Сталин предложил освободить от репараций Австрию, поскольку во время войны она не представляла собой самостоятельного государства, не имела вооруженных сил. Трумэн же, ссылаясь на то, что Америка предоставила Италии миллионы долларов для ее экономического восстановления, высказался за освобождение от репараций и этой страны, так как в ином случае ей, дескать придется выплачивать репарации американскими деньгами.
– Советский народ не поймет, почему Италия, войска которой дошли до Волги и принимали участие в разорении Советского Союза, вдруг будет «амнистирована» и ничем не заплатит за причиненный ею ущерб, – возразил Сталин.
Тогда Трумэн, заботившийся больше всего о том, чтобы уберечь от Советского Союза американские доллары, заявил:
– Если в Италии есть предметы для репараций, не деньги, но предметы, например, заводы с тяжелым оборудованием, в котором нуждается Советский Союз, мы не возражаем, чтобы они были переданы ему.
Сталин принял это предложение, но настаивал, чтобы общая сумма репараций в ценностном исчислении была бы определена сейчас.
И тогда в дискуссию вмешался Бевин. Тут он чувствовал свою компетентность – умел считать деньги.
– Я предлагаю, – прохрипел Бевин, – при определении суммы репараций исходить из того, чем обладала Италия к моменту окончания войны. Соединенные Штаты и Великобритания оказали и продолжают оказывать большую экономическую помощь послевоенной Италии. То, что даем ей мы, не должно включаться в сумму репараций.
– Конечно, – ответил на это Сталин, – интересами Америки и Англии я пренебрегать не собираюсь.
Эттли, в чьи планы вовсе не входило давать возможность честолюбивому Бевину выдвигаться на первый план, тоже перестал играть в молчанку.
– Я вполне согласен с тем, что сказал господин президент, – начал он, форсируя свой и без того пронзительный голос. – В то же время я питаю полное сочувствие к русскому народу. Но мы также немало пострадали от Италии. Представьте же себе, джентльмены, чувства английского народа, если Италия вынуждена будет платить русским репарации из средств, которые фактически даны ей Америкой и Великобританией!
Эттли сделал паузу и закончил уже тише:
– Конечно, если в Италии имеется оборудование, которое можно изъять, то это другое дело. Но на оплату репараций из средств, которые Италия получила взаймы от нас и Америки, наш народ никогда не согласится.
Эту последнюю фразу Эттли произнес в замедленном темпе, глядя на английского протоколиста и как бы призывая его записать все слово в слово. Он представлял себе, как повторит ее в одном из своих ближайших парламентских выступлений, и не сомневался, что услышит шумные аплодисменты не только лейбористов, а и консерваторов.
«Ни пенса из средств рядовых англичан на сторону!» – так, несомненно, будут звучать заголовки «Таймса» и других британских газет, когда они дадут свои комментарии к речи нового премьер-министра. Заем Италии – это заем, он будет возвращен. Но платить из этого займа репарации России? Никогда!
«Что ж, – размышлял Эттли, – такая постановка вопроса, несомненно, повысит мой престиж в стране. Пусть знают все, что вождь лейбористов – верный страж народной казны! Впрочем, – тут же оборвал свои мысли Эттли, – надо еще заставить Сталина смириться с этим. Сейчас он наверняка ринется в бой…»
Но Сталин повторил сухо:
– Мы согласны взять оборудование.
И вдруг Эттли стали одолевать сомнения. Разгромив такую армию, как гитлеровская, Советский Союз доказал свою военную мощь. Несомненно, он захочет обладать ею и в дальнейшем. А разве Британия и Америка заинтересованы теперь в том, чтобы эта мощь сохранялась?.. У проблемы репараций есть еще один аспект – чисто военный…
– Вы хотите изъять у Италии в счет репараций военное оборудование? – спросил Эттли, и на лице его появилось лисье выражение.
– Военное оборудование, – как эхо откликнулся Сталин.
Наступил момент, когда Бевину вновь показалось, что он может поставить Сталина в более чем затруднительное положение. Ведь согласие на погашение репарационного долга Италии военным оборудованием можно истолковать как намерение России вооружиться настолько, чтобы диктовать свою волю Европе. Той самой Европе, за независимость которой Сталин, судя по проколам, столько раз ратовал здесь! Подтвердив, что заинтересован в военном оборудовании, он допустил роковую для себя ошибку. Надо зафиксировать ее.
– Я хочу спросить генералиссимуса, – произнес Бевин, не без ехидства, – речь, стало быть, идет о военном оборудовании для производства военной продукции? Верно?
Сталин взглянул на него так, как, очевидно, посмотрел бы профессор на студента-первокурсника, уверенного, что в состоянии опровергнуть закон Архимеда.
– Это весьма произвольное толкование наших намерений. Речь идет об оборудовании военных заводов, которое будет использовано для производства мирной продукции. Такое же оборудование мы изымаем из Германии.
– Но вы прекрасно понимаете, – воскликнул Бевин, – что я говорю совсем о другом! То, что я имел в виду, не может быть использовано для мирного производства!
Сталин развел руками:
– Каждый «имеет в виду» то, что он хочет. По-русски в таких случаях говорят: «Вольному – воля». Я же имею в виду то, что любое заводское оборудование может быть использовано для мирного производства. Мы и свои собственные военные заводы переводим сейчас на мирное производство. Нет такого военного оборудования, которое нельзя было бы использовать для производства мирной продукции. Например, наши танковые заводы перешли уже на производство автомобилей.
«Сорвался! – с яростью подумал Бевин. – Сорвался с крючка!»
– Очень трудно определить, что вы пожелаете взять, – угрюмо пробурчал он.
– Конечно, – охотно согласился Сталин. – Сейчас трудно перечислить все то оборудование, которое может устроить нас. Важно, чтобы здесь было принято решение в принципе, а уж потом мы сформулируем наши конкретные требования.
Бевину очень хотелось сказать: «Могу себе представить, каковы будут эти требования». Однако для серьезной полемики такая фраза явно не годилась. А другие не приходили в голову.
Его опередил Трумэн.
– Насколько я понял, – сказал он, обращаясь к Сталину, – вы хотите, чтобы мы зафиксировали в принципе тот факт, что Италия обязана уплатить репарации?
– Совершенно верно, – подтвердил Сталин. – Нужно зафиксировать обязательность уплаты репараций и определить их в денежном исчислении. Причем, уверяю вас, мы согласны на небольшую сумму.
«Но он же издевается над нами, а мы покорно позволяем ему это! – хотелось воскликнуть Бевину. – Что в самом деле получилось? Сначала мы возражали против самих репараций. Потом согласились на них в виде оборудования. А теперь опять возвращаемся к денежной сумме!»
– Я думаю, – неожиданно для Бевина и не в меньшей степени для Эттли сказал Трумэн, – что у нас нет в принципе разногласий по этому вопросу. Хочу только, чтобы те авансы, которые мы и Великобритания дали Италии, не были бы затронуты.
Сталин приподнял обе руки с открытыми ладонями, как бы отталкивая такие опасения:
– Нет, нет! Я вовсе не имел в виду этих авансов.
Бевин почувствовал, что, несмотря на все свои старания сохранить выдержку, он не может спокойно перенести этого нового явного поражения западных держав.
– В таком случае, – заявил он, – возникает вопрос: что в первую очередь должна возместить Италия? Полученные от нас займы или ущерб, нанесенный России? Мы давали наличные деньги и считаем, что первая обязанность Италии вернуть долг. А затем уже можно говорить о репарациях России.
На лице Сталина появилась хорошо знакомая тем, кто имел с ним дело, «тигриная улыбка»: усы чуть приподнялись, обнажая наполовину зубы. Уничижительно глядя на Бевина, он ответил:
– Может быть, с торгашеской, или – заменим это слово другим – с коммерческой, точки зрения такая постановка вопроса могла бы считаться правильной. Но есть и другая точка зрения, чисто человеческая. Так вот, с этой точки зрения, приняв предложение господина Бевина, мы поставили бы деньги выше стоимости людских жизней. Мы не можем поощрять Италию и прочих агрессоров тем, что по большому, человеческому, счету они выйдут из войны почти безнаказанными, не оплатив хотя бы частично того, что они разорили. Это равнозначно выдаче им премии за войну.
Внезапно послышался нарастающий гул авиационного мотора. Какой-то самолет пролетал, как показалось сидевшим в зале людям, над самой крышей Цецилиенхофа. Однако все сумели расслышать, как Трумэн ответил Сталину:
– Я совершенно согласен с вами.
– Что?! – воскликнул Бевин. – Правильно ли я понял мистера президента? Или шум самолета…
– Я согласен с заявлением генералиссимуса, – как бы назло Бевину громко повторил Трумэн, – что агрессор не должен получать премию, а должен нести наказание.
В этих словах президента отчетливо прозвучал укор англичанам, которые осмелились продолжать спор после того, как он, Трумэн, уже высказал свое согласие со Сталиным. Такое можно еще было стерпеть от Черчилля, но не от какого-то профсоюзного бюрократа!..
Сталин, который, казалось, всегда улавливал малейший нюанс в ходе Конференции и умел соответственно реагировать на него, видимо, решил, что выговор Трумэна англичанам – плохая концовка для заседания. Он печально покачал головой и сказал сочувственно:
– Англичанам особенно много досталось от Италии.
– Мы этого не забываем! – встрепенулся Эттли.
Трумэн оставил его реплику без внимания.
– Назначим час для нашего завтрашнего заседания, – предложил он. – Как обычно, в пять?
– Пожалуйста! – готовно, как бы делая особую любезность на этот раз Трумэну, откликнулся Сталин.
– А может быть… лучше начинать наши заседания в четыре? – спросил президент.
– Ну, пожалуйста! – с прежней готовностью согласился Сталин.
Англичане хранили молчание.
– С общего согласия, – сказал Трумэн уже стоя, – завтрашнее заседание начинается в четыре часа.
Глава двадцатая.
«ИЗ САМЫХ ДОСТОВЕРНЫХ ИСТОЧНИКОВ»
С утра Воронов отправился в пресс-клуб, чтобы просмотреть западные газеты. Он не был там уже дня три и ехал сейчас главным образом для того, чтобы выяснить, как эти газеты реагировали на приезд в Бабельсберг Эттли и Бевина, какие делают прогнозы, сравнивая их позицию с той, на которой стоял Черчилль.
Когда Воронов вошел в читальню, там уже было много западных журналистов. «Очевидно, бар еще закрыт», – догадался он.
Вступать сейчас в разговор со своими иностранными коллегами Воронову не хотелось – не терпелось ознакомиться с газетами. Не обращаясь ни к кому в отдельности, он произнес негромко «Хэлло!» и стал искать глазами, где бы присесть. Ему повезло: в стороне от заваленного газетами длинного стола стоял другой – маленький, круглый. Там тоже лежали подшивки газет и оказались два никем не занятых стула. Воронов расположился на одном из них, а спинку второго наклонил вперед, прислонив ее к краю стола, чтобы не подсел кто-нибудь рядом.
Он был рад, что его приход остался почти незамеченным, – «западники», как правило, не упускали возможности поболтать с «русскими» в надежде выудить «сенсацию». После той истории с «пресс-конференцией» у Стюарта многие из них знали Воронова в лицо и проявляли к нему повышенный интерес.
Радуясь, что на этот раз удалось избежать их назойливого любопытства, он погрузился в чтение.
Газеты были полны подробностями о выборах в Англии, пестрели портретами Черчилля, Эттли, Бевина. Но о том, что интересовало Воронова, сообщений было немного, и, как правило, они не содержали ничего существенного. Лишь одно утверждение заслуживало внимания – то, что между позициями консерватора Черчилля и лейбористов Эттли и Бевина никакой разницы наверняка не будет.
В газетных статьях обильно цитировались публичные выступления различных лейбористских деятелей. Цитаты свидетельствовали, что по главным вопросам, обсуждаемым «Большой тройкой» – таким, например, как польский, – Эттли и Бевин вполне солидарны с Черчиллем.
Просочились в печать сведения и относительно пребывания в Бабельсберге польских представителей, о беседах, которые имели место между ними и руководителями западных делегаций. Поляки, отстаивающие новую границу по Одеру и западной Нейсе, получили будто бы единодушный отпор и от Черчилля, и от Трумэна, и от обоих западных министров иностранных дел. Высказывалось предположение, что такой же безоговорочный отказ получат они и со стороны Эттли.
Читая газеты, Воронов делал выписки из них и, казалось, не замечал ничего, что происходит вокруг. Он не помнил, сколько затратил на это времени – час, два или три – когда его окликнули по фамилии. Воронов нехотя поднял голову и увидал, что рядом, склонившись над ним, стоит Стюарт.
– Good morning![11] – сказал англичанин и, взявшись за спинку стула, прислоненного к столу, осведомился: – Это место не занято?
Не дожидаясь ответа, Стюарт присел рядом с Вороновым и, слегка щуря свои глаза, прикрытые стеклами очков, сказал:
– Рад встрече, сэр!
Воронов промолчал. После той злосчастной «пресс-конференции», которая, впрочем, принесла Воронову не только разочарования, он не видел Стюарта. Брайт сказал, что англичанин улетел в Лондон в числе свиты Черчилля.
А теперь вот он сидел рядом. Как всегда, элегантно одетый, чисто выбритый, и доброжелательно-светская улыбка не сходила с его пухлых румяных щек.
– Неожиданная, но приятная встреча, – корректно, вполголоса, чтобы не мешать остальным, ворковал Стюарт, поблескивая стеклами своих очков.
Воронов снова промолчал, еще ниже склонившись над газетной страницей и тем давая понять Стюарту, что не имеет никакого желания вступать с ним в разговор.
Но на того это, видимо, не произвело должного впечатления. Он продолжал:
– Только вчера утром вернулся из Лондона. Отличная здесь погода. – И вдруг положил ладонь на газету, которую читал Воронов: – Да перестаньте вы дуться на меня, сэр! Честное слово, та история не стоит того, чтобы начинать пожизненную вендетту. Тем более что теперь все это уже не имеет никакого значения.
– Для кого как. Провокации не забываются, – сухо ответил Воронов.
– Зачем же так грубо? – с укоризной сказал Стюарт.
– Привык называть лопату лопатой, – ответил Воронов, используя идиоматическое английское выражение.
– Лопата вам как раз может пригодиться, – скаламбурил Стюарт.
– Что вы этим хотите сказать?
– А разве вы не считаете долгом бросить свой ком земли в могилу? – вместо ответа спросил тот.
– Послушайте, мистер Стюарт, – раздраженно произнес Воронов, – чего вы, собственно, от меня добиваетесь? Какая лопата? Какая могила? Я занят.
– Я предлагаю вам обмен информацией, сэр. Честный и откровенный.
Воронов уже готов был ответить, что честность, откровенность и Стюарт несовместимы, но вдруг заинтересовался. Что такое имеет в виду этот тип?
Сдерживая себя, ответил мягче:
– Ваше отношение к честной и правдивой информации вы уже продемонстрировали однажды.
– Опять? – усмехнулся Стюарт. – Но мы же договорились поставить на этом крест. Ладно, для того чтобы у вас не было никаких сомнений, я выкладываю свою информацию первым. А вам предлагаю честно и откровенно судить, заслуживает ли она той, которую я хочу получить от вас. Так вот – Конференции конец. Крышка. Она умерла. Знаю из достоверных источников.
«Что ж, – подумал Воронов, – провокатор всегда остается провокатором». А вслух сказал, указывая на лежащие перед ним подшивки газет:
– У меня ворох таких пророчеств. И все «достоверные». Но вопреки им Конференция продолжает свою работу. Сегодня в четыре часа состоится очередное заседание.
– А я вам говорю, что никакого заседания не будет! – упорствовал Стюарт.
– Следуете завещанию Геббельса? – насмешливо спросил Воронов. – Он утверждал, что ложь, для того, чтобы казаться правдоподобной, должна быть колоссальной.
– Оставьте эту пропагандистскую ерунду, мистер Воронов, – отмахнулся Стюарт. – У нас разговор серьезный. Конференция, как я предполагал еще два дня тому назад, скончалась.
Уверенность, с какой держался англичанин, посеяла в глубине души Воронова тревогу.
– Откуда вы это взяли? – настороженно спросил он.
– Я виделся с Бевином. Сразу же после его прибытия в Бабельсберг. Английская делегация не пойдет ни на какие уступки. Это и было заявлено дяде Джо на вчерашнем заседании. Ни на одну! – с нажимом повторил Стюарт, поднимая вверх указательный палец. – Альтернатива предложена такая: или дядя Джо смиряется и, так сказать, откроет свои фланги, или встреча заканчивается ничем и все разъезжаются по домам. Насколько мы знаем характер дяди Джо, он вряд ли смиренно сложит оружие. Осталась единственная возможность: разъехаться по домам.
Воронов задумался. «На эту „информацию“ можно, конечно, наплевать и забыть о ней. Но нельзя сбрасывать со счетов то, что она исходит именно от Стюарта, человека, о котором Брайт говорил, что он вхож к Черчиллю. Нет ничего удивительного в том, что он встречался и с Бевином, а может быть, и с самим Эттли. Но если это так, то, значит, именно они поручили ему распространить эту, с позволения сказать, „информацию“. И он решил начать с меня, уверенный, что я передам кому следует о твердом намерении английской делегации не идти на уступки ни по одному вопросу. Ну, а чему может послужить такая моя „передача“? Сама по себе, разумеется, ничему. Но если Эттли и Бевин на первом же после их прихода к власти заседании „Большой тройки“ в самом деле заняли такую позицию, то теоретически нельзя исключить, что дело может закончиться разрывом».
Как только Воронов об этом подумал, он испытал почти физическую боль. Эта Конференция, на которой он фактически ни разу не присутствовал, стала как бы его личным делом. Она переплелась в его душе с судьбой Германии, судьбой Польши… Да, после схватки со Стюартом, после разговора со Сталиным, после бесед с Вольфом и Нойманом, после того, что он, Воронов, узнал о работе немецких коммунистов, после всего того, что он увидел, услышал и пережил с первого дня своего приезда в Потсдам, судьба этих стран стала его собственной судьбой. И даже не только этих.
Воронов, фактически рядовой советский журналист, незаметно для самого себя стал ощущать нечто вроде личной ответственности за исход Конференции. Он верил в то, что она даст миллионам людей в Европе, а может быть, и во всем мире, ответ на вопрос: «Как жить дальше.» Каким будет завтрашний день человечества? Чистым ли станет не только небо над головами, но и горизонт? Или там вновь появятся грозовые тучи? Он ощущал я теперь не только гражданином своей страны в первую очередь, но одновременно и гражданином мира… Страшные годы войны вновь вставали перед его глазами. В памяти воскресали не только бои на советской земле но и все виденное за ее пределами: руины, дороги, по которым брели в никуда одетые в тряпье люди. Голодные бездомные, потерявшие своих отцов, братьев, жен, сыновей. Поляки, чехи, словаки, венгры…
Он понимал, что Конференция сама по себе не породит чуда, не восстановит разрушенное, не осушит все слезы, не залечит все раны. И вместе с тем всем сердцем своим верил, что она, подобно солнцу, поднявшемуся над горизонтом, осветит миллионам людей самый лучший, самый правильный из всех путей – путь в Будущее.
И вот теперь, если этот подлый Стюарт прав…
«Нет, нет, не может быть!» – хотелось крикнуть во весь голос Воронову. Но он не крикнул, а сказал подчеркнуто спокойно;
– Вашей информации грош цена. Тем не менее, что вы хотите получить взамен?
– Ваше честное слово, что я буду первым из западных журналистов, который узнает, на какой день наметил свой отъезд Сталин.
Это показалось Воронову смехотворным.
– Вы что, всерьез думаете, что меня об этом информируют? – спросил он. – Или полагаете, что я вхож к Сталину, как вы, судя по слухам, к Черчиллю?
– Не знаю, – покачал головой Стюарт. – Ходят и о вас всякие слухи… К тому же я не беру с вас никаких обязательств, кроме одного: если узнаете вы, то об этом буду знать и я.
«Не верю я тебе, несмотря ни на что, не верю!» – мысленно повторил Воронов. И в надежде узнать у Стюарта хоть какие-нибудь подробности спросил:
– Значит, вы всерьез считаете, что для Конференции уже выкопана могила?
– Достаточной глубины, чтобы похоронить в ней весь Цецилиеихоф, – ответил Стюарт.
– Я не верю ни одному вашему слову, мистер Стюарт, – со злостью сказал Воронов. – И должен еще добавить, что для роли могильщика я не гожусь. По-моему, Конференция непременно завершится согласием. Может быть, уже сегодняшнее заседание опровергнет все ваши измышления. Вы просто компрометируете своих руководителей, приписывая им намерение вопреки рассудку я здравому смыслу сорвать Конференцию…
В этот момент дверь в читальню распахнулась, и появился Чарли Брайт. Уже с порога он крикнул:
– Хэлло, ребята! Имею сообщение исключительной важности. Заседание Конференции отменено!
Мгновенно прекратилось шуршание газетных страниц. Взоры всех, кто был в читальне, обратились к Брайту. Несколько секунд длилась тишина. Затем посыпались вопросы:
– Как?
– Почему?
– Совсем отменена?
– Откуда ты узнал?..
Брайт сиял самодовольной улыбкой. Он явно наслаждался тем, что привлек к себе всеобщее внимание.
И тут-то Воронов услышал насмешливый вопрос Стюарта:
– Так как же? Наша договоренность вступает в силу?
– Подите вы к черту! – сквозь зубы произнес Воронов, встал и, в свою очередь, спросил Брайта: – Где ты подхватил эту сплетню?
Брайт только теперь заметил Воронова и ответил обиженно:
– Осторожнее на поворотах, Майкл-бэби! Тебе всюду мерещатся сплетни да провокации! Что ж, если хочешь совсем остаться в дураках, то поезжай в Бабельсберг и узнай в русской протокольной части, состоится ли Конференция.
Воронов, еще сам не сознавая, что будет делать в следующее мгновение, подчиняясь непреодолимому импульсу, быстро подошел к Брайту, вытолкнул его за порог, следом вышел сам и закрыл за собой дверь.
– Если ты сейчас же не скажешь мне, – медленно произнес он, сжимая кулаки, – откуда ты взял, что…
– Да ты просто бешеный какой-то! – воскликнул, отступая, Брайт. – Что я такого сказал? Ну, сегодня у Джейн оказался свободный день. Я спросил ее – почему? И она ответила, что американская протокольная часть официально извещена, что заседание Конференции отменяется. Ну?.. Чего ты еще от меня хочешь?!
Глава двадцать первая.
УЛЬТИМАТУМ
В полдень 29 июля после соответствующего предупреждения в «маленький Белый дом» в сопровождении переводчика Голунского приехал Молотов.
Он сообщил ожидавшим его Трумэну и Бирнсу, что генералиссимус Сталин чувствует себя не совсем хорошо и врач не рекомендовал ему выходить из дома. Поэтому он не смог выполнить просьбу президента и приехать к нему сам. Не сможет товарищ Сталин быть и на заседании Конференции, назначенном на четыре часа дня.
– Жаль, что сегодняшнее заседание не состоится, – сказал Трумэн. – Но прежде всего мне хотелось бы выразить сожаление по поводу болезни генералиссимуса. Надеюсь, ничего серьезного?..
По приглашению Трумэна все поднялись наверх, в его кабинет. Здесь, помимо письменного стола, в правом от двери углу находился круглый стол из красного полированного дерева, окруженный стульями с высокими спинками. К нему Трумэн и пригласил широким, гостеприимным жестом Молотова и его переводчика.
Как только все расселись, дверь кабинета распахнулась, и негр-слуга в красной короткой курточке с блестящими пуговицами и черных брюках с желтыми лампасами вкатил небольшой столик на колесах. Стеклянная поверхность столика была сплошь уставлена бутылками с разноцветными этикетками. Они окружали серебряное ведерко с кубиками льда, высокие стаканы и рюмки овальной формы.
– Что предпочитает мистер Молотов? – с улыбкой спросил Трумэн. – Шотландское виски? Или американский «Бурбон»? Джин с тоником? Или, может быть, русскую водку?
Молотов как-то недоуменно посмотрел на столик, потом перевел взгляд на Трумэна и произнес по-английски:
– No.
– Что ж, – добродушно развел руками Трумэн, – тогда и мы не будем. Пусть царит в этом доме трезвость!
Он сделал знак лакею тыльной стороной ладони по направлению к двери. Тот быстро выкатил столик из кабинета и плотно, но бесшумно закрыл за собой дверь.
Трумэн снова посмотрел на Молотова. Улыбка не сходила с лица президента.
Да, он считал необходимым хотя бы немного расположить к себе этого человека в темном костюме, в белой с накрахмаленным воротничком сорочке, с лицом, которое, по наблюдениям Трумэна, никогда не посещала улыбка, и в пенсне, которое во всем мире давно уже вышло из моды.
У Трумэна были основания думать, что Молотов не питает к нему симпатий. И не только из-за перепалок за столом Конференции. Он не сомневался, что советский нарком конечно же не забыл той первой, вашингтонской встречи в Белом доме, когда президент сделал попытку разговаривать с ним как с мальчиком или, во всяком случае, как с одним из своих подчиненных.
Теперь надо было исправить эту оплошность. Исправить не потому, что Трумэн осознал бестактность своего тогдашнего поведения, и, разумеется, не потому, что вдруг проникся симпатиями к Молотову. Нет, дело было в другом. Трумэн знал, что Молотов является в своем роде «alter ego» Сталина и что разговор с ним – это почти то же самое, что и разговор со Сталиным. «Почти» – потому что Сталин мог решать. Молотов же только докладывать ему, может быть, что-либо рекомендовать, но главное – выполнять указания.
Трумэн не сомневался, что каждая сказанная им сейчас фраза, каждая его интонация, даже, наверное, жесты, будут в точности переданы этим человеком Сталину.
– Нам хотелось бы, – сказал Трумэн, сплетая пальцы, на одном из которых тускло поблескивало обручальное кольцо, – обсудить с генералиссимусом важный вопрос, касающийся Польши. И не только обсудить, но и внести с его согласия на рассмотрение Конференции важное, как нам кажется, предложение… Вы не возражаете, если я попрошу мистера Бирнса изложить суть дела? – Он многозначительно посмотрел на Бирнса и добавил: – Мне кажется, что наш государственный секретарь за время Конференции приобрел большую практику в формулировании проектов и предложений.
Затем Трумэн перевел взгляд на Молотова, как бы спрашивая, не возражает ли он.
– Я готов слушать, – сухо ответил Молотов.
– Буду рубить прямо сплеча, как говорят в таких случаях у нас, да и у вас, кажется, также, – начал Бирнс… – Какие между нашими делегациями существуют главные расхождения? Это, – он поднял руку с расширенными пальцами, – вопрос о репарациях… Так? – Бирнс загнул большой палец. – И это – вопрос о западных границах Польши. – Он загнул второй палец. – Так вот, – опуская руку, продолжал Бирнс, – если бы мы с вами могли договориться по этим двум вопросам, то думаю, что за английской делегацией дело не станет.
– Вы г-говорите и от ее имени? – спросил Молотов.
– Пока нет, – ответил Бирнс. – Более того, мы вообще не знаем, каково мнение Эттли и Бевина о западной границе Польши. Но… – он несколько замялся, – я надеюсь, что с англичанами можно будет договориться.
В первом случае Бирнс явно лукавил, – позицию Эттли и Бевина в отношении польской границы и он и Трумэн знали прекрасно. Более того, Бирнс знал и о том, что именно англичане поручили своим журналистам распространить слух из «самых достоверных источников», что Конференция на грани провала из-за неуступчивости русских. Во втором случае Бирнс был ближе к истине, поскольку не сомневался, что англичане не посмеют пренебречь мнением Соединенных Штатов.
– Следует ли понимать вас так, что американская делегация теперь согласна удовлетворить требования поляков? – спросил Молотов.
– Кроме одного, – снова поднял руку Бирнс, на этот раз предостерегающе. – Мы согласны со всем, что просят поляки, за исключением территории между восточной и западной Нейсе.
Молотов чуть заметно пожал плечами. Его руки неподвижно лежали на коленях.
– Но это же и есть то главное, на чем настаивают поляки! – сказал он и посмотрел на Трумэна, как бы спрашивая его, в чем же смысл «важного предложения».
– Мы это знаем! – поспешно, словно опасаясь, что Трумэн опередит его, произнес Бирнс. – И поэтому предлагаем компромисс. Давайте договоримся так: пусть до решения Мирной конференции этот спорный район остается под советским управлением. По этому вопросу мы составили меморандум и хотим надеяться, что его содержание вас устроит.
Бирнс сделал паузу и посмотрел на Молотова. На лице наркома ничего не отразилось – ни согласия, ни возражения. Таким же холодно-бесстрастным осталось оно и после того, как Болен зачитал подготовленный текст.
В этом тексте не заключалось нового по сравнению с тем, что Бирнс только что сказал, хотя сформулирован он был хитроумнее: с упором на то, что предоставляется Польше, и молчанием о том, в чем ей отказывают.
Молотов по-прежнему безмолвствовал, и это начинало выводить Бирнса из себя.
– Итак, вы поняли меня, мистер Молотов? – с трудом преодолевая раздражение, спросил Бирнс. И повторил, как бы подводя итоги: – Значит, так: спорная территория управляется советской администрацией. Польская администрация, которая сейчас, так сказать, явочным порядком присвоила себе власть на некоторых германских землях, ликвидируется… Хочу напомнить, мистер Молотов, что по ялтинскому соглашению никакой зоны оккупации для Польши не предусматривалось. Верно?
– И верно и не в-верно, – невозмутимо произнес наконец Молотов.
– Как же «не верно», если… – начал было Бирнс, но Молотов, прервав его, сказал:
– Верно то, что насчет, как вы выразились, «польской зоны оккупации» в ялтинском соглашении ничего не сказано. Но в нем черным по белому записано, что главы трех держав признают право Польши получить существенные приращения территории на севере и на западе. Как же полагает мистер Бирнс: получив эти «существенные приращения», должна Польша иметь там свою администрацию? Или «приращения» произойдут только на карте?