– А вы американец? – сам не зная зачем, спросил я.
– Нет, я швед, – ответил он.
Не успел я усесться на предложенный стул, как услышал оклик от двери на родном русском языке:
– Эй, Воронов? Какого черта ты здесь ошиваешься?
Я вскочил, поднялся на цыпочки и разглядел наверху у двери корреспондента ТАСС Подольцева, того самого, который в первый вечер моего пребывания здесь помог мне пройти процедуру аккредитации.
– Займи место и быстро ко мне! – снова крикнул Подольцев таким категорически-командным тоном, какому позавидовал бы, наверное, армейский старшина-сверхсрочник.
Я автоматически подчинился этой команде.
– Займите же место! – напомнил мне швед, вытаскивая из кармана и протягивая мне катушку «скоча». – Прилепите к стулу что-нибудь. Визитку. Носовой платок. Ботинок, наконец!
Я прикрепил свою папку с «инструкциями», положил на нее портативный приемничек, заранее нажал кнопку под номером, соответствующим переводу на русский, и стал пробираться к Подольцеву.
– Сейчас начнут прибывать делегации! – услышал я от него. – Ты что, не собираешься посмотреть на это?
– Надо бы.
– Тогда айда вниз!
Сломя голову он помчался по лестнице, по которой я несколько минут назад поднимался сюда. Следуя за ним, я опять оказался в том же самом холле, где только что расстался с Томулайненом. Но теперь тут многое изменилось.
Толпа журналистов стояла вдоль витого шнура, по ту сторону которого должны будут проходить делегаты. Занять место у шнура было уже невозможно, и я встал позади журналистской толпы, вытягивая голову, чтобы убедиться, смогу ли отсюда увидеть что-либо.
Видно было плохо, все заслоняли спины, плечи, головы стоявших впереди.
«Эх, тряхнем стариной!» – сказал я себе и стал бесцеремонно проталкиваться вперед.
Не знаю, как уж это получилось у меня, но до второго ряда я добрался, правда взмокнув так, что сорочка прилипла к телу. Дальше хода не было – в первом ряду стояли сотрудники охраны. Один из них строго взглянул на меня, и я, пробормотав по-русски «извините», остался на завоеванном мною «жизненном пространстве» в десятка два квадратных сантиметров.
Вспыхнули прожекторы. Меня, и без того исходившего потом, они словно бы окатили горячим душем. Слегка ослепленный сиянием прожекторов, я увидел все же входившего в холл президента Финляндии Кекконена.
Толпа подалась вперед, тихо зашуршали почти бесшумные – совсем не такие, как в Потсдаме! – кинокамеры. Не защелкали, а тоже как-то зашуршали фотоаппараты…
Не могу, убей меня бог, не могу восстановить хотя бы приблизительно, в какой последовательности входили делегации. Врезался в память Кекконен – высокий, с бритой головой, широкоплечий, похожий на неподвластного годам спортсмена. Помню изящного, с приветливо-иронической улыбкой Жискар д’Эстэна. Запомнил Хонеккера и чуть было не вскрикнул от радости и удивления, увидев в числе сопровождавших его людей постаревшего, но все еще бодрого Ноймана…
Я весь напрягся в ожидании советской делегации. И вот она появилась!
Леонид Ильич был в черном костюме с галстуком в красно-синюю клетку. За ним следовали Громыко, Черненко и Ковалев.
Брежнев улыбался. Это была совсем не та улыбка, которую мне приходилось в разное время видеть на лицах некоторых государственных деятелей. Те улыбки были похожи на платки фокусника. Раз! – черный платок. Легкий взмах – и тот же платок становится белым…
Я помню, как улыбались Черчилль, Трумэн, Бирнс, Эттли, Иден, когда на них нацеливались жерла теле-, кино– и фотоаппаратов. Их лица – за несколько секунд до того или равнодушные, или хмурые, или даже злые – тотчас же преображались, как будто кто-то невидимый мгновенно надевал на них маску-улыбку.
Брежнев же улыбался естественно. Я был уверен, что вот такая же добрая, открытая улыбка озаряла его лицо еще до входа во Дворец, еще в машине.
И вся толпа журналистов, видимо, тоже догадалась этом. Она лавиной, штурмовым натиском подалась к шнуру и, если бы хоть чуть-чуть сплоховала охрана, наверняка порвала бы эту эфемерную преграду.
В других подобных случаях на лицах фотокорреспондентов и кинооператоров ничего нельзя прочесть, кроме озабоченности. Все их помыслы сосредоточены на том чтобы «объект» попал в кадр. На все остальное им начхать.
Не то было теперь. Искренняя улыбка Брежнева вызвала ответные, такие же приветливые улыбки. Его праздничность передалась и тем, кто фотографировал советскую делегацию.
Всем своим видом располагали к себе и остальные ее члены. Сосредоточенное, обычно неулыбчивое лицо Громыко на этот раз выглядело добродушным. Таким я не видел его даже в бабельсбергской столовой. Широкое, типично русское лицо Черненко с чуть прищуренными от нестерпимого света прожекторов глазами само, казалось, излучало свет сердечности, будто встретился он здесь с давними друзьями. А Ковалев?.. Я знал его, пожалуй, лучше, чем других членов советской делегации. Мы встречались в Женеве, когда он нес на себе основную тяжесть переговоров на втором, подготовительном этапе нынешнего, заключительного Совещания. Мне приходилось два или три раза просить у него совета, перед тем как начать писать очередную корреспонденцию. Я хорошо помнил его смуглое, точно опаленное тропическим солнцем лицо, его мягкую по произношению и твердую по сути своей речь… Но сегодня и он показался мне если не иным, то, во всяком случае, в чем-то изменившимся: преобразившимся из хорошо воспитанного дипломата просто в хорошего человека, с душой нараспашку.
И Брежнев и остальные члены делегации шли, не замедляя шагов, как это делают многие другие, когда знают, что их фотографируют, но и не быстро, как ходят те, кто не желает попасть в объективы съемочной аппаратуры. Они шли непринужденной, спокойной походкой и появились-то здесь как раз в тот момент, когда прозвенел первый звонок, возвещающий скорое открытие Совещания.
Я постоял в холле еще немного, посмотрел на высокого, с зажатой в левой руке трубкой американского президента Форда, на Макариуса в епископском облачении, на элегантного, хотя несколько располневшегоТито – и вскоре обнаружил, что толпа журналистов значительно поредела. Очевидно, советская делегация была одной из главных целей их съемок, и теперь почти все устремились наверх, чтобы не пропустить начала заседания. Когда я вернулся на галерею, наши делегаты уже сидели в зале. Прозвенел второй звонок, затем третий… И вот на трибуне появился Кекконен…
Я знал, что записывать речи ораторов – занятие бесполезное. Каждая речь в отпечатанном виде, в переводе на шесть языков появится на столе для прессы почти в ту же минуту, когда оратор сойдет с трибуны. Поэтому я даже не вынул из карманов моих письменных принадлежностей.
Зато мой сосед, итальянец, работал вовсю. Менял объективы, перезаряжал аппараты, свешивался с балкона так, что мне хотелось схватить его за ноги. Да и другие – те, что были вооружены разнообразной оптикой, использовали ее «на все сто». А я слушал…
Теперь, когда Совещание уже закончилось, могу сказать, что мне были интересны все речи. В них звучали такие слова и фразы, как: «поворотный пункт истории», «разрядка напряженности», «сокращение вооруженных сил», «впервые на европейском континенте столько государств с различными социальными системами сообща ищут и сообща находят решения проблем…». Мир, мир, разрядка, сосуществование! Если у меня и были какие-то тайные опасения, что на Совещании могут возникнуть стычки и даже разногласия, то уже первые речи делегатов рассеяли их.
И все же я с замиранием сердца ждал выступлений Леонида Ильича Брежнева и Джеральда Форда – руководителей стран, от взаимоотношений между которыми в конечном итоге зависел мир на земле. Но на первом заседании выступили только Кекконен и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций – Вальдхайм. После чего совершенно неожиданно для меня был объявлен двухчасовой перерыв.
…Второе заседание началось речью премьер-министра Великобритании Вильсона. Затем выступили представители Греции, Канады, главы социалистических государств – Живков, Хонеккер. Потом – Альдо Моро, предъявлявший Италию, Шмидт из ФРГ…
Я был бы готов подписаться почти под каждым словом, которые они произносили. Как будто сам воздух вся атмосфера зала дышала озоном разрядки. Все ораторы говорили о необходимости покончить с конфронтацией, уважать европейские границы, жить в дружбе…
После выступления канцлера Шмидта председательствующий – представитель Ватикана Казароли – объявил заседание закрытым. Ни Брежнев, ни Форд в тот первый день не выступили. Это было единственным, что несколько разочаровало меня.
Я вышел в холл. В глаза бросились огромные вазы, выстроившиеся в ряд посредине холла. Другие люди! спускавшиеся с галереи, тоже с недоумением смотрели на эти так не гармонировавшие с общим стилем вазы. Некоторые из журналистов в полном безразличии подошли к ним ближе и… вдруг кинулись вперед. Я тоже направился к странным вазам. И только тогда из-за спин склонившихся над ними или даже присевших на корточки разноплеменных гостей Финляндии увидел, что вазы наполнены клубникой.
Наверное, неловко даже рассказывать об этом… Такие события, такие проблемы решаются! А мы, кажется, превратились в детей, навалившись на подарок финских фермеров. Брали сначала по одной ягоде, а потом осторожно, чтобы не раздавить, выгребали из ваз их содержимое целыми пригоршнями и отправляли в рот. Вид у этих ягод был настолько соблазнительным, что я никак не мог от них оторваться.
Не знаю, что со мной было бы впоследствии, если бы не почувствовал чью-то руку на своем плече. Оглянулся – это был Клаус. У него на губах тоже следы клубничного сока – это избавило меня от смущения, иронизировать надо мной он не мог. Мы просто посмотрели друг на друга и расхохотались.
– Ну что, Михаил, порядок? – спросил Клаус, он любил щегольнуть знанием русской разговорной речи.
– Всюду порядок, Вернер, и тут и там, – ответил я, показывая сначала на вазы, а потом на открытые двери, ведущие в зал заседаний.
Мы отошли в сторону.
– Не знаешь, когда выступает товарищ Брежнев? – вполголоса спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Сам жду.
– Торопишься куда-нибудь? – поинтересовался Клаус.
Я пожал плечами:
– Куда мне торопиться, если заседание окончено?
– Вот и хорошо, что не торопишься. С тобой хотел бы поговорить один человек из нашей делегации.
– Нойман?
– Он самый. Послал меня, чтобы я тебя пригласил.
– Куда? Готов хоть на край света.
– Да нет, это слишком далеко. Рядом с нашим посольством есть маленький ресторанчик, вроде немецкой пивной. Товарищ Нойман будет ждать тебя там… – Клаус посмотрел на часы, – через двадцать минут…
Ух, как мы мчались на машине Клауса по опустевшим улицам Хельсинки! Не прошло и двадцати минут, как оказались в том маленьком ресторанчике, или в пивной, где стены были украшены гравюрами на темы «Калевалы». Из-за дальнего столика встал Нойман и пошел мне навстречу.
Мы еще продолжали обниматься, целоваться и трясти друг другу руку, когда Клаус сказал:
– А теперь я оставляю вас наедине. Наверное, у вас есть о чем поговорить. Когда мне вернуться за тобой, Миша?
– Вернись через двадцать пять минут, – ответил вместо меня Нойман.
– Так мало? – воскликнул я с явной обидой.
– Через полчаса к товарищу Хонеккеру приедет товарищ Брежнев. Вся делегация должна быть на месте.
– Ты член делегации ГДР?
– Ну, это ты хватил через край. Я – всего лишь скромный эксперт до общегерманским вопросам.
– Понимаю, – сказал я, почему-то понижая голос до полушепота, хотя ресторанчик был пуст – в этот день жители Хельсинки конечно же предпочитали быть на улицах, наблюдать за кортежами машин, почетными экскортами мотоциклистов, за появляющимися иногда в воздухе полицейскими вертолетами, а главное – может быть, увидеть людей, которых до сих пор они знали лишь по фамилиям да газетным портретам…
Нойман выглядел неплохо для своих лет… А сколько же ему? При первой нашей встрече он показался мне лет на пять старше, чем я. Значит, сейчас ему за шестьдесят…
Я с испугом посмотрел на часы. Прошло уже пять минут из тех двадцати пяти, которыми располагал Нойман, а я все еще ни о чем не спросил его!
И тогда с языка моего стали срываться какие-то клочковатые, лишенные логической связи фразы, восклицания, вопросы: «Столько лет прошло!.. Ты помнишь ту историю с трамваем?.. А как дал мне читать заявление Германской коммунистической партии, помнишь?.. А нашу последнюю беседу в райкоме?., Как выглядит сейчас Германия – я имею в виду ГДР?.. Есть ли у тебя семья?.. Как попал с партийной работы на дипломатическую?..»
Я спрашивал и спрашивал, чувствуя, что не даю Нойману возможности ответить толком ни на один из моих вопросов. И все-таки не мог удержаться, чтобы не задавать новых…
Собственно, не так уж близко мы были знакомы с Нойманом. Встречались-то всего раза три, не больше. Но сейчас я воспринимал его как родного мне человека, будто знал всю жизнь! Он олицетворял для меня ту, вторую душу Германии, о которой говорил мне Сталин.
Я понимал, чувствовал, сознавал, что передо мной сидит антифашист в самом благородном, в самом боевом смысле этого слова. Человек, прошедший сквозь ад гитлеровских концлагерей. Коммунист, которого не сломили ни пытки, ни вид разрушенной Германии, ни сомнения, которые столь усердно сеяли в душах немцев гитлеровские последыши и их западные покровители. Он всегда верил в победу. Верил своим товарищам-коммунистам. Верил нам, советским людям…
Нойман успел все-таки сказать, что после нашей последней встречи он долго еще оставался одним из секретарей райкома, потом возглавлял коммунистическую организацию коллектива восстановителей берлинского метро, потом был взят на работу в ЦК – сначала в отдел пропаганды, затем в международный, а теперь – вот уже лет пять – работает в МИДе ГДР… Семья? Нет, новой семьей так и не обзавелся. Мать и жена, погибшие в фашистском концлагере, все еще живут и, вероятно, всегда будут жить в его сердце… Как выглядит ГДР? Приезжай – увидишь. Все отстроено заново… Потсдам, Бабельсберг? Там сейчас расположена крупнейшая киностудия ГДР – «ДЕФА»… Уровень жизни. Что ж, живем не жалуемся, только надо работать добросовестно, тогда будем жить еще лучше…
Я опять напомнил Нойману о наших беседах в райкоме.
– Помнишь, какие ты тогда высказал сомнения?.. Нет, нет, не сомнения, ну, опасения, что ли, относительно будущего Германии?.. И все-таки она оказалась разделенной. Как воспринимают это немцы?
Я глядел на него настороженно, готовый тут же переменить тему, если замечу, что она ему неприятна.
– Да, – вздохнул Нойман. – Германия оказалась разделенной.
– И опять наши общие недоброжелатели хотят свалить ответственность за это на Советский Союз!
Брови Ноймана сдвинулись над переносицей.
– Да, – повторил он, – Германия оказалась разделенной. Но не вы, наши советские товарищи, и не мы, немецкие коммунисты, разделили ее. Это сделали они!
Он махнул рукой куда-то в сторону.
– Все ли немцы смирились с тем, что существуют две Германии? – спросил я.
– Мы всегда говорили откровенно друг с другом, товарищ Воронов. Не изменим этому правилу и теперь, – сказал Нойман. – Мечта о единой стране живет в душах многих немцев. Но они знают… Знают, если хотят знать, почему произошло иначе…
– Что именно они знают?
– Знают, что западные оккупационные власти уже в сорок восьмом году первыми ввели для своих зон особую валюту. Пошли на это вопреки потсдамским решениям. Долгое время оставляли на оккупированных ими территориях неразоруженные остатки вермахта. Сохраняли вермахтовскую армейскую группу Мюллера, переименованную потом в группу «Норд». Оставили крупную индустрию в руках людей, целиком подпадавших под действие закона о военных преступниках. Ваши протесты в Контрольном совете игнорировались. Короче, не объявляя свои зоны отдельным государством де-юре, они создали его де-факто. О, это был хитрый трюк. Они кричат, что стоят за единую Германию, а на деле добивались, чтобы Восточная Германия ввела бы у себя все порядки Западной. Перед нами возникла дилемма: или пожертвовать всеми нашими демократическими завоеваниями, пойти на ремилитаризацию страны, или честно и открыто сказать, что на это мы не согласны. И мы сказали им примерно так: вами создано сепаратное немецкое государство. Плохо, конечно, но это уже свершилось. И потому у нас нет иного выхода, как создать свое государство. Оно будет называться Германской Демократической Республикой.
– И что же, реваншисты с этим смирились?
– О, нет! Даже сегодня они требуют при издании географических карт показывать на них границы «германского рейха» по состоянию на тридцать первое декабря тридцать седьмого года и называть по-немецки населенные пункты, вошедшие в состав Советского Союза и Польши. Требуют пересмотра границ, а значит, новой войны.
– Что же вы отвечаете им, этим неофашистам?
– Ты слышал сегодня речь товарища Хонеккера?
– Да, конечно!
– Помнишь его слова: «ГДР считает своим особым долгом приложить все силы к тому, чтобы в центре Европы обеспечить прочный мир и безопасность»? Это относится ко всему. И к нашей внешней политике, и к внутренней… А теперь мне надо идти, Михаил. Прости, дела не ждут. Наши общие дела…
Он встал.
– Мы даже не выпили по кружке пива! – упрекнул его я и чуть было не сделал знака одному из официантов.
– В другой раз, Михаил, в другой раз! – отмахнулся Нойман. – А пока с победой, товарищ! С нашей общей победой. Ведь Хельсинки – это победа.
– Взаимно поздравляю тебя с тем же! – прочувствованно ответил я.
Мы обменялись долгим рукопожатием и крепко обнялись.
Нойман был уже у двери, когда я вновь окликнул его:
– Товарищ Нойман! Я забыл спросить, доводилось ли тебе в эти годы встречать Вольфа?
Нойман приостановился и тихо сказал:
– Умер он… Несколько лет тому назад… Старый же человек.
– Умер там, в ФРГ? – спросил я, подходя к Нойману.
– Почему в ФРГ? Он умер и похоронен на кладбище в Потсдаме.
– Значит, вернулся?
– Долго рассказывать, Михаил. Мы ведь восстановили тот завод, на котором он когда-то работал. Вольф приехал «посмотреть». Посмотрел и… остался. Мы назначили его заместителем директора завода. Потом он стал директором. На этом посту и работал до самой смерти…
Задерживать Ноймана дольше я не имел права. А в дверях уже появился приехавший за мной Клаус.
Мне предстояла третья ночь в Хельсинки. Я вернулся в свою гостиницу не поздно и ввалился в номер с охапкой отпечатанных на ксероксе документов.
Поверхности маленького гостиничного письменного «толика не хватило, чтобы я мог разложить по порядку все бумаги, забранные со „стола прессы“. Пришлось занять ими и постель. Кроме стенограммы речей, произнесенных на сегодняшних двух заседаниях, пресс-центр щедро снабдил меня новыми инструкциями, информациями, справками о том, где, когда и что может получить каждый журналист, где наиболее удобные места для фото– и киносъемок, какие предстоят приемы и встречи с представителями различных делегаций.
Однако не эти толково, неформально составленные документы интересовали меня в первую очередь. Пока с меня хватало единственной информации о том, что «Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе возобновит свою работу завтра, в четверг, 31 июля 1975 года, в 9 часов тридцать мин.». А сегодняшний вечер и, видимо, часть ночи надо употребить на тщательное изучение стенограмм.
Я уже говорил, что в ходе выступлений никаких записей не вел. Вместо того чтобы исписывать одну за другой десятки страниц блокнота, ничего и никого, кроме оратора на трибуне, не видя, куда полезнее было понаблюдать за тем, что происходит вокруг, как ведут себя делегаты, как они выглядят, кто с кем переговаривается, кто к кому обращается, кто входит в зал, кто из него выходит. В конце концов, ведь я присутствую при уникальном событии, и надо запечатлеть в памяти все его детали.
И вот теперь настало время расплачиваться за мой кейф на галерее Дворца «Финляндия». Я углубился в чтение стенограмм, одновременно делая выписки из них. Начал с речей Живкова и Хонеккера. Почему? Вовсе не потому, что хуже запомнил их содержание. Мне очень хотелось еще раз пережить чувство удовлетворения, чувство гордости за Болгарию и ГДР, исторические судьбы которых с таким трудом определялись тридцать лет тому назад в Цецилиенхофе! Конечно тогда во главе коммунистических партий этих стран – Болгарии и Восточной Германии – стояли другие люди но для меня, по крайней мере сейчас, главное было в другом – в победе правого дела!
Как тогда третировали и Болгарию и Восточную Германию, как пытались диктовать свою волю народам этих стран Трумэн, Черчилль и Эттли! Какие шли споры о том, «для» этих государств или «с» ними должны заключаться мирные договоры! При каких условиях они могут рассчитывать на дипломатическое признание Западом, когда можно будет допустить их в ООН, какими особыми привилегиями должны пользоваться там западные журналисты и т. д. и т. п. По замыслу Запада эти две страны должны были стать своего рода звеньями в цепи нового «санитарного кордона», опоясывающего СССР.
Но История рассудила по-иному. Давно кануло в Лету само понятие «санитарный кордон». И Болгария и ГДР вот уже долгие годы идут по пути, избранному их народами. Руководители этих стран выступают теперь на самом ответственном, самом важном международном Совещании, какие когда-либо знал мир. Выступают как полноправные участники! А духовные наследники тех, кто третировал кровные интересы болгар и немцев, вынуждены внимать голосу Хонеккера и Живкова, голосу мирового социализма!..
И я подумал: может быть, не о самом Совещании следовало бы мне писать сейчас, а о том, как, каким образом превратился в такую могучую силу социализм? О беспрецедентных образцах политической и дипломатической деятельности моей партии, моей страны…
Речи Кекконена, Вальдхайма и Вильсона я не стал перечитывать. Они выступали первыми, и все сказанное ими воспринималось мною, так сказать, на свежую голову.
Караманлис? До него никто не выносил на этот международный форум свои внутренние спорные дела. А он бросил упрек участникам Совещания в том, что никто из них не оказал Греции помощь, когда произошло вторжение на Кипр… Тем не менее греческий премьер тоже высказал надежду, что «работа Совещания внесет свой вклад в создание нового психологического климата…».
О зависимости прогресса одной страны от благосостояния другой говорил представитель Исландии – Халлгримссон, а канадский лидер Трюдо начал свою речь словами: «Мы дали миру пример того, как надо достигать единогласия на переговорах, устраняя столкновения и непримиримость…»
И снова мысли мои обратились к речам Живкова и Хонеккера. Они говорили о том, что «приехали сюда, чтобы заложить фундамент лучшей Европы», что «сегодня нет таких проблем, которые нельзя было бы урегулировать путем переговоров», и еще о том, что «одним из решающих направлений нашей будущей работы должно стать дополнение политической разрядки уменьшением напряженности в военной области». Они выступали за прекращение гонки вооружений, за сокращение вооружений, имеющихся в наличии, против разделения Европы на военные блоки…
…Был второй час ночи, когда я покончил с чтением стенограмм и выписками из них. Подошел к открытому окну, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом – иначе не усну. Город уже спал. После такого большого и хлопотного дня, гудевшего тысячами человеческих голосов, автомобильных и вертолетных моторов, он наконец успокоился.
На третье заседание, в четверг, 31 июля, меня отвез Клаус. Уже в половине восьмого, то есть за два часа до начала, я был в «Финляндии-тало». Побежал к столу, на котором раскладывались новые документы для прессы, заглянул в свой ящичек. Такими ящичками, как пчелиными сотами, была покрыта одна из стен в цокольном этаже Дворца. В моем ящичке лежала телеграмма из Москвы:
«ЗВОНИЛА НЕСКОЛЬКО РАЗ ТЕБЯ ВЕСЬ ДЕНЬ НЕ БЫЛО ГОСТИНИЦЕ ДОМА ВСЕ ПОРЯДКЕ СЕРЕЖА ВЕРНУЛСЯ ПОЛЕТА ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ МАРИЯ».
Сунул телеграмму в карман и решил сейчас же позвонить домой по международному телефону. Десятки таких аппаратов были здесь к услугам журналистов. Но, посмотрев на часы, передумал: Мария, пожалуй, еще не встала, да и Сережка отсыпается после своего очередного трансатлантического рейса. Ладно, позвоню позже.
Не прошло еще и недели с тех пор, как я уехал из Москвы, а несколько дней назад сам звонил Марии по телефону из своего гостиничного номера. И все-таки мне было приятно получить от нее эту телеграмму. Всегда приятно и радостно знать, что о тебе помнят, тебя любят.
Правда, я немного обиделся на Сережку – моего двадцативосьмилетнего «наследника», – мог бы тоже подписать телеграмму. Куда там – спал, наверное, без задних ног, когда мать отправилась на телеграф… Впрочем, и я не часто писал своему, ныне уже покойному отцу. Но тогда шла война. Думалось: простит, война все спишет.
Ничего она не списала. Ни доблести, ни подлости, ни черствости к ближнему!..
«Люблю, целую, Мария». Я так привык к этой концовке в каждом письме, в каждой телеграмме от Марии. И вдруг вспомнил первую ее телеграмму, кончавшуюся этими словами. Ту телеграмму принес мне Дупак в последний день Потсдамской конференции, а послана она была, наверное, накануне. Значит, тоже 31 июля. Какое совпадение!
Не в первый уже раз я ловлю себя на том, что здесь, в Хельсинки, подсознательно все время как бы навожу мост между Потсдамской конференцией и этим нынешним Совещанием. Порой мне чудится, будто я стою на этом длиною в тридцать лет мосту – от мира к миру, – а где-то под ним копошатся погрязшие в трясине человечки, цепляющиеся за атомные и водородные бомбы как за спасательные круги… Фантастическая картина, вроде тех, которые писал некогда Босх.
Повторилось все то же, что было вчера. Когда я поднялся на галерею, итальянский фотожурналист уже сидел на своем месте. Увидев меня, он начал призывно жестикулировать.
За что он так «полюбил» меня?
Я еще вчера пытался отплатить ему за любезность: держал на коленях его запасную технику, менял на камерах объективы, «насадки», вынимал израсходованные катушки с пленками, вставлял новые – ведь какой-то фотоопыт у меня имелся. Все это делалось по его знакам, разговаривать друг с другом мы не могли не только из-за языкового барьера, но из-за моих наушников тоже.
Прозвенел первый звонок, и все журналисты кинулись с галереи по лестнице вниз, к «канатику», чтобы снова увидеть прибытие делегаций. Я опять увидел Брежнева и сопровождавших его товарищей. К удивлению своему, понял, что Ковалев узнал меня – он приветливо кивнул на ходу…
Председательствовал Иосип Броз Тито. Первым было предоставлено слово президенту Чехословакии Гусаку. Многое из того, что он говорил, было близко мне не только как советскому журналисту. Оратор напоминал о том, что было частью моей биографии – так или иначе связывалось с минувшей войной. Как свое собственное я воспринял его утверждение:
«…История учит нас, что бесчисленные агрессии в Европе были связаны с злоупотреблением властью, с насилием и гнетом. Мюнхенский диктат, оккупация Чехословакии, нападение на Польшу, Францию и Югославию, на Советский Союз и другие европейские страны, все ужасы и жертвы второй мировой войны документируют это…»
Глава чехословацкой делегации высказал уверенность, что ликвидация новой военной угрозы, разрядка, система коллективной безопасности приведут к всеобщему и полному разоружению.
Потом выступал глава польской делегации. Признаюсь, я только позже по стенограмме изучил его речь.
А в те минуты одно лишь слово «Польша» снова, как уже бывало не раз, опрокинуло меня в прошлое. Я думал о днях, проведенных в войсках Рокоссовского, о руинах Варшавы, о том, какой ценой уже позже, там, в Цецилиенхофе, советской делегации удалось отстоять независимость Польши, добиться расширения ее территории. О том, что нет в мире страны, которая была бы обязана Советскому Союзу больше, чем Польша…
Нет, я никогда не считал Польшу нашим «должником» в бизнесменском понимании этого слова. Никогда не помышлял, что она чем-то и как-то обязана расплачиваться с нами. Кровь советских солдат, шестьсот тысяч жизней моих соотечественников, павших в боях за освобождение Польши от немецко-фашистских захватчиков, неоплатны. Непоколебимая твердость в борьбе за ее будущее, проявленная советской делегацией в Потсдаме, – тоже. Я имею в виду чисто моральный, нравственный долг каждого поляка-патриота…
Размышляя обо всем этом, я даже не заметил, как на трибуне появился президент Франции. Его речь была остроумна, насыщена историческими примерами, и хотя далеко не со всем, что говорил французский президент, я мог согласиться, главным для меня была безоговорочная поддержка им идей Совещания, обязательство Франции «полностью и тщательно» выполнять решения, которые будут приняты здесь.
Итак, выступили уже трое, а если считать и вчерашние заседания, то тринадцать из тридцати пяти присутствующих здесь глав государств. А Леонид Ильич все еще не выходил на трибуну. Мне казалось это несправедливо! Тогда я не отдавал себе отчета в том, что порядок выступлений, количество ораторов на каждом заседании и десятки других протокольных деталей были наверняка заранее выверены и взаимно согласованы. Не знал я и о том, что здесь, в Хельсинки, время товарища Брежнева было распределено буквально по минутам: позавчера, сразу же после приезда, он беседовал с президентом Кекконеном, вчера утром – с президентом Фордом, вечером после заседания – с Хонеккером, с д’Эстэном, а в промежутках – снова с главами социалистических государств.
Как он успевал?! Когда отдыхал? В каких условиях протекала его работа в помещении советского посольства?
Уже после Совещания мне удалось осмотреть хельсинкский рабочий кабинет руководителя одной из двух самых мощных держав мира. Кабинет был невелик по размерам и скромен по обстановке. Ну, конечно, письменный стол. Зеленый ковер на полу. На стене висел вырезанный из дерева барельеф Ленина – подарок одного из финских коммунистов. У стены – телевизор. Вот, собственно, и все.