Я быстро пошёл, стараясь убежать от этого шёпота.
Стучал метроном. В городе было спокойно, и метроном стучал строго размеренно. Надо мной висели обрывки трамвайных и троллейбусных проводов, и в них завывал ветер.
Было уже два часа, когда я подходил к Смольному. Не сразу узнал его: гигантское здание было сплошь прикрыто маскировочной сеткой. Засыпанная снегом, она делала его неразличимым даже вблизи. Здесь, в этом здании, знакомом каждому по бесчисленным описаниям и кинофильмам, был центр обороны Ленинграда.
В комендатуре у окошка бюро пропусков и телефонных будок толпились люди.
В коридорах штаба горело электричество. Я настолько успел отвыкнуть от электрического света, что даже тускло светящиеся лампочки резали глаза.
По коридорам торопливой походкой проходили люди. Чаще всего это были военные, но встречались и люди в гражданской одежде. Здесь был партийный, советский и военный центр обороны Ленинграда. Из этого исторического здания осуществлялась постоянная связь с Москвой. Сюда приходили директивы Ставки Верховного Главнокомандования, указания Центрального Комитета партии.
Я стоял у стены коридора и смотрел на проходящих людей. По их лицам, походке, одежде я старался определить, кто они, чем занимаются.
Вот поспешно прошёл полковник с папкой под мышкой, без шинели, несмотря на холод, – наверно, здешний, из штаба фронта. Вот идут двое, в полумраке не видно их лиц. Они в полушубках и тулупах, – наверняка только что с Ладоги, ехали на машинах, привезли продовольствие, которое послала Ленинграду страна. Вот эти, в унтах, в полушубках поверх шинелей, очевидно, только что прилетели, – наверное, привезли приказы из Ставки… Мимо меня прошли двое в ватных, туго перепоясанных куртках, с полевыми сумками в руках, которые теперь для всех заменили портфели. Когда они прошли под тускло горящей лампочкой, я разглядел их лица, исхудавшие, с ввалившимися, но пристальными, спокойными глазами. Я услышал обрывок разговора.
– Как приедешь, соберёшь народ, – говорил один из них, – надо рассказать людям…
Они прошли. Наверно, партработники…
А я всё стоял и смотрел. Мне не хотелось уходить отсюда. В эти минуты мне казалось, что я совсем близко от Москвы и от миллионов советских людей.
Наверно, я простоял бы так очень долго, но в эту минуту подошёл какой-то подполковник и, окинув меня быстрым и строгим взором, спросил:
– Вы что-нибудь ищете, товарищ капитан?
Я козырнул и ответил, что хотел бы пройти в отдел связи.
– По коридору пятая дверь направо, – ответил подполковник.
Я пошёл, чувствуя на спине его пристальный, строгий взгляд.
Быстро отыскав нужный мне отдел, я договорился о связи.
Теперь я был свободен до вечера и мог отправиться на розыски. Я решил идти по первому адресу. Это было в другом конце города, но я твёрдо решил сегодня хоть что-нибудь узнать о Лиде…
Уже темнело, когда я разыскал этот дом. Было очень трудно рассмотреть его номер. Я поднялся по тёмной каменной лестнице на четвёртый этаж. Пахло сыростью. Я зажёг спичку. Впереди был длинный коридор с множеством дверей. Я подошёл к первой двери. Она была закрыта на висячий замок, и под замком висела картонка с большой сургучной печатью. На чёрной табличке значилось «36». Это был именно тот номер, который я искал.
Я постоял несколько минут у двери, ожидая, что кто-нибудь выйдет в коридор и я расспрошу о хозяевах этой комнаты. Но никто не выходил, и за дверьми было так тихо, будто в этом доме никто не жил.
Я не смог заставить себя открыть одну из этих дверей. Что-то говорило мне, что не следует их открывать. Выйдя на улицу, увидел дворника, дежурившего в подъезде соседнего дома. Он проводил меня до квартиры управхоза.
Управхоз сказал мне, что Сидоровы из тридцать шестого номера ещё осенью эвакуировались.
Всё было ясно, и не к чему было продолжать разговор. Но я всё-таки спросил, не живёт ли в доме кто-нибудь из людей, близко знавших Сидоровых.
– Нет, не знаю, – покачал головой управхоз, – всех не упомнишь. Да и память сейчас не та стала.
Я ничего не ответил и вышел из комнаты. Дворник по-прежнему дремал в подъезде.
– Послушайте, товарищ, – сказал я, – вы давно здесь дворником?
– Лет пять.
– Вы Сидоровых помните? Тех, что в тридцать шестой квартире жили?
– Это что осенью эвакуировались? – спросил дворник. – Как же, помню! Дрова им всегда возил. И собака у них была такая. Пудель. Подохла…
Ему, видимо, доставляло удовольствие вспоминать прошлое.
– А не помните ли, к ним девушка ходила – Лида? Она часто к ним ходила. Лида. Невысокого роста. Не помните?
Дворник покачал головой:
– Разве всех упомнишь?! Оно конечно, может, и ходила, а только всех не упомнишь.
Где-то далеко били зенитки. Небо разрывалось голубыми вспышками, и снег в эти минуты казался прозрачным и чистым, точно собранный из отдельных кристаллов.
– Летает, проклятый! – тихо сказал дворник и добавил ещё тише: – Разве тут девушку найдёшь, товарищ военный? В такой-то заварухе? Семейства целые по всей земле рассыпались. Где уж тут найти!
– Да, – ответил я, – вы правы. Ну, прощайте. – Я пожал ему руку и пошёл, проваливаясь в сугробы.
Радио объявило, что начался артобстрел. Немецкие орудия били не умолкая, а в перерывах слышался лихорадочный стук метронома.
– Стойте! – услышал я позади себя женский голос.
Я обернулся. В двух шагах от меня за высоким сугробом стояла девушка. Она была очень мала ростом, почти невидимая из-за сугроба.
– Стойте! – повторила она, хотя я и не двигался с места.
Девушка с трудом перелезла через сугроб. На ней была шапка-ушанка и стёганая куртка, подпоясанная ремнём, на котором висела брезентовая кобура.
– Прошу предъявить документы, товарищ командир, – сказала девушка.
– Кто же вы такая? – спросил я.
– Пост комсомольской заставы, – сухо ответила она.
Девушка зажгла карманный фонарик и долго рассматривала моё удостоверение.
– Корреспондент? – спросила она, поднимая голову и вглядываясь в меня.
– Не похож? – отозвался я.
– Нет, отчего же, – сказала девушка, подавая мне удостоверение, и улыбнулась. – Можете идти!
Но теперь мне не хотелось уходить.
– Так вы тут и стоите одна за сугробом? – спросил я.
– Во-первых, я не одна, – ответила девушка, – а во-вторых, вовсе не за сугробом. Это я просто случайно здесь стала.
– А где же остальные?
– В доме.
– А зайти туда можно?
Девушка молчала. Она, видимо, колебалась.
– Вообще-то в караульное помещение посторонним нельзя, – сказала она наконец, – но вам, как корреспонденту, думаю, можно. Вот этот дом. – Она показала рукой на двухэтажный дом.
Я перелез через сугроб и вошёл в подъезд.
– Направо, как войдёте! – крикнула мне вслед девушка. – Голову там себе не сломайте!
Предупреждение последовало вовремя. Я чуть было не скатился на ледяные валуны в подъезде. Лёд был повсюду: он покрывал ступени и сосульками свисал с перил.
Где-то вдалеке маячила полоска света. Я пошёл на неё и скоро очутился перед дверью. В небольшой комнате, освещённой стоящей на столе коптилкой, на кровати сидела девушка. Она встала, когда я вошёл.
– Что вам, товарищ командир? – резко спросила она.
Я сказал, что мне, как военному корреспонденту, хотелось бы познакомиться с работой комсомольской заставы.
– Документы! – так же резко сказала девушка.
Я протянул ей удостоверение, и она, так же как и та девушка на улице, внимательно изучила его.
– Собственно, вам следовало бы зайти в штаб, получить разрешение, – сказала она, возвращая мне документы, – но сейчас обстрел… Ну, словом, садитесь. Я начальник заставы.
Она показала мне на кровать.
Девушка села рядом со мной. Теперь я разглядел её: она была высока, худа, одета в неизменную стёганую куртку, подпоясанную солдатским ремнём, в валенках.
– Не найдётся ли у вас закурить? – спросила девушка.
Я вынул пачку папирос. Девушка протянула руку, и я увидел её тонкие, обтянутые жёлтой кожей пальцы.
Не знаю, заметила ли она или почувствовала мой взгляд, но только поспешно отдёрнула руку, так и не взяв папиросу.
Я сделал вид, что не обратил внимания на этот жест, и поднёс коробку ближе к её руке.
Девушка неуверенно взяла папиросу, стараясь не высовывать руку из рукава. Я спросил её имя. Её звали Ксения Сергеева.
– Так и живёте здесь? – спросил я, зажигая спичку.
– Так и живу, – ответила девушка, жадно затягиваясь. – Я здесь восьмой год живу. Чему вы удивляетесь? – улыбнулась она. – Ну да, это моя комната. А теперь вот здесь пост комсомольской заставы. Всё ясно?
Я оглядел комнату. Мои глаза привыкли к полумраку, и я разглядел следы прежнего домашнего уюта: красивую настольную лампу, стоящую в углу, почерневший от копоти письменный прибор на столе, плетёное кресло, на котором лежало несколько стёганых курток, а на противоположной стене портрет какого-то мужчины с усиками.
– Кто это? – спросил я, показывая на портрет.
– Неужели не знаете?
Я встал и подошёл к портрету. Это был Чарли Чаплин.
– Чаплин? – спросил я удивлённо.
– Ну да, Чаплин! Мой любимый артист. – Ксения помолчала и добавила: – Я ведь тоже актриса. Играла в Нарвском доме культуры. Только это давно было…
В этот момент я услышал далёкие звуки музыки.
– Что это? – спросил я. – Радио?
– Радио. Значит, обстрел прекратился, – ответила Ксения. Она откинула голову, прислушиваясь к звукам музыки. Потом сказала: – Это в комнате наверху… Там уже никто не живёт, и комната запечатана. А радио всё играет, играет… Выключить забыли.
Орудия, умолкнувшие ненадолго, снова загрохотали.
– Вы знаете, – внезапно сказала Ксения, – я люблю, когда бьют наши орудия. В эти минуты ощущаешь силу. В те вот последние недели было тихо. Они не летали даже. Думали, что мы и так погибнем. Тихо так было… И страшно. А сейчас вот снова начали. Видят, что мы не хотим умирать…
Мы помолчали.
– В чём заключается ваша работа? – спросил я.
– Мы – пост комсомольской заставы. В помощь войскам по охране города. На нашем посту четыре девушки.
Она встала и медленно прошлась по комнате. У неё были плавные движения, длинные руки, худое заострённое лицо, светлые волосы.
– Вот мы живём тут, четыре девушки, в холодном и пустом доме, – проговорила Ксения, – и, знаете, может быть, это покажется вам наивным, но иной раз я думаю, что только нам, нашей четвёрке, поручено защищать Ленинград и вся ответственность лежит на нас… Вы не представляете себе, как обостряются здесь все чувства, все ощущения…
Ксения говорила задумчиво, медленно, и, хотя она обращалась ко мне, я чувствовал, что разговаривает сама с собой.
– Сначала надо было побороть самоё себя. Встаёшь – хочется есть… Надо умываться… нет воды… Холод… За дверью лёд… Надо что-нибудь выстирать… нет воды… Надо идти за километр, чтобы принести воду… В чайнике много не принесёшь… и хочется есть… Надо идти на пост… там ещё холоднее… Но надо, вы понимаете, надо побороть голод, надо умываться, обязательно умываться… надо стирать, всё надо, иначе плохо будет, иначе умрёшь… И на пост идти надо, обязательно надо… Мы следим друг за другом… Вы понимаете, что оттого, что ты следишь за собой, следишь поминутно, не распускаешься, – от этого зависит твоя жизнь…
– Да… – задумчиво произнёс я, – это, наверно, очень трудно, жить вот так на ледяном острове… А вокруг снег, тьма, враги…
– Кругом друзья, – резко оборвала меня Ксения.
Она не поняла меня. Я сказал:
– Конечно, вы правы. Но я имел в виду блокаду, немцев…
– А я имела в виду Ленинград, нет, больше, – страну, всю страну, – строго сказала Ксения. – Жить на таком острове, как вы говорите, было бы совсем трудно, невозможно, наверно… Силы черпать неоткуда. А сейчас…
Она умолкла и смотрела куда-то вдаль, поверх меня, точно видела сейчас то, о чём говорила: людей, страну нашу…
А я вспомнил Смольный и то чувство близости Москвы, которое охватило меня тогда, когда я стоял в полутёмном смольнинском коридоре.
Я подумал о том, что вижу уже второй дом, превращённый в крепость. Правда, этот дом был почти пуст, в нём не стояли пулемёты и не было амбразур, и он был весь опечатан, кроме этой комнаты, в которой бились недоступные холоду сердца. Но всё же и этот дом был крепостью, охраняющей Ленинград.
Ксения стояла у окна, спиной ко мне. Я взглянул на неё, мне вдруг почудилось, что это Лида моя стоит у окна. И невольно, не отдавая себе отчёта, я сделал шаг по направлению к ней.
Ксения обернулась, я увидел её лицо, сосредоточенное и суровое. И подумал, что нет, у моей Лиды лицо более мягкое и доброе.
Но тут же мне пришла в голову мысль, что ведь я помнил её лицо тогда, в далёкие счастливые дни. Кто знает, как выглядит оно теперь?
Зенитки замолкли, и снова стало слышно радио оттуда, сверху, из пустой запечатанной комнаты.
Потом послышались шаги за дверью, и вошла та самая девушка, что проверяла у меня документы.
Ксении надо было идти на пост. Мы вышли вместе. Я попрощался с ней, и она встала, прислонясь к стене большого гранитного дома, и стала незаметной, точно слилась со стеной.
…Было совсем поздно, когда я добрался до «Астории». Я ничего не чувствовал, кроме тупой боли во всём теле и усталости. Я не мог ни о чём думать. Я шёл, тяжело облокачиваясь на лестничные перила. Потом свернул в тёмный коридор и стал ощупью отыскивать свой номер. Нащупав дверь в нише, я толкнул её. При свете коптилки увидел на кровати какое-то высохшее, скелетообразное существо. Существо подняло руки и слегка подалось вперёд. Я отступил назад и захлопнул двери. Очевидно, ошибся номером. Я вернулся на лестничную площадку. По лестнице поднималась женщина со свечкой в руке. Я спросил её, какой это этаж.
– Вам, наверно, ниже, – сказала женщина. – Вам гостиницу, наверно. А здесь стационар для дистрофиков.
– Да, я ошибся, – пробормотал я, спустился этажом ниже и отыскал свой номер.
Не зажигая коптилку, лёг в постель. Было настолько холодно, что я лёг не раздеваясь, только снял валенки.
Долго не мог заснуть. Всё пережитое за последние сутки проходило перед моими глазами.
Вдруг мне пришла в голову мысль, что, может быть, я уже встретился с Лидой и, может быть, это она лежала на доске, спелёнатая, как мумия, или в машине, под штабелями окоченевших тел.
Я лежал в темноте и в тишине, точно на дне глубокого колодца.
Потом начали бить наши орудия, и я вспомнил слова Ксении о том, что этот далёкий, грохочущий вал приятнее мёртвой тишины, и мне захотелось, чтобы били ближе и громче…
Я чувствовал, что Ленинград нельзя наблюдать со стороны.
Трудно было и полчаса высидеть в «Астории» без дела. Каждую минуту, когда я не шёл на телеграф, не писал корреспонденцию, не спешил, чтобы что-нибудь увидеть, меня мучила мысль о бесполезно потраченном времени. Я часто вспоминал слова Ксении Сергеевой о том, что в Ленинграде у людей до предела обостряется чувство личной ответственности за судьбу города. Не раз вспоминал также её слова о том, что жить на «острове» было бы невозможно, и о связи блокированного Ленинграда с остальной страной.
Я понял, почувствовал, что об этом надо написать, что в этих словах, вернее, в том существе, что крылось за этими словами, заключён очень важный смысл – истоки ленинградского подвига.
И я принялся за работу над статьёй. Положил в её основу переписку ленинградцев с москвичами в первые месяцы войны. В течение нескольких часов я в редакции газеты «На страже Родины» читал и перечитывал письма трудящихся Выборгской стороны Ленинграда к трудящимся Москвы, ответ москвичей выборжцам, письмо рабочих Нарвской заставы московским рабочим, письмо коллектива завода «Большевик» – тоже москвичам, и обращение рабочих завода имени Ленина к героическим защитникам Ростова…
«…Дорогие товарищи! Друзья наши, москвичи! – читал я. – В тревожный час, когда над Красной Москвой нависла грозная опасность, мы всем своим сердцем, всеми помыслами и устремлениями своими с вами, защитники советской столицы.
Москва! Это слово с нежной любовью произносит каждый советский человек – русский и украинец, узбек и белорус, казах и грузин. Москва – мозг и сердце нашей родины. Отсюда по всем необъятным просторам нашей страны излучается свет новой жизни…»
Я читал и перечитывал эти строки, то пламенные и призывные, то гневные и горькие, и казалось, что они написаны кровью сердца.
Потом я начал писать. Это была статья о великом единстве нашего народа.
Отправив статью, я почувствовал радость от сознания исполненного долга. Но только на несколько часов. А потом меня снова стала мучить мысль, что я не написал и сотой доли того, что должен был написать.
Я помнил, что десятки тысяч бойцов Волховского фронта, задача которых – прорвать блокаду Ленинграда, могли узнать о положении в городе только из фронтовой газеты. А ленинградским корреспондентом этой газеты был я. Мне казалось, что мало суток, чтобы выполнить всё, что требовалось.
Но когда, потрясённый всем виденным за день, измученный большими переходами, я возвращался домой, я снова думал о Лиде. Я чувствовал, что ещё не сделал решающих шагов, чтобы отыскать её.
Что оставалось мне делать?
В моих руках была только одна соломинка: последний записанный в моём блокноте адрес. Если и там неудача – значит, концы обрублены, следы потеряны и, приехав в Ленинград, я оказался к Лиде не ближе, чем там, на Волховском фронте.
Я не мог решиться сразу пойти по этому адресу. Там жила Ирина Вахрушева, подруга Лиды.
Я знал эту девушку. Мы иногда проводили вечера втроём, во время моих приездов в Ленинград. Я не особенно симпатизировал Ирине. Она казалась мне слишком шумной, слишком смешливой, недаром Лида звала её «море по колено». Но Лида любила её, и я шёл на уступки. У меня был адрес хозяйки, у которой Ирина снимала комнату.
В этом адресе была для меня последняя надежда.
Я старался подготовить себя к неудаче. Когда я очутился перед большим серым зданием и увидел номер дома, который отыскивал, мне стало страшно. Я не знал, что найду за этими стенами: замок, сургучную печать или мёртвых людей.
Несколько раз прошёлся возле дома, не решаясь войти. Потом я взял себя в руки и, будто ныряя в холодную воду, бегом поднялся по лестнице. На втором этаже я постучал. Было тихо. Я постучал ещё раз, сильнее. За дверью послышались медленные шаркающие шаги, шум отодвигаемого засова, и дверь открылась. Передо мной стояла женщина лет пятидесяти, в шубе и в платке, накинутом на седые волосы.
– Мне нужно кого-нибудь из Вороновых.
– Я Воронова, – тихо ответила женщина.
– Вы Воронова? – переспросил я, чтобы собраться с мыслями.
Подошёл к ней ближе и сказал, что хочу поговорить. Она пригласила меня в комнату.
Я вошёл и остановился на пороге. Я почувствовал, что у меня дрожат колени. Я ничего не видел – ни комнаты, ни мебели, ни самой Вороновой, ничего, кроме большого портрета, висящего против двери над письменным столом.
Это был портрет Лиды. Она стояла, смеющаяся, откинув голову, в пёстром платье, облокотившись на железную решётку сада. Стояла такой, какой я её знал и помнил.
– Я вас слушаю, – проговорила Воронова.
Я вздрогнул и опустил глаза. Не мог больше выдержать и прямо спросил, показывая на портрет:
– Где сейчас эта девушка?
– Не знаю точно, – сказала Воронова. – Это подруга моей жилицы.
– Ирины Григорьевны? – снова спросил я.
– Да, – ответила Воронова. – А вы разве её знаете?
– Где Ирина Григорьевна? – повторил я вопрос.
– Она живёт на заводе. Там работает и живёт.
– Где же этот завод?
– Послушайте, товарищ военный, – сказала Воронова, – объясните же, что вы хотите.
Я подошёл почти вплотную к ней, показывая на портрет:
– Я разыскиваю эту женщину. Это мой близкий друг. Я написал ей сто писем и сейчас ищу её по всему городу. Когда-то она дала мне адрес Ирины Григорьевны, как своей лучшей подруги. Вот и всё. А теперь скажите скорее: где этот завод?
Воронова внимательно посмотрела на меня.
– Я понимаю, – тихо произнесла она. – Лидуша у нас часто бывала. Они с Ириной большие друзья. Давно, правда, не заходила она к нам. А только адрес завода я не знаю… Мы лучше вот как сделаем. Завтра Ирина придёт домой. Тут я ей постирала кое-что. Часов в пять обещала. Вот вы в это время и приходите.
– Хорошо, – сказал я, – спасибо. Приду.
Но я не уходил. Стоял и смотрел на портрет, и туман застилал мои глаза. Потом я опустил голову и понял, что надо уходить.
– Завтра в пять, – напомнил я и поспешно вышел из комнаты.
…На другой день я подошёл к дому в половине пятого. Уже стемнело, но дом, серый, гранитный, показался мне светлым и радостным. Я быстро взбежал по лестнице и постучал.
Мне опять открыла Воронова.
– Не повезло вам, – проговорила она, идя в комнату. – Уехала Ирина-то моя. На оборонные работы уехала… Только и успела записку прислать…
– Где эти работы? – спросил я.
– Да разве ж я знаю?! – воскликнула Воронова. – Теперь всюду работы. Через неделю, пишет, вернётся.
– Хорошо, – сказал я, не узнавая своего голоса, – я зайду через неделю.
17 января
Ночью мне позвонили из редакции «Ленинградской правды». Знакомый товарищ сообщил, что через два часа председатель исполкома Ленсовета Попков будет беседовать с корреспондентами газет. Через пятнадцать минут я уже шагал, утопая в сугробах, к Смольному.
По бесконечным, едва освещённым, холодным коридорам Смольного я добрался наконец до кабинета Попкова.
В центре небольшой комнаты за огромным низким столом, покрытым зелёным сукном, сидел Попков. У него было усталое, но свежевыбритое лицо, красные веки и синяки под глазами. Он показал нам на кресла и сказал хриплым голосом, без всяких предисловий:
– Мы пятый месяц в блокаде. Огромными усилиями мы растянули оставшиеся у нас запасы на эти пять месяцев. Завоз продуктов был связан с исключительными трудностями. Вы знаете об этом. Теперь, в связи с разгромом немцев под Тихвином, есть основания думать, что доставка продуктов облегчится…
Попков говорил монотонно и медленно, и казалось, что каждое слово стоит ему усилий. Он сказал, что сейчас главная задача – доставить в город продукты, скопившиеся на той стороне Ладоги, и организовать борьбу с ворами и мародёрами. Потом зазвонил один из многих телефонов на маленьком столике. Попков взял трубку, сказал «иду» и встал.
– Меня вызывают, товарищи, – сказал он. – Вы получите печатное изложение того, что я хотел сказать. – Он пожал нам руки и вышел из кабинета.
Секретарша раздала нам печатные листки.
Я возвращался из Смольного глубокой ночью. В небе горело бледное зарево, и на снегу плясали красноватые тени. Я шёл по направлению к «Астории». Зарево всё приближалось, и тени становились ярче. Наконец, завернув за угол, я увидел горящий дом. Дом был большой, каменный. Он горел неярко, и языки пламени изредка вырывались из-под крыши и из окон, лениво облизывая камень. У дома, прямо в сугробах, была расставлена мебель, кто-то спал на кушетке, а несколько женщин цепочкой стояли у парадной двери и деловито принимали вещи, которые им подавали сверху. Пожарных я не видел. Я подошёл к женщине, стоявшей в цепочке последней, но она, не оборачиваясь, сунула мне в руки какую-то вещь и сказала нетерпеливо:
– Держите! Держите!
Я взял вещь – это был обёрнутый в платок самовар, – поставил на снег и получил керосинку, которую тоже поставил на снег.
– Побыстрее там! – крикнула женщина в дверь, и я слышал, как по цепочке передали:
– Поскорее там!
Было очень тепло, даже жарко. Первый раз в Ленинграде я испытал чувство тепла.
– Куда ставите?! – раздражённо заметила мне женщина. – Вон к тем вещам несите. – Она пальцем показала на кушетку, где кто-то спал. – Перепутаем всё, потом разбирайся.
Я поднял самовар и керосинку, отнёс их к кушетке и вернулся на своё место.
Всё происходило очень медленно. Этот пожар не воспринимался как нечто чрезвычайное. Не было криков о помощи, плача пострадавших и снопов искр.
– Держите, держите! – сказала женщина и передала мне маленькую коляску. – Да осторожнее, там ребёнок. – Я стоял растерянный, с коляской в руках, и не знал, что с ней делать. На дне коляски лежал какой-то свёрток. Мне показалось невозможным поставить колясочку прямо так, в снег, под открытым небом. – Да о чём вы думаете, господи?! – воскликнула женщина. – Это же Ивановых ребёнок, туда, к их вещам, и несите.
Я понёс коляску туда, к самовару и керосинке, и поставил около кушетки. Человек на кушетке продолжал спать. Он был укрыт полушубком. Я почувствовал злобу к этому человеку, безмятежно спящему во время пожара под тёплым полушубком. Я стянул полушубок и стал запихивать его в коляску, чтобы укрыть ребёнка. В этот момент из окна вырвался большой язык пламени, и я рассмотрел лицо спящего человека. Это была женщина лет тридцати, совершенно седая. Её тонкие губы были плотно сжаты. Я вытащил из коляски полушубок и снова укрыл им женщину. Потом я стал искать, чем бы укрыть ребёнка, и среди сваленных в беспорядке вещей нашёл одеяло. Покончив с этим делом, я снова вернулся к цепочке.
– Где же вы пропадаете? – воскликнула женщина. – Прямо беда с этими мужчинами! В кои веки придут помочь, да и то как от козла молока.
Она сунула мне в руки швейную машину, и я быстро понёс её к кушетке.
– Не туда, не туда! – крикнула мне женщина. – Это Ферапонтовых машина, к их вещам и несите!
Я растерянно стоял на месте со швейной машиной в руках, озираясь по сторонам, соображая, какая же из сложенных здесь куч принадлежит Ферапонтовым.
– Да вот левее, где стол стоит! – снова крикнула женщина. – Ах ты наказание господне!
Я поставил машину на стол.
– Да вы из какого номера? – спросила меня женщина, когда я вернулся на своё место. Раньше она разговаривала, стоя спиной ко мне, только слегка поворачивала голову. Теперь она повернулась ко мне. – Да никак военный! – воскликнула она. – Вы, значит, не здесь живёте? Просто помогаете, значит? – сказала женщина. – Ну, спасибо. Я вот тоже помогаю. Это ведь ещё не мой этаж горит. А всё равно надо помочь. А вы по своим делам идите. Мы и сами управимся… Спасибо вам.
Я пошёл.
– Подождите! – окликнула меня женщина и, когда я вернулся, сунула мне в руки клочок бумаги. – Позвоните, пожалуйста, а то у меня телефона нет.
Я сказал, что позвоню, хотя не представлял себе, о чём идёт речь. В сторонке, при свете пожара, я прочёл записку. Там было написано:
«Позвонить 4-58-65, Петру Николаевичу Смирнову. Пётр! Уже горит третий этаж, а мне к тебе на завод позвонить неоткуда. Завтра до нас дойдёт, приходи таскать вещи. Надя».
Я сунул записку в карман и пошёл искать телефон. Зарево теперь оставалось позади, но небо ещё было розовым.
18 января
Сегодня утром в редакции мне вручили телеграмму из моей газеты. Там было сказано: «Срочно передайте материал к Ленинским дням». Телеграмма была получена здесь вчера. Мне вручили её сегодня. Для того чтобы материал попал в номер вовремя, я должен был передать его не позже завтрашней ночи.
Я не знал, с чего мне начать. Сегодня я собирался пойти на пленум райкома партии и написать корреспонденцию о ленинградских большевиках – организаторах обороны города. Но теперь у меня было срочное, специальное задание. Надо было скорее идти в библиотеку, подобрать материалы о жизни и деятельности Владимира Ильича Ленина в Петрограде.
Но, подумав, я решил начать всё же с пленума райкома. Ведь бессмертная память о Ленине живёт здесь, в Ленинграде, прежде всего в сердцах коммунистов, в душах питерских рабочих. И я пошёл на пленум райкома партии.
…В фойе давно уже не работающего кинотеатра собралось несколько сот активистов района. Я обратил внимание на то, что все собрались точно в назначенное время – к пяти часам вечера зал был уже переполнен. В зале было очень холодно. Горело несколько фонарей «летучая мышь» и несколько свечей на столе президиума. Глухо доносились разрывы снарядов.
Войдя в зал, я сразу же ощутил атмосферу сердечной близости и единства между собравшимися здесь людьми. Я знал, что каждый из присутствующих ощущал потребность собраться вместе, обменяться мыслями, посоветоваться, как лучше решить вставшие перед городом трудные задачи. Я сидел в последнем ряду зала и напряжённо слушал слова о том, как сохранить рабочую силу, как окружить в это трудное время заботой людей, как уберечь предприятия от разрушений…
Потом выступали политорганизаторы домохозяйств и руководители комсомольских групп взаимопомощи, тех самых, что ходили по домам, помогали больным людям принести дрова, растопить печь, прибрать квартиру или выкупить продукты в магазине.
В конце заседания старый рабочий-кировец зачитал приветствие Центральному Комитету партии. В этот момент произошло нечто совсем неожиданное. При первых же словах рабочего: «Москва, ЦК ВКП(б)…» – в зале вспыхнул электрический свет. Правда, зажглось всего лишь несколько лампочек и горели они неярким, мерцающим светом, но для нас, людей, уже успевших отвыкнуть от электричества, это казалось праздником, торжеством.
– Откуда свет? – шёпотом спросил я соседа.
– В подвале ребята качают, – ответил он мне также шёпотом.
И мне очень захотелось увидеть этих ребят. Осторожно, на носках, вышел я из зала и спустился в подвал. Там при свете обыкновенной коптилки несколько человек вручную «качали» рычаг небольшой блок-станции. Они не слышали слов, обращённых к партии, которые произносились сейчас там, наверху, но знали, что именно в эти минуты принимается приветствие ЦК. И на их лицах, едва освещённых дрожащим светом коптилки, я увидел спокойно-сосредоточенную торжественность.
И в эту минуту я вспомнил о редакционном задании и посмотрел на часы. Было уже шесть, до вечера оставалось совсем мало времени. Но я не жалел, что побывал на пленуме. Я ещё не знал, как использую то, что увидел и услышал, в корреспонденции о Ленинских днях, но понимал, чувствовал, что должен был всё это увидеть и услышать.