
Ошеломленный Броучек с минуту неподвижно смотрел на селенита, а затем всплеснул руками: — Неужто и вправду не едите?! О боже, боже! Нет, это невозможно! Должны же вы чем-то питаться.
— Мы подкрепляемся лишь ароматами, амбровым дыханием лунных цветов, пояснил живописец.
— Ароматами!.. О ужас! Какой ужас! Верно, вы и не пьете?
— Мы только увлажняем уста чистейшей утренней росой, — сказал поэт.
— Я погиб! — простонал пан Броучек и в отчаянии схватился за голову. Неужто я попал на Луну, дабы ни за что, ни про что умереть здесь от голода и жажды?!
— С чего ты взял, что умрешь? — успокаивал его Лазурный в приливе сострадания. — Обходимся же мы, обитатели Луны, ароматами и росой! Напротив, будь благодарен небесам! Единственным последствием нового образа жизни будет то, что твое грубое земное тело постепенно приобретет лунную утонченность и легкость…
— Утешили, нечего сказать! На кой мне сдалась ваша чахоточная худоба, которой вы похваляетесь! Для этого незачем прилетать на Луну! Достаточно заделаться на Земле борзописцем! Сколько же я этак протяну? У нас иные постники выдерживают самое большее сорок дней, да еще подкармливают себя всякой всячиной. О боже, боже!.
— В таком случае питайся пока корешками лунных трав.
— Слушайте, хватит! Ими питались разве что отшельники в старые времена, да и то еще неизвестно, что это были за корешки!.. И ни капли пива!.. Глотай себе росу, как лягушка!.. О владыка небесный!..
— Разве вы, земляне, не употребляете в пищу травы?
— Их едят только чокнутые вегетарианцы! Мы же, разумные люди, предпочитаем мясо.
— Мяcо? — ужаснулся Лазурный.
— Чего вы пугаетесь? Думаете — человеческое? Мы едим мясо баранов, телят…
— Чудовищно! Стало быть, вы безжалостно убиваете, раздираете на части и заглатываете создания божьи, обитающие вместе с вами на Земле? Превращаете свои тела в живые могилы для них? Да возможно ли, чтобы Вселенная терпела в своем лоне планету, оскверненную столь отвратительным каннибальством?! Неужели и это — умерщвленное создание божье? — добавил он с гримасой ужаса и омерзения указывая на огрызок сосиски, который пан Броучек с испугу уронил на пол.
— Созданье! — бешено захохотал землянин. — Да это всего-навсего свинина, измельченная и набитая в чисто вымытые кишки, которые…
Он не докончил. Лазурный в обмороке осел на пол.
Более выносливый живописец с истошным воплем рухнул на колени и, склонившись над несчастным поэтом, пытался привести его в чувство.
С минуту пан Броучек оцепенелым взглядом созерцал, какое пагубное действие оказали на тщедушного селенита опрометчивые земные слова, а затем, повинуясь внезапному озарению, со всех ног кинулся прочь из мастерской.
Ватага художников с мухоморами, боровиками, опятами, рыжиками, сыроежками, сморчками, шампиньонами и прочими грибами на головах бросилась за ним вдогонку, намереваясь затащить в свои мастерские, но пан домовладелец счастливо от них улизнул и помчался к лестнице, ведущей из Храма искусств.
О горе! Внизу, у подножия лестницы, мелькнули трепещущие мотыльковые крылья, и под лазурным колокольчиком пан Броучек узнал миловидное лицо Эфирии.
В отчаянии он юркнул в ближайший коридор; адский рев и грохот указывали на то, что он попал и луч музыкантов.
XI
Концертный зал. Достойный похвалы обычай на лунных концертах. Пан Броучек помышляет о самоубийстве. Поэт низшего разряда. Лунная музыка. Неземное устройство ушей у селенитов. «Буря». Морская болезнь. Пан Броучек снова обращается в бегство.
Наш герой шмыгнул в первую полуоткрытую дверь и мигом захлопнул ее за собой.
Он сообразил, что попал в партер концертного зала, уже заполненного многочисленными слушателями.
С маху плюхнулся пан Броучек на единственное свободное место в последнем ряду.
К нему тотчас подошел селенит в умопомрачительной ливрее и протянул правую руку.
«Билетер! — подумал пан Броучек. — Не иначе как требует платы за вход…» Никчемные бумажные деньги Броучек во время скачки по воздуху выбросил со злости вслед за часами. Поэтому он вынул из кармана оставшийся серебряный талер и протянул его билетеру.
Тот взял монету в левую руку и, качая головой, принялся разглядывать.
— Что, никак и серебро на Луне не в ходу? Или я мало дал? — спросил землянин.
— Вход на все наши концерты свободный, — ответил селенит, — более того, мы сами платим каждому посетителю определенную сумму.
И он вложил в ладонв пану домовладельцу золотую монету, которую держал в протянутой правой руке.
Он намеревался также вернуть серебряный талер, но пан Броучек махнул рукой: — Это вам на чай… на память! — последние слова наш герой произнес с умилением в голосе.
«Зачем мне деньги, коли здесь на них не купишь ничего, абсолютно ничего, что могло бы утолить мой голод!» — вздыхал пан Броучек. Сообщение о том, что луняне питаются лишь ароматами и росой, ввергло его в пропасть безысходного отчаяния. Страшное известие занимало теперь все его мысли. Он даже не обратил толком внимания на прекрасное новшество селенитов и не предался размышлениям о том, не стоит ли и на Земле ввести для посетителей концертов вознаграждение дукатами.
С ужасом думал он о неотвратимо надвигающейся смерти. «На корешках алтея да лакричника я не продержусь… — сетовал он небесам. — А чем пить росу, так уж лучше броситься вниз головой в один из лунных кратеров!» От этих мрачных мыслей его отвлек сосед, весьма жалкий с виду лунянин.
— Должно быть, ты и есть тот самый пришелец с диковинной Земли, которым перед каждым встречным похваляется Чароблистателъньтй? — сказал он. — По твоему лицу незаметно, чтобы тебе очень нравилось на Луне. Да, порядки у нас скверные, ни к черту не пь дятся, хоть плачь. Все насквозь прогнило, все шиворот-навыворот. Взять, к примеру, литературу… Я поэт…
Вероятно, это был пророк низшего разряда, так как вместо роскошной ризы или мантии на нем был всего лишь потрепанный балахон.
— …я поэт, и никто лучше меня не обрисует тебе ужасающее состояние нашей литературы. Словесность наша-самая убогая во всей вселенной. Сплошной детский лепет да смехотворная наивность. На вершине нашего Парнаса ковыляют калеки и недоноски. Впрочем, и на Луне найдется несколько истинных талантов, — поэт вскинул голову, — талантов, которым все эти восхваляемые ничтожной критикой «великаны духа» недостойны даже завязывать ремешки на сандалиях! Но именно их-то и оттесняют, замалчивают, топчут, губят физически и морально. Не для них прибыльные синекуры и теплые местечки вроде Храма неискусств нашего мецената, этой продувной бестии…
«Вот уж действительно продувная бестия! Подает на стол одни цветы, сиди и нюхай! — с горечью согласился про себя пан Броучек. — Этак и я мог бы меценатствовать!»
— …этой продувной бестии, мецената, — продолжал селенит, — который благоволит всякой шушере, лишь бы ему льстили, да воскуряли фимиам, да плясали под его дудку. Ни один уважающий себя талант не пойдет на такое унижение. Распрекрасному меценату, видимо, это известно, и потому таким поэтам, как, например, я, он даже ле предлагает своей помощи! Впрочем, меценатский ореол обходится ему чертовски дешево. Однажды он пригласил меня к столу, и ты знаешь, что нас ожидало? Немного занюханных фиалок и наперсток перестоялой росы.
Пан Броучек только тряхнул головой, обреченно хохотнув.
— Имея представление о здешних порядках ты, землянин, поймешь, почему я ничего больше не пишу и почему намерен навсегда повесить свою лиру на стену. Я наверняка заделаюсь критиком. И уж тогда-то покажу этим чванливым ничтожествам! Читать их мне не понадобится, у нас вполне достаточно, если критик мельком взглянет на титульный лист. Ты знаешь, я принципиально не читаю наших поэтов — зачем тратить время попусту?! Лучше уж сходить на концерт — разумеется, ради этого несчастного дуката, который платят за посещение… — заключил пессимист с горькой усмешкой.
Ему пришлось умолкнуть, так как музыканты начали настраивать свои инструменты и уже одними этими подготовительными манипуляциями произвели такой шум, что невозможно было разобрать ни слова.
Лишь крикнув в самое ухо, сосед смог оповестить пана Броучека, что в программе — потрясающее сочинение знаменитого Арфабора Громового под названием «Буря».
Пан Броучек принялся разглядывать музыкантов и певцов, которые толпились на просторных подмостках в глубине зала. Он не знал, чему дивиться больше: необычайному ли виду музыкальных инструментов контрабасов, грифы которых, украшенные богатой резьбой, напоминали замысловатые бушприты дикарских челнов; арф, похожих на апокалипсических страшилищ; огромных валторн в виде свернувшихся кольцами удавов с разинутой пастью и проч., - или фантастическим нарядам лунных концертантов, или же, наконец, их невероятной подвижности и гибкости.
Это было скорее балетно-акробатическое представление монстров, нежели симфонический концерт. Дирижер задавал такт не только головой и руками, но и ногами, и всем туловищем; флейтисты тянулись к своим флейтам так, будто шеи у них были резиновые; пианисты играли столь бравурно, что нередко их руки оказывались на педалях, а ноги отплясывали по клавишам; скрипачи, как одержимые, пилили смычками и дергали головой, при этом их длинные волосы и растрепанные бороды мотались из стороны в сторону; певцы и певицы тоже трясли головами, выгибали шеи, ввивались наподобие танцующих змей, корчились в жутких конвульсиях, невообразимо гримасничали и вращали белками. Словом, это был искрометный цирковой номер, от которого в глазах рябило.
Что уж говорить об ушах слушателей! «Буря» разыгралась и казалось, конца не будет грохоту, треску, визгу, уханью, звону, лязгу; поднялся неописуемый тарарам, временами такой оглушительный, что пан Броучек затыкал уши. У него родилось предположение: видимо, слуховой аппарат у селенитов устроен совершенно иначе, чем у землян! Публика не только спокойно сносила эту адскую какофонию — она внимала ей с таким видом, будто слушает пение ангельских хоров. Пан Броучек видел вокруг себя восторженные лица и слезы блаженства, но тщетно силился в реве и грохоте уловить хоть намек на благозвучную мелодию. Напротив, все, казалось, было рассчитано на то, чтобы истязать слух и мертвить душу чудовищной скукой. То была сплошная звуковая пустыня, бесконечная, утомительно однообразная, без единого зеленого оазиса.
«Если ангелы на небе исполняют такие же симфонии, — вздохнул пан Броучек, — то уж лучше жариться в самой глубине пекла!» Из-за этой «Бури» у него начался приступ морской болезни. Он отчаянно вертелся, проклиная композитора и его нудное сочинение, а на него все обрушивались и обрушивались монотонные валы оглушительного потопа…
Нет, не в силах, не в силах он больше этого выносить!.. И Броучек, будто спасаясь от чертей, бросился вон из концертного зала.
XII
Опять Эфирия. Последний сонет. Побег пана Броучека из Храма искусств. Лети, Пегас! Пойманная бабочка. Умопомрачительная скачка в мировом пространстве. Метеор. Падение. Пан Броучек снова на Земле.
Зажав уши, пан Броучек мчался к лестнице, но внезапно руки его повисли плетьми, а ноги точно пригвоздило к полу.
Прямо перед собой он узрел Эфирию, которая, видимо, проведав, что он находится в Храме искусств, терпеливо караулила его у единственного выхода из вестибюля.
Она простерла к Броучеку паутинные руки и возликовала:
Рожденный Геей, сладостный, как некий Цветок, ты мой, ты мой…
Под стать зефиру, Шепчу об этом божеству, кумиру…
Эфирия — лишь тень твоя навеки.
Муслим, ты для меня дороже Мекки!
Поверю эту тайну лютне, лирам
И начертаю на снегах Памира
Твоя, твоя Эфирия навеки!
Я завлеку тебя в Альгамбру мавров,
Дабы обвить любовью, как лозою,
И увенчать сладчайшими из лауров
Как Ной — вином, ты опьянишься мною.
На имени твоем, что слаще амбры,
Златую книгу жизни я закрою!
Пан Броучек опомнился уже после первых двух строф, сдул Эфирию в сторону и вприпрыжку понесся вниз по лестнице. Однако ему суждено было услышать и окончание сонета, каковой страстно декламировало прекрасное видение, летя за ним по пятам.
Выбежав из дворца, пан Броучек увидел у входа нетерпеливо бьющего копытом Пегаса, привязанного Лазурным к колонне портала. Тотчас в голове пана домовладельца мелькнула спасительная мысль.
Молниеносно вскочил он на крылатого коня, каблуками ударил ему в бока и крикнул: «Лети, Пегас!» Пегас мигом раскинул крылья и поднялся с седоком высоко в воздух.
Глянув вниз, пан Броучек увидел Эфирию, — она выпорзуаула из дворца и вот-вот готова была вознестись вслед за ним на своих мотыльковых крыльях; но неожиданно к ней подкатился огромный ворох белоснежных волос и бороды, из которого торчала вытянутая рука, сжимавшая длинную палку с прикрепленной на крице- большой зеленой сеткой. Сетка взметнулась, и пойманная эфемерная бабочка затрепыхаласъ в прозрачной кисее. Видимо, отец-философ давно гонялся за ней и вовремя настиг свою безупречно воспитанную дочь, любовное приключение которой едва не лишило его единственного утешения в старости и единственной слушательницы его лекций по эстетике.
Так пан Броучек счастливо спасся от Эфирии, и вслед за тем перед ним забрезжила радужная надежда. Он вдруг заметил, что Луна под ним уходит все дальше и дальше, а Пегас неуклонно поднимается все выше и выше. Должно быть, как и его бескрылые земные собратья, он привык подчиняться в полете всем этим «но!», «тпру!», «куды?!», «эк тебя!» — разумеется, соответствующим образом видоизмененным в поэтичном лунном языке, — и повеление «лети, Пегас!», очевидно, предписывало ему стремиться ввысь.
Само собой, пан Броучек принялся усиленно поощрять его в этом стремлении, то и дело выкрикивая свое понукание, колотя Пегаса по спине и прибегая к другим, не менее изуверским, методам.
То была чудовищная скачка. Позади — тающая в страшной бездне Луна, впереди — необъятные просторы Вселенной со звездами, Солнцем и все увеличивающимся серпом Земли; а сам Броучек очертя голову мчится в пустоте на сказочном белом коне, который, как снежная лавина, рушится в бездонную пропасть и взмахами крыльев, точно снежным вихрем, хлещет его по щекам.
Паном Броучеком овладели такое смятение и ужас, что мимо его сознания прошли другие подробности кошмарного полета.
Ему запомнилось только, как раскаленное, грозно пышущее жаром ядро (по всей видимости, метеор) вдруг отсекло Пегасу крыло; конь пронзительно заржал от боли, его второе крыло бессильно поникло, и с невероятной быстротой они начали падать в направлении к Земле, которая придвигалась все ближе и ближе.
Молнией низринулся на нее Пегас, и от страшного сотрясения пан Броучек лишился чувств.
XIII
Окончание
Когда наш герой очнулся, его взгляду предстали обольстительные формы одалиски, дремлющей на пышном пестром диване; он повернул голову в другую сторону — и увидел карминное солнце, заходящее позади фиолетового Неаполя за позолоченную раму.
Пан Броучек был в своей комнате, в своей любимой земной спальне.
Он лежал полуодетый на собственной кровати и счел бы все путешествие на Луну не более чем бредовым сном, если бы не давали себя знать последствия страшного падения: жестокая головная боль и общая вялость в сочетании с каким-то тошнотворным чувством.
В комнату заглядывало вечернее солнце и венчало нимбом голову старой экономки, сидевшей у окна за столиком. На столике стояла склянка с лекарством — в ней пан Броучек вскоре распознал свой графинчик с анисовкой.
Эта добрая женщина, без конца заламывая руки, поведала пану домовладельцу, как он оказался в постели.
Вкратце содержание ее рассказа, обильно уснащенного всевозможными восклицаниями и никому не нужными сентенциями, сводилось примерно к следующему.
Под утро полиция обнаружила пана Броучека на Старой замковой лестнице, — он лежал в состоянии полного беспамятства. Его тут же отвезли на тачке («На тачке!» — вновь ужаснулась экономка) в участок, где он и пришел немного в себя. Однако полицейского, которого зовут Видрголец, пан Броучек именовал паном Лазурным, а когда его спросили, имел ли он при себе часы и бумажник — ввиду полного бесчувствия его легко могли обокрасть! — пан Броучек заплетающимся языком ответил, что часы валяются где-то на Луне, a oт бумажника все равно толку мало, потому как рейхсрат не дозволил даже двух несчастных слов по-чешски, о чем-де хорошо сказал перчаточник Клапзуба.
Свое имя пан Броучек сообщил лишь после длительных размышлений, а на вопрос, к какому сословию он принадлежит, ответил, что был когда-то домовладельцем, но что теперь ему суждено скитаться по Луне с нищенской сумой; в качестве последнего своего местожительства он назвал некий храм искусств, где гостям якобы не предложат даже тарелки супа из требухи; а под конец со слезами на глазах умолял дать ему спокойно умереть голодной смертью.
К счастью, подоспел комиссар, знавший пана Броучека по трактиру, и распорядился отвезти впавшего опять в беспамятство домовладельца домой на дрожках.
Обо всем этом экономке рассказал полицейский, который привез пана Броучека на дрожках; от себя же она добавила, что пана домовладельца «ровно колоду» втащили наверх в его спальню, где он с той поры и почивал мертвецким сном до самого вечера.
Пока экономка с неуместным пафосом описывала собственные впечатления и чувства, связанные с утренними событиями, пан Броучек довольно отчетливо восстановил в памяти канву своего непредвиденного путешествия на Луну, но, разумеется, не счел нужным поделиться этим с болтливой старухой.
Придя к убеждению, что путешествие вовсе не было сном, он попытался прежде всего определить, какое сегодня число, и как описать его изумление и радость, когда он установил, что срок взимания квартирной платы еще не миновал и что прошли всего лишь сутки с той поры, как он отправился на Градчаны, а его лунное путешествие, начиная с падения в мировое пространство и кончая той минутой, когда полиция обнаружила его на Старой замковой лестнице, продолжалось каких-нибудь два часа. Из этого он заключил, что гипотезы ученых касательно лунного времени абсолютно неверны: дни и часы на Луне отнюдь не длиннее наших, напротив, — время там летит гораздо быстрее земного.
Обретенная таким образом уверенность, что платежный срок еще впереди, чудодейственно взбодрила пана домовладельца, а укрепляющее снадобье из упомянутого выше графина помогло ему почти полностью справиться с дурнотой.
Вследствие этого у него опять разыгрался аппетит.
Но из опасения, что его желудок, измученный лунным постом, не осилит сколько-нибудь основателыАй пищи, пан Броучек послал в лавку всего лишь за одной-единственной селедкой; проглотив ее прямо с костями, он вышел из дому, чтобы пропустить пару кружек пльзенскош. Боже, с каким наслаждением пил он искристый нектар, которого еще совсем недавно уже и не чаял когда-либо отведать!
О своем лунном приключении пан Броучек долгое время пoмалкивал нe только перед экономкой, но и перед вcем белым светом, — отчасти из скромности, отчасти из опасения, что узкий круг его сотоварищей не настолько интеллектуален и солиден, чтобы рассказ о странствиях по Луне принять за нечто большее, нежели за плохо удавшийся трактирный розыгрыш, и что обнародование его путевых впечатлений, навеянных пребыванием на Луне, могло бы вызвать еще большую сенсацию, чем описание путешествия в Штамбург, принадлежащее перу некоего. известного ему понаслышке господина.
И лишь иногда в веселой компании, когда дело шло к ночи, с языка пана домовладельца срывались реплики, которые заставляли окружающих посмотреть на него с изумлением. Так, например, делясь впечатлениями об одном пикнике, пан Броучек заметил, что пиво там было такое же безвкусное, как лунная роса; а когда перчаточник Клапзуба, по своему обыкновению, принялся брюзжать, что-де нас, чехов, раз-два и обчелся, и если еще обороняться кое-как, то мы неминуемо падем жертвами германизации, пан домовладелец молча поднял палец и состроил такую мину, будто ему известна государственная тайна, будто он точно знает о некоем могущественном покровителе в высших сферах, который не даст чехам загинуть, даже если народ наш будет сидеть сложа руки.
Одному только пану Вюрфедю поверил он свою тайну, предварительно взяв с него слово свято хранить молчание. Но пан Вюрфель, хотя он и клянется, что это не так, в минуту откровенности, несомненно, выболтал кое-чтохпрохиндею Б. Роусеку, который всю эту историю, до неузнаваемости исковерканную несуразными домыслами извращенную, предал гласности, сделав из пана домовладельца посмешище и даже обозвав пана Броучека под конец лгуном, причем явно по злокозненному наущению уже известного нам, прославившегося своими длинными волосами и островерхой шляпой художника, с которым Роусек время от времени шляется по дешевым кабакам.
Разумеется, пану Броучеку не оставалось ничего другого, как публично выступить в защиту своего доброго имени и правды о Луне; а я без малейших колебаний поставил на службу справедливому делу свои скромные стилистические способности.
Помимо этих и прочих, означенных в предисловии мотивов нами в столь нелегком труде двигали побуждения лояльные и патриотические.
Дело в том, что, как надеется пан Броучек, его путевые заметки обратят внимание досточтимого правительства на те огромные выгоды, которые оно получит, установив регулярное сообщение с Луной. По его мнению, это дело гораздо более стоящее, нежели чешская железнодорожная трансмагйстраль.
Во-первых, для покорения Луны хватило бы буквально горстки гонведов с военным оркестром в придачу, поскольку никакой армии на Луне нет, а селениты, ввиду своего тщедушного сложения, не выдержат даже слабого натиска; экспедиционному отряду достаточно будет подуть в свои трубы, на что венгры — великие мастера. Таким образом, территория АвстроВенгрии увеличится примерно на 650000 квадратных миль, и в мгновение ока это государство станет крупнейшим в мире. При этом пан Броучек полагает, что подобное увеличение не встретит возражений со стороны великих держав: вряд ли даже Бисмарк помышляет об аннексии Луны, и, по-видимому, Луна пока еще не включена в пресловутую «сферу немецких интересов».
Но главное заключается в том, что благодаря Луне могла бы наконец наступить эра примирения и решился бы злополучный чешский вопрос. Чехию не пришлось бы рассекать надвое, поскольку истинная ее мать, чешская нация, предпочла бы оставить ее всю целиком немецкой, а сама согласилась бы переселиться на Луну, которая благодаря сравнительно небольшой удаленности от Земли и генеалогического родства с нами тамошнего населения, а особенно по причине установленного Броучеком полного отсутствия продуктов питания подошла бы досточтимому правительству для целей вышеупомянутого переселения гораздо больше, нежели, например, планета Венера, которую, если не ошибаюсь, недавно кто-то рекомендовал для тех же нужд..
На Луне чехи без ущерба для идеи австрийской государственности могли бы пользоваться полным равноправием и свободно развиваться как нация, и даже трудиться по своему усмотрению на ниве чешского просвещения разумеется, при условии введения так называемого необязательного немецкого во всех классах, словом, могли бы хоть на голове стоять, лишь бы исправно поставляли рекрутов и платили налоги, и ничего, абсолютно ничего не требовали от правительства, главное-никаких субсидий на благоустройство нового отечества, на превращение в плодородные нивы лунных кратеров, на освоение лунных каналов, на поощрение лунного сельского хозяйства, промышленности, торговли; и-никаких пособий для лунных творцов, никаких субсидий на строительство и содержание необходимого числа лунных школ и т. д.; тем более что эти суммы они в два счета могли бы собрать сами с помощью страстных воззваний, побуждающих население К добровольным пожертвованиям.