— Кто-то выстрелил в окно, сударь, — деловито объявил он.
— Это я и без вас знаю, — рассердился Томса. — Ведь я сидел тут, у самого окна.
— Калибр семь миллиметров, — заметил инспектор, выколупывая ножом пулю из двери. — Похоже, что из армейского револьвера старого образца. Обратите внимание, этот тип должен был влезть на забор. Стой он на тротуаре, пуля пролетела бы выше. Значит, он целился в вас, сударь.
— Это замечательно! — с горечью отозвался Томса. — А я было подумал, что он просто хотел угодить в дверь.
— Кто же это сделал? — осведомился инспектор, не давая сбить себя с толку.
— Извините, я не могу дать вам его адрес, — иронически ответил советник. — Я этого господина не видел и позабыл пригласить его в дом.
— М-да, дело не так-то просто, — невозмутимо сказал инспектор. — Ну, а кого вы подозреваете?
У Томсы уже лопалось терпение.
— Что значит подозреваю! — воскликнул он раздраженно. — Молодой человек, я ведь не видел этого мерзавца. Даже если бы он постоял там, ожидая от меня воздушного поцелуя, в темноте я его все равно не узнал бы. Знай я, кто он такой, стал бы я вас беспокоить, как вы думаете!
— Ну да, — успокоительно отозвался инспектор. — Но, может быть, вы вспомните, кому ваша смерть могла быть выгодна, кто хотел бы вам отомстить? Учтите, это не грабеж. Грабитель не стреляет без крайней необходимости. Может быть, у вас есть враги? Вот об этом вы и скажите, а мы расследуем.
Томса смутился: об этой стороне дела он не подумал.
— Понятия не имею, — неуверенно начал он, мысленным взором окидывая всю свою тихую жизнь чиновника и старого холостяка. — Откуда бы у меня взялись враги? — продолжал он с удивлением. — Честное слово, я ни одного не знаю. Нет, это исключено. — И он покачал головой. — Я ведь ни с кем не встречаюсь, живу замкнуто, никуда не хожу, ни во что не вмешиваюсь… За что мне мстить?
Инспектор пожал плечами.
— Я тем более не знаю, сударь. Но, может быть, к завтрашнему дню вы вспомните? Вы не боитесь оставаться здесь?
— Нет, не боюсь, — сказал Томса и задумался.
«Странное дело, — смущенно твердил он себе, оставшись один — почему да, почему в меня стреляли? Ведь я живу прямо-таки отшельником. Отсижу на службе и иду домой… у меня и знакомых-то нет! Почему же меня хотели застрелить?» — удивлялся он. В душе росла горечь от такой несправедливости. Ему становилось жаль самого себя. «Работаю как вол, — думал он, — даже беру работу на дом, не расточительствую, не знаю никаких радостей, живу, как улитка в раковине, и вдруг, бац! Кому-то вздумалось пристукнуть меня. Боже, откуда у людей такая беспричинная злоба?» Советник был изумлен и подавлен. «Кого я обидел? Почему кто-то так неистово ненавидит меня?»
«Нет, тут, наверное, ошибка, — размышлял он, сидя на кровати с одним ботинком в руке. — Ну, конечно, меня спутали с кем-то. С тем, кому хотели отомстить. Да, это так, — решил он с облегчением. — За что, за что кто-нибудь может ненавидеть именно меня?»
Ботинок вдруг выпал из руки советника. Не без смущения он вспомнил, как недавно сболтнул страшную глупость: в разговоре со знакомым, неким Роубалом, допустил бестактный намек на его жену. Всему свету известно, что жена изменяет Роубалу и путается с кем попало; да и сам Роубал знает, но не хочет подавать виду. А я, олух этакий, так глупо брякнул об этом!… Советнику вспомнилось, как Роубал с трудом перевел дыхание и стиснул кулаки. «Боже, — ужаснулся Томса, — как я обидел человека! Ведь он безумно любит свою жену. Я, конечно, попытался перевести разговор на другую тему, но как Роубал закусил губу! Вот уж у кого есть причина меня ненавидеть! Конечно, не может быть и речи о том, что в меня стрелял он. Но я бы не удивился, если…»
Томса оторопело уставился в пол. "Или вот, например, мой портной… — вспомнил он с тягостным чувством, — пятнадцать лет он шил на меня, а потом мне сказали, что у него открытая форма туберкулеза. Понятное дело, всякий побоится носить платье, на которое кашлял чахоточный. И я перестал у него шить. А он пришел просить, сижу, мол, без работы, жена болеет, надо отправить детей в деревню… не удостою ли я его вновь своим доверием. О господи, как он был бледен и как болезненно обливался потом! «Господин Колинский, — сказал я ему, — ничего не выйдет, мне нужен портной получше, я был вами недоволен». — «Я буду стараться, господин Томса», — умолял он, потный от испуга и растерянности, и чуть не расплакался. «А я, — вспомнил советник, — я спровадил его, сказав: „Ну, там видно будет“, — хорошо известная беднякам фраза! Портной тоже может меня ненавидеть, — ужаснулся советник, — ведь это страшно: просить кого-нибудь о спасении жизни и получить такой бездушный отказ! Но что мне было делать? Я знаю, он в меня не стрелял, но…»
У советника становилось все тяжелее на душе. Вспомнилось еще кое-что… «Как это было нехорошо, когда я на службе взъелся на нашего курьера. Никак не мог найти один документ, ну, и вызвал этого старика, накричал на него при всех, как на мальчишку. Что, мол, за беспорядок, вы идиот, во всем здесь хаос, надо гнать вас в шею!… А документ потом нашелся у меня в столе! Старик тогда даже не пикнул, только дрожал и моргал глазами…» Советника бросило в жар. «Но ведь не следует извиняться перед подчиненными, даже если немного обидишь их, — успокаивал он себя. — Как, должно быть, подчиненные ненавидят своих начальников. Ладно, я подарю этому старику какой-нибудь старый костюм… Нет, ведь и это его унизит…»
Советник уже не мог лежать в постели, одеяло душило его. Он сел и, обняв колени, уставился в темноту; мучительные воспоминания не покидали его… «Или, например, инцидент с молодым сослуживцем Моравеком; Моравек — образованный человек, пишет стихи. Однажды он плохо составил письмо, и я сказал ему: „Переделайте, коллега!“ И хотел бросить эту бумагу на стол, а она упала на пол, и Моравек нагнулся, покраснев до ушей… Избил бы себя за это! — пробормотал советник. — Я же люблю этого юношу, и так его унизить, пусть даже неумышленно!…»
В памяти Томсы всплыло еще одно лицо: бледная, одутловатая физиономия сослуживца Ванкла. «Бедняга Ванкл, он хотел стать начальником вместо меня. Это дало бы ему на несколько сотен в год больше, у него шестеро детей… Говорят, он мечтает отдать свою старшую дочь учиться пению, а денег не хватает. И вот я обогнал его по службе, потому что он такой тяжелодум и работяга. Жена у него злая, тощая, ожесточенная вечными нехватками. В обед он жует сухую булку…»
Советник тоскливо задумался. «Бедняга Ванкл, ему должно быть обидно, что я, одинокий, получаю больше, чем он. Но разве я виноват? Мне всегда бывает неловко, когда этот человек укоризненно глядит на меня…»
Советник потер вспотевший лоб. «Да, — сказал он себе, — а вот на днях кельнер обсчитал меня на несколько крон. Я вызвал владельца ресторана, и он немедля уволил этого кельнера. „Вор! — кричал он. — Я позабочусь о том, чтобы никто во всей Праге не взял вас на работу!“ А кельнер не сказал ни слова, повернулся и пошел. Тощие лопатки вздрагивали у него под фраком…»
Советнику не сиделось на постели. Он пересел к радиоприемнику и надел наушники. Но радио молчало, была безмолвная ночь, тихие ночные часы. Томса опустил голову на руки и стал вспоминать людей, встреченных им в жизни, непонятных маленьких людей, с которыми он не находил общего языка и о которых прежде никогда не думал.
Утром, немного бледный и растерянный, зашел он в полицейский участок.
— Ну, что, — спросил инспектор, — вспомнили вы, кто вас может ненавидеть?
Советник покачал головой.
— Не знаю, — нерешительно сказал он. — Таких людей столько, что… — Он безнадежно махнул рукой. — Кто из нас знает; сколько человек он обидел… Сидеть у окна я больше не буду. И, знаете, я пришел попросить вас прекратить это дело…
Освобожденный
Начальник тюрьмы растроганно высморкался,
— Вам все понятно, Заруба? — спросил начальник тюрьмы, почти торжественно дочитав соответствующий акт министерства юстиции. — Здесь говорится о том, что вас условно освобождают от пожизненного заключения. Вы отсидели двенадцать с половиной лет и за все это время вели себя… гм… одним словом, образцово. Мы дали вам самую лучшую характеристику и… гм… короче, вы можете идти домой, понимаете? Но запомните, Заруба, если вы что-нибудь натворите, досрочное освобождение аннулируется; приговор, вынесенный вам за убийство вашей жены Марии, снова войдет в силу, и вам придется пробыть в заключении всю жизнь. Тогда уже сам господь бог вам не поможет. Так будьте осторожны, Заруба; в следующий раз сидеть вам до самой смерти.
— Мы вас любили, Заруба, но снова увидеть здесь не хотим. Так с богом! В канцелярии вам выплатят причитающиеся деньги. Можете идти.
Заруба, верзила чуть ли не двухметрового роста, переминался с ноги на ногу и что-то бормотал: он был так счастлив, просто до боли, в груди его что-то хрипело, всхлипывания сдавливали горло.
— Ну, ну, — проворчал начальник, — смотрите не расплачьтесь тут! Мы раздобыли для вас кое-какую одежду, а строитель Малек пообещал взять вас на работу. Ах, вы хотите прежде побывать дома? Понимаю, понимаю, на могиле своей жены. Это похвальное намерение. Счастливый путь. Заруба, — сказал поспешно начальник тюрьмы и подал Зарубе руку. — И будьте внимательны, ради бога. Помните, что вы освобождены всего лишь условно.
— Какой славный человек этот Заруба! — сказал начальник тюрьмы, как только за освобожденным закрылась дверь. — Я вам должен сказать, Форманек, среди убийц встречаются очень порядочные люди: в заключении самые трудные растратчики; тем в тюрьме все не по нраву. Жаль мне Зарубу!
Когда Заруба прошел двор Панкрацкой тюрьмы и за ним захлопнулись железные ворота, его охватило чувство страшной неуверенности: он боялся, что первый же попавшийся полицейский задержит его и приведет обратно, Он брел медленно, чтобы кто-нибудь грехом не подумал, будто он сбежал. Заруба вышел на улицу, и у него просто голова пошла кругом, так много было везде народу. Вон бегают дети, два шофера ругаются. Боже, сколько людей, раньше такого не было. Куда же все-таки идти? А, все равно! Машин-то, машин! И столько женщин! А за мной никто не идет? Кажется, нет, но сколько же тут машин! Теперь уже Заруба убегал вниз; к центру Праги, как можно дальше от тюрьмы; запахло чем-то копченым…но сейчас еще не время, сейчас еще нельзя; потом он почувствовал другой запах, более сильный; новостройка. Каменщик Заруба остановился, жадно впитывая запах извести и бревен, Он загляделся на пожилого рабочего, который месил цементный раствор. Зарубе так хотелось заговорить с ним, но у него
Это как— то не получалось; кажется, он совсем потерял голос; в одиночке отвыкаешь говорить. Заруба большими шагами спускался к центру Праги. Господи, сколько разных строек! Там вон строят из одного бетона, двенадцать лет назад так не строили. Этого не было, не было. В мои времена не было, -думал Заруба. — Но ведь опоры могут рухнуть, они такие тонкие.
— Осторожно, парень! Ты что, ослеп?
Он чуть не попал под машину, а затем — под звенящий трамвай. Проклятье! За двенадцать лет отвыкаешь ходить по улицам. Хотелось бы у кого-нибудь спросить: что это за стройка — такая большая! Хотелось узнать, как попасть на Северо-западный вокзал. Из-за того, что рядом с Зарубой тарахтела машина, груженная железом, и его никто бы все равно не услышал, он попробовал громко произнести: «Скажите, пожалуйста, как пройти на Северо-западный вокзал?» Нет, не получается: совсем, что ли, пропал голос? А может, там, наверху, в тюрьме, ржавеешь и становишься немым? Первые три года иногда еще кое-что спрашиваешь, а потом и спрашивать перестаешь. «Скажите, пожалуйста, как пройти…» Что-то заклокотало у него в горле, но на человеческий голос это похоже не было.
Заруба торопливо пробегал улицы — одну за другой. Он словно опьянел, или, может быть, это ему только снилось: все стало каким-то другим, не то что двенадцать лет назад: крупнее, шумнее, беспокойнее. И народу так много! Зарубе становится даже как-то грустно. Кажется ему, что он где-то на чужбине и с этими людьми ему никогда не договориться. Ах, попасть бы поскорее на вокзал и уехать домой, домой. У брата там домик и дети… «Скажите, пожалуйста, как пройти…»— попытался спросить Заруба, но только беззвучно пошевелил губами. Дома это пройдет, дома он заговорит, только бы добраться до вокзала.
Сзади раздался крик, и кто-то втащил его на тротуар.
— Какого черта ты, парень, не по тротуару идешь? — орет на него шофер.
Зарубе хочется ему ответить, да ничего не получается. Он только откашливается и пускается бежать дальше. Идти по тротуару! Да он для меня слишком узок. Люди, я так спешу, так хочу домой. Пожалуйста, скажите, как пройти на Северо-западный вокзал? Может быть, по той самой оживленной улице, где движется вереница трамваев. Откуда берется столько народу? Ведь здесь целая толпа, и направляется она в одну сторону — наверное, тоже к вокзалу. Потому, видно, так и торопятся, что боятся опоздать на поезд.
Верзила Заруба прибавил ходу, чтобы не отставать. Видите, этим людям тоже не хватает тротуара. Пестрая, шумная толпа уже запрудила всю улицу, а люди все подходят, они просто бегут наперегонки и что-то кричат. И вдруг начали кричать все — протяжно и громко.
У Зарубы, опьяненного шумом, закружилась голова. Боже, как это здорово — столько народу! Там, впереди, запели какой-то марш. Заруба пристраивается к идущим и возбужденно топает. Посмотрите-ка, вокруг него все уже поют. У Зарубы что-то подкатывает к горлу, словно что-то толкает его изнутри, хочет вырваться наружу, — это песня: раз-два, раз-два. Он поет песню без слов, рычит что-то густым басом. Что же это за песня? Да не все ли равно Я еду домой, я еду домой! Долговязый Заруба шагает уже в первом ряду и поет — хотя это и не слова, но все равно — это так прекрасно: раз-два, раз-два. С поднятой рукой трубит Заруба, как слон. Кажется, поет все тело, живот вздрагивает, как барабан. Грудная клетка неистово гудит. А в глотке становится так хорошо, словно он большими глотками пьет вино или плачет. Тысячи людей кричат: «Позор! Позор правительству!» Но Заруба не может понять, что там кричат, и только победоносно трубит: «А-а! А-а!» Размахивая длинной рукой, Заруба идет впереди всех. Кричит и ревет, поет, громко смеется, колотит себя кулаками в грудь и наконец издает крик такой силы, что он взвивается над всеми головами, словно знамя. «У-ва, у-ва!»— трубит Заруба во все горло, во всю силу своих легких, от всего сердца, закрывая глаза, как петух, когда кукарекает. «У-ва! А-а! Ура-а!»
Вдруг толпа останавливается и не может двинуться дальше. Ощетинившись, она отступает беспорядочной волной и разражается пронзительным криком. «У-ва, У-ра!» Заруба закрыл глаза, он весь поглощен звуками этого своего великого освобожденного голоса, который поднимается откуда-то из самой глубины души.
Неожиданно чьи-то руки хватают его, и задыхающийся голос кричит в самое ухо:
— Именем закона вы арестованы!
Заруба открыл глаза: на одной руке у него повис полицейский и хочет вытащить его из группы людей, которые судорожно сопротивляются. Заруба ахнул от ужаса и хотел вырвать руку, которую выкручивал полицейский; он взревел от боли и свободной рукой, будто палицей, стукнул блюстителя закона по голове. Полицейский побагровел и отпустил его, но в этот момент кто-то огрел Зарубу дубинкой по затылку: удар, другой, третий! Две огромные руки завертелись, словно крылья ветряной мельницы. Они лупили по чьим-то головам. Внезапно на его руках повисли два человека в касках, вцепились, словно бульдоги.
Заруба, задыхаясь от бешенства, старается сбросить их, пинает кого-то ногами, бьется, как помешанный, но его толкают и куда-то тащат. Полицейские вывернули ему руки и ведут по пустынной улице: раз-два, раз-два. Заруба теперь идет, как овечка, и мысленно только спрашивает: пожалуйста, скажите, как пройти на Северо-западный вокзал? Ведь мне надо домой.
Два полицейских вталкивают его в участок.
— Ваше имя? — спрашивает злой, ледяной голос. Заруба и рад бы сказать, но только беззвучно шевелит губами.
— Как вас зовут? — орет злой голос.
— Заруба Антонин, — хрипло шепчет верзила.
— Где проживаете?
Заруба беспомощно пожал плечами.
— На Панкраце, — с трудом выдавил он из себя, — в одиночке.
Это не должно было произойти, но произошло: трое законников совещались как вызволить Зарубу: председатель суда, прокурор и адвокат ex offo.
— Пусть Заруба ни в чем не признается, — предложил прокурор.
— Поздно, — проворчал председатель суда. — На допросе он уже признался, что вступил в драку с полицейским. Вот дурень, взял и во всем признался…
— Может, полицейские дадут показания, что не могут с уверенностью сказать. Заруба это был или кто-то другой, — предложил адвокат.
— Слушайте, — запротестовал прокурор, — не хватает еще, чтоб мы учили полицейских врать! Они же прекрасно знают, что это был Заруба. Лично я — за невменяемость. Предложите проверить его душевное состояние, коллеги. Я поддержу.
— Я, конечно, это предложу, — сказал адвокат, — но что будет, если доктора не признают его умалишенным?
— Я сам с ними поговорю — пообещал председатель суда. — Это, конечно, не дело, но… не хочется мне, чтобы Заруба за такую глупость сидел всю жизнь. Быть бы мне сейчас подальше отсюда! Видит бог, я дал бы ему шесть месяцев, даже не моргнув, но чтобы он провел в тюрьме остаток жизни — это уж мне совсем… не нравится.
— Если мы не сможем установить помешательство, — размышлял прокурор, — будет очень скверно. Поймите же, ради бога, я обязан возбудить дело о нарушении закона; что я еще могу сделать? Если бы этот болван хоть зашел в какой-нибудь трактир! Мы бы запросто установили, что он был пьян.
— Прошу вас, господа, — настаивал председатель, — сделайте как-нибудь, чтобы я мог его освободить. Я старый человек и не хотел бы на себя брать этот… ну, сами знаете что.
— Трудное положение, — вздохнул прокурор. — Ну, посмотрим. Может, выгорит с психиатрами. Так, значит, дело слушается завтра, да?
Однако, слушать дело не пришлось. В ту же ночь Антонин Заруба повесился, очевидно, от страха перед наказанием. Он был очень большого роста и висел как-то странно; казалось, он просто сидит на земле.
— Проклятие! — пробормотал прокурор. — Черт побери, какая глупость! Но мы, во всяком случае, тут ни при чем.
Преступление на почте
— Три кроны слово, — ответил Филипек, не моргнув глазом
— Вы говорите: Справедливость, — сказал жандармский вахмистр Брейха. — Хотелось бы мне знать, почему ее изображают женщиной с повязкой на глазах и весами в руке, словно она торгует перцем. Я бы представлял Справедливость я образе жандарма. Вы не поверите, сколько дел мы, жандармы, решаем без судей, без весов и без всяких церемоний. Если случай простой, бьем по морде, а более сложный — снимаем ремень: н девяноста случаях из ста — это и есть вся справедливость! Я здесь недавно изобличил двоих в убийстве, сам приговорил их к справедливому наказанию и сам их наказал, никому не обмолвившись об этом ни единым словом. Подождите-ка, сейчас расскажу вам все по порядку.
Так вот, вы, конечно, помните девушку, которая дна года тому назад работала у нас на почте: се еще Геленкой звали. Такая милая, славная девочка и красивая, как на картинке) Да как ее можно было не запомнить! Представьте себе, эта Геленка прошлым летом утопилась; прыгнула в озеро да еще шла почти пятьдесят метров, пока добралась до глубокого места. Только через два дня всплыла. И знаете, почему она утопилась? В тот день к ней из Праги неожиданно прибыла ревизия и обнаружила, что в кассе недостает двух сотен Жалких двух сотен! Болван ревизор ей сказал, что он обязан доложить об этом по начальству и рассматривает недостачу как растрату. В тот вечер, приятель, Геленка со стыда и утопилась
Когда ее вытащили на плотину, мне пришлось около нее стоять до появления комиссии. От ее красоты не осталось и следа. Но я все представлял себе, как она смеется, выглядывая из окошечка на почте; что греха таить, все мы туда из-за нее ходили, не так ли? Любили эту девочку. Будь я проклят, — говорю я себе, — Геленка этих денег не брала, прежде всего потому, что я в это никогда не поверю, и во-вторых, незачем ей было красть: отец ее — мельник, там, по ту сторону озера, а пошла она работать только из женского честолюбия, мол, сама себя прокормит. Отца я хорошо знал: он был грамотей, да к тому же — евангелист, а я вам скажу, что евангелисты и сектанты у нас никогда не воруют. Если эти две сотни исчезли, то украл их кто-то другой. Так вот, я этой мертвой девочке там, на плотине, пообещал, что этого так не оставлю. Ну, так вот. После ее смерти прислали к нам на почту одного парня из Праги; звали его Филипек; расторопный такой, острый на язык малый. Стал я к Филипеку на почту захаживать, чтобы кое что выяснить. Знаете, у нас, как и на всех почтах, у окошечка — столик с выдвижным ящиком, а в нем — деньги и марки, У почтового служащего за спиной полки, где лежат всякие тарифные справочники, документы, стоят весы для взвешивания пакетов, посылок и прочего.
— Господин Филипек, — говорю я ему, — посмотрите, пожалуйста, в ваших справочниках, сколько будет стоить телеграмма, ну, скажем, до Буэнос-Айреса?
— А сколько стоит срочная телеграмма в Гонконг? — опять спросил я
— Это уже придется посмотреть, — сказал Филипек. встал и повернулся к полкам. А пока он перелистывал справочник, стоя ко мне спиной, я просунул в окошечко плечо, дотянулся рукой до ящика с деньгами и открыл его: открывался он легко и тихо
— Ну спасибо, мне все уже ясно, — сказал я, — вот так это и могло случиться. В то время, пока Геленка искала что-нибудь в справочнике, кто-то мог стащить две сотни из ящика. Послушайте. Филипек, не могли бы вы мне показать, кто последнее время посылал отсюда какие-нибудь телеграммы или посылки?
Филипек почесал затылок и ответил:
— Господин вахмистр, этого делать я не имею права, ведь как-никак существует тайна переписки; вы, правда, могли бы осмотреть вес «именем закона»; но и тогда я обязан сообщить начальству, что была произведена проверка.
— Подождите, — прервал я его, — я бы не хотел этого делать. Вот если бы вы, Филипек, скуки ради или так… посмотрели по документам, кто в последнее время отправлял что-нибудь такое, из-за чего Геленка должна была повернуться спиной к столу.
— Господин вахмистр, — говорит Филипек, — это не составит труда — телеграммы есть: но, отправляя заказные письма и пакеты, мы записываем только фамилии адресата, а не отправителя. Я перепишу все фамилии, которые здесь найдутся: это не полагается, но для вас я такой списочек составлю. Только мне кажется, вам это ничего не даст.
Он, конечно, был прав, этот Филипек: принес мне что-то около тридцати фамилий — с сельской почты ведь много телеграмм не отправляют, да еще там были какие-то посылки паренькам, отбывающим военную службу, но все это мне действительно ровным счетом ничего не дало. Знаете, куда бы я ни шел, везде только об этом и думал: мучила меня мысль, что я свое обещание этой мертвой девочке не выполню.
И вот однажды, неделю примерно спустя, иду я опять на почту. Филипек мне улыбается и говорит:
— Господин вахмистр, играйте теперь в кегли один, я укладываюсь. Завтра сюда приезжает девушка с пардубицкой почты.
— Вот как, спрашиваю, — в наказание, что ли, переводят ее из города на сельскую почту?
— Да нет, господин вахмистр, — отвечает Филипек и глядит на меня как-то странно, — эта девушка переводится сюда по собственному желанию.
— Удивительно, — говорю я. — Ох уж эти мне женщины
— Да, — соглашается Филипек и все на меня смотрит, — а самое удивительное в том, что анонимный донос насчет экстренной ревизии тоже был послан из Пардубиц.
Я аж присвистнул и думаю, что посмотрел на Филипека так же странно, как и он на меня. А тут в разговор вмешался почтальон Угер, он как раз раскладывал корреспонденцию:
— А, Пардубице, да этот управляющий из поместья туда чуть ли не каждый день пишет какой-то девице на почте. Наверно, это его любовь, не так ли?
— Послушайте, папаша, — обращается к нему Филипек, — не знаете ли вы, как зовут эту девицу?
— Вроде Юлия Тоуф, Тоуфар…
— Тауферова, — говорит Филипек, — так это же она, та самая, что должна сюда приехать.
— Он, этот Гоудек, то есть управляющий, — продолжает почтарь, — тоже каждый день получает письма из Пардубиц. «Господин управляющий, говорю я ему, — вам опять письмецо от невесты». Он, этот управляющий, всегда встречает меня где-нибудь на середине пути. А сегодня ему и посылочка, но уже из Праги… Посмотрите-ка — ее ведь вернули с отметкой «Адресат неизвестен». Видно, господин Гоудек перепутал адрес. Так я отнесу се обратно.
— Покажите, — заинтересовался Филипек, — адресовано какому-то Новаку. Прага, Спалена улица. Два кило масла. Штамп от 14 июля.
— Тогда здесь еще работала Геленка, — заметил почтальон.
— Покажи-ка, — говорю я Филипеку и нюхаю ящичек.
— Филипек, а не кажется ли вам странным, что масло пробыло в пути десять дней и не протухло? Папаша, — говорю я, — оставьте-ка посылку здесь и топайте, разносите почту.
Не успел почтальон уйти, как Филипек мне говорит:
— Господин вахмистр, этого делать, правда, не полагается, но долото вот здесь, — и ушел: он, мол, ничего не видит.
Так вот, я этот ящичек вскрыл: в нем было два кило глины Тут пошел я к Филипеку и говорю:
— Ты, парень, об этом никому ни слова, понял? Я все беру на себя.
Само собой разумеется, собрался я и пошел к этому управляющему Гоудеку в поместье Он сидел там на бревнах, уставившись в землю.
— Господин управляющий, — говорю я ему, — тут на почте произошла путаница: не вспомните ли вы, по какому адресу дней десять — двенадцать тому назад вы отправляли посылку?
Гоудек, как мне показалось, немного побледнел и говорит:
— Это не имеет значения, я уже и сам не помню кому.
— Господин управляющий, — спрашиваю я его снова, — а какое это было масло?
Тут Гоудек вскочил, теперь уже побелев как мел, и закричал:
— Что это значит? Почему вы ко мне пристаете?
— Господин управляющий, — говорю я. — Вот что, — вы убили Геленку. Вы принесли на почту посылку с вымышленным адресом, и Геленка должна была взвесить ее на весах. Пока она взвешивала, вы наклонились через перегородку и украли из ящика стола двести крон. Из-за этих несчастных двух сотен Геленка утопилась. Вот оно как!
Сударь, этот Гоудек задрожал, как осиновый лист.
— Это ложь, — закричал он, — зачем мне было красть эти деньги?
— Затем, что вы хотели, чтобы вашу невесту Юлию Тауферову перевели на здешнюю почту. Это ваша барышня сообщила в анонимном письме, что у Геленки недостача в кассе. Вы двое загнали Геленку в озеро. Вы двое ее убили. У вас на совести преступление, Гоудек.
Гоудек упал на бревна и закрыл лицо руками; за всю свою жизнь я не видел, чтобы мужчина так плакал.
— Господи! — сетовал он. — И откуда я мог знать, что она утопится! Я только думал, что ее уволят…ведь она же могла не работать. Господин вахмистр, я хотел жениться на Юльче, но тогда один из нас должен был потерять работу… и нам не хватило бы на жизнь. Поэтому я так хотел, чтобы Юльча перешла на здешнюю почту. Пять лет мы ждали этого… Господин вахмистр, мы очень любим друг друга!
Дальше о нем я вам рассказывать не буду; была уже ночь, этот парень стоял передо мной на коленях, а я ревмя ревел, как старая шлюха, из-за Геленки и всего остального.
— Ну, довольно, — сказал я ему наконец. — Я сыт по горло. Давайте-ка сюда эти двести крон. Так. А теперь слушайте: если вы вздумаете предупредить Тауферову Юльчу раньше, чем я приведу все в порядок, я отправлю донесение о том, что деньги украли вы, поняли? А если вы вздумаете застрелиться или сотворить что-нибудь подобное, то я расскажу всем, почему вы это сделали. И кончено.
Всю ту ночь, сударь, я просидел под звездами и судил эту пару; я спрашивал бога, как их следует наказать, и понял всю ту горечь и радость, которая есть в справедливости. Если бы я на них донес, Гоудек получил бы несколько недель условного заключения, и еще трудно было бы доказать его виновность. Гоудек убил эту девушку, но это был не закоренелый убийца. Любое наказание, которое ему могли бы дать, казалось мне и слишком большим, и слишком незначительным. Поэтому я судил их и наказывал сам.
После этой ночи рано утром я пришел на почту. Там у окошечка сидела бледная высокая девушка с колючими глазами.
— Барышня Тауферова, — обратился я к ней, — мне надо отправить заказное письмо. — Подал я ей письмо с адресом. «Управление почт и телеграфа в Праге». Посмотрела она на меня и приклеила на конверт марку.
— Подождите, девушка, остановил я ее, — в этом письме донос на того, кто украл двести крон у вашей предшественницы. Сколько будет стоить porto? [С доставкой
(итал.)]
Знаете, эта женщина умела держать себя в руках, и все же при этом известии лицо у нее сделалось серым. Она словно окаменела.
— Три с половиной кроны, — вздохнув, сказала она.
Отсчитал я три с половиной кроны и говорю:
— Вот, пожалуйста, но если бы эти две сотни, — говорю я и кладу на стол украденные банкноты, — если бы эти две сотни нашлись — ведь они могли завалиться куда-нибудь, понимаете, или где-то были заложены — и будет видно, что покойная Геленка денег не воровала, — тогда, девушка, я возьму свое письмо обратно.
Она не сказала ни слова, только, оцепенев, уставилась куда-то своими колючими глазами.
— Через пять минут здесь будет почтальон, барышня. Так как же, забирать мне письмо?
Она быстро кивнула. Я забрал письмо и принялся расхаживать перед почтой. Сударь, такого напряжения я никогда еще не испытывал. Через двадцать минут на улицу выбежал старый почтальон Угер с криком:
— Господин вахмистр, господин вахмистр, представьте себе, нашлись те две сотни, что недоставали Геленке! Эта новая девушка их обнаружила в каком-то справочнике. Вот это находка!