Гулящие люди
ModernLib.Net / Исторические приключения / Чапыгин Алексей / Гулящие люди - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Ученик отошел в угол и медленно опустился на колени. Учитель пьяно воззрился на ученика: – Прямись! Не гни хребет! – Он сердито пошлепал кожаной указкой по столу. Переминаясь коленями, тонявый ученик в белом кафтанишке мялся и вытягивался в углу. Мастер говорил: – Сей упряг благословясь рассудим о букве добро! Что есте добро? Ученики молча ждали. Помолчав и приложив палец ко лбу, учитель продолжал: – Буква добро пятая по счету есте буква великая, а тако – с прилежанием молити бога – добро! Ходити в церковь божию, внимати службе и поучению божественному – есте добро! Почитати отца и мати своих – добро! Чести молитвы, а тако – первая молитва за великого государя нашего Алексия Михайловича и его государев светлый род – добро! Вторая молитва-за святейшего патриарха всея Русии, за великого иерарха, отца церкви нашей, от грек приемлемой, Никона – добро велие! Ведомо мне, – продолжал мастер, вновь потянув из посудины, – что все вы дети стрелецкие, альбо посацкие, и, ведомо, стрельцы – потатчики Нероновой и Аввакумовой ереси
, проклятой собором российских и греческих иерархов, и добро ваше, дети мои, наипохвальное, когда станете доводить мне о родне своей – како отцы ваши и матери, молясь богу, персты слагают… двуперстно, альбо по-иному? Мастер поник головой к столу. Очнувшись, сказал икнув: – Фу, утомился аз! – потряс головой, отгоняя сон, и прочел без книги стихиру в поучение:
В дому своем, от сна восстав, умыйся,
Прилунившегося плата концом добре утрися.
В поклонение святым образам продолжися,
Отцу, матери низко поклонися…
Мастер поднял руку с ременной указкой и повысил голос!
С трепетом к учителю иди,
Товарища веди,
В дом учебы с молитвой входи,
Тако же и вон исходи!
Грузно поднявшись, мастер запел молитву, ученики, поглядывая на его фигуру, вторили пению. Когда от мастера парнишки вышли и побрели грязными улицами, скользя на поперечных бревнах, накиданных там и сям, иногда упираясь коленями, цепляясь руками, перелезали рундуки, проложенные к соборам, то на лицах их, на плечах тоже, как бы лежала тяжесть учебы пьяного учителя, только Сенька шел бодро – он ничего не боялся. Мать перестала его бить, отец никого не бил, про мастера Сенька думал: «Худой, пьяной… полезет, так сунуть его кулаком в брюхо – отвалится… ежели погонит, то бес с ним, неладно учит – татя с маткой велит доглядывать…» Все пробирались к Замоскворецкому мосту. Трое ребят жили за Кремлем в Слободе, они убрели в сторону. С Сенькой в Замоскворечье идти остались двое. Все трое были стрелецкие дети, кафтаны на двоих длиннополые, новые, набойчатые, на Сеньке– кафтан торговый, мухтояровый, сапоги иршаные
, их Сенька любил марать в грязи, оттого что становились тесны. И только лишь перейти парнишкам на мост, как из-за бани, недалеко к кабаку цареву от ларя, где лежали веники, вышли навстрет им два рослых парня в улядях
, привязанных к онучам, в протертых на грудях кафтанах. – Гей, ходячие буквари со Спасского моста, стой! Сенька сказал: – Пошто? – Стой! То зарежу. Двое ребят встали, Сенька пошел. – Ты чего же, песий сын?! – А лжешь – я стрелецкой! – Мне хучь боярской – ище лучше, – скидай кафтан, убью! Большой и грязный дернул рукавом, в рукаве был нож. – Лихие? А, ну! Лихой взмахнул ножом, Сенька, сдвигая рукав к плечу, увернулся, ударив лихого кулаком в грудь. – Чо-о! – охнул лихой и попятился, уронив в грязь ножик. Сенька шагнул на него, ударил еще в лицо и грудь, – лихой упал. – Надо скоро! – он кинулся к другому, схватил лихого поперек туловища, подняв, повернул в воздухе так, что с ноги у него сорвался опорок, отлетел, а Сенька сунул лихого шапкой в грязь. Парнишки дрожали, плакали, они были полураздеты, кафтаны валялись на дороге. – А ну – оболокись! – Сенька стал им помогать одеться. Лихие не наскакивали, не до того им было, – один искал нож в грязи, другой наглядывал опорок. Когда нашли свое, и даже не погрозив Сеньке, отошли к ларю. Тот, с ножом, громко сказал, плюнув: – Лез на теленка, попал быку на рога – черт! Другой, бороздя по лицу рукавом, утираясь, ответил: – На больших пошли, да с малыми не управились… – Черт с ними! Другой хабар
найдем! Сеньке хотелось избыть молитву дома. Матка, как придешь, в угол поставит: «молись!» Он, проводив парнишек по мосту, вернулся к Кремлю и, обойдя его, пошел в сторону Слободы. Остановился Сенька, услыхав крики, обогнул тын Протопопова дома, за углом увидал большой народ. Люди кричали, подымая кулаки, грозились. Женки были тоже, те пели молитвы. Молитву покрывали матюги. Люди собрались посадские да мастеровые Колокольного и Кузнечного ряда, блинники, калашники также. Все они напирали на стрельцов. Стрельцов вел площадной подьячий
, у него с пояса сорвали медяную чернильницу с пером и в грязь утоптали. В стороне, опершись на бердыш, стоял отец. Сенька к татю своему не подошел: – Службу ведет! Подьячий, поправляя колпак, надувая красное лицо, закричал татю: – Эй, служилой! Чего зришь, не поможешь? – Не мое то дело! – гукнул тать. – Я из Кремля с караула иду! Люди оттесняли стрельцов от высокого попа, он, в черной камилавке, надвинутой на самые глаза, с лицом, замаранным грязью, кричал время от времени, и голос из него шел, как из медяной трубы: – За веру отцов и дедов! Ратуйте, детушки! Разгоним антихристовых выродков! Ужли не разгоним?! Да един я угнал седмь скоморохов, бубны им изломил! Ратуйте во имя Иисуса за шестиконечный крест противу латинского крыжа-а! Сенька видел в правой руке попа деревянный черный крест, высоко поднятый, в левой поп держал тяжелое кропило и так им махал, что двенадцать стрельцов не могли с попом совладать. Сеньке хотелось подраться, но он не знал, за кого идти: за попа или стрельцов, и еще тать в виду… Подьячий привел стрельцов, много их было, они навалились на попа, сбили с ног. Поп глухо, как из бочки, бубнил, когда его распластали в грязи: – Добро су! За волосы волокут Никоновы доброхоты… ребра ломят! Так-то нам за веру Иисусову… Толпу разогнали. Попа привязали к телеге вервями. Сенька заспешил домой, сторожа запирали по городу
решетки. Когда он пришел, то мать Секлетея Петровна заставила умыть руки и стать на молитву: «Чего боялся – на то налез…» – подумал Сенька, но скоро кончил молитву – пришел тать и брат Петруха, а с ними приволокся хромой монах. – Будь гостем, отец Анкудим! – сказал тать. – Спаси, сохрани… укрыли от темной ночи, от лихих людей. Можно на Иверское мне на подворье
, да там перекрой идет… Брат Петруха, ставя мушкет в угол, спросил: – Нешто ты их боишься, лихих-то? Что с тебя, святого, содрать! Тать сказал: – Не святой! Чего грешишь! Был купец, государев акциз
утаил, а за то на Ивановой на козле бит кнутом
двожды… – То, Лазарь Палыч, горькая правда! Животишки мои до едина пуха отписали на великого государя
… Все помолились и сели за стол. – Ну, и дело у тебя, я чул, отец, было с протопопом… – Дело, Петруха, дело – колесом задело… не мое то дело – я глядел только, как бились стрельцы иного приказа… – Поди теперь далеко угонят Аввакума? – Ковать зачали да за приставы взяли, чай, не близко утянут. – Ой, бедной, ой, страдалец! – сказала мать и перекрестилась. – Молились бы по старине, спаси, богородице, а то, вишь, Никон указал старые служебники жечь… Оле! добрые хозяева – лют Никон и монасей не милует, величает бражниками… Тать слушал монаха, зевнул, покрестил рот: – Гордостью обуян аки сатана! Мать отошла к печи, вернувшись, подала чашку щей. – Чернцу, – он ведь смиренник, – надо бы постное, – прибавил тать. Монах замахал руками: – Живу в миру… вкушаю, что сошлось – грех не в уста, из уст идет он. – Тата, ешь да молчи больше, – сказал Петруха, – брусишь о патриархе не ладно. – Ништо, Петра! Анкудим на меня «слова государева» не скажет.
– Ой ли? – Много сородников моих Никон погубил, богородице, храни– сам зол я… зол… мне ли с наветами на добрых людей идти? Мать Секлетея к концу ужина сходила в подклет. Сенька боялся подклета – там крысы. Принесла малый жбан пива. Кроме Сеньки, всем разлила пиво в оловянные ковшики. У монаха, – видел Сенька, – дрожали руки, он пиво плескал на скатерть, крестился, пил и наливал сам, а потом громко, будто себе, хмельным голосом заговорил: – Иконы, мощи волокет на Москву… сие деет все чести для своей… ужо изойдет от того Никонова велеумия зло велие – оле-о! Изошла когда-то неправда при деде царя Грозного Ивана ересь
, жидовинами рекомая… Богородицу не почитали, креста животворящего не признавали же, а лаяли о кресте, что оный есте виселица… – Ужли, отец честной, были таковые богохульники? – мать Сенькина перекрестилась. – Спаси, сохрани! – Были, хозяюшка! Духа свята чтили яко кочета на нашесте… Сенька спросил монаха: – Дедо, а уж не с руками ли тот святой-то дух? – Паси, богородице! Тебе пошто оное пытать? – Да вишь ты! На учебе мастер нам чел стихиру – в ей сказано, что святой дух робят биет розгой… – Лазарь Палыч! Ты слышишь? Побей его хоша плетью… Тать молчал, монах ответил матке: – Хозяюшка… не тронь молодшего! Ум в ем бродит. – Вот и надобе худой умишко на место загнать – не сказывай лиха. – Не я, учитель чел – мастер! – И мастер тож богохульник. – Жено! Хозяюшка хлебосольная! Паси, богородице, хто на Руси под боярином ли, воеводой и патриархом стоит, тому боя не миновать. Сыщет младой – коли в рост войдет… Бояр и тех биют, ежели государь повелит, недалек день, когда боярина у всех в памяти на Ивановой на козле били за боярскую девку, что растлил ён… Едино лишь царей не биют, а главу и им усекают. Тать поднял кулак, крепко ударил им по столу, аж суды все заговорили: – Анкудим! Ни слова боле… – тать глянул к узкому окну, – ладно, что из подклета повалушу состроил, окон великих не нарубил, а то зри, кто ушами водит по подоконью… нам, чернен, чести мало за тебя на дыбе висеть! – Спаси, спасе! Прости, Лазарь Палыч, Христа для – с хмеля язык блудит! Дай за слово твое укоротное в землю тебе постукаю… дай! – Сиди! Скамлю свалишь… пей во здравие и не бруси кое не к месту. – Не лгу я, хозяин, – истину поведал… – Такой истины о государях не рони в народ, а мы с Петрой на тебя не доводчики… – С попами, хозяин, нынче заварен великий бунт… спаси, не разросся он, разрастется, когда попов широким вверх постановят… укажет патриарх попам чести служебники новые, а они и по старым едва бредут! В Иверском-Святозерском
нынче их печатать зачинают, старые книги жгут… Дионисий архимандрит и иные старцы главу повесили, торопко посторонь глядят, кто по вере идет постригаться, пытают – грамотной ли? Ежели грамотной, то постригают, не свестясь с Макарием митрополитом… во-о! – Вот это, чую, правду ты сказал – нам, стрельцам, ужо дела будет, как ныне с Аввакумом… во Пскове, чул, воры шевелятся, в набат бьют, а звон тот катится до Нову-города… Ну, буде! Тебе, я зрю, Секлетея моя Петровна лавку устрояет со скамлей, нам с Петром пора тож… Петра в горнице спит, я же в клети, где родня моя пиры водила, а ты уж внизу заусни… Сенька долго не спал, слышал, как пьяный монах бормотал во сне, да матка поминала Аввакума, шептала молитвы. Парнишка думал: «Матка не бьет – силы мало… тать едино что грозит… Татя, матери не боюсь, а грамоты страшно… Утечи бы с этим монахом в монастырь, там, сказывают, чернцы живут ладно… вот, как только… и каковы святые отцы? Они в монастыре, мыслить надо, водятся…» – С тем парнишка и уснул. Поднялись далеко до свету – в шесть часов
. Монах над книгой бормотал, крестился, капая воском на пол и на страницы книги. Матка с ним тоже и Сеньку заставила ползать перед образом. Потом, постукав лбами о пол, все еще крестясь, сели за стол, ели не пряженную, холодную баранину с чесноком и пиво допивали. Тать сказал: – Служить тяжко! В караулах не ворохнись, головы сыскивают строго. Ладно большим служилым, а малой стрелец хоть в землю копайся. Монах ответил, щурясь на татя: – Бывает, паси, богородице, – я лгу! И ты лги, хозяин! – Пошто, отец, я лгу? – Да вам ли не жить? От государя подъемные емлете, тяготы податные, пашенные вас не давят… – Оно, конешно, Анкудим, податей мы не платим, зато с нашей торговли, альбо ремесла побор… Ну, выпьем да о бунтах посудим. Петруха, из-за стола вставая, сказал: – Мамо! Прибери-ка со стола хмельное, а то батька зачнет брусить, в железы ковать придут – ты, отец, прости, правду я молыл! – Ой, молодший, пошто так? Паси, богородице. Мать убрала со стола пивной жбан, куски и кости… Отец с братом ушли. Мать заставила Сеньку еще раз молиться, а потом он уловил во дворе большого гуся, посадил его в пазуху, пошел к мастеру. Гуся снести в поминки мастеру Сеньке приказала мать. Гусь у Сеньки за пазухой топырился, шипел, норовил вырваться. Сенька его уминал глубже, но гусь вываливал из-за пазухи шею и голову. – Навязала матка, экое наказанье! – ворчал Сенька, пихая в пазуху гуся, а когда он, не доходя Варварского крестца, остановясь, завозился с птицей, кто-то сунул ему палку меж ног, Сенька упал. И мигом по стуку каблуков узнал ребят, тех, что с боем часто наскакивали. Его, упавшего, к земле пригнести не успели. Сенька вскочил на ноги. Парней было семеро, он сказал им: – Слышьте, парни! Кой от вас наскочит, буду бить смертно. Парни свистели, махали кулаками, а один размахивал батогом. – Гришка, бей! Нынче замоскворецкой не уйдет. – Гусь бою ему вредит! Гришка, завернув длинный рукав к локтю, готовясь, кинулся на Сеньку, норовя сбить под каблук, но Сенька наотмашь так ударил парня в грудь, что парень, пятясь далеко, упал навзничь, и лицо у него посинело, – лежал недвижимо. – Держись, я вот! – крикнул Сенька, уминая за пазуху горячую птицу левой рукой, правой, готовый ударить, кинулся на бойцов, а они разбежались в стороны. Оттого Сенька к мастеру опоздал. Знакомо было стрелецкому сыну видеть мастера, как всегда, во хмелю… Сегодня также изрядно хмельной мастер стоял по конец стола. Сенька, войдя, низко поклонился мастеру, сдирая с кудрей шапку. – А, молитва где твоя, собачий сын?! – закричал мастер. – Вот-те замест молитвы поминок матка шлет! – Сенька, растопырив пазуху кафтана, толкнул гуся на стол. «Го-го-го!» – загоготал гусь, топорща крылья и расправляя шею. Гусь ходил матерый, как и всякая животина во дворе Лазаря Палыча. Гусь махал крыльями, тяпая по столу желтыми лапами, – со стола повалились на пол чернильницы, буквари и песочница. От стука по полу закрякали утки. «Ко-ок-кого! Ко-о-к!» – тревожно бормотал под столом петух. Ловя крошки, по полу перебегали курицы. Оказалось, матка не напрасно навязала Сеньке гуся – сегодня был день, в который ученики дарили мастера. Сам же мастер, видимо, не знал ни о каком дне и забыл о посулах – в руке его нынче не указка, а настоящая кожаная плеть. – Што сие есть? Поминки! Эй, Микитишна! Прими добро, нам же дай простор молитве и учебе – «от жены бо начало греху, и той все умираем!» Эй, хозяйка! Дверь повалуши приоткрылась, мастериха, стыдясь показать волосы
, прятала их под синий плат, громко выкрикнула: – А ну тя, козел, с твоим достатком! Куда их столько пустишь? У меня портомоя разведена, полы тож зачну прати… – Увидав Сеньку, особенно румяного от ходьбы и боя, прибавила уже добрее: – Ты, несмышленыш, грамотой самой молодший, иди мне в помогу! Сенька, не сводя глаз с мастера, чертя спиной и лопатками по стене, пробрался в повалушу, дверь за собой плотно запер. За дверями мастер, не понижая голоса, выкрикивал: – Хто азы постиг, тому аз-раз! – Слышался удар плети. – А кой тут лжет по книге, хто в углу плачет – по тому плеть скачет! Теперь же обороти всяк и иди на новый бой… Слыша шлепки плети да голос мастера, Сенька подумал: «Худой… тоже за плеть держится… меня не побить ему, только неладно ежели погонит. Тать с маткой бранить зачнут…» – и поливал пол из ведра. Мастериха, высоко подтыкав подолы, растирала грязь с водой вехтем. Сивого цвета густые волосы выпирали из плата, потом рассыпались по жирным плечам. Ей было жарко в красной рубахе с поясом по широким бедрам… – Ах, грех какой! – она отстегнула пояс, раскрыла ворот. – Плещи, девка красная, шевелись! Бел, пригож и никуды не гож! – она прижала Сеньку широким задом к дверям повалуши… – Ну же! У Сеньки горели щеки, в голове трезвонило, и был он как пьяный. «Что она со мной?… Тут, вот бес!» – он не посмел или не хотел ее оттолкнуть… – Ну, ну, грех не твой, моя душа и голова моя в ответе… – Ой, как студно! За дверями истошным голосом кричал мастер: – Микитишна! Хозяйка моя, подавай сюда новца-юнца на бой и учебу. Мастериха быстро повязала по рубахе пояс, поправила на голове плат, подобрав волосы и открыв дверь, из щели сказала: – Тебе, козел, кой раз сказывать надо? По дому он мне опрично всех помогает. Приперла дверь, мокрая и потная, кинулась на Сенькуг – Ой, ладной, сугревной мой… Сеньке было стыдно, скучно и нехорошо, а она лезла целоваться. За дверью мастер топал ногами, кричал: – От жен-бо царства распадошеся! Муж, кой дает жене своей повольку, сам повинен в погублении души ее; и огню геенны адовой предан будет за окаянство! Фу, упарился! Стадо мое, воспой хваление розге, богу молитву и теки в домы своя. Мастериха, задними дверями отправляя Сеньку домой, шепнула: – Имячко твое? – Сенька! – Помни, ладной, с сегодня я твоя заступа. Матке не скажи чего… – Студно мне… не скажу. Пошла Сенькиной учебе девятая неделя, но мастериха его мало от себя отпускала, оттого он редко брался за букварь. – К козлу моему поспеешь, – говорила она и находила Сеньке работу. Сама же стала одеваться нарядно. Тать, чтоб Сенька не голодал, указал снести мастеру харчей. Мастериха еду сготовляла будто завсегда к празднику. Сеньку сажала за стол раньше мужа. Хмельной мастер, пересыпая насмешки руганью, поговаривал: – Микитишна! Учинилось с тобой лихо, не выросло бы от лиха брюхо… хо, хо! – А ты, козел, пей, ешь да молчи! Никто те указал вдовцу худому на младой жениться, век чужой гробовой доской покрыть… – А и сука ты! Сготовляешь пряжено ество да маслено – ну, а как же, от сих мест мне, старому, хмельного не испить? Изопью! Но ужо постерегу я вас, лиходельники, да плеткой того, другого – раз, а кому и два. Мастер пить стал больше, Сенька осмелел и едва замечал мастера, что он учитель и хозяин. За пять недель Сенька в рост пошел, усы стали пробиваться. Пора была недосужая, Секлетее Петровне стало времени мало – с раннего утра уходила в церковь, а там на торг – послушать, что народ говорит, и не дале как вчера провожала по Ярославской дороге протопопа Казанского собора Аввакума. Сенька по разговору знал, что был тот поп, который со стрельцами дрался. Еще мать Сенькина сказывала, как видела – у Николы Гостунского по Никонову слову ободрали митрополита, митру с него сорвали да в чернецкое платье одели и следом за Аввакумом тоже в колодках на телеге направили по той же дороге. Сегодня вечером пришли тать с Петрухой не одни, а привели с собой хромого монаха, того, коего звали Анкудимом. За ужином разговоры вели против прежнего – о царе, Никоне да боярах. Петруха брат сказал татю особо: – Отец! Скоро ли, нет, того не ведаю, нарядят меня встрету патриарху
, едет из греков… – С востока, чул и я, хозяева хорошие… за милостыней, спаси, сохрани, – будто у нас своих нищих мало… – Не скоро, Петра, то дело, ведомо мне, он еще в Валахии
, да наша ростепель пойдет, борзо не поскачешь… гати дорожные размоет, где не хошь… удержишься… Монах сидел рядом с Сенькой, погладил его по спине, в лицо заглянул, попивая из ковша пиво, ухмыльнулся: – Судьба, должно, младый, идти тебе со мной к Иверской… Здесь, зрю, азам не научат. – Пошто так, отец? – спросила монаха мать. – А уж так, жено… по монашескому обету таково мне сказывать и ведать не гоже… а только как числился я в купцах, то оное познал на подручных моих… Бывало, очи от них отвел, а они к лиходельницам-бабам шасть! Сенька видел, как мать поглядела на него долгим взором и губами пожевала, – утерла глаза, сказала монаху: – В Иверской монастырь неладно, отец, он никонианской, кабы иной, где по старым книгам поют обедню… и учат тоже… – Богородице дево! Да по дороге отрочь-обитель… мимо пойдем к Нову-городу!… – Вот и остойся ты, отец, бога деля в отрочь-обители, не порти парнишку никонианством! Грех моей душе… грех… – Уведу, хозяюшка хлебосольная. Тать засмеялся: – Аль то будет чернец, а не стрелец? Хоша парень осьмнадцати годов не изошел, да в книгах приказной избы записан со всеми нами, семейно, – хватится об ем голова – худо на вороту! Мать заступилась: – Сам ведаешь, Лазарь Палыч, рано ему в стрельцы, поспеет намотаться. – Рано, конешно… шесть на десять, а поручимся с Петрой, мушкет дадут, вишь, в рост малого потянуло… – Истинно рано, жено, младому во стрельцах быть… два года, а в теи года в монастыре легонько постигнет грамоту. Здесь же он ее постигает не верхом, вишь низом. Сеньке хотелось уйти из дому от молитвы маткиной, от грамоты и мастерихи, которая его совсем охапила, как мужа. Тать, тот думал свое и говорил упрямо: – Эх, отец Анкудим! Как зазнался Никон, давно ли в Новгороде молебны пел, нынче же родовитых бояр в приказе стоя держит, сести не указует им. – Не пойму я патриарха! Нас, монасей, от бояр и боярских детей не боронит, а над боярами властвует… Тут не дально время был я в старцах в Щапове селе досмотреть патриарши борти, пчелы и мед… Там меня гонял пьяной сын боярской, чуть саблей не посек, больную ногу мне извредил, а Никону патриарху я челобитье подал – меня же и обвинили: «Сам-де с озорником бражничал!» – Сломают ужо Никону рога бояре – вот мое слово. – Сломают, Лазарь Палыч! В памятях того не держу, чтоб боярин кому обиду спущал… Скоро все разошлись спать. Отец с Петрухой вверх, монах уклался внизу. Сенька тоже хотел идти в повалушу. Мать заставила с ней молиться дольше, чем всегда, а потом со свечой в руке подступила к Сеньке: – Сдень рубаху! Сенька покорно содрал с плеч рубаху. – Скидай портки! – Студно мне, мамо! – Чай я тебе мать – не чужая, скидай. Сенька неохотно обнажил себя. Мать оглядела его и плюнула, крестясь: – Оболокись! Сказывай, блудом грешишь? С мастерихой? – Мне студно, да она виснет… – То и есть! Поди спать в подклет, буде на перине, поспи на голом полу. – Там крысы, мамо, боюсь! – Женок бесстыжих не боишься, твари, гнуса спужался, – подь! Сенька покорился, пошел спать в подклет. Туда ставили кринки с молоком да на стене вешали всякую рухлядь. Мать старательно заперла дверь подклета за Сенькой, положила в крюки три железных поперечных замета и замком замкнула. Сенька боялся крыс, ему казалось, что сонному они объедят нос и уши. Он решил не спать, сел на холодный пол, прислонясь лопатками спины к стене. Спать ему давно хотелось, брала дремота. В дреме он помышлял о своем бумажнике
и подушке. Крысы, как стихло все, завозились близко. Сенька вскочил, крысы исчезли. Когда вскочил Сенька, то уткнулся в дверь, он плечом налег на нее, дверь крякнула. – Ага! – Он навалился грудью. Она еще как будто подалась, и снаружи ее задребезжали заметы. Тогда Сенька ударил по двери обоими не по годам тяжелыми кулаками, а дверь трещала, звенела, но не пускала его. Крысы смело шныряли у Сеньки под ногами. Он в ужасе присел и фыркнул: – Ффы-шт, беси! Крысы отбежали, но возились в дальнем углу. – Да, черт же ты, матка! Сенька ударил еще раз по двери кулаками, послушал – никто не шел выпустить его. Тогда он изо всей силы навалился на дверь и слышал: затрещали дубовые стойки, еще налег покрепче– ага! – стало заметно, что крючья и пробои подались из гнезд, образовалась щель, но рука не пролезала, тогда он снова навалился на дверь до боли в грудях и просунул руку наружу. – Ага! Нащупал замок, железо не гнулось, он понатужился, сломал у замка дужку – замок выдернул, бросил, а погодя немного, ощупав, отодвинул заметы, иные снял с крючьев и, распахнув дверь, вышел. – Черт! Спать охота… – И тут же недалеко от подклета кинулся на сенник, положенный для казачихи-девки
на двух кованых сундуках, заснул, но рано утром слышал шаги и голос матери Секлетеи Петровны: – Да, Лазарь! Испортит вконец лиходельница-мастериха парня! Тать, видимо, торопился в караул: – Эх, ты, Петровна! Мала охота спущать парня в монастырь… Не в попы идти, станет стрельцом, азам обыкнет… – А нет уж, Лазарь Палыч! Бабник стал, того дозналась, а там и бражник будет, то близко стоит. – Поздаю я с твоей говорей… пождала бы моей неделанной недели
, тогда я отвез бы их, хоть за монастырь Троице-Сергия… не близок путь пеше идти… Ну, коли стоишь на своем, то гостю Анкудиму накажи определить куда ладнее и доле осьмнадцати лет чтоб не держали парня… Подумаем, что будет… – То и будет, Лазарь! Услать парня надо – беда на вороту. Заперли в подклет, а он, глянь-ко, двери выломал… – Будет сила в малом! В меня уродился. Тать ушел. Матка без докуки за то, что ушел из подклета, разбудила Сеньку. – Здынься, сынок! Умойся, помолись. Сенька послушался, он уж давно не спал. Когда, умытый, вышел, монах у стола допивал остатки пива в жбане. Видно, матка до его прихода говорила с монахом. – Так ты его, отец, не покинь, доведешь – перво грамоте чтоб обучили, а иное делал бы, что на потребу обители. – Перво дело – обучим… это уж, спаси, спасе, завсегда так. – По старинным обителям, отче, много поди праведников обитает? – Есть и такие, мати, не столь праведные, но бессребреники и постники великие есть! Сенька спросил: – А ты, старче, скажи – монахи бражники в монастырях есть? – Сам узришь, спаси, сохрани, будешь в обители – узришь. Тебе сие пошто? – Да вишь – на Варварском крестце, когда я к мастеру ходил учебы для, сидели монахи и завсе хмельные… иные дрались тамо. – Да замолчи ты! – вскинулась мать. – Вот мне, за грехи, видно, уродилось детище. – Зело пытливой ум! – сказал монах, мокрая его борода зашевелилась, и, растопыривая грязные персты, он продолжал: – Жено богобойная! Изрек младый истину… Сам великий государь писал к строителям и игумнам, а паче митрополитам, «что многие монахи, сидя на крестцах улиц, побираютца, меняют с себя чернецкое рухло на озям мужичий, едят скоромное, не разбирая дён, и по кабакам бражничают». Человек, жено, зело грешен, и ризы монашеские не укрывают греха, а споспешествуют ему… Един бог без греха… един, и силы бесплотные… – Ну вот, отец Анкудим! Я малому в путь собрала суму, в суме той портки, рубаха и убрусец лик опрати… веду его чисто, и чистым он придет к обители. Да тебе вот рупь серебряной – Иисусу на свечку и иным угодникам о здравии нашем. Теперь же благослови, отче! Монах покрестил матку двуперстно. Она Сеньку поцеловала и тоже покрестила, после креста сунула Сеньке за пазуху кису малую с деньгами. Когда уходили, мать с крыльца кричала Анкудиму:. – Будешь на Москве, отец, не ходи на подворье, там построй идет, гости к нам и о малом моем весть дай-й! – Чую, жено! Да мы еще не борзо оставим град сей… – проворчал монах. Вместо Дмитровской дороги монах пошел на Серпуховскую, а там на Коломенскую, потом стали они колесить без дорог, спали на постоялых да кое-где. Сеньке надоело, он спросил Анкудима: – Старче, чего ты ищешь? – Отрок! Ищу я спасения в забвении, не все, вишь, кабаки монашескому чину приличествуют. – Так вот те кабак! – Непристойный он, то царев кабак! – Зри дале – може, вон тот? – Не наш… Были, вишь, в одном месте да перешли… а по тем путям наши кабаки, должно, дошли, и вывели кабацкие головы
, вот эво, то будто и наш! Анкудим повернул круто с дороги к старинному дому, вросшему в землю. – Этот, спаси, спасе, кажется, с приметой… – разговаривая, подошел к дому, постучал в ставень закрытого окна, воззвал громко: «Сыне божий, помилуй нас!» – Идут – наш, не идут – не наш! Сенька слышал далекие шаги, потом заскрипел замок в калитке ворот, над которыми ютилась облезлая, черная, с пестрым ликом икона. – Аминь! Шествуй, отче, да пошто не один? – Отрок сей – мой спутник к обители. Они вошли во двор, потом спустились в подвал по гнилой лестнице. – Эки хоромы древни, спаси тя, выбрал, Миколай! В прежнем месте было краше, – ворчал монах, волоча хромую ногу. – В кои веки на козле палач пересек кнутом жилу, маюсь… да еще неладной боярской сын погонял, извредил ступь, ты не спешно иди, мне тут незнакомо… – Ништо, под ногой плотно! Из старого места целовальники выжили – бежал… да и то, в древних тепла боле, а свет тому пошто, хто зрит свет истинный? – Праведник ты, спаси, спасе… Узким, вонючим от ближней ямы захода
коридором с тусклым светом фонаря прошли в сени, из сеней, нагибаясь в осевшей двери, в избу с лавками и русской курной печью. В обширной избе с высоким, черным от курной печи потолком для хозяев прируб, там они вино курили, а под полом в ямах хоронили брагу и мед – мед держали на случай, если объявится такой питух, кто водки или браги пить не станет, тогда, как на кружечном дворе, отколупывали кусок меду, клали в ендову и разводили водкой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|