— Да, господин премьер-министр, — сдержанно, но твердо ответил он, — я действительно был послом в Москве в течение двух предвоенных лет. И не жалею об этом. Как не жалею о другом: именно тогда я пришел к выводу, что Великобритания и Франция совершают огромную ошибку, пытаясь умиротворить Гитлера…
— К этой ошибке я, как известно, не причастен, — прервал его Черчилль.
— Я был прав и тогда, — пропуская мимо ушей слова Черчилля, продолжал Дэвис, — когда через два дня после нападения Гитлера на Россию публично утверждал, что мир будет удивлен сопротивлением, которое окажут русские.
— Я всегда воздавал должное храбрости и мужеству русских, — вставил Черчилль.
— Когда английские и американские газеты стали кричать, — продолжал Дэвис, — что, разгромив Германию, Россия захочет поработить Европу, я утверждал, что это неверно и что Советы вовсе не намерены навязывать свою волю другим странам…
— Послушайте, мистер Дэвис, — вынимая изо рта снова погасшую сигару, со злой усмешкой произнес Черчилль, — кто вас послал ко мне? Президент Соединенных Штатов или Сталин?
— Премьер-министр шутит, — нахмурившись, сказал Дэвис.
— Да, разумеется. Тем не менее не могу скрыть своего разочарования. Вы, несомненно, недооцениваете тот факт, что Европа стоит на грани катастрофы.
— Я не стал бы употреблять это слово, — пожимая плечами, ответил Дэвис, — хотя отдаю себе отчет в том, что русские и мы несколько по-разному относимся к проблемам послевоенной Европы. Кроме того, если говорить откровенно, у Сталина есть причины относиться к некоторым нашим шагам с недоверием. Это тоже надо учитывать.
— Мы честно помогали ему, — с несколько наигранной обидой возразил Черчилль.
— Не всегда, сэр. Вспомните хотя бы, сколько времени русским пришлось настаивать на открытии второго фронта. Можете не сомневаться, они весьма реально ощущали его отсутствие, когда немцы угрожали Москве, Ленинграду, Сталинграду или бакинским нефтяным промыслам…Вы, господин премьер-министр, упомянули о Польше.Я думаю, что в Ялте Сталин вряд ли был удовлетворен пашей позицией по отношению к этой стране. Ведь если бы не советские победы, ее вообще не существовало бы на географической карте. Сталин, видимо, не понимает, почему мы не хотим признать, что польская проблема имеет для Советов жизненно важное значение. Ведь сам он в свое время наверняка не слишком охотно, но все же пошел на признание Виши в Африке, Бадольо и короля в Италии, а также на доминирующую роль Англии в Греции.
— Я — реалист, — прервал Дэвиса Черчилль, — и вижу вещи такими, каковы они есть.
— Но вы не можете забыть, сэр, что в тысяча девятьсот сорок втором году сами заключили со Сталиным двадцатилетний договор. Стороны, подписавшие его, исключали возможность сепаратного мира и обязывались сотрудничать не только в годы войны, но и в послевоенное время. Теперь это время настало, не так ли, сэр? Боюсь, что вы рискуете разрушить здание, которое с таким трудом сами же создавали. В годы войны, когда вам казалось, что Сталин проявляет излишнюю подозрительность вы отправлялись в Кремль, чтобы восстановить доверие.
— Мне надоело ублажать Сталина! — воскликнул Черчилль, раскуривая погасшую сигару. — В конце концов, я тоже могу напомнить ему о том времени, когда Англия сражалась с Гитлером один на один…
— Простите за откровенность, сэр, в этом случае Сталин может вспомнить первые годы после Октябрьской революции…
— Это далекое прошлое! — Черчилль пренебрежительно махнул рукой.
— У русских, — продолжал Дэвис, — немало поводов проявлять подозрительность и теперь. Я имею в виду наши секретные переговоры в Швейцарии. Сталин о них знает. Думаю, что он весьма чувствителен также и к тому, что англо-американские войска продвинулись далеко за пределы согласованных зон оккупации. Не будем забывать и о Польше. Словом, русские смогли бы предъявить нам достаточно длинный счет.
— Я выброшу его в корзину! — выхватывая изо рта сигару, воскликнул Черчилль.
Дэвис снова пожал плечами. Наступило молчание.
Черчилль перегнулся к столику на колесах, стоявшему возле его кресла, налил себе виски и, не разбавляя его сделал большой глоток. Затем кивнул Дэвису, приглашая его сделать то же самое.
Американец сидел молча.
«Почему Трумэн послал в Лондон именно меня? — размышлял он. — Видимо, это так же не случайно, как и то, что через несколько дней в Москву должен вылететь Гопкинс. Этот человек всегда был для Сталина выразителем доброй воли покойного президента. Рузвельт посылал Гопкинса в Москву каждый раз, когда на советско-германском фронте складывалась наиболее критическая ситуация. Разговаривая со мной перед моим отъездом в Лондон, Трумэн дал понять, что я должен не только выяснить нынешнюю позицию Черчилля, но также информировать его о намерении американского президента до предстоящей конференции встретиться со Сталиным один на один».
Но, едва услышав об этом намерении Трумэна, Черчилль выкрикнул свое гневное "никогда! ", и Дэвис ясно понял, что самолюбие премьер-министра уязвлено.
Поскольку это зависит от него, он никогда не согласится на встречу Трумэна и Сталина за своей спиной. Может ли президент игнорировать такую позицию Черчилля?
Однако главное для Дэвиса заключалось теперь уже не в том, как Черчилль относится к намерению президента предварительно встретиться со Сталиным. Гораздо важнее для него была та совершенно очевидная перемена, которая произошла в отношении Черчилля к России вообще.
О своем бывшем союзнике премьер-министр говорил теперь открыто враждебным, угрожающим тоном. Это убеждало Дэвиса, что норовистый английский конь закусил удила и в таком состоянии способен на самые безрассудные действия.
Дэвис опасался худшего, потому что хорошо знал биографию Черчилля и его склонность к авантюризму в критических ситуациях.
«Послушайте, Уинстон, — мысленно обращался к своему собеседнику Дэвис, — если говорить начистоту, вы повторяете сейчас ту же самую доктрину, которую Гитлер и Геббельс твердили в течение четырех лет, убеждая мир, что спасают Европу от большевизма. Теперь хотите спасать ее от большевизма вы… Так не лучше ли прямо заявить во всеуслышание, что Англия в свое время совершила ошибку, не поддержав Гитлера, когда он напал на Россию?..»
По мере того как Черчилль ожесточался, еще одна мысль все больше стала беспокоить Дэвиса. «Известны ли мне истинные намерения Трумэна?» — с тревогой спрашивал он себя. Да, президент решил послать в Москву именно Гопкинса, а в Лондон попросил поехать его, Дэвиса. Судя по этому, Трумэн искренне заинтересован в восстановлении дружеских отношений с Советским Союзом.
Но мог ли Дэвис поручиться, что дело обстоит именно так? Он не принадлежал к «команде» Трумэна, мало знал его в роли президента, а в последнее время вообще отдалился от Белого дома. Но Дэвис был многоопытный дипломат и давно постиг истину, что сущность большой политики отнюдь не всегда выражает то, что лежит на поверхности. Однако, направляясь в Лондон, Дэвис меньше всего предполагал, что английский премьер-министр занимает столь агрессивные позиции по отношению к Советскому Союзу. Эти позиции казались Дэвису просто опасными для дела мира. Но теперь он спрашивал себя: «Насколько мои убеждения совпадают со взглядами Трумэна? Поддержит ли он меня в стремлении несколько осадить Черчилля?»
Тем временем сам Черчилль думал о том, что вряд ли новый президент Соединенных Штатов займет по отношению к Советскому Союзу более твердую позицию, чем Рузвельт. Иначе он не послал бы в Лондон именно Дэвиса Черчилль недолюбливал Рузвельта, хотя внешне всегда оказывал ему знаки особого внимания. В то время как Рузвельт в своих посланиях часто называл его «Уинстон», Черчилль именовал его не иначе как «мистер президент».
В стычках Черчилля со Сталиным и в Тегеране и в Ялте Рузвельт далеко не всегда соглашался с советским лидером, но и редко объединялся против него с английским премьером.
Впрочем, Черчилль не любил Рузвельта не только поэтому. Его отношение к американскому президенту во многом определялось неприязнью руководителя дряхлеющей, теряющей былое могущество империи к лидеру молодой, еще полной сил, избыточно богатой и самоуверенной державы, к тому же отделенной океаном от своих нынешних и будущих противников.
Черчилль, конечно, понимал, что теперь в ситуации, создавшейся после войны, Англия сможет господствовать в Европе только при безоговорочной поддержке Америки.
Сознавал Черчилль также и то, что за эту поддержку Англии придется платить. Но никакая денежная цена не казалась ему слишком высокой за право распоряжаться в Европе. Ведь в конце концов та же Европа за все и заплатит…
Все это, однако, было вопросом будущего. Сегодня же Черчилль видел перед собой единственную цель: остановить большевиков, изгнать их из Европы, окружить Россию «санитарным кордоном» вроде того, которым ограждался от нее цивилизованный мир в довоенное время. Советский мавр сделал свое дело и теперь должен уйти. Если он не уйдет добровольно, придется применить силу. Черчилль предусмотрел и этот вариант, хотя осуществление его означало бы третью мировую войну.
— Я прошу вас передать господину президенту, — нарушил наконец молчание Черчилль, — что я не смогу принять участие ни в какой встрече, если ей будет предшествовать совещание между президентом и Сталиным. Вместе с тем я очень заинтересован в том, чтобы наша встреча втроем состоялась как можно скорее.
Он произнес эти слова твердо и с нарочитым спокойствием. Потом посмотрел на часы: был уже пятый час утра.
— Простите меня, мистер Дэвис, — сказал Черчилль, — с моей стороны было варварством так задерживать вас. Если вы не возражаете, мы продолжим нашу беседу завтра, то есть сегодня, после того как немного поспим. Сойерс проводит вас в спальню.
— И все же, сэр, — не вставая, ответил Дэвис, — я должен уже сейчас выполнить главное поручение президента. Он хотел бы знать ваши предложения относительно повестки дня в Потсдаме.
— Некоторые из них вытекают из решений Ялтинской конференции, — ответил Черчилль. — Будущее Германии, репарации… Но основной для меня, — хочу верить, что и для президента, — является проблема послевоенного устройства Европы. В Ялте Сталин не возражал против создания в Польше демократического правительства с участием Миколайчика, Грабского и других поляков, находящихся в Лондоне. Он согласился, что граница Польши должна проходить на востоке по «линии Керзона», а вопрос о ее западных и северных границах, по существу, остался открытым.
— Это зафиксировано в ялтинских решениях? — с некоторым недоумением спросил Дэвис.
Черчилль прекрасно знал, что такое решение в Ялте не принималось. Наоборот, главы трех правительств договорились, что «линия Керзона» — восточная граница Польши, установленная после первой мировой войны — в некоторых районах должна быть изменена в пользу Польши. Что же касается ее западных и северных границ, то прямо предусматривалось «существенное приращение территории» Польши за счет Германии.
— В протоколах заседаний этого нет, — ворчливо ответил Черчилль на вопрос Дэвиса, — но там нет и многого другого.
— Вы имеете в виду обязательство Сталина вступить в войну с Японией? — снова спросил Дэвис.
— На этот счет соглашение, как вы знаете, имеется, — с раздражением ответил Черчилль. — Оно зафиксировано в секретном протоколе. Наши интересы в ряде европейских стран, например в Болгарии или Румынии, Сталину известны. Так или иначе, — торопливо продолжал Черчилль, предупреждая новую ссылку Дэвиса на ялтинские решения, в которых об этом ничего не говорилось, — мы должны призвать Сталина к порядку и любой ценой спасти Европу от нависшей над ней советской угрозы.
Эти слова Черчилль произнес снова таким тоном, что Дэвис предпочел не спрашивать его, какую цену он имеет в виду.
Черчилль, видимо, и сам почувствовал, что хватил через край. В его намерения не входило полностью раскрывать карты даже перед американским послом. В особенности перед таким послом, как этот явно просоветски настроенный Дэвис…
Черчилль долго сидел, ссутулившись, по привычке зажав в углу рта давно погасшую сигару и восстанавливая в памяти события двух послевоенных месяцев.
Это были горькие события. Американцам и англичанам все-таки пришлось выполнить решение Европейской консультативной комиссии и отвести свои войска и из Тюрингии и из района Виттенберга. Сталин опять показал свою железную хватку. Конечно же по его приказу на первом же заседании Контрольного совета Жуков категорически заявил, что не пропустит в Берлин ни одного американца или англичанина до тех пор, пока войска союзников не уйдут в свои зоны.
Монтгомери пытался возражать, но оказался в одиночестве: Эйзенхауэр сдался, очевидно полагая, что присутствие в Берлине достаточно высокая плата за Тюрингию…
«Почему на свете так мало умных людей?» — мысленно восклицал Черчилль. Почему в решающие, поворотные моменты истории к его мнению не прислушивались?
Еще в конце первой мировой войны он, Черчилль, будучи военным министром Великобритании, договорился в Париже с маршалом Фошем о том, чтобы два миллиона свежих солдат были двинуты через побежденную Германию в Россию. Этот план подавления большевизма непременно осуществился бы, если бы тогдашний премьер-министр Великобритании Ллойд — Джордж — старая лиса, не способная на прыжок льва! — не телеграфировал Черчиллю в Париж (содержание этой телеграммы он до сих пор помнил слово в слово, хотя прошло два с половиной десятилетия): «Убедительно прошу вас не ввергать Англию в чисто сумасшедшее предприятие из-за ненависти к большевистским принципам…»
"Именно с тех пор все и началось! " — ощущая новый прилив горечи, подумал Черчилль и тут же спрашивал себя: но было ли все-таки время, когда он восхищался большевиками? Произносил ли он тосты за Сталина, как «великого советского лидера»? Писал ли он в многочисленных посланиях этому лидеру слова, в которых сливались воедино торжественный пафос, восхищение стойкостью Красной Армии и заверения в вечной дружбе?
Да, восхищался, да, произносил, да, писал. Был вынужден это делать. Потому что в те месяцы и годы судьба России воспринималась им как судьба самой Англии.
Перед этой взаимосвязью, перед этими чувствами, возникшими временно, в обстановке нависшей над Англией катастрофы, отступало на задний план чувство, которое он неизменно питал к Советской России и которое можно было определить одним словом: ненависть.
Теперь это чувство проявляло себя с новой силой, определяя отношение Черчилля к Советскому Союзу, к Сталину, ко всем русским — от маршала до рядового солдата.
«Почему на свете так мало умных людей?» — снова и снова повторял Черчилль. Даже самые дальновидные из них, которые, несомненно, обладали политическим и жизненным опытом, в решающие моменты истории проявляли свойственную глупцам недальновидность. Уступчивость Рузвельта в Тегеране Черчилль еще понимал: шел только 1943 год, война была в разгаре, исход ее целиком зависел от Красной Армии. Но в Ялте! Почему Рузвельт согласился на уступки русским в польском вопросе и во многих других?
Однако Черчилль был явно несправедлив к своему заокеанскому союзнику. Рузвельт конечно же не забывал о послевоенных американских интересах и в Европе и во всем мире, неизменно отстаивая их. Но делал это тоньше, чем Черчилль, думавший только о том, как сохранить Британскую империю и восстановить ее довоенное влияние в Европе. Черчилль хотел перевести стрелки часов истории на много лет назад. Рузвельт смотрел вперед. Он понимал, что с разгромом Германии положение в Европе и во всем мире кардинально изменилось. Сталин не такой человек, чтобы забыть и о своем роковом просчете относительно срока нападения Германии на его страну и о погибших миллионах советских людей. Для населения Европы, для ее рабочих и крестьян не может пройти бесследно тот факт, что гитлеризм был разгромлен именно Советской Армией.
Сталин сделает все, чтобы закрепить результаты победы, достигнутой столь дорогой ценой. Рузвельт отдавал себе отчет в том, что, обеспечивая американские интересы в Европе, следует учитывать все эти новые обстоятельства, а не игнорировать их.
Но Черчилль не желал с ними считаться. Всю жизнь он полагал, что только выдающиеся личности, только люди, стоящие высоко над толпой, делают историю. Эту фатальную ошибку он усугублял, думая, что такой выдающейся личностью сегодня является в мире лишь он один…
Что Черчилль любил больше всего на свете? Что было для него самым главным в жизни? Конечно же могущество Британской империи, которое он жаждал сохранить вопреки всему.
Однажды его спросили: «Что вы любите больше всего?»
Он ответил: «Все самое лучшее».
Любил ли Черчилль деньги? Да, разумеется. Но он не фетишизировал их, как это делает типичный буржуа. Они были необходимы ему, потому что обеспечивали те максимальные жизненные блага, к которым он привык и без которых не мог обходиться.
Для того чтобы обеспечить себе все самое лучшее, Черчилль стремился к богатству и к власти. Огромные гонорары, которые он получал за свои литературные труды, в соединении с наследством герцогов Мальборо давали ему возможность жить так, как жили его предки. Он старался убедить себя, что в окружающем его мире ничто не изменилось.
Когда беспощадная история наносила Черчиллю сокрушительные удары, он приходил в ярость и готов был броситься на нее, как исступленный бык бросается на дразнящее его красное полотнище.
До самого конца его долгой жизни Черчиллю так и не суждено было понять, что все его действия и поступки, все его взлеты и падения определялись не только его личными качествами — даром предвидения и красноречия, бурным темпераментом, сильной волей или, наоборот, прямолинейностью, самомнением, склонностью к авантюризму, — не только происками его политических соперников и врагов.
Черчилль был верным слугой Британской империи.
Ею породили, воспитали и выдвинули на государственную арену те правящие — прежде всего потомственно-аристократические — круги Британии, которые на протяжении многих десятилетий тесно срослись с буржуазно-монополистическими кругами, переплелись с ними и социально и даже семейно, составив элиту, глубоко убежденную в том, что ей предстоит вечно править страной и распространять свое могучее влияние на весь мир.
Черчилль всегда делал то, что диктовала ему логика породившей и воспитавшей его социальной системы.
Все, что происходило в мире, в частности в Европе, после окончания второй мировой войны, Черчилль привычно объяснял субъективными факторами. Воля европейских народов к свободе и к самоопределению, их отношение к Красной Армии как армии-освободительнице, их стремление самостоятельно решать свою судьбу — все это было ему чуждо. Он не понимал и не мог понять, что в годы второй мировой войны, как и в годы антисоветской интервенции, русские победили не только благодаря силе своего оружия, но прежде всего благодаря своей преданности идеям коммунизма.
"Все, все могло быть иначе! " — продолжал твердить про себя Черчилль. Если бы Трумэн не начал отвод своих войск из Тюрингии, если бы два месяца назад оп согласится преградить русским путь в глубь Европы, то конференция которой предстояло начаться через два дня, происходила бы в совершенно иных условиях. Ведь еще 17 мая он Черчилль, приказал Монтгомери не распускать сдающиеся англичанам немецкие части и держать наготове отобранное у них вооружение, а десятью днями позже лично обсуждал с английским фельдмаршалом возможности использования немецких самолетов для удара по русским чтобы остановить их продвижение… Семьсот тысяч немецких солдат и офицеров — около тридцати дивизий — собрал в своей зоне английский главнокомандующий, готовый по первому приказу бросить их на восток.
О, эти немцы вместе с американцами и англичанами сумели бы поставить непреодолимый заслон на пути русских солдат!
Думал ли тогда Черчилль, что все это означало бы новую войну, которая велась бы, однако, во имя совсем иных целей, чем только что закончившаяся? Допускал ли возможность ее возникновения?
Да, безусловно думал и безусловно допускал.
За неимением другого это был бы лучший выход из создающегося положения. Россия разгромила мощную и агрессивную Германию, угрожавшую Англии, а в случае ее поражения и Соединенным Штатам Америки. Высшей целью минувшей войны было для Черчилля спасение Англии. Но раз цель достигнута, России больше нечего делать в Европе.
Если не удается убедить ее в этом за столом переговоров, надо прибегнуть к силе оружия.
Черчилля не послушались. Опять не послушались!
Рузвельт, как некогда Ллойд-Джордж, не дал ему возможности осуществить свой план.
После внезапной смерти Рузвельта Черчилль возлагал все свои надежды на Трумэна. Он ждал, что Трумэн начнет президентство с резкого ультиматума Советскому Союзу, что он сумеет одернуть зарвавшихся русских. Но вместо этого новый американский президент, видимо, втянулся в дипломатическую игру со Сталиным. Снова возник Гопкинс, этот прорусски настроенный гонец покойного Рузвельта, а в Лондон явился Дэвис, само имя которого давно уже стало одним из символов американских симпатий к России. Озабоченный ходом войны с Японией, заинтересованный в советской военной помощи, Трумэн, судя по всему, растерялся и смирился с тем, что страшная тень России нависла над Европой…
«Все равно, — с бульдожьим упрямством мысленно произнес Черчилль, — пока я у власти, буду бороться».
Но, даже мысленно произнеся эти слова, Черчилль невольно содрогнулся. Он не мог не сознавать, что находится в цейтноте. Ему хотелось, чтобы Россия была поставлена на колени, «пока он у власти», чтобы конференция «Большой тройки» состоялась, «пока он у власти».
Он и оставался пока еще у власти. Результаты всеобщих парламентских выборов, начавшихся 5 июля, должны были стать известны лишь в самом конце июля, когда в Лондон придут избирательные бюллетени от сотен тысяч англичан, находящихся за пределами своей страны.
Сомневался ли Черчилль в том, что останется у власти в результате выборов?
Вряд ли. Он считал себя спасителем империи и был уверен, что такого же мнения придерживается подавляющее большинство англичан. Ведь именно он принял вызов Гитлера, стоя во главе государства и британских вооруженных сил с самого начала войны вплоть до дня победы. Мысль о том, что теперь его могут лишить власти, казалась Черчиллю дикой, нелепой, парадоксальной.
Со злой усмешкой отбрасывал он газету, в которой лидеры лейбористов называли предвыборные речи премьера «смесью брани и старческого лепета». Сколько подобных нападок пришлось ему пережить за долгие годы государственной деятельности!
Третьего июля Черчилль произнес последнюю предвыборную речь — на этот раз с трибуны Уолтомстоунского стадиона. Тысячи людей приветствовали его. Минуту-другую премьер-министр стоял на трибуне, наслаждаясь громом аплодисментов, приподняв над головой мягкую шляпу, окаймленную светлой лентой. Люди привыкли видеть его в «сирене». Теперь он сменил комбинезон на респектабельную одежду государственного деятеля: темный пиджак, традиционные, серые в полоску, брюки, жилет, по которому вилась золотая цепь с длинными плоскими звеньями, белая сорочка с галстуком-"бабочкой". Черчилль понимал, что эти люди, аплодируя ему или поднимая руки с раздвинутыми в виде буквы "V" указательным и средним пальцами, приветствуют премьер-министра военных лет вчерашнего Черчилля. Тогда он требовал от английского народа жертв, и народ с готовностью шел на эти жертвы, зная, что приносит их во имя победы, во имя будущего мира!
Что мог Уинстон Черчилль предложить английскому народу теперь, когда долгожданный мир наконец настал?
Лейбористы были достаточно хитры. Воздавая должное Черчиллю как военному лидеру, они подчеркивали его неспособность выиграть мир, дать отдых стране, измученной войной, осуществить назревшие социальные преобразования.
В ответ Черчилль пугал Англию угрозой коммунизма.
Речи его звучали теперь почти так же, как в годы антисоветской интервенции. Открыто нападать на Советский Союз он все-таки еще остерегался: в сердцах миллионов британцев слово «Россия» было неразрывно связано со словом «Победа». Поэтому Черчилль лишь убеждал избирателей, что приход к власти лейбористов и им подобных покончил бы с британской демократией, свел бы к нулю роль английского парламента. Лейбористы, утверждал он готовы применить насилие, «чтобы быстро и покорно принять благостные идеи этих автократических филантропов, которые стремятся изменить человеческое сердце словно волшебством и в то же время стать нашими правителями»
Черчилль не был суеверен, но фразу «пока я у власти» произносил из чистого суеверия. Так сказать, на всякий случай. Главным образом из суеверия же он пригласил на конференцию «Большой тройки» лидера лейбористов Клемента Эттли. И еще, конечно, для того, чтобы продемонстрировать свою преданность принципам демократии.
В представлении Черчилля демократия ограничивалась парламентаризмом, межпартийной борьбой и существованием царствующего, но не управляющего страной монарха. Демократия была для Черчилля просто-напросто правом членов элиты свободно бороться за власть. Когда на это право однажды посягнул народ, Черчилль, будучи министром внутренних дел, приказал дать ответ огнем из винтовок и пулеметов.
Во имя этой же демократии лидеру оппозиции предоставлялось право занять свое бесправное место в Потсдаме, Мысль о том, что Эттли может прийти ему на смену, казалась Черчиллю нелепой. Этот человек решительно ничем не проявил себя в годы войны. Конечно же он, Черчилль, был и останется лидером нации, покорным слугой его величества короля Великобритании, а фактически ее некоронованным королем.
«А все-таки что, если…» — на мгновение мелькнула в голове Черчилля тревожная мысль.
Он попытался представить себе Эттли в роли руководителя страны, а грубого, бесцеремонного, бравирующего своими плебейскими замашками Бевина на месте корректного, безупречно воспитанного джентльмена Идена. Нет, это было непредставимо! Такие люди не имеют шансов завоевать голоса избирателей.
Черчилль вспомнил предвыборные речи лейбористских лидеров. Ни одного веского аргумента! Обычная либеральная болтовня. Какие у них были козыри против него? В сущности, никаких. Все, что они говорили или могли сказать, ничто по сравнению с самым главным: ведь именно он, и никто другой, привел Британию к великой победе!
Но чем настойчивее. Черчилль повторял про себя, что Британия не предаст забвению своего национального героя, тем упорнее всплывало со дна его памяти одно короткое слово, которое он, несмотря на все старания, никак не мог забыть. Это слово «Ковентри» напоминало о трагических событиях, случившихся пять лет назад.
Английская разведка располагала тогда машиной, которая была названа «Энигма», то есть «Загадка». Благодаря ей англичане получили возможность расшифровать немецкий военный код. Сверхсекретное отделение «Интеллидженс сервис», занимавшееся этой расшифровкой, именовалось «Ультра».
Та немецкая радиограмма была перехвачена и расшифрована 14 ноября 1940 года. Гитлеровское командование приказывало своим военно-воздушным силам предпринять массированный, террористический налет на английский город Ковентри. Пятьсот бомбардировщиков «Люфтваффе» получили задание стереть этот город с лица земли.
Бомбардировка должна была начаться в двадцать часов.
Радиограмму перехватили и расшифровали в пятнадцать.
Сейчас Черчилль мучительно вспоминал подробности того чудовищно страшного дня.
Руководитель «Ультра» Фредерик Уинтерботэм пытался связаться с премьер-министром через его канцелярию.
Но тщетно. Черчилль находился в Чекерсе, своей загородной резиденции. Он спал. Это был его предобеденный отдых. Спать накануне обеда стало для него неискоренимой привычкой. Как он мог следовать ей в те трагические для Англии дни? Что помогало ему? Крепкие нервы? Может быть, он был подсознательно убежден, что, пока спит, время стоит на месте и ничто не может случиться, как не может начаться день, пока не взошло солнце?..
Когда Черчилль наконец проснулся и ему доложили содержание радиограммы, до начала трагедии оставалось не больше трех часов.
Уинтерботэм ждал, что премьер-министр отдаст экстренный приказ. Он гадал: каково будет содержание этого приказа? Немедленно эвакуировать из Ковентри гражданское население? Поднять в воздух все наличные силы истребительной авиации?
Наконец приказ пришел. Он гласил: ни в коем случае не принимать никаких чрезвычайных мер. Никого не эвакуировать. Объявить обычную в таких случаях воздушную тревогу…
В двадцать часов город Ковентри — один из древнейших городов Англии, ее гордость — подвергся адской бомбардировке. Он был превращен в руины. Погибли тысячи мирных жителей. Короткое слово «Ковентри» стало символом одной из величайших трагедий второй мировой войны.
«А что, если…» — снова спросил себя Черчилль. Теперь, когда война окончилась, многое из того, что было окутано непроницаемой пеленой секретности, постепенно становится явным. Оппозиция может узнать о приказе который фактически обрекал Ковентри на гибель, и предать этот приказ гласности. Даже если он, Черчилль, победит на выборах, ему может грозить поражение в парламенте. Он уже слышал крики "Убийца! ", доносящиеся со скамей оппозиции.
Разумеется, он будет защищаться. Ему есть что ответить на любые обвинения. Если бы он предпринял чрезвычайные меры, чтобы спасти Ковентри, немцы сразу поняли бы, что их код расшифрован, и сменили бы его. Ценой Ковентри важнейший источник информации был сохранен. А ведь этот источник уже не раз выручал англичан. Именно благодаря «Энигме», стало известно намерение немцев окружить и уничтожить британский экспедиционный корпус в Бельгии, в районе Остенде. Приказ штаба вермахта был расшифрован. В результате корпус своевременно эвакуировался и отошел к морю, к Дюнкерку, навстречу идущему на выручку британскому флоту. Именно «Энигма» позволила британскому командованию расшифровать радиопереговоры между Роммелем и Кессельрингом и сорвать наступление Роммеля в Египте. Да и многие другие успехи британских вооруженных сил стали возможны благодаря «Энигме».
"Я был прав, прав, тысячу раз прав! " — мысленно восклицал Черчилль. В большой политике и большой войне цель всегда оправдывает средства. Так было бы, например, в Польше: если бы варшавское восстание удалось, то имело смысл пожертвовать десятками тысяч мирных жителей, чтобы лондонские поляки могли обосноваться в Варшаве в качестве законного правительства…