Наше войско расположилось на узком гребне горы между двух срубов, защищенное ими с востока и запада; с полночной стороны надежной защитой служит ему падающий отвесно, совершенно неприступный склон горы, да и этот, южный склон, как ты видишь, довольно крут, и к тому же мешают врагу виноградники и их каменные ограды. Жижка своим единственным глазом все умеет живо разглядеть и все к достижению целей своих приспособить; глянь, и та башня у виноградника пригодилась ему, чтобы лучше укрепить восточный сруб.
Тем временем они приблизились к гребню горы и вышли из виноградника через пролом в разрушенной стене. Тут пан Броучек увидел перед собой войско таборитов.
На пространстве между двумя срубами пестрел народ: мужчины, женщины и подростки. Лишь малая часть мужчин была в панцирях и шлемах, большинство же носило полукафтаны — кожаные или суконные, короткие юбки, штаны и сапоги либо лапти с обмртками; некоторые одеты в рубахи, в плащи, на головах же капюшоны, нескладные шляпы, мохнатые шапки. У многих на груди было пришито изображение чаши, вырезанное из красного сукна. Оружием им служили сулицы, копья, окованные железом цепы, палицы, арбалеты, мечи; кое-кто имел большие продолговатые щиты из дерева, по большей части кожей или парусиной обтянутые и раскрашенные. Оружием подростков были кожаные ручные пращи для метания камней. Женщины и девушки были простоволосы или же в длинных платках, удерживаемых на голове матерчатыми полосками, в полотняных рубахах и простых юбках, лишь иногда в кафтанчиках или плащах. Лица их были столь же смуглы, как и лица мужчин, а фигуры статны и взгляд смел и искрометен.
Некоторые все еще толпились на северном краю горы, откуда они, по-видимому, наблюдали за ходом боя на Госпитальном поле, другие сидели, оживленно беседуя о только что закончившейся стычке; группа женщин, мужчин и подростков снова принялась за работу возле сруба, достраивая последний участок стены укрепления. Среди толпы можно было заметить несколько священников, выделявшихся длинными бородами, но одеждой мало чем отличавшихся от прочих; некоторые держали под мышкой Библию, кое-кто и чашу в руке.
И над всей этой разноцветной живописной толпой реяло, на высокой жерди поднятое, длинное черное полотнище с изображением красной чаши.
Хвал из Маховиц подвел нового таборита к полководцу — у него еще был тогда целым один глаз. Держа на коленях свою железную булаву, Жижка сидел, как на престоле, на большом валуне у самого края горы, выдававшейся здесь клином, и зорко вглядывался в лагерь врага за Влтавой, куда как раз возвратилась немецкая конница.
Чем ближе подходил к нему пан Броучек, тем больше трепетал при мысли, что сейчас он встретится с грозным вождем таборитов, и когда наконец очутился перед Жижкой, страх застил ему взор, так что теперь он не может описать ни вид его, ни одежду, о чем следует сожалеть тем более, что в старинных источниках мы до сих пор понапрасну ищем бесспорно верного описания облика величайшего героя нашего народа.
Достопамятная встреча Яна Жижки с Матеем Броучеком была краткой.
Хвал сказал так: — Веду тебе нового таборита, брат Жижка; мы в отцом Корандой встретили его внизу, на поле Госпитальном, где он вместе с пражанами отважно бился а врагом, и по его просьбе принят в число братьев.
Дрожащий Броучек ощутил, как зоркий Жижкин глаз испытующе в него вперился, и затем услышал его звучный повелительный голос: — Сдается мне, что до сих пор ты более служил своей утробе, нежели богу. Но ничего, у нас ты живо порастрясешь свой грешный жир. Как твое имя?
— Матей Броучек, — с трудом вымолвил пан домовладелец дрожащими губами.
— Ну что же, брат Матей, гейтман Хвал возьмет тебя к своим цешшкам и обучит приемам нашего боя; а теперь иди помоги тем, что работают на стенах. Будь здоров!
Хвал с Броучеком отошел к отряду ценников, приветствовавших кто словом, кто рукопожатием нового брата, а потом отвел его туда, где достраивали стену.
— Ты, брат, мужик сильный, можешь подносить камни, — приказал он ему и воротился к своей дружине.
Брат Матей был хоть и рад, что представление Жижке сошло благополучно, но работа, полученная вместе с напутствием, не вызывала в нем ни малейшего восторга. «Хорошенькое гостеприимство, — ворчал он про себя. — Подносить камни, как поденщик! Даже солдату такое не положено. Пожалуй, я сделал порядочную глупость. Пражане все-таки умеют уважить гостя. Янек от Колокола, конечно, в прочих отношениях ненормальный, но на дурной прием если забыть «коморку» для гостей — я пожаловаться не могу. Сейчас, после стычки, я мог бы спокойно попивать в корчме медовуху, а то сидеть у Домшиков за полным столом. Да, сглупил я, ах, как сглупил!» Вскоре он понял, что и работа его была отнюдь не игрой. Ему пришлось поднимать такие валуны, что он даже сгибался под их тяжестью, а брат Стах, старый седобородый таборит, которому Жижка поручил надзор за работниками, все время его поторапливал. Измученный уже хождением по Праге, волнениями боя и подъемом на Виткову гору, он теперь должен был трудиться как раб в этот зной, так что руки и ноги разламывало, а по воспаленным щекам стекали струйки жаркого пота. Вдобавок табориток смешили его жалобные вздохи и скорбные жесты.
В жизни он не прикоснулся к грубой работе — а теперь был вынужден надрываться, как последний чернорабочий на стройке. Он, владелец четырехэтажного дома! О, если бы кто-нибудь из знакомых увидел его за этой черной работой! Пан Броучек чуть не плакал.
Когда их труд был наконец окончен, он в изнеможении, как мешок, рухнул в траву у края отвесной северной стены. С горькой жалостью разглядывал он свои руки — все в царапинах и кровавых мозолях.
Когда же он немножко отдышался и освежился под вечерним ветерком, то с грустью устремил свой взгляд вниз, на равнину. Ему припомнилось, как совсем недавно, в девятнадцатом столетии, прогуливаясь, он забрел на Жижков и как раз с этого места с удовольствием наблюдал воинские учения у дома Инвалидов, взирал на оживленное предместье Карлин, на светлую реку с нескладными допотопными судами, которые тянули вверх по течению битюги, на веселый пейзаж с Лнбенью, голешовицкими фабриками, Стромовкой, благодатной для виноградников Троей, приветливой Пельц-Тиролькой. Боже ты мой, какая страшная перемена!
Перед ним открывается тот же пейзаж, та же самая живописная излучина Влтавы, за нею темный фон лесов Ладви и пологие холмы, тянущиеся отсюда до самой Подбабы, — все то же самое! Но насколько ж иначе выглядит этот край в пятнадцатом столетье!
Вместо дома Инвалидов и Карлина — голая равнина с немногими разбросанными там и сям домишками: позади, на холмах, от крохотной деревушки Либень до самой Подбабы, — сплошные виноградники; вместо голешовицких фабрик — лишь широкие поля у малой деревеньки, а на них военный лагерь; другие обширные лагери — на Летне, у Овенца и Стромовки, где тогда был Королевский заповедный лес, и поближе, у Града пражского, все пространство за рекою покрыто воинскими шатрами и палатками, кишмя кишит солдатами и лошадьми, щетинится копьями, блистает всевозможным оружием, трепещет знаменами и мельтешит красными крестами. Единственное в своем роде, великолепное зрелище военного муравейника!
Лишь теперь в полной мере смог оценить пан Броучек ту страшную силу, которой в своем ослеплении дерзнули воспротивиться пражане и эта горстка таборитов. Он никак не мог взять в толк подобное безрассудство и твердил себе, что все они тут просто с ума посходили.
Старый брат Стах, присевший рядом с ним, вдруг заговорил, будто прочитав его мысли:
— Тебя пугает число врагов, брат мой, и, может быть, ты считаешь безумием, что мы ждем победы над такой силой. Но ты не был в бою у Судомержи, как я, не видел яростной грозы железных рыцарей, тучей нахлынувших на нас, кучку селян, в броню не одетых, коих единственной крепостью и защитою было двенадцать возов да господь бог… Более пяти их приходилось на каждого из наших, и на копытах коней своих хотели они нас разнести… Обаче господь приказал солнцу, дабы раньше лоры закатилось за гору, и во тьме бились враги меж собой, и, перемолотые нашими цепами, обратились в позорное бегство… Ты не был у Некмерка, брат мой; ты не слышал грозного стука наших цепов, когда мы били королевское войско у Поржичи… И верую, бог даст, подлый Зикмунд покажет спину, вместе со всей своей сворой мейсенцев, тюрингенцев и баварцев и прочих злобных выродков колена германского, и со своими угринами, и иными прочими племенами и народами, собранными со всего света… Господь с нами, и он благословил оружие наше, потому что видит — сердца наши чисты, и знает — мы бьемся не корысти и не славы ради, а лишь обороняем свою землю и святую правду.
Брат Матей — как и мы будем теперь именовать пана Броучека — дал отдых своим измученным членам.
Зато теперь в нем заговорил другой неумолимый враг — голод, чему не подивится тот, кто припомнит все его злоключения начиная с раннего обеда у Домшика и тот факт, что за все это время он съел однуединственную селедку. Им овладела нетерпеливая тоска по ужину, и он опять пожалел о своем отступничестве от учения пражских магистров, вспомнив отменные кушанья заботливой Мандалены и мало чего ожидая от таборитской полевой кухни. Он горько упрекал себя за то, что не принял во внимание столь важное обстоятельство.
А словоохотливый брат Стах продолжал после недолгой паузы:
— Я благословляю господа, что дозволил моим старым глазам узреть пору спасения. Жизнь моя проходила в тяжком труде и унижении; видел я, как господин притесняет своего подданного, богатый-бедного, а брат немилосердно обирает брата в заботах лишь о собственной выгоде и удобстве, в погоне за греховными, суетными утехами; я видел, что и священники, со словами о любви к богу и своему ближнему на устах, душою устремлены к жалким земным наслаждениям и любят только себя, мечтая о власти и богатстве, распутничая и торгуя отпущениями грехов. Я слышал, что гнездовьем скверны стали и высшие светочи христиан ства, и сказал себе: близится время, когда во грехах своих погибнет мир… Но тут взошла звезда над Вифлеемом, небесная звезда, и в сиянии ее я возликовал, встречая зарю искупления… И там, в малом замке Козьем, увидели очи мои учителя, богом посланного, и уши мои услышали из чистых уст его слово вечной правды… И когда весть о его мученической смерти донеслась до меня, я потряс кулаком, заскрежетал зубами, оковал свой цеп железом и навсегда оставил свой домишко и ноле. Одну лелею надежду: отдать жизнь свою за светлую правду. Старая моя рука уже едва подымает цеп, и все ж таки в трех битвах я махал им в самом первом ряду. Мечи и стрелы врагов будто отклоняются от моей седой головы: ни капли крови своей не пролил я еще за веру. Ныне же слышу внутренний голос, что будет бой из всех ужаснейший и в нем найду я славную смерть за Чашу и закон господень.
— А когда мы будем ужинать? — несколько невпопад осведомился брат Матей.
Старец оторопело взглянул на него, не в силах тотчас же войти в русло беседы, столь резко повернувшее от дел небесных к делам сугубо житейским. Потом он молча вынул из сумы, висевшей у него на поясе, краюшку черного хлеба и сыр и, подавая то и другое Броучеку, сказал:
— Прими от меня мой ужин. Я до него едва дотронулся. Старый желудок мой слабеет день ото дня, и я уже почти не нуждаюсь в земном пропитании. Впрочем, этого в нашем лагере довольно. Конечно, лишь самая. простая пища: грешно б нам было откармливать изысканными яствами это бренное вместилище души и будущую пищу червей.
Брат Матей нерешительно принял хлеб и сыр и, нахмурившись, мрачно глядел на еду. «Хорош ужин, бранился он про себя, — кусок казенного хлеба, черного как земля и жесткого как подметка! И сыр — да если б это хоть был приличный сыр, а то стыдно сказать что. Я думал, дадут хотя бы кусок мяса с каким-нибудь казенным кнедликом… Броучек, Броучек, где была твоя голова?..» Голод все же принудил его приняться за черствый хлеб, от которого заныли десны, и откусить также, подавив отвращение, сыра, оставившего во рту неприятный вкус и жгучую жажду.
— А где тут можно чего-нибудь выпить? — спросил он малодушно.
Брат Стах отстегнул от пояса и протянул ему круглую деревянную фляжку.
Брат Матей принял ее с недоверием и отхлебнул самую малость; но тут же лицо его скривилось, он отнял ее от губ и вскричал: — Да ведь это же чистая вода!
— Конечно, свежая божья водица. Я совсем недавно почерпнул ее внизу, у родничка.
— А пива нету?
— Было сегодня, да уже кончилось. Жижка заботится, чтобы братия имела иной раз глоток пива для укрепления сил. Конечно, при переходах мы пьем обычно только воду. Но ежели идем в какой-нибудь дружественный город, Жижка посылает туда человека с письмом: «Так и так, бог даст, мы к вам скоро пожалуем, а вы приготовьте нам хлеб, да пиво, да торбы овса коням», и братья собирают это к нашему приходу. Каждый охотно отдает все, что у него есть. Ведь мы же одна семья детей божьих. Что крестьянин, что рыцарь — все братья. Никто не хочет возвышаться над другим или жить лучше прочих. Каждый печется обо всех. Деньги, вырученные за проданные свои имения и наделы, насыпали в бочки, для этих целей в Таборе приготовленные; из них мы черпаем средства на общие нужды.
Разговорчивый старец умолк: снизу донесся колокольный звон. Ибо солнце тем временем склонилось к закату и поголубевший небосвод окрасился нежными тонами алого и золотого. Коричневый сумрак стал заволакивать станы крестоносцев, широко раскинувшиеся на холмистых равнинах за Влтавой. А со стороны города донесся вечерний звон, сначала с одной, потом с другой башни, потом со многих иных, то звучнее, го глуше, и разные их голоса, могучие и нежные, сливались в единый мощный гимн, торжественный, берущий за сердце.
— Что-то слишком долго и торжественно звонят, — заметил брат Матей.
— Так всегда звонят под воскресенье, — объяснил брат Стах.
— Как под воскресенье? Ведь сегодня только пятница! — вскричал брат Матей, совершенно точно помнивший, что вчера, перед его злополучной прогулкой на Градчаны, дома на обед был постоянный четверговый горох с копченостями.
— Ты ошибаешься: сегодня суббота, день святой Маркеты, — отвечал Стах.
— Именно поэтому сегодня пятница. Ведь я как раз вчера, в четверг, после обеда вспомнил, но потом опять позабыл, что по дороге на Градчаны надо купить экономке какой-нибудь подарок к именинам, — возразил брат Матей и про себя вздохнул: «Хорошо же я справляю ее именины!» Но Стах твердил свое, и Броучек не стал с ним спорить, полагая, что нелады со временем бывают и у святых.
Умаявшись за день, он очень хотел спать. Теперь он и «коморку» вспоминал совсем по-иному, с почтением, и даже клетка с балдахином и полосатыми наперниками вызвала у него вздох сожаления. Как бы он теперь, хорошо поев и попив, дал отдых усталым членам в этом тихом уютном ковчеге, на мягких пуховиках — в то время как здесь он вынужден спать на голой и жесткой земле, под открытым небом, окруженный диким и вооруженным людом. Он уже твердо решил, что при первой же возможности оставит и стан Жижки, укроется где-нибудь в Крческих лесах и сразу же после подавления бунта вернется в Прагу. Это общество ему совсем не подходит. Со всякими голодранцами брататься! Хоть бы они еще как следует пили за это братство! Но эдак! Брат туда, брат сюда, а потом тебя поставят к стенке камни подавать! Питаться черным хлебом, водою запивать, спать на сырой земле, а уловишь живую деньгу — так кидай ее в ихнюю бочку! Покорнейше благодарю!
Так порешив, он поплотнее натянул на голову кукуль, чтобы какое-нибудь насекомое не забралось ему в ухо, завернулся в плащ и приготовился уснуть.
Говор и шум в лагере стихли, и в этой тишине вдруг зазвучал сильный и страстный голос, невольно приковывавший внимание. Брат Матей тоже повернулся в ту сторону и увидел Коранду, стоящего на большом камне в кольце столпившихся вокруг людей. Стах, сидевший подле Броучека, также встал и подошел к проповеднику.
Последние лучи солнца озаряли хрупкую фигуру священника: он был бледен, пылающие взоры его метали молнии, а обе руки грозным жестом указывали вниз, туда, где стояли лагерем крестоносцы.
Он говорил о змие из Откровения святого Иоанна, змие огненном, семиглавом, имеющем на главах семь венцов, пришедшем погубить рожденное от звездной жены дитя, имя которому — Истина…
«Какова затея — устраивать проповедь ночью, когда человек после каторжной работы наконец-то может спокойно вздремнуть!» — рассердился брат Матей.
Он натянул поверх кукуля свой плащ и перевернулся на другой бок. Однако громкая, пламенная речь Коранды проникала даже сквозь двойной покров, и брат Матей, множество раз повернувшись с боку на бок, был вынужден в конце концов, злой как черт, снова сесть, заткнув себе уши.
Но все равно он слышал голос Коранды и одобрительные возгласы вдохновленных проповедью братьев и сестер. Тем временем совсем стемнело. Внизу на Летне, на голешовицких и овенецких полях загорелись в ночи многочисленные огни в станах креcтоносцев; и здесь, на темени Жижкова, табориты тоже разожгли большие сторожевые костры. Огонь выхватывал из темноты, придавая им оттенок жути, отдельные группы людей, а посредине неясно вырисовывалась фигура пламенного проповедника, воздевшего вверх руки, будто он хотел на крыльях своего вдохновения улететь в звездное небо.
Наконец он завершил свою проповедь под бурный восторг слушателей.
«Слава тебе господи!» — вздохнул с облегчением брат Матей и снова улегся.
Но тут зазвучала песня:
Если ты господень воин
За правое дело,
Божьей помощи достоин,
Иди в битву смело.
Уповай на него
С ним победиши.
Сначала пела лишь горсточка людей, но к ним присоединялись все новые и новые голоса, и вторая строфа прозвучала уже в исполнении мощно гремевшего хора:
Бог велит нам не бoяться
Тех, кто губит тело,
С жизнью нам велит расстаться
За правое дело.
Укрепи же сердце
Мужеством своим.
«Ну, воют! Даже поспать человеку не дадут!» — выходил из себя доведенный до отчаяния брат Матей.
Однако он был вынужден прослушать и следующие куплеты таборитской песни:
А Христос того ущедрит,
Стократно заплатит,
Кто главу свою за ближних
В бою правом сложит.
Да, блаженны те,
Кто падет за правду.
Лучники, аркебузиры
Высокого роду
И копейщики простые,
Бойцы в чине розном,
Помните вы все:
Господь наш щедр.
Супостатов не страшитесь,
Тьмы тем не боитесь…
И дальше, дальше вели тысячи голосов эту бесхитростную песню, нескладную, но полную крепкой и страстной веры; песня, самим Жижкою будто бы сложенная, уже отдаленное звучание которой позднее обращало в бегство целые полчища, — она гремела, слетая величаво и вдохновенно с гребня Витковой горы, далеко разносясь над умолкнувшим ночным краем.
Отзвучала песня, лагерь Жижки отошел ко сну. И брат Матей тоже обрел долгожданный покой; некоторое время ему еще не давали уснуть, но потом убаюкали какие-то псалмы, которые тихо напевал возле него старый брат Стах.
Снились нашему герою огромный змий о семи головах и звездная жена, которая незаметно превратилась в прелестную дочку Домишка…
XII
О солнце великого, вечно памятного дня! Ты, озарившее немногочисленное войско героев, какие наперечет в истории человечества; ты, показавшее миру, на что способен малый народ, увлекаемый пламенным порывом, радостно приносящий достояние и самую жизнь свою на алтарь святых убеждений; ты, факел небесный, воссиявший над горой Витковой, дабы окружить главы героических предков наших ореолом бессмертной славы; о солнце, отблески которого даже столетия спустя согревают и заставляют биться сильней ленивые сердца потомков, — сколько бы ни было огня в душе чешской, сколько бы ни было слов вдохновенных и жгущих в языке нашем, все они должны бы слиться в хвалебную оду, воспевающую твой триумфальный восход на пурпурном и златом горящем небосклоне! Но вместе со временем, изменились и люди. Ясное летнее солнце несчетное множество раз всходило над Витковой горой, как и в тот день, но никогда уже не пришлось ему озарить богатырей; и спустя столетия смотрит оно с высоты на поколение малое, живущее без правды и силы, без вдохновения, побуждающего отдать последнюю каплю крови за дорогой идеал, на поколение, что уже почти не понимает великого подвига предков, не верит в него и посмеивается при рассказах о нем, как смеются над старой и странной сказкой, которую и слушать-то скучно. Неспособное на подобные жертвы и высокие порывы, оно ссылается на иные времена и нравы, запрещает говорить себе о славном прошлом и при этом сидит сложа руки или играет в бирюльки. О закатившееся солнце нашей силы, взойдешь ли ты опять над землей, найдешь ли поэта, который сумел бы приветствовать тебя словом подлинного вдохновения, а не пустым суесловием и жалкою карикатурой, как я?
— Вставай, брат Матей, пора!
Броучек протер глаза и увидел, что над ним склоняется морщинистое лицо брата Стаха, подающего ему тяжелый, утыканный гвоздями цеп и кусок хлеба с сыром.
Брат Матей принял и то, и другое с тяжелым вздохом и… но нет, я не буду подробно описывать это утро нашего героя, принадлежащее к числу его самых мрачных воспоминаний о воскресных днях.
Отмечу лишь, что в этот день он хоть и не носил камни, но слушал проповеди таборитских священников и духовные песни братьев, а также (очень неприятно об этом говорить, но правда мне все-таки дороже) приобщился тела и крови Христовой по их обычаю, то есть у простого, покрытого платом стола, за которым стоял священник без церковного облачения, свершающий краткий обряд на одном лишь чешском языке.
В полдень сестры-таборитки подали брату Матею воскресный обед, составными частями коего были «шти» — род супа, о качестве которого пан Броучек, щадя престиж своих далеких предков, хранит глубокое молчание, кусок вареной говядины, ржаной хлеб я наперсток — во всяком случае, по мерке брата Матея — не поймешь какого пива.
Но когда после обеда он предавался мрачным думам, в голове его вдруг молнией сверкнула мысль, обещающая надежду на спасение. Ему припомнился подземный коридор, по которому он пришел в пятнадцатый век из века девятнадцатого, и он подумал: а нельзя ли тем же коридором попасть обратно? Утвердительный ответ показался ему столь очевидным, что он радостно вскочил и чуть было не возликовал вслух.
Потом его надежду остудило сомнение: можно ли вот так запросто по коридору переходить из столетия в столетие? Но он тут же сказал себе: «Я точно знаю, что этим коридором я забрел в прошлое — почему б чуду не совершиться через него же в обратном направлении?» Он припомнил головокружение, которое он испытал, притворив дверь, ведущую из подземного хода в сокровищницу короля Вацлава; вспомнил также, что с одной. стороны дверь была ржавая и источенная червями, а с другой совершенно новая, — ясно, что онато и служила преградой между веками, и, закрыв ее ва собой, он вихрем отлетел почти на пять веков назад.
Теперь он сделает то же самое и снова очутится в современной Праге хотя сначала, собственно, лишь под ней, в том подземном коридоре, что ведет от Козьей улицы под Градчаны, а там опять встанет вопрос, как вылезть по глубокой отвесной шахте на поверхность. И все-таки есть надежда, что днем он кого-нибудь дозовется, а если нет — что ж, в худшем случае он опять возвратится в гуситскую Прагу. Или, пожалуй, надо запастись провиантом и сидеть в подземном коридоре, как в убежище, до тех пор, пока город не будет взят и не спадет первый натиск вражеского войска; после непременно вновь установятся мир и порядок, и жизнь в этом пятнадцатом столетии станет хотя бы сносной… Хорошо было бы сразу же улизнуть от таборитов, но момент для этого был совсем неподходящий. Ибо Жижка заметил подозрительные передвижения во вражеском стане и отдал братьям команду быть наизготове: лучники, копейщики, цепники, воины других родов оружия стали быстро строиться на отведенных им местах. Часть ценников под командой Хвала разместилась у западного сруба. Среди них был также брат Матей; и хотя он стоял в последнем ряду; у самого края северного склона, но крутизна горы, стена сруба за ним и плотный строй бойцов между ним и южным склоном не позволяли и помышлять о побеге.
Зато с его места было хорошо видно все, что происходило внизу, на Госпитальном поле и дальше за рекой.
Там уже повсюду наблюдалось зловещее движение.
Пешие и конныe отряды меняли свои позиции, там разделяясь, там сходясь, строясь в ряды. Особенно оживленное перемещение войск было в стане мейсенцев у Овенца и в лагере Альбрехта Австрийского по соседству с ними.
Пражане, по-видимому, также чуяли недоброе: густые толпы их стояли на городских стенах и в воротах, изготовясь к бою и зорко следя за передвижением неприятельских войск.
Наконец — часу в четвертом — мейсенские конники вместе с венграми и австрияками, числом примерно тысяч в двадцать пять, ринулись к Влтаве и стали быстро переправляться на другой берег. В отдалении за рекой остались в резерве три отряда крестоносцев.
В городе раздался громкий крик и звон набата, и можно было видеть, что враг готовится одновременно выступить и с других сторон, от Града пражского и от Вышеграда.
Брат Матей чувствовал себя так, будто настал судный День. С ужасом наблюдал он, как вражеские войска заполняют Госпитальное поле, и лишь на минуту приободрило его замечание Хвала: «Они направляются на Поржичи: к нам сюда на конях не подъедешь!» Но неприятель не повернул к Праге; основная масса всадников карьером поскакала в обратную сторону — на восток.
— Братья милые! — разнесся по лагерю повелительный голос Жижки. — Чую я, настал решающий час. Скоро, бог даст, покажем мы вероломному королю, как умеем мы биться за божие и свое дело против всех воев антихристовых. Уже идут на нас враги правды и погубители земли чешской. Посему уповайте на всевышнего и готовьтесь к бою! Держитесь каждый дружины своей и слушайте гейтманов. И да укрепит вас господь!
— Победа или смерть! — разнеслось по лагерю, и вновь раздалось громовое пение: «Если ты господень воин…» Но когда еще грозно звучала последняя строфа: И воскликните с веселием, Глаголюще: бей их! Меч свой праведный подъемля, Бог с нами, бог велий! Бей их, убей их, Бей, не жалея! — ее перекрыл дикий рев и резкий зов труб с восточной стороны, где мейсенскаяч конница въехала по некрутому склону наверх и теперь во весь опор скакала к срубу, стоящему с того края.
Табориты не ожидали столь внезапного и мощного удара с. той стороны; они полагали, что неприятель обогнет гору и ударит на их лагерь с юга или сразу с нескольких сторон. Внезапная бурная атака нападающих внесла смятение в ряды немногочисленных защитников сруба; большинство их, напуганное страшным криком мейсенцев, блеском длинных копий и дождем стрел, обратилось в бегство, и противник первым же ударом не только овладел башней в ограде виноградника у сруба, но и форсировал ров. Уже первые его дружины, слезши с коней, с победным рыком взбирались вверх на стену сруба, где оставалась лишь горстка таборитов, среди них две женщины и одна девица. Не имея стрелкового оружия, они могли лишь метать на атакующих камни со стены и из навесных бойниц сруба.
Защищались они геройски; особенно выделялась одна женщина, высокого роста, с черными волосами, рассыпавшимися по смуглой шее и развевающимися на ветру: стоя на стене сруба, она обнаженными мускулистыми руками, как титанша, поднимала над головой большие камни и сбрасывала их на идущих на приступ мейсенцев. Прочие защитники уже готовы были отступить, она же воскликнула громким голосом: «Не должно верному христианину отступать перед антихристом!» — и, не имея больше под рукой каменьев, схватилась врукопашную с закованным в броню верзилой, который только что взобрался на сруб, — но тут ударил ей в грудь дротик другого мейсенца, и она упала, увлекая за собой и противника своего — вниз, на разъяренных нападающих.
В эту трудную минуту подоспела защитникам сруба подмога. Жижка с частью своих людей поспешил к срубу, сам первый поднялся на стену и, громовым голосом подбадривая остальных, замахал своей булавой на все стороны, сбивая мейсенцев, лезущих вверх.
Внезапно он рухнул: кто-то из врагов схватил его за ноги и потянул со стены — казалось, гибель неминуема.
Но тут рядом с Жижкой возник старый воин-таборит: вкруг впалых висков — шапку сорвало во время боя — развевались белые как снег, поредевшие кудри; старческая сухая рука с молодой силой размахнулась тяжелым. цепом и сильным ударом свалила мейсенца; остальные цепники втащили своего предводителя на стену; Жижка был спасен. Но тут же мейсенский меч пронзил дряхлую грудь старца — и сбылось горячее желание седого брата Стаха!
С грозным треском опускались теперь цепы таборитов на головы врагов, каменья и стрелы — дождем сыпались на них, так что с криком и жалобными стонами отступили они от сруба, и ров под ним наполнился вражескими телами.
Тем временем Жижка, видя, что первая атака на сруб отбита, возвратился к остальным своим людям и сказал гейтману Хвалу: — Живо и без шума отойди со своим народом виноградниками вон туда, — он указал окровавленной булавой на южный склон, — и ударь на врага сбоку.
Хвал только кивнул и поспешил выполнить приказ.
Он дал ценникам нужные пояснения и во главе своей дружины незаметно двинулся меж виноградниками к склону горы.
Брат Матей во время всего боя не выходил из состояния смертельного ужаса; он дрожал всем телом, так что даже обитый гвоздями цеп прыгал за его спиной. Он непременно бы дал стрекача, будь хоть малейшая возможность. Счастье еще, что стоял он довольно далеко от места боя.
Когда же теперь Хвал с ценниками углубился в кривые дорожки виноградников, братом Матеем овладела одна-единственная мысль: бежать, бежать во что бы то ни стало — хотя бы потому, что второй раз никакая сила не выгонит его на этом свете на поле боя.