Во всей этой сцене было что-то коробившее меня, хотя что именно, я не смог бы объяснить. Очевидно, дурацкий спор о подлинности драгоценности, он, несомненно, должен был обидеть Чарли и Джейн.
Я посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого.
Чарли перехватил этот мой взгляд и громко объявил:
– Джентльмены! Не будем забывать, что наши леди завтра должны подняться чуть свет. Оказывается, несмотря на перерыв в работе Конференции, заседания министров будут продолжаться. А это значит, что их бумажный конвейер не остановится ни на минуту. Итак, леди и джентльмены, мисс Джейн Сьюзен: Мюррей (надеюсь, ей недолго осталось носить эту фамилию) и мистер Чарльз Аллан Брайт сердечно благодарят вас за то, что почтили своим присутствием нашу… я бы сказал, интернациональную помолвку. Спасибо тебе, Майкл! – Брайт сделал церемонный поклон в мою сторону.
Как это часто случалось с Брайтом, трудно было понять, искренен он или гаерски нахален. На всякий случай, я тоже поклонился и сказал:
– Для меня это была честь…
Прощание заняло считанные минуты. Мы помахали друг другу руками и обменялись обычными «Хай!», «Бай-бай!». Я не знал, повезет ли меня Чарли или мне придется проделать недлинный путь до своего сектора пешком. Но Брайт тут же разрешил мои сомнения, сказав:
– Иди и садись в машину. Только не спутай мою с меллоновской – у него трещина на ветровом стекле. Я сейчас тебя догоню.
Мне вспомнилось, что Чарли намекал – не знаю уж, в шутку или всерьез, – будто собирается остаться у Джейн на ночь. Я, тоже в полушутливом тоне напомнив ему об этом, сказал, что не хотел бы ломать его планы. Но Чарли обиделся.
– Пожалуйста, не забывайся! В Соединенных Штатах существует такое понятие, как «нравственность». Джейн – не Урсула, а я – не Стюарт, Иди в машину!
Я вышел, смущенный своей бестактностью, и влез в брайтовский «виллис». Через минуту показался Меллон, с размаху плюхнулся на сиденье своей машины и крикнул мне:
– А ты все-таки здорово разложил тогда этого Стюарта! Молодец! Это было такое шоу, за которое можно деньги брать! Хай, Майкл!..
Он включил мотор и секунду спустя исчез из виду. «Значит, Меллон тоже был тогда у Стюарта!» – сообразил я.
Какое-то время мне пришлось посидеть в одиночестве. Наступила ночь. Где-то верещали не то кузнечики, не то цикады. Наконец в освещенном проеме открывшейся двери появился Чарли. Он медленно подошел к машине, медленно взобрался на свое водительское сиденье, охватил руками рулевое колесо…
Все это он проделал молча, что никак не соответствовало обычным его развязным манерам. Я даже подумал: уж не перепил ли он?
– Что с тобой? Тебе нехорошо? – спросил я.
– Нет, мне хорошо, – не поднимая головы, проговорил Чарли. – А камни – имей в виду – самые настоящие! Этот Меллон просто трепло, хотя и друг мне. Я сказал немцу, у которого выменял эти светлячки, что если они не настоящие, то я буду рыскать за ним по всей Германии, пока не размажу его по стенке.
– Перестань, Чарли, ну неужели ты думаешь, что для любящей женщины…
– Конечно, не думаю, – прервал меня Чарли. – Знаю, что она любит меня и без этих камушков. И спасибо тебе за то, что ты по достоинству оценил Джейн. Но запомни: нет такой женщины на свете, которая не думала бы, как жить побогаче и как обеспечить себя на старость. В моем случае исключения нет. Я ведь не вечен.
Это высказывание Чарли показалось мне странным и даже, больше того, противоестественным. В нем была какая-то чуждая мне логика, какой-то сухой, лишенный эмоций, догматический «здравый» смысл. В день своей помолвки думать о неизбежности смерти и приписывать Джейн то, чего у нее наверняка и в мыслях не было, когда она так завороженно смотрела на подаренное ей Колье, – все это, конечно, нелепо.
Но в тот момент, когда я уже нашел слова, чтобы возразить Брайту, он вдруг спросил меня:
– А как ты организуешь свою помолвку?
– Видишь ли, – ответил я, – у нас это… ну, как тебе сказать, не принято.
– Что не принято?
– Объявлять о помолвке.
– Запрещают власти? А какой им от этого вред?
– При чем тут власти?! – сердито ответил я. – конечно, им безразличны и помолвки и венчания. Хоть в в церковь иди…
Я почувствовал, что сделал небольшой шаг на стезю элементарной пропаганды. А мне сейчас почему-то хотелось обойтись без этого.
– Дело совсем в другом, – продолжал я. – Раньше, до революции, объявления о помолвках, насколько я помню по литературе, были приняты. Главным образом в богатых семьях.
– А разве у вас за помолвку надо много платить? У нас, как ты видел, это делается совершенно бесплатно. А у вас высокий налог?.. Я угадал?
– Дело не в деньгах. И никаких таких налогов не существует. Просто мы считаем, что подлинная любовь должна сопровождаться лишь минимумом формальностей и шумовых эффектов. «Любить надо молча», – написано одним нашим великим писателем. И я с этим согласен.
– Что считать «минимумом», а что «максимумом»? – спросил Чарли, пропуская мимо ушей мою цитату из «Клима Самгина». – Ну, хорошо, называй свою помолвку как хочешь, только расскажи мне, как все произойдет у тебя лично. Во-первых, что ты подаришь своей Мэррии?
– Что подарю? – переспросил я…
А в самом деле, что я ей подарю? В ювелирных магазинах я не был ни разу в своей жизни. Они представлялись мне хоть и реальностью, но совершенно ненужной, ни одной гранью своей не соприкасающейся с моей жизнью… Обручальное кольцо? Фу-ты, какое мещанство! Никто их теперь, кроме беспартийных стариков, не носит. Да и старики-то носят редко. Я в ту пору не был уверен, производятся ли у нас обручальные кольца… Подарить коробку конфет? Пошловато… Ах, вот что, – цветы! Огромный букет цветов… Так и ответил Брайту:
– Я подарю ей цветы.
– А в них? – хитро улыбнулся он, точно ловя меня на месте преступления. – В цветы будет запрятана коробка, а в ней она увидит… Словом, старый трюк!
– Никакой коробки не будет.
– А… что же будет? – ошарашенно спросил Чарли,
– Тьфу ты, черт, – я начинал злиться, – цветы будут! Можешь ты это понять: большой букет цветов!
– Ну, хорошо, допустим, – нехотя согласился Чарли, покачивая головой. – Значит, цветы. А чем еще собираешься ты развлечь ее?
– Я уже сказал: поедем кататься на пароходике.
– Недурная идея! – одобрил Чарли. – Ты арендуешь пароход, пригласишь друзей, наймешь оркестр…
– Чтобы единолично нанять пароход с оркестром и, наверное, с рестораном – так? – мне придется обратиться в сумасшедший дом.
– Почему именно в сумасшедший дом? Тебя следует понимать буквально или это какая-нибудь русская идиома?
– Советская социальная идиома, если можно так выразиться, – с усмешкой пояснил я. – Ну, подумай всерьез: предположим, у меня есть деньги, чтобы арендовать этот пароходик, скажем, на час – больше не дали бы, их не хватает. Теперь поставь себя и Джейн на место Марии и меня. Людей, которые на пристани ждали очередного рейса, вдруг отстраняют прочь, а вы единственные поднимаетесь на борт. И пароход увозит вас двоих, оставляя на берегу десятки людей. Справедливо это?
– На сто процентов! – воскликнул Чарли. – Я могу оплатить стоимость рейса, а они нет. Значит, пусть посторонятся, постоят на пристани еще часок-другой. Конечно, на меня они будут смотреть с неприязнью, а мне наплевать!.. Не думай, пожалуйста, что я в принципе презираю бедняков. Я уже как-то говорил тебе, что помню великую американскую депрессию, когда мои родители стали бедняками без всякой вины с их стороны. Но теперь у меня есть работа, есть деньги, почему я должен стыдиться тратить мои доллары так, как мне хочется?..
Что поделаешь, не понимал меня мой американский друг Чарльз Брайт! До его холодного, застывшего в своей неподвижности, как некое высокогорное озеро, сознания можно было довести лишь отдельные факты, максимум – ситуации. Но заставить его понять справедливость этих ситуаций оказалось делом невозможным
– Вы будете жить в городе, или за городом? – продолжал расспрашивать Брайт. – В Штатах теперь все большее число людей стремится жить за городом. Статистика доказывает, что, живя за городом, можно продлить жизнь.
– Наверное, она права. Но нам с Марией придется жить в городе.
– Придется? – подозрительно переспросил Чарли.
– Ну, конечно. Оба мы будем работать и учиться. А это значит, что потребуется много ездить. Каждый день… А машины у нас нет! – поспешил я предупредить следующий его вопрос.
– У тебя хорошая квартира в Москве?
– Гм-м, – промычал я, – вполне приличная.
– Принадлежит тебе или родителям?
Ах, черт побери, ну как объяснить этому младенцу, что квартиры в Москве «принадлежат» Моссовету, а мы, москвичи, являемся лишь арендаторами, платя за это грошовую по сравнению с американской, чисто символическую квартплату?! Конечно, я мог бы наговорить Брайту бог весть что и описать свою квартиру, используя один из запомнившихся мне интерьеров в каком-то заграничном фильме. Но я сказал себе: «Нет. Не хочу. Не буду. В конце концов мы раздавили Гитлера, мы добились Победы и не к лицу мне стыдиться нашей действительности».
– Квартира по нашим стандартам средняя, – ответил я Брайту. – Большая комната. Я живу в ней вместе с отцом. Когда мы с Марией поженимся, сделаем в комнате перегородку.
Наступило молчание. Чарли в задумчивости покачал головой и предложил:
– Поедем?
– Конечно, поедем, уже поздно.
Брайт включил мотор, потом фары, и машина рванулась вперед. Путь до границы американского сектора занял не более 10—15 минут. Когда в отдалении замаячил тускло освещенный шлагбаум, Чарли неожиданно остановил машину.
Я недоуменно посмотрел на него.
– И все же я, наверное, не смог бы жить в вашей стране, – сказал Чарли.
«А кому ты там нужен?» – хотел ответить я, но вместо этого спросил:
– Почему?
– Надо слишком много веры.
– Во что?
– Не знаю. Боюсь определить. Ну, наверное, прежде всего в этот ваш коммунизм. И еще… вы предъявляете слишком уж высокие требования к человеку. Хотите, чтобы он не думал о собственной выгоде, чтобы не заботился прежде всего о себе…
– Хочешь сказать, что мы своего рода идеалисты? – усмехнулся я.
– Именно «своего рода»! – воскликнул Чарли.
– Что ты вкладываешь в эти слова?
– А то, что вообще-то вы практичные ребята, – подмигнул Чарли. – Наверное, хотите прибрать к рукам Европу, Германию, во всяком случае… Нет, нет, ты подожди сердиться. Я лично считаю, что у вас для этого есть все основания! Честно тебе говорю: я вас понимаю и одобряю. С точки зрения бизнеса. Вообрази: два концерна вели между собой смертельную борьбу, один из них выиграл. Для чего? Для того, чтобы предоставить побежденному свободу действий? Или для того, чтобы скрутить его в бараний рог?
Мне захотелось проследить за ходом его мыслей до конца, и я спросил:
– Каким же образом, ты полагаешь, мы собираемся подчинить себе Германию?
– Силой, конечно! У вас же здесь войска!
– Но у вас тут тоже войска!
– Ну… тогда через местных «комми»! Кто им помешает выступить завтра от имени всех немцев и заявить, что Германия превращается в социалистическую, советскую страну, или как там еще по-вашему, не знаю.
– Но пока что «комми», если тебе так угодно называть немецких коммунистов, предложили совершенно иное, – сказал я.
– Где и кому? – с усмешкой спросил Брайт.
– Одиннадцатого июня и во всеуслышание, – ответил я.
– Одиннадцатого? – недоуменно пробормотал Брайт. – А что произошло одиннадцатого июня?..
Вот когда мне пригодилась декларация, которую я получил от Ноймана и, прочитав, так и носил в кармане своего пиджака.
– В этот день, – сказал я, – Центральный Комитет немецких коммунистов опубликовал в Берлине декларацию.
– Почему именно одиннадцатого?
– Потому что только десятого была разрешена деятельность антифашистских партий и организаций.
– И о чем же в ней говорилось, в этой декларации?
– О необходимости уничтожить остатки гитлеризма. О борьбе против голода, безработицы и бездомности, У тебя есть возражения?
– Нет, – пожал плечами Брайт. – А что еще?
– О воссоздании демократических партий и рабочих профсоюзов. Об отчуждении имущества бывших нацистских бонз. Возражаешь?
– Не валяй дурака, Майкл. Мы демократическая страна. Как же я могу?
– Значит, поддерживаешь. Отлично. Тогда, может быть, ты против мирных и добрососедских отношений с другими народами? Такое требование тоже содержится в декларации. Или возражаешь против возмещения ущерба, который Германия нанесла другим народам?
– Нет, почему же… С этим я тоже согласен.
– Тогда вступай в коммунистическую партию, Чарли. Ты самый настоящий «комми». Я перечислил тебе большую часть пунктов, содержавшихся в декларации. Ты с ними согласен!
– Наверное, ты морочишь мне голову, Майкл? Среди западных журналистов считается аксиомой, что местные «комми» будут действовать как ваши агенты и отдадут Германию в ваши руки. Уверен, что и мои товарищи по профессии и наши боссы не знают о том, что ты называешь «декларацией».
– А если бы знали?
– Разумеется, напечатали бы в своих газетах. Иначе это была бы нечестная игра.
– Ты за честную игру?
– Я еще ни разу никого в жизни не предал и никому не изменял, – с искренним негодованием объявил Брайт.
Напоминать ему о фотографии не имело смысла. В конце концов, он уже в какой-то мере искупил свою вину.
Я полез в карман пиджака, вынул тоненькую брошюрку и протянул ее Брайту.
– На, держи, – сказал я. – Только она на немецком языке. Но, может быть, это и к лучшему. Дай перевести тем кому полностью доверяешь. Я не хочу, чтобы ты заподозрил меня в искажениях при переводе. Беру с тебя только одно обещание.
– Какое?
– Ты постараешься, чтобы декларация была опубликована в американских газетах. Хотя бы в одной. И с любыми комментариями.
– Обещаю, – сказал Брайт, взял брошюру и сунул ее себе в карман. После некоторой паузы вдруг рассмеялся: – Все же ты меня удивляешь, Майкл!
– Чем именно? – спросил я.
– Ну, как же: мы вели разговор о тебе, о твоей будущей судьбе, а ты перевел его на судьбу Германии. Да провались она к черту! Подумай лучше о себе!
– В каком смысле?
– Не обидишься, если я тебе отвечу как истинный друг, как боевой товарищ, который никогда не предаст ни тебя, ни то дело, ради которого мы здесь находимся?
– Не обижусь, – пообещал я.
– Так вот что я тебе скажу: не женись. Подожди. Иначе твоя Мэррия бросит тебя максимум через год.
Я почувствовал, что кулаки мои непроизвольно сжимаются.
– Майкл-бэби! – поднимая голову от рулевого колеса и переводя на меня свой сочувственный взгляд, произнес Брайт. – Что ты можешь дать любимой женщине?
– Ты уже сам ответил, – угрюмо сказал я. – Любовь ей свою дам.
– Это неплохо, но я – да, поверь мне, и женщины тоже – предпочитают эту штуку в сочетании с чем-либо, что поддается, говоря аллегорически, фотографированию. Богатых и сильных не предают, за них держатся. Бедняков обманывают, от них в конечном итоге стремятся отделаться. Цветы вместо драгоценностей, прогулка на обшарпанном пароходике и, самое главное, жизнь… жить в одной… послушай, мне трудно даже выговорить!
– Не бойся, – поощрил его я. – Ты хотел сказать: «Жить в одной комнате»? Так знай же, у нас так жили десятки тысяч семейств. А сейчас, после этой войны, будут ряд лет жить еще хуже… Слушай, Чарли, что такое, по-твоему, любовь?
Он взглянул на меня ошарашенно.
– Любовь? К женщине?.. Не валяй дурака, Майкл, это ты сам прекрасно знаешь. Это когда женщина нравится и хочется быть с ней и днем и ночью… Но у порядочного мужчины к порядочной женщине это проявляется лишь при наличии определенного имущественного ценза. Чем выше он, тем лучше.
– Чарли, – сказал я, кладя руку на его плечо, – послушай маленькую историю, потом подвези меня ближе к шлагбауму, и я уйду. Так вот, на войне мы потеряли огромное количество мужчин, убитыми и тяжело раненными. Теперь представь себе. Молодой парень, моложе нас с тобой, раненный или тяжело контуженный, приходит в сознание лишь в госпитале. Узнает, что остался без ног, – ему грозила гангрена. А у этого парня жена, с которой он прожил меньше года. Она давно не получала от него писем и, наверное, считает мужа убитым или без вести пропавшим. И перед парнем встает вопрос: сообщать жене, что жив, но остался без ног? Или «пропасть без вести»? Как бы поступил на его месте американец?
– Нелепый, абстрактный вопрос! – возразил Брайт. – Смотря что за американец. Если он богат и очень любит жену, то, конечно, надо восстановить себя в своих правах. Если беден и не лишен понятия о чести – остаться для жены «без вести пропавшим». Если же не может этого вынести, берет в рот ствол револьвера и… – Брайт снял руку с рулевого колеса и щелкнул пальцами.
– Понятно, – сказал я и тоже щелкнул. – Такое чуть было не случилось и у нас в одном из госпиталей на Первом Украинском фронте… Представь себе: худая, в ватнике и накинутом поверх него затасканном госпитальном халате женщина бьет по лицу парня, лежащего на койке. Бьет, плачет и приговаривает: «Зверь ты, изверг проклятый». А он даже не отворачивается, принимая удары. Ну, тут, конечно, сбежался персонал, стали ее оттаскивать…
– Да что произошло-то, я не понимаю! – нетерпеливо произнес Брайт.
– Ситуация похожа на ту, которую я тебе нарисовал раньше: лейтенант, потеряв обе ноги, скрыл от жены, что жив, и подумывал об этом. – Я снова щелкнул пальцами. – А она узнала, где он скрывается, добралась до госпиталя…
– Понял, понял, – прервал меня Чарли, – благородная женщина из хрестоматии для детей. Но только за что она его била?
– За то, что он посмел усомниться в ее…
– Благородстве?
– Нет. Любви.
– Да… я понимаю, – тихо сказал Брайт, – или…
В это время часовой у шлагбаума, видимо обративший внимание на нашу долго стоящую без огней машину, мигнул нам фонариком.
– О’кэй, парень, извини, едем! Везу союзника! – крикнул ему Чарли, подъезжая к шлагбауму,
…В эти же минуты Черчилль переступил порог резиденции премьер-министра на Даунинг-стрит, 10. Он вопросительно смотрел на стоящего близ двери чиновника, Черчилль даже не помнил, кто он, этот чиновник. Ему был нужен ответ. Одно из двух слов: «да» или «нет».
– Окончательные итоги еще не подведены, сэр, – доложил чиновник.
Это взбодрило премьера. Он почему-то обрадовался, что получил отсрочку, сунул в рот сигару и, не зажигая ее, величаво прошел мимо остальных служащих резиденции.
Сопровождаемый Клементиной, Черчилль сразу же заглянул в комнату, которая с начала войны превратилась в узел связи. Теперь сюда стекались сведения о результатах выборов в парламент.
Черчилль молча посмотрел на карты, развешанные по стенам, с воткнутыми в них флажками. Теперь флажки символизировали не расположение войск союзников и противников, а голоса, отданные за него, Черчилля, или за Эттли в различных избирательных округах. Потом перелистал сводку о количестве поступивших бюллетеней, позвонил в Центральное бюро консервативной партии и только после этого проследовал в столовую.
Клемми и Мэри уже сидели за столом и ждали мужа и отца к позднему обеду.
Клементина устремила на Черчилля нетерпеливый взгляд. Черчилль сел, положил сигару на край пепельницы и сказал:
Все говорит за то, что мы получим существенное большинство.
Потом вдруг встал, подошел к окну и откинул угол тяжелой шторы. Клементина тоже подошла к окну и встала за спиной мужа. За окном моросил дождь – обычная лондонская погода! Люди шли под зонтами подняв воротники своих плащей и пиджаков.
– Они не предадут меня! – сказал Черчилль, отводя руку от окна.
Угол шторы упал.
В эти же минуты президент Соединенных Штатов спокойно отходил ко сну. Он сделал сегодня немалое дело: отдал официальный приказ стратегическим воздушным силам на Дальнем Востоке сбросить в любой день начиная с шестого августа – в зависимости от погодных условий – по одной атомной бомбе на два японских густонаселенных города. А чтобы не быть сильно зависимым от погоды, Трумэн предоставил авиационному командованию возможность выбора: утвердил для нанесения ударов не два, а четыре объекта. В числе их были Хиросима и Нагасаки.
И в те же минуты Сталин вел телефонный разговор с директором Института физических исследований, академиком Курчатовым. Второй по счету разговор за минувшие два дня.
Во время этого второго разговора академик доложил, правда пока в самых общих чертах, какие потребуются научные силы и материальные средства, чтобы в возможно короткий срок ликвидировать атомное преимущество Америки.
Разговор длился не менее получаса.
Затем Сталин обычной своей мягкой походкой вернулся к ожидающим его участникам совещания и сказал:
– Что ж, давайте продолжим нашу работу.
Глава четырнадцатая.
«ОБВАЛ»
26 июля 1945 года по лондонской Пел-Мел шел пожилой джентльмен, доктор Моран, шел, как записал потом в своем дневнике, по направлению к зданию Медицинского колледжа, где он и его коллеги привыкли пить свой пятичасовой чай.
На город опускался легкий туман, прикрывая стены домов, увешанные плакатами и листовками консерваторов и лейбористов. Постепенно теряли свои очертания портреты Черчилля с сигарой в углу рта и лысеющего Эттли, казалось, зорко следящего своими хитрыми глазками за прохожими.
Далеко уже не первый год доктор Моран, личный врач премьер-министра, заслуживший в этом качестве звание лорда, жил как бы жизнью своего пациента. Было принято думать, что здоровье Черчилля непоколебимо. Это было так и не так. Он выглядел неутомимым, подвижным, несмотря на массивную комплекцию. Но склонность к апоплексии, желудочные, а иногда и сердечные недомогания (сказывался возраст!), неумеренное курение и пристрастие к виски и коньяку заставляли Морана всегда быть начеку. В эти дни тем более, потому что каждый следующий час мог нанести Черчиллю жестокий удар.
Теперь доктор Моран почти круглые сутки находился, как говорят военные, в «боевой готовности номер один». Из утренней информационной сводки было видно, что судьба консервативной партии висит на волоске. И все же в глубине души Моран да и сам Черчилль в возможность поражения не верили. Несмотря на тревожные факты, оба они, оставаясь наедине друг с другом и каждый наедине с самим собой, искали утешения в том, что «народ не может проявить неблагодарности к тому, кому обязан победой».
Но судьба нередко наносит свои окончательные удары вопреки нашим эмоциям, размышлениям и предположениям. В данном случае она использовала в качестве провозвестника такого удара старинного сотрудника Черчилля – Кольвилля. Вынырнув из сгущавшегося тумана, он оказался лицом к лицу с Мораном и, не здороваясь, будто только что расстался с врачом, произнес всего лишь два слова:
– Чарльз, обвал!..
Объяснять значение слова «обвал» необходимости не было. Моран спросил только:
– Есть официальное сообщение?
– Ожидают с минуты на минуту.
Моран бросился к телефону-автомату. Из дома 10 на Даунинг-стрит ему сообщили, что Черчилль находится в военном министерстве и беседует с личным секретаре короля. О чем? Неужели о деталях прощального визита Черчилля в Букингемский дворец?..
Морану хотелось расспросить Кольвилля о подробностях, но тот уже исчез в тумане. Впрочем, к чему тут подробности, главное в самом факте: консерваторы во главе с Черчиллем потерпели поражение. Обвал…
Моран растерянно огляделся. Вопреки всему мир стоял неколебимо. Невольно подумалось: только в немом кино можно увидеть, как беззвучно рушатся горы, как океанские волны молчаливо вздымают свои гребни к небу или все в том же разъяренном молчании смывают с берегов города. В кино озвученном, так же как и в реальной жизни, все эти катаклизмы сопровождаются грохотом, схожим с ревом труб легендарного Страшного суда.
Сейчас вокруг Морана все было противоестественно тихо. Но он знал, что, как бы ни был уверен Черчилль в своей победе, тревоги часто посещали премьер-министра. И тогда ему казалось, что его уход с политической арены, не говоря уже о физической смерти, повлечет за собой нечто вроде всемирного потопа или землетрясения. Может ли Британия – и не только она, а весь мир – спокойно расстаться с Черчиллем – литератором, художником, политиком, оратором и прежде всего, конечно, государственным деятелем!
Оказывается, может. Здания не рушились, как тогда, во время войны, и не было никакой паники.
Морану ничего не оставалось, как продолжить свой путь в колледж. Все, кого он застал там за привычным чаепитием, умолкли, когда доктор передал им то, что услышал от Кольвилля. Лишь один какой-то невежа позволил себе бестактно громко свистнуть в наступившей тишине.
Моран уничижительно посмотрел на него и снова направился к телефону. Ничего нового узнать не удалось. Повторился прежний ответ: сэр Черчилль – в военном министерстве, беседует с секретарем короля.
Оставив нетронутой налитую ему чашку чая с молоком, Моран поймал такси и назвал шоферу адрес министерства.
В то время мало кто знал, что в здании военного министерства, а точнее, под учреждением, именовавшимся «The office of works in Storey gate»[8], существовали подвалы с бронированным потолком и стальными дверями. Там располагался зал для заседаний кабинета министров, комната для топографических карт, спальня премьера и его личный кабинет. Оттуда в военные годы Черчилль обращался к народу со своими радиоречами.
Когда Моран прибыл в эту подземную крепость, охрана беспрепятственно пропустила его к Черчиллю, сообщив, что посланник двора уехал.
К немалому удивлению Морана, он застал своего пациента не в рабочем кабинете, а в скромной комнате для секретарей. Черчилль сидел один, понуро расплывт шись на стуле, – кресел в этой комнате не было. Всем своим видом он как бы заявлял, что считает себя уже не у власти. И отсутствие сигары во рту вроде бы подчеркивало, что прежнего Черчилля не существует.
– Итак, вы уже знаете, что случилось? – спросил он Морана, не поднимая головы.
– Да, сэр, – ответил Моран. – И это меня глубоко возмущает. Такой черной неблагодарности я не ожидал от британцев.
– Будем считать это очередной «загадкой века», – усмехнулся Черчилль. – А может быть, лейбористы и вправду нашли какие-то пути к сердцам англичан. Вам это не приходило в голову?
– Мне сейчас приходит в голову только одна страшная мысль: не вам, а Эттли придется противостоять Сталину.
– Каждый народ заслуживает такого правительства, какое имеет, – проговорил Черчилль, на этот раз с нескрываемой злобой.
– Разрешите мне осмотреть вас, сэр, – попросил Моран после недолгой паузы. – Ну, как обычно: сердце, давление…
– Кого интересует, как бьется сердце и какое кровяное давление у бывшего премьер-министра Великобритании? – скривив губы, ответил Черчилль. – Вы свободны, Чарльз. Спасибо за сочувствие.
Уже уходя, Моран услышал телефонный звонок. Черчилль взял трубку. В ней прозвучал ненавистный ему сейчас голос Эттли:
– Я не без печали выполняю свой долг, сэр Уинстон. Результаты голосования скоро будут объявлены по радио. Мы победили, сэр.
– Сколько?! – не в силах сдержать себя, крикнул ему Черчилль.
– Мы получили триста девяносто три голоса, – медленно произнес Эттли.
– А консерваторы?
– Двести тринадцать. Считая со всеми, кто к ним примыкал…
Да, это было поражение, «обвал». С незначительным перевесом голосов в новом парламенте можно было бы еще смириться: история знает случаи, когда правительство остается у власти, даже если оппозиция имеет незначительное большинство. Но незначительное! Здесь же перевес почти вдвое. Игра проиграна.
– Поздравляю вас, – негромко, стараясь вложить в эти слова все безразличие, почти оскорбительное равнодушие, ответил Черчилль. – Соответствующая телеграмма будет вам послана сразу же после официального объявления результатов выборов.
– Спасибо, – ответил Эттли. – Мне бы очень не хотелось, чтобы вы рассматривали мой звонок как чисто протокольный или, что еще хуже, услышали бы в нем оттенок злорадства.
Черчилль промолчал.
– Я звоню, – раздался снова голос Эттли, – по весьма серьезному вопросу, который вы, конечно, уже обдумали: нам надлежит вернуться в Потсдам. Самое позднее послезавтра.
– У меня еще достаточно хорошая память, – ответил Черчилль, – но я не понимаю, какое теперь это имеет отношение ко мне?
– Прямое. Вы оказали бы Британии и мне лично огромную услугу, если бы согласились поехать вместе со мной.
– В каком качестве? – не без ехидства спросил Черчилль.
– Ну… в том, в котором был там я. Вы ведь остаетесь депутатом парламента и лидером оппозиции. Я прошу вас…
– Нет! – отрезал Черчилль. И едва не добавил: «Я в качестве вашего заместителя? Да вы с ума сошли!»
В ярости Черчилль снова представил себе, как Эттли будет восседать на том самом кресле с высокой спинкой, которое он, Черчилль, занимал все эти дни.
– Нет! – еще резче повторил он.
– Это продемонстрировало бы единство нации… – начал было Эттли, сознавая, насколько увеличился бы его престиж в качестве человека, которому будет подчинен сам Черчилль.
– Моя карьера окончена. Я не Мафусаил! – прервал его Черчилль.
– Вы еще не так стары, – польстил ему Эттли. – Я убежден, что впереди вам предстоит немало великих дел.
– Оставим это! – раздраженно бросил Черчилль. И тут же спросил: – Кого вы собираетесь взять с собой в качестве министра иностранных дел?
– Бевина, – ответил Эттли.
– Отличный выбор, – сказал Черчилль как можно безразличнее.