Я не задавал себе вопроса: зачем мне столько фотоснимков? Они же не понадобятся ни одной газете, ни одному журналу. Советскую периодику обеспечит фотохроника ТАСС, ее корреспонденты наверняка здесь присутствуют. А западную… Ну, уж она-то в моих «фотоуслугах» совсем не нуждается!
Да разве в этом суть? Мне почему-то хотелось одарить своими снимками всех: себя до конца моей жизни, Марию, сына или дочь – дети у нас наверняка будут, – друзей, знакомых и даже незнакомых… Ведь когда-нибудь эти снимки станут историческими реликвиями. Когда-нибудь, спустя много-много лет, они уподобятся библейским легендам, или, наоборот, будут опровергать всяческие легенды, станут бесценными свидетельствами очевидца, присутствовавшего при «сотворении мира». Приобщат потомков наших к давно минувшим дням, когда еще израненная, еще кровоточащая Родина была снова вынуждена сражаться.
С кем? С заправилами Уолл-стрита и Пентагона, с Форт-Ноксом, в котором хранились неисчислимые золотые запасы Америки.
Да, с одной стороны, Америка, сытая, самодовольная, гремящая своими джазами, несмотря на продолжающуюся войну с Японией, бесстыдно заявляющая всему миру: «Что мое – то мое, а что твое – то тоже мое!» Америка и Британия – уже не «владычица морей», уже распадающаяся, но все еще хищная, все еще опасная в своей патологической ненависти к «колыбели большевизма»…
А с другой – эта самая «колыбель» – наша Родина, потерявшая 20 миллионов своих сынов и дочерей, покрытая руинами, полуголодная…
Пусть все это останется в памяти поколений!
Надо еще раз сфотографировать замок Цецилиенхоф. Общий вид… щелк! Толпу журналистов… щелк! Пустые кресла… щелк. Дверь, из которой появятся «они»… щелк.
Что бы еще щелкнуть? Ладно, запечатлеем липа западных журналистов. Кого я тут знаю? Вон в первом ряду возится со своим «Спидом» Брайт – годится. щелк! Рядом с ним американцы, с которыми я познакомился в «Андерграунде». Запечатлеем их тоже… щелк! Вон и то лицо мне знакомо – где я его видел? По-моему, в «читалке» пресс-клуба, он попросил у меня подшивку «Таймса». Как его фамилия? Кажется, Кеннеди – херстовский журналист. Ладно, увековечу и его… щелк! Кого еще? А-а! Вон он, сукин сын, очкастый Стюарт, стоит чуть в сторонке, без фотоаппарата. Ну, конечно, разве он допустит, чтобы его приняли за мелкую «фотосошку». Черт с ним – пусть сохранится в моем фотоархиве и его портрет… щелк! Потом буду рассказывать, как эта английская «пифия» предсказывала крах Конференции.
Торопливо записываю в блокнот: на первом снимке – то-то, на втором – то-то, на третьем… Только бы не перепутать, когда буду проявлять пленку, а затем печатать.
Посмотрел на часы. Семь минут четвертого. Ах, как медленно тянется время! Может быть, часы не в порядке? Поднес их к уху. Нет, все в порядке, идут!
И в этот момент дверь центрального входа раскрылась. Появились военные – наши, американцы, англичане. Встали по обе стороны двери и застыли как изваяния. Их тоже запечатлеем… щелк, щелк!.. Прошла еще минута, другая…
И вот первым выходит Трумэн, потом Сталин… А кто за ним? Ну конечно это Эттли!
В лица других людей я в тот момент не вглядывался. Они уже не интересовали меня. «Большая тройка» и прежде всего Сталин приковали все мое внимание.
Вот они подошли к креслам. Расселись. Трумэн – посредине, Сталин – слева, Эттли – справа. Щелк, щелк!..
И вдруг я перестал слышать щелчки, хотя палец мой конвульсивно нажимал на кнопку. Значит, пленка в фотоаппарате кончилась. Но я не мог заставить себя потратить какие-то мгновения на перезарядку, боялся, что прозеваю что-то важное. Нет, недаром многие западные журналисты были увешаны несколькими заранее заряженными фотокамерами: «отстреляют» из одной, наготове другая…
Внезапно пришла утешительная мысль: не этим мне надо заниматься сейчас! Какой фотообъектив может сравниться с человеческим глазом! И я стал пристально разглядывать сидящих и стоящих неподалеку от меня людей. Мне хотелось прочесть их мысли, по выражениям лиц угадать, закончилась ли Конференция.
Сталин, в своем обычном светло-кремовом, почти белом кителе, сидел, скрестив ноги и свесив кисти рук с подлокотников кресла. На лице его была не то улыбка, не то усмешка… Трумэн, в темном костюме при галстуке-бабочке, держал на коленях то ли папку, то ли просто сложенные в стопку листы бумаги. Он тоже улыбался, но в его улыбке было что-то неприятное. Может быть, плотно сжатые, тонкие губы придавали ей такой оттенок… Эттли резко подался влево, будто желал прижаться к Трумэну. Пиджак его был расстегнут, золотая цепочка пересекала жилет, из нагрудного кармана пиджака выглядывал уголок белого платка.
Лицо Эттли, впервые увиденное мной, тоже мне не понравилось: большой, переходящий в лысину лоб, редкие волосы на висках, коротко постриженные усики. Но главное для меня заключалось в другом: улыбался ли Эттли? Да, и на его некрасивом лице играла улыбка удовлетворенности. В ней я усмотрел последнее и окончательное подтверждение, что Конференция если еще не закончилась, то заканчивается вполне благополучно.
Потом я перевел взгляд на папку или стопку листов бумаги, которые держал в руках Трумэн. Черт побери! Ведь это, вероятно, заключительный документ Конференции. Разве не естественно, что Трумэн, как председатель Конференции, пришел на съемку с этим документом в руках, как бы давая всем нам понять, что «Большая тройка» приняла соответствующие решения.
Наконец, я сосредоточил свое внимание на лицах людей, выстроившихся за креслами, в которых сидели главы государств.
Молотова, стоявшего за креслом Сталина, я, конечно, узнал сразу. Лицо его было непроницаемо. Рядом с ним стоял Бирнс, сосредоточенно глядя куда-то вверх, словно принося богу свои молитвы. За креслом Эттли – насупившийся, с полным морщинистым лицом немолодой уже человек в очках. Это, конечно, Бевин. А кто рядом с ним, тоже пожилой, в адмиральском мундире с аксельбантом через правое плечо, с шевронами на рукаве и четырьмя рядами орденских ленточек? Позже я узнал, что это был адмирал Леги.
Между тем время съемки, по-видимому, обусловленное заранее, истекло. Сталин, Трумэн и Эттли одновременно встали и направились к двери. Остальные последовали за ними.
Я был несколько разочарован. Мне почему-то казалось, что Трумэн в заключение скажет хотя бы несколько слов или, на худой конец, слегка помашет своею папкой, символизирующей достигнутое тройственное соглашение…
Но ничего похожего не произошло. Один за другим все скрылись за дверью в полном молчании. Лишь несколько секунд спустя чей-то голос громко провозгласил по-русски, что журналисты приглашаются в зал заседаний. Затем уже другой голос повторил приглашение по-английски.
Толкаясь, отпихивая друг друга, мы ринулись к входным дверям, как стадо разъяренных быков. Но сотрудники советской, американской и английской охраны знали свое дело. Хорошо натренированными, иногда неуловимыми, а порой и открыто резкими движениями они навели порядок, образовали узкие проходы, в которых журналистам пришлось следовать в замедленном темпе и небольшими группками по пять-шесть человек.
Когда я очутился в знакомом уже мне зале, часы показывали пятнадцать минут четвертого. Подумалось: о завершении Конференции будет торжественно объявлено конечно же здесь. На открытом воздухе, да еще под стрекот кинокамер далеко не все могли бы расслышать голос Трумэна…
Трумэн, Сталин и Эттли встретили нас, стоя у покрытого красной скатертью стола, того самого, специально изготовленного для Конференции на московской мебельной фабрике «Люкс». Они вроде бы ждали, пока соберутся все журналисты. Снова возобновились съемки. И тут же прозвучали объявления опять на русском и английском, – журналистов приглашали подняться на галерею. Вот теперь-то я уже окончательно уверился в том, что сейчас произойдет какой-то символический акт, знаменующий конец Конференции.
И вдруг услышал голос… не Трумэна, нет! Это был хорошо знакомый мне голос Брайта, оказавшегося за моей спиной:
– Хэлло, Майкл! Ты был прав!
Я молча отмахнулся от него. Но Чарли привык высказываться до конца:.
– …Конференция заканчивается согласием, и наши боссы спешат домой.
Этих слов я уже не мог игнорировать. Спросил, не оборачиваясь:
– Откуда знаешь?
– Я только что из Гатова, – ответил Брайт. – Трумэновскую «Корову» готовят к отлету. Сам видел!..
– Ладно, тише! – прошипел я, хотя слова Брайта на этот раз доставили мне явную радость.
«Надо запомнить, запомнить все, что сейчас вижу, что услышу. Запомнить и по возможности записать!» – приказал я себе, выхватывая из кармана блокнот.
У меня и по сей день сохранились каракули этих поспешных записей, трудно поддающиеся расшифровке:
«Две огр., старомод. люстры… Чет. двери в стенах… Больш. дерев, лестн. на галерею… Ниша… во всю высоту трехстворчатое окно разделен. на…»
Помнится, я пробовал сосчитать, сколько в переплете окна стекол. Досчитал, кажется, до шестидесяти четырех и бросил это бесполезное занятие. А может быть, меня сбило со счета новое громогласное объявление:
– Посещение закончено. Журналистов просят покинуть зал.
«Что? – чуть было не крикнул я. – Разве нас позвали сюда не для того, чтобы мы выслушали какое-то важное заявление?!»
Немой мой вопрос остался без ответа. Сотрудники охраны в военном и штатском стали теснить нас к выходу.
Скоро я оказался за пределами замка. Посмотрел на часы. Стрелки их близились к четырем.
– Расстаемся, приятель? – снова раздался за моей спиной голос Брайта.
Мне не хотелось сводить с ним счеты. Даже стало немного грустно при мысли, что мы расстаемся, может быть, навсегда.
– Ладно, Чарли, – сказал я, – забудем все плохое, запомним все хорошее. Счастья тебе. Тебе и Джейн. Держи пять.
– «Пять» чего? – удивился он. – Ты хочешь мне что-то дать?
– Ах ты, горе мое! – рассмеялся я. – Это такая русская присказка к рукопожатию. Пять пальцев подразумеваются.
– А-а! Тогда держи в ответ десять! – воскликнул Брайт и крепко, до боли крепко сжал обеими руками мою кисть. – Сверим время! – предложил он. – На моих, швейцарских, три минуты пятого. Уверен, что там, – Брайт махнул рукой в сторону замка, – все кончилось. Сталин тоже сказал Трумэну. «Держи пять!»
– На моих, советских, столько же, – ответил я.
– Странно, что русские не хотят, как обычно, быть впереди! – добродушно пошутил Брайт.
Но я уже не слушал его балагурства. Одна мысль владела мною: «Конференция закончилась… Свершилось!»
Однако я ошибся…
Глава двадцать шестая.
…И ЕЩЕ ОДИН ДЕНЬ
Когда все журналисты покинули зал заседаний и закрылись все четыре двери, из которых две слева, за камином, вели в комнаты американской и английской делегаций и одна – справа – в помещение делегации советской, Трумэн объявил:
– Начнем очередное наше заседание. О предшествовавшей ему встрече министров иностранных дел доложит мистер Бирнс…
Все было так же, как вчера: в трех массивных креслах сидели главы государств, соседние кресла, менее помпезные, занимали министры, а за ними уже на обыкновенных «венских» стульях расположились эксперты. Вдоль стен – секретариаты делегаций. Словом, все было как и на прошлых одиннадцати заседаниях «Большой тройки», и со стороны могло показаться, что Конференция лишь приступает к своей работе.
– Комиссия, занимающаяся вопросами репараций с Германии, доложила нам, что не сумела прийти к соглашению…
Бирнс произнес эти слова медленно, с мрачным выражением лица. Они прозвучали как погребальные удары колокола.
Бирнсу очень хотелось дать понять Сталину, что рано еще торжествовать победу. Но, заметив, как ошеломило всех присутствующих такое безнадежное начало доклада, и зная, с каким нетерпением дожидаются они разъезда по домам, Бирнс поспешил смягчить удар:
– Я не хотел сказать, что не удалось добиться согласия по всем пунктам. По одним договорились, по другим – нет. Например, не достигнута договоренность в отношении заграничных источников репараций. Советский представитель по-новому истолковал вчера отказ Советского Союза от зарубежных инвестиций Германии, акций германских предприятий и золота…
Таким образом, вина за возникшие разногласия возлагалась на советского представителя, что не соответствовало действительности. Министры не достигли договоренности вовсе не потому, что советская сторона пошла якобы на попятную, а потому, что у ее западных партнеров по переговорам разгорелся аппетит: США и Англия стали претендовать на часть акций немецких предприятий, расположенных в советской зоне оккупации, а также на германские инвестиции в странах Восточной Европы.
Сталин предпочел не ввязываться в новый затяжной спор. Вместо спора он сказал вполне миролюбиво:
– А нельзя ли договориться так: от германского золота, как я сказал еще вчера, мы отказываемся, от акций германских предприятий в западной зоне тоже отказываемся, а что касается германских инвестиций в Восточной Европе, то они сохраняются за нами.
Трумэн и Бирнс переглянулись. Они заподозрили, что в предложении Сталина таится какой-то подвох.
– Что ж, это предложение надо обсудить, – не очень определенно откликнулся Трумэн.
– К чему мельчить вопрос, создавая излишние сложности? – продолжал Сталин, как бы не слыша реплики Трумэна. – Давайте решим его целиком, в соответствии со сложившейся реальностью: германские вложения в Восточной Европе сохраняются за нами, все остальные – за вами. Ясно, не правда ли?
Когда президент США открывал сегодняшнее заседание Конференции, мысли его были далеко от Бабельсберга. Федеральное бюро расследований прислало ему шифрограмму о том, что этот чертов Сциллард не только сам протестует против использования атомной бомбы, но и организует какое-то движение в поддержку своего протеста. Под его петицией на имя президента подписались уже 69 других ученых. В шифровке цитировались Сдельные абзацы этой петиции. Одну из фраз Трумэн запомнил, она гласила, что страна, делающая ставку на атомную бомбу, «несет ответственность за открытие дверей, ведущих в эпоху неслыханных по своим масштабам опустошений».
О, как ненавидел Трумэн этих неблагодарных людей, особенно иностранцев – всяких там венгров, итальянцев, евреев, – которых приютила у себя Америка, облагодетельствовала, платит им неслыханное жалованье!
«Я открываю врата рая, – мысленно возражал им президент, – американского, конечно, рая! – а они по недомыслию своему называют это дверьми в „эпоху опустошения“!»
Шевельнулись недобрые воспоминания и о последнем визите Стимсона. Что случилось с этим человеком? Был ведь таким горячим сторонником атомной бомбы. А теперь тоже подпевает этим «битым горшкам», пытается переложить всю ответственность за бомбу на него, Трумэна. Ничего не выйдет, сэр! Вы еще будете военным министром, когда первая атомная бомба обрушится на Японию. Оправдывайтесь потом, кайтесь! Пишите свои меморандумы!
На «Августу», скорее на «Августу»! Уж там-то никто не будет одолевать слезливыми «петициями» и «меморандумами».
Таков был душевный настрой Трумэна перед двенадцатой встречей «Большой тройки» и в самом начале этой встречи. Но как только заговорили здесь о золоте, об акциях, о миллионах и миллиардах долларов, инстинкт бизнесмена заставил президента моментально переключить ход своих мыслей – вернуться из Вашингтона сюда в Бабельсберг.
– Речь идет о германских инвестициях только в Европе или и в других странах? – настороженно спросил он Сталина.
– Хорошо, скажу еще конкретнее, – ответил Сталин. – Германские капиталы, которые имеются в Румынии, Болгарии, Венгрии и Финляндии, сохраняются за нами. Все остальные инвестиции ваши.
Подал свой голос и Бевин:
– Значит, германские инвестиции в других странах остаются за нами?
– Во всех других странах! – ответил Сталин и добавил не без иронии: – В Южной Америке, Канаде и так далее. Все это ваше.
– Это также относится и к Греции? – не унимался Бевин.
«Да, и к Греции, которую вы оккупировали разбойничьим способом», – хотел ответить Сталин, но произнес только одно слово:
– Да.
И устало вздохнул, давая понять, что ему надоело повторять одно и то же.
– А как вы предлагаете поступить с акциями германских предприятий? – подозрительно спросил его Бирнс.
– В нашей зоне они пойдут в возмещение наших потерь, в вашей зоне – ваших.
– Следовательно, мы правильно поняли ваше вчерашнее предложение: на акции в западной зоне вы предъявлять претензий не будете?
– Нэ будем, – ответил Сталин категорически.
Трумэн, Бирнс, Эттли и Бевин диву давались: что такое случилось со Сталиным? Почему обычное его упорство вдруг сменилось такой податливостью?
Никто из них не понимал Сталина до конца. И не только из-за коренного различия в мировоззрении, разных классовых позиций. Тут сказывалось еще и многое другое – разная степень государственной мудрости, неравный и совершенно несхожий житейский опыт, далеко не одинаковая тактическая гибкость. Сталин хорошо усвоил, что искусство вести переговоры заключается не в том, чтобы говорить «нет» по любому вопросу, если он решается не так, как хотелось бы, а и в умении с подчеркнутой готовностью идти навстречу своим партнерам, когда это необходимо для достижения главной цели.
Ошибочно решив, что нынче Сталина можно «уговорить» на все, Бирнс попробовал «поторговаться» еще насчет инвестиций.
– Может быть, вопрос о германских инвестициях за границей вы согласитесь вовсе снять?..
Сталин в ответ отрицательно покачал головой.
– Но вчера, – опять вмешался Бевин, – я понял вас так, что советская делегация полностью отказывается от претензий на инвестиции!
– Вы поняли нэ совсэм так, как следовало бы, – ответил Сталин, вроде бы сожалея, что Бевин такой «непонятливый».
– Как же так! – повысил голос английский министр Иностранных дел. – Ведь все мы слышали, что вы сказали вчера! В конце концов, есть стенограмма!..
– Стенограммы нет, есть протокол, – поправил его Сталин. – Но самое важное из того, что мы здесь говорим, несомненно фиксируется. Так вот, можете проверить протокольные записи. Вчера я говорил то же самое, что повторяю сегодня: мы отказываемся от германских капиталовложений в Западной Европе и Америке. По сравнению со вчерашним сегодня с нашей стороны делается даже уступка союзникам: мы отказываемся от германских инвестиций во всех странах, кроме Румынии, Болгарии, Венгрии и Финляндии.
Потом Сталин вдруг улыбнулся с хитрецой и спросил Бевина совсем миролюбиво:
– Нэ понимаю, па-ачему вы так волнуетесь? Известно ведь, что в Западной Европе и Америке германских инвестиций было гораздо больше, чем на Востоке.
Некоторое время Бевин и Бирнс продолжали вести теперь уже ленивую дискуссию со Сталиным. Но в конце концов оба поняли ее бесполезность, и Бевин решил поставить точку.
– Я хотел бы получить заверение, – сказал он, – что американские и британские вложения не будут затронуты, в какой бы зоне они ни находились.
– Ну, конечно! – охотно заверил его Сталин и добавил под общий смех: – Насколько мне известно, мы с Соединенными Штатами и Великобританией не воевали и не воюем.
О, Бевин еще будет мстить Советскому Союзу за то, что глава нашей делегации вызвал этот смех, и за многое другое. В то время как Черчилль произнесет свою «фултонскую речь», а потом будет носиться в Вашингтоне по Белому дому с планом атомной бомбардировки Советского Союза, Бевин сделает все от него зависящее, чтобы в нарушение Потсдамских соглашений добиться ремилитаризации Германии. Он подпишет Северо-Атлантический пакт и от имени английского правительства отклонит предложенный Советским Союзом Пакт мира. Вместе с Эттли он свяжет Англию с самыми агрессивными кругами США, будет всячески натравливать их на СССР и одновременно пресмыкаться перед ними…
Но все это произойдет еще в будущем, правда недалеком. А пока что Бевин сидел за столом мирных переговоров в Цецилиенхофе, задавал вопросы, бросал реплики, безуспешно пытаясь привлечь к себе всеобщее внимание и очень злясь на то, что ему не воздают здесь должного…
…Итак, решение о судьбе германских инвестиций было принято. Костер, разгоревшийся вокруг этой проблемы, благополучно потушен. Лишь некоторые его угольки продолжали тлеть.
Эттли предложил ввести в Репарационную комиссию Францию. У Сталина не было никаких возражений по существу. Он знал, как героически действовало во время войны французское Сопротивление. Он помнил, что Франция была жертвой немецкой оккупации. Но жизненные интересы Советского Союза и народов Восточной Европы заставляли советского лидера все время смотреть вперед, а не только назад. Будущая Франция конечно же окажется частью западного блока, несмотря на все, может быть, даже субъективно искренние заверения де Голля в дружбе с Советским Союзом.
Сам Сталин хотел, очень хотел дружбы с Францией, однако, будучи реалистом, сознавал, что если ей придется выбирать между советскими и американо-английскими интересами, то она по доброй ли воле или под давлением конечно же примет сторону Запада. Поэтому, не отвергая предложения Эттли, но помня о необходимости поддерживать в Репарационной комиссии хотя бы относительное «равновесие» сил, Сталин внес дополнение:
– Давайте пригласим еще и Польшу. Она сильно пострадала во время войны.
– Я понял так, что все мы согласились пригласить в комиссию Францию, – удовлетворенно произнес Эттли, помалкивая о Польше.
Сталин тотчас напомнил о ней:
– А Польшу?
– Я предлагаю компромисс, – вмешался в спор Трумэн. – Вчера вы, – сказал он, обращаясь к Сталину, – заявили, что возьмете на себя удовлетворение претензий Польши по репарациям. Так?
– Именно так, – подтвердил Сталин.
– Тогда мы, со своей стороны, возьмем на себя удовлетворение претензий Франции и других стран. Включение в комиссию только Франции вызовет, по-моему, некоторую путаницу.
Эттли обиженно поджал губы, как всегда в тех случаях, когда его предложение не находило поддержки у американцев.
В следующие минуты корабль Конференции пустился в плавание по морю цифр. И казалось, что ни один из трех его капитанов не знает лоции, понятия не имеет, где какая глубина, где опасные мели, сев на которые, корабль уже не сдвинется с места.
Но это только так казалось. В действительности каждый из капитанов старался выдержать свой курс. А поскольку курсы их не совпадали, очень трудно было предугадать, куда в конце концов причалит корабль – к берегу вражды или к берегу дружбы – и как поведут себя его пассажиры, выйдя на землю, – станут врагами или останутся союзниками.
Сталин понимал, что американцы и англичане намеренно дробят вопрос о репарациях на множество подвопросов, преследуя единую цель: уменьшить до возможного предела репарации, во всяком случае, ту их часть, на которую по всем законам морали и справедливости претендовал Советский Союз. Именно во имя этой коварной цели они пытаются оглушить советскую делегацию водопадом цифр и экономических выкладок.
Особенно усердствовал Эттли. Эксперты едва поспевали подавать ему заранее подготовленные справки. Цифры срывались с его губ одна за другой: «2400 тонн угля в течение 30 дней…», «другие виды топлива – в течение следующих шести месяцев…», «40 тысяч тонн продовольствия». По недоуменному и даже несколько растерянному взгляду Сталина он догадался, что тот вовсе не собирался рассматривать сегодня все эти детали, а видел свою задачу лишь в принципиальном решении вопроса. Это еще больше подхлестнуло английского премьера. И в охватившем его экстазе Эттли сам не заметил, как бросил Сталину «спасательный круг», помог обрести твердую почву под ногами: он упомянул мимоходом о Контрольном совете.
Контрольный совет был той самой организацией, на которую Сталин возлагал большие надежды. Именно этому Совету, а точнее говоря – советскому представителю в нем, предстояло следить за неукоснительным проведением в жизнь тех решений, которые примет Потсдамская конференция.
Сталину уже было ясно, что на создание какого-либо другого общегерманского органа, составленного из самих немцев, Запад не пойдет, – мысль о возможном пусть в будущем, но все же возможном расчленении Германия цепко держала в своих когтях умы и души правительств США и Англии. Поэтому надо было делать серьезную ставку именно на Контрольный совет, решения которого, по утвержденному тремя державами статуту, должны иметь силу, лишь будучи принятыми единогласно.
Не погружаясь в пучину цифр, Сталин сказал:
– Нам неизвестно мнение Контрольного совета. А без него решать вопросы, поставленные господином Эттли, просто невозможно. Надо предварительно узнать мнение Контрольного совета. Выяснить, как он думает удовлетворять нужды населения, какие у него планы насчет снабжения. Пусть там рассчитают все без спешки, обоснуют каждую цифру, определят реальные сроки, разберутся в наименованиях предметов снабжения и все такое прочее. Не могу сейчас высказаться ни «за», ни «против» предложений господина Эттли. Может быть, они совершенно правильны, а может быть, и нет. Авторитетно ответить на этот вопрос способен только Контрольный совет после тщательной подготовки.
Эттли понял, что теперь тонет он сам, и сделал последнюю попытку «удержаться на поверхности». Не желая, чтобы полное его поражение было зафиксировано в протоколе, глава английской делегации сделал вид, что у него нет и не было ни малейших расхождений со Сталиным. Он сказал:
– Это как раз то, о чем я прошу! Я хочу, чтобы Контрольный совет составил программу… – И, заметив саркастические улыбки на лицах Трумэна и Бирнса, добавил: – Но в принципе мы должны договориться об этом здесь!
Всем было ясно, что Эттли попал в трясину и, пытаясь выбраться из нее, увязает все глубже. Однако Сталин, в то время уже полностью овладевший положением, решил «проучить» нового английского премьера за вероломство, жестко размежевался с ним.
– Повторяю, я не хочу брать цифры с потолка. Цифры должны быть обоснованны. Это все.
– Продолжайте свой доклад, мистер Бирнс, – обратился Трумэн к государственному секретарю США.
С тех пор как спор между Эттли и Сталиным пошел по не ведущему никуда замкнутому кругу, все как-то забыли об этом докладе. Похоже, что и сам докладчик забыл о нем – так он встрепенулся, услышав требовательный голос Трумэна.
– Следующий вопрос – об экономических принципах в отношении Германии, – объявил Бирнс.
По этому вопросу споров почти не было. Прояснив кое-какие неясности, Сталин сказал:
– Нэ возражаю.
Трумэн, очевидно, искренне отреагировал на это тоже единственным словом:
– Благодарю.
Угли потухшего или, точнее сказать, затухающего костра тревожно засверкали вновь, когда Бирнс спросил у председательствующего, можно ли перейти к следующему вопросу – о военных преступниках.
В этот момент среди советских делегатов, экспертов и секретарей возникло движение. Нет, они ничего не сказали, только чуть качнулись друг к другу. Лица их побледнели, кожа не щеках натянулась.
Надо ли объяснять причину? О ней легко догадаться. С тех пор как Красная Армия вступила в пределы Германии, советским военнослужащим было запрещено думать о мести. Как должное восприняли этот запрет и все остальные граждане СССР. Привычный лозунг-клятва: «Не забудем – не простим!» – обрел иной смысл и иное звучание: «Не забудем, но мстить не будем!».
Советские люди могли желать и желали возмездия, но не мести. В порядке возмездия надо было уничтожить гигантские кузницы оружия на германской территории, ликвидировать нацизм и примерно наказать тех, кто лично, сознательно помог Гитлеру прийти к власти, кто вместе с ним взлелеял проклятый «План Барбаросса», чьи руки обагрены кровью мирных граждан – советских, польских, французских, болгарских и многих-многих других. Возмездие по закону. Но не слепая месть! Таков был призыв партии, призыв Сталина. Так пусть свершится хотя бы возмездие!..
И вот сейчас предстоит обсуждать этот вопрос. Сейчас!
Чьи имена будут названы первыми? Гитлера и Геббельса? Но их, как утверждают, уже нет в живых. Значит, Геринга, Гиммлера, Бормана, а за ними потянется вереница маленьких герингов, Гиммлеров и борманов. Тех, кто изобрел газовые камеры-«душегубки». Кто сжигал тысячи замученных людей в печах концлагерей. Кто снабжал вермахт дальнобойными орудиями, обстреливавшими блокадный Ленинград. Кто снабжал Гитлера деньгами для содержания армии – своры «гауляйтеров» разного ранга: кровь советских людей, кровь народов Европы они обращали в золото…
Всем ли им смерть? Это пусть решит суд – беспощадный, но справедливый. «Каждому – свое», – писали они на воротах концлагерей. Пусть же и сами получат по заслугам: каждый – свое.
– Расхождение по данному вопросу, – продолжал докладывать Бирнс, – заключается лишь в одном: следует ли уже сейчас или пока не следует упоминать фамилии некоторых крупнейших немецких военных преступников?
В зале вновь произошло движение. И опять главным образом среди советских людей. А Бирнс говорил:
– Представители Соединенных Штатов и Англии на сегодняшнем заседании министров заявили, что было бы правильным не упоминать фамилии, а предоставить это сделать прокурору. Английская делегация внесла предложение, смысл которого сводится к требованию, чтобы суд над главными военными преступниками начался как можно скорее. Советский представитель не возражал против английского проекта решения, но при условии упоминания в нем некоторых имен…
Спокойно, гораздо спокойнее, чем можно было бы ожидать, Сталин сказал:
– Имена, по-моему, нужны. Это необходимо сделать для общественного мнения. Кстати: будем ли мы привлекать к суду каких-либо немецких промышленников? Я думаю, что будем. Например, Круппа. Если Крупп не годится, давайте назовем других.
– Все они мне не нравятся, – пробурчал Трумэн и этим как бы несколько разрядил обстановку. Послышались смешки. – Я думаю, – продолжал президент, – что если мы назовем некоторые имена и оставим в стороне другие, то многие будут думать, что этих других мы вообще не собираемся привлекать к ответственности.