«Какой некрасивый язык, – подумал Черчилль, – удивительное нагромождение шипящих звуков и противоестественных ударений».
Вслух же он сказал, поморщившись:
– Давайте установим элементарный порядок. Меня переводит Бирс, а вас, мистер Берут, – ваш переводчик. Впрочем, может быть, вы говорите по-английски?
– Не лучше, чем вы по-польски, господин премьер, – без тени насмешки произнес Берут.
– Садитесь! – пригласил Черчилль и сам первым опустился в кресло за письменным столом.
Берут занял одно из двух кожаных кресел возле стола. Бирс и польский переводчик в нерешительности посмотрели на другое, свободное кресло, будто спрашивая друг друга, кому следует его занять.
– Садитесь же! – нетерпеливо повторил Черчилль и недовольно передернул плечами, когда Бирс, уступая кресло своему польскому коллеге, занял стул у стены, за спиной Черчилля.
– Итак, – начал он, когда все расселись, – у меня мало времени.
– К сожалению, у меня тоже, – в тон ему откликнулся Берут.
От такого ответа Черчилль едва не выронил изо рта сигару. Но Берут тут же вежливо пояснил:
– Дело в том, господин Черчилль, что президент Трумэн выразил желание встретиться со мной сегодня в девять. Мне передал об этом по телефону господин Бирнс, и я уже не мог что-либо изменить.
– Гм-м… – пробурчал Черчилль. – Тогда приступим к делу. Итак, мистер Берут, хотя вам, кажется, не приходилось бывать в Лондоне, по крайней мере во время войны, вы не можете не знать, что Великобритания вступила в схватку с Гитлером во имя защиты прав Польши.
Он сделал паузу, ожидая какой-либо реплики Берута, но тот молчал, глядя на Черчилля спокойно-выжидающе.
– Тем не менее, – снова заговорил Черчилль, – я решительно против выдвигаемых вами теперь требований относительно западной – польско-германской границы.
– Почему же, господин премьер-министр? – спросил Берут.
– Об этом говорилось уже не однажды, – назидательно ответил Черчилль. – И в последний раз не позже чем вчера, на вашей встрече с министрами иностранных дел.
– И все же я полагаю, что, выразив любезное желание встретиться со мной, вы как глава правительства Великобритании намерены сказать нечто новое, – по-прежнему негромко, вежливо, без тени упрека сказал Берут. – Министры иногда не могут взять на себя решение вопроса, которое может принять глава государства.
Хотя в словах Берута пока не заключалось никакой полемики, они скорее несли в себе скрытый комплимент, Черчилль изрек надменно:
– Мой министр выполнял и выполняет мою волю. Но если вам все же угодно, чтобы я высказал мое мнение лично, – пожалуйста, я готов!
И, откинувшись на спинку кресла, глядя теперь поверх головы Берута, Черчилль заговорил, как бы обращаясь в пустоту:
– Первое. Принятие ваших непомерных требований создало бы неразрешимые экономические проблемы для Германии…
– Простите, – прервал его Берут. – Я возглавляю государственную власть Польши, а не Германии. Вы только что напомнили, что Великобритания вступила в войну во имя защиты Польши. Получается, что во время войны надо было защищать Польшу, а теперь, когда война выиграна, ваши симпатии внезапно меняются? Должен ли я понимать вас так, что предпочтение отдается вами Германии, а не Польше, понесшей наибольшие жертвы от этой самой Германии? Если не говорить о потерях Советского Союза, конечно. Впрочем, может быть, я вас неправильно понял?
И опять – ни тени прямого упрека ни в словах, ни в тоне. Берут говорил так, будто, обратившись на улице к незнакомому человеку, вежливо спрашивает у него о дороге.
– Я еще далеко не кончил, – сказал Черчилль и подумал, что с Берутом было бы говорить куда проще, если бы тот проявил заносчивость, позволил себе какую-нибудь резкость.
И снова, глядя куда-то в пространство, Черчилль продолжал:
– Дело не в симпатиях и антипатиях, а в реальном положении вещей. Во-вторых…
Он помедлил, сосредоточенно перебирая в памяти листки, которые передал ему вчера Миколайчик. Страница первая… вторая… третья… «Потеря Германией земель вызовет голод…» «Экономическое бремя ляжет на оккупационные державы…»
– Во-вторых, – повторил Черчилль, – ваши требования объективно направлены не против Германии, а против западных союзников. Великобритании – в первую очередь.
Черчилль посмотрел на Берута и увидел, что тот удивленно приподнял брови.
– Не удивляйтесь, пожалуйста! – воскликнул он. – Я уже привык к тому, что поляки не желают ничего видеть дальше своего носа. А вам следовало бы подумать о том, кому придется кормить те восемь или девять миллионов немцев, которых надо будет переселять на Запад, если мы согласимся удовлетворить ваши территориальные притязания. Кроме того…
– Простите, пан Черчилль! – прервал его Берут. – Насколько я понимаю, мы являемся свидетелями такого роста немецкого населения, которого до сих пор не знала демография. На одном из заседаний «Большой тройки» президент Трумэн утверждал, что на наших землях проживает около трех миллионов немцев. А вы, пан премьер, тогда же заявили, что их у нас не больше двух – двух с половиной миллионов. Откуда же взялись новые цифры: восемь-девять миллионов? Хочу думать, что немцы, как и все люди, не воспроизводят свой род подобно амебам – простым делением. Значит, от зачатия до рождения им требуется не несколько дней, а гораздо больше времени.
«Ах, проклятый поляк! – выругался про себя Черчилль. – Он совсем не так прост. Иден ничего не понимает в людях…»
Самоуверенный Миколайчик не дал себе труда ознакомиться с протоколами Конференции и подкинул дикую цифру. А Берут явился во всеоружии. Сталин, по-видимому, информировал его о всех деталях обсуждения «польского вопроса».
Черчилль мысленно проклинал всех – и Миколайчика, и Трумэна, и самого себя, и конечно же Берута, который не только посадил его в лужу, но притом осмелился назвать премьер-министра Великобритании, как какого-нибудь случайного прохожего на варшавской улице «пан Черчилль».
Овладев наконец собой, он сказал ядовито:
– У нас не было времени заниматься переписью немецкого населения в Польше. Мы были заняты более важными делами.
– Естественно, – с готовностью согласился Берут. – Я лишь позволю себе заметить, что переписчикам там и делать-то нечего: немцев на исконных наших землях уже нет. Они ушли.
– Повторяете Сталина? – ехидно заметил Черчилль.
– Скорее наоборот. Товарищ Сталин повторил данные, которые сообщили ему мы, поляки. И они, думается, были перепроверены командованием советских войск. Польшу ведь освободила Красная Армия, а не какая-нибудь другая.
– Но до сорок первого Британия сражалась с Германией один на один! – раздраженно воскликнул Черчилль.
Сколько раз ему уже приходилось пускать в ход этот, казалось бы, беспроигрышный козырь. И столько же раз его карта оказывалась битой. Исключения не произошло и теперь.
– Я должен напомнить, что ситуация, при которой Англия оказалась тогда в одиночестве, обусловлена была политикой вашего предшественника, – сказал Берут. – Имеется в виду отказ Великобритании и Франции заблаговременно заключить антигитлеровский военный союз с русскими. Но это уже история, и я не считаю себя вправе тратить ваше драгоценное время на воспоминания.
Даже последняя, комплиментарная фраза Берута не смягчила явного укора. Не желая втягиваться в дискуссию, Черчилль нетерпеливо взглянул на часы и недовольно проворчал:
– У меня действительно мало времени. Поэтому давайте вернемся к существу дела, ради которого мы встретились. Удовлетворение ваших территориальных притязаний, помимо всего прочего, привело бы к тому, что вы и русские, конечно, получили бы дополнительное топливо и продовольствие. А мы? Только голодные немецкие рты и исполненные ненависти немецкие сердца.
Последняя фраза была чисто «черчиллевская» – напышенно-афористичная. На Берута она не произвела, однако, сколько-нибудь заметного впечатления.
– Давайте все же говорить на языке фактов, господин премьер-министр, – предложил он. – Вы полагаете, что наши требования чрезмерны. Мы, поляки, со своей стороны, считаем их скромными и минимальными. В начале нашего разговора вы напомнили, что Англия вступила в войну, чтобы защитить Польшу. Но тогда с ее стороны было бы ошибкой не помочь Польше сегодня. Не хочу напоминать, что, помимо чисто польских интересов, наши требования учитывают и необходимость обеспечить мир в Европе…
Слушая неторопливую, лаконичную и спокойную речь Берута, Черчилль подумал: все-таки Сталин умеет выбирать нужных ему людей. Если бы этот Берут не был коммунистом, он, Черчилль, с готовностью променял бы на него десяток миколайчиков.
– Я прошу вас учесть, господин Черчилль, – продолжал между тем Берут, – что проблемы переселения восьми-девяти миллионов немцев не существует. Эта цифра фантастична. Людей, которых придется переместить, по самым завышенным данным, наберется максимум полтора миллиона, включая, я подчеркиваю это, переселенцев из Восточной Пруссии. При этом позволительно вас спросить, как и где нам расселять поляков из-за линии Керзона и еще тех, которые наверняка вернутся из-за границы? Мы оцениваем их число примерно в четыре миллиона. Где они будут жить, если Польша не расширит свою территорию? Прошу вас, обдумайте все это объективно и беспристрастно. А теперь, – Берут посмотрел на свои ручные часы, – я должен попрощаться с вами, господин премьер-министр. В девять меня ждет президент.
Черчилль едва не крикнул: «К черту президента! Пусть ждет!» Гордость не позволяла ему смириться с тем, что не он, а Берут определяет, когда кончать беседу. Кроме того, Черчилль был уверен, что он гораздо более компетентен в польских делах, чем Трумэн, и куда больше заинтересован в решении судьбы Польши.
Он в свою очередь еще раз взглянул на часы и, хотя стрелки показывали без четверти девять, строго сказал:
– Я не кончил. Мне хотелось бы напомнить вам, что жажда к расширению территории никогда еще не приводила к добру ни одно из государств. Сколько раз я слышал здесь: «Польша требует», «Польше необходимо». Но история-то учит, чем кончаются посягательства на чужие земли!..
– Вы сказали на «чужие земли»? – переспросил Берут. – Я не ослышался? Прошу уточнить, что вы имеете в виду? Какие «чужие земли»?
– Германские земли, сэр! Вот что я имею в виду! – вызывающе ответил Черчилль, вновь повышая голос.
Берут демонстративно поднялся и сказал резко:
– Вы недостаточно хорошо знаете историю Польши, господин премьер-министр. Земли, на которые мы претендуем, являются исконно польскими. Большинство населения на этих землях и сегодня составляют поляки. Я имею в виду в первую очередь Силезию. Но не только ее. Например, на Мазурах значительную часть населения тоже составляют поляки.
«Какие еще, к черту, Мазуры?! – недоумевал Черчилль. – Где они находятся?»
Он вопросительно посмотрел на переводчика. Тот раскусил истинную причину замешательства своего шефа и, повторяя последнюю фразу Берута, сформулировал ее так: «На Мазурах, в Восточной Пруссии, значительную часть населения тоже составляют поляки».
В этот момент стоявшие в кабинете часы отбили девять ударов.
Берут сделал движение в сторону двери.
– Подождите! – с какой-то отчаянной настойчивостью крикнул Черчилль. – Президент не будет на вас в претензии. Сошлитесь на меня. Есть еще группа вопросов, которые мы должны обсудить. Забудем историю, поговорим о делах сегодняшних и завтрашних. Во что вы собираетесь превратить Польшу? В коммунистическую страну? Какие у нас есть гарантии, что все те партии, которые не сотрудничали с немцами, смогут свободно участвовать в выборах? Будет ли предоставлена нашим дипломатам и журналистам ничем не ограниченная возможность наблюдать за тем, что происходит в вашей стране? Я спрашиваю: «да» или «нет»? От вашего ответа во многом зависит отношение Великобритании к польским требованиям.
Легкая усмешка пробежала по лицу Берута. Он сказал:
– Готов ответить. Какой быть Польше – предстоит решать полякам, и только им. И если кто-нибудь, если кто бы то ни было, – Берут приподнял руку с предостерегающе вытянутым указательным пальцем, – попытается навязать Польше социальную систему, противоречащую воле нашего народа, то встретит сопротивление. Открытое, прямое сопротивление, мистер Черчилль! Таков наш ответ.
– Но русские! – воскликнул Черчилль. – Вы что же, не зависите от их штыков?!
– До сих пор эти штыки были направлены против нашего общего врага – германского фашизма. Мы помним об этом и делаем соответствующие выводы на будущее. К тому же, мистер Черчилль, известно ли вам, что большая часть советских войск уже покинула Польшу? И последнее: Советский Союз никогда не предъявлял нам ультиматумов. Почему бы Великобритании не последовать его примеру?..
Часы пробили один раз. Была половина десятого. Присевший было Берут снова встал:
– Я вынужден поблагодарить господина премьер-министра за прием и попрощаться.
– Вы не ответили на мой вопрос относительно свободы выборов и информации, – не отставал Черчилль.
– Но это же элементарно, господин премьер-министр! – ответил Берут. – Стали бы вы, например, возражать, если польским журналистам захотелось бы осветить в наших газетах результаты британских выборов?
Это уже походило на насмешку. Тонкая, хорошо замаскированная, но все же насмешка. Он, этот поляк, как бы уравнивал в правах свою страну и Великобританию. Черчилль предпочел сделать вид, что не заметил этого. Он понимал: встреча должна закончиться на дружеской ноте. Нельзя уехать хотя бы ненадолго и оставлять этого далеко не глупого Берута с ощущением враждебности Британии к его стране.
Черчилль вышел из-за стола и, стоя напротив Берута; торжественно произнес:
– Я хочу, мистер Берут, чтобы вы знали: в отношении Польши у меня есть только одно желание – видеть ее счастливой, развивающейся и свободной. Мы ваши друзья. Поверьте, дружба Британии стоит немалого. Дружить и уважать друзей мы умеем. Англичане не столь высокомерны, как принято о них думать, хотя в нашем гимне и поется: «Правь, Британия!»
– Спасибо, господин премьер-министр, – спокойно и подчеркнуто уважительно ответил Берут, пожимая руку, протянутую ему Черчиллем. – Я знаю ваш гимн. А знаете ли вы, что поется в нашем? Черчилль пожал плечами.
– Jeszcze Polska nie zginela… – ответил Берут.
Черчилль взглянул на внезапно умолкшего переводчика.
– Простите, сэр, – сказал тот, – я ищу адекватное английское выражение. В общем, примерно так: «Пока мы живы, Польша не погибла!»
– Под словом «мы» вы имеете в виду, конечно, коммунистов? – с саркастической усмешкой произнес Черчилль.
– Я не имел этого в виду, сэр, – спокойно, но так же с затаенной усмешкой ответил Берут. – Однако не буду возражать и против вашего толкования. Оно не лишено смысла. А теперь… еще раз спасибо за прием и добрые намерения. Прощайте.
Через несколько секунд Черчилль и Бирс остались в кабинете вдвоем.
– Когда я должен подготовить запись беседы, сэр? – спросил Бирс.
– Чем скорее, тем лучше. Мы оставим копию Трумэну.
– Я должен воспроизвести все, что вы говорили о своем отношении к Польше, сэр?
– Мне нужен служебный документ, а не роман. Только существо дела.
– Извините. Но мне показалось…
– Что вам еще показалось? – резко спросил Черчилль.
– Что ваше отношение к требованиям поляков, ну, как бы сказать… в чем-то изменилось… Должно ли это найти отражение?..
– Какое отражение? Что вы такое бормочете, Бирс?
– Простите, сэр, но со стороны могло создаться впечатление, что вы решили немного… уступить.
– Я?! – рявкнул Черчилль, и лицо его приняло так хорошо знакомое Бирсу бульдожье выражение. – Никогда! Не путайте игру с политикой. Вы меня поняли? Никогда!
Глава десятая.
25 ИЮЛЯ, ОДИННАДЦАТЬ УТРА
25 июля во второй половине дня Черчиллю и Идену предстояло покинуть Бабельсберг, Временно или навсегда? На этот вопрос никто не мог ответить категорически. Сталин своего мнения не высказывал. Черчилль мысленно метался между убежденностью в своей победе и сомнениями. Трумэн же просто был рад, что на несколько дней освободится от обязанностей председателя Конференции и сможет немного отдохнуть.
Однако сам этот день – 25 июля – начался для президента с неприятностей. На утро он назначил встречу с поляками, но часы пробили уже десять, а на телефонные звонки из «маленького Белого дома» английская протокольная часть давала один и тот же ответ: глава польской делегации все еще беседует с премьер-министром.
Кого следовало упрекать в элементарной невежливости? Поляков? Но допустить, что они могли пренебречь честью встретиться с президентом Соединенных Штатов, Трумэн просто не мог. Значит, их задерживает Черчилль, который уже не раз вносил сумбур в работу Конференции.
Никаких особых надежд на предстоящую встречу с Берутом и его «просоветской» группой Трумэн не возлагал. Он относился к этой встрече как к чисто формальному мероприятию. Бирнс подробно доложил ему о непреклонности, проявленной поляками на заседании министров иностранных дел, о неоправдавшихся надеждах на Миколайчика. Вряд ли добьется от них чего-либо и Черчилль.
Трумэн заранее предвидел, что приглашение Берута в Бабельсберг мало что даст. Но теперь, когда поляки уже не только прибыли, а и вели переговоры с министрами иностранных дел, с Черчиллем и уж конечно со Сталиным, встреча с ними стала для Трумэна, помимо всего прочего, вопросом престижа. Поэтому их недопустимое опоздание вызывало у него возмущение, с каждой минутой все возрастающее. Бесил его не только сам факт грубого нарушения протокола. Была причина и посерьезнее: Трумэн не мог смириться с мыслью, что эти поляки настолько верят в силу русских, в решающее значение Их поддержки, что позволяют себе ни на шаг не отступать от своих давно известных требований.
О, если бы можно было сказать им напрямик, что с появлением атомной бомбы Россия как великая держава перестала существовать, что весь ее престиж основан на прошлом, на том, что ей удалось нанести поражение Германии, на продвижении советских войск в глубь Европы то есть на всем том, что уже отошло в область истории! Но для такого разговора время еще не пришло. Даже информируя Сталина об оружии «огромной, разрушительной силы», Трумэн не назвал это оружие его собственным именем – «атомная бомба». Предоставил советскому лидеру самому догадаться, о чем шла речь.
…Поляки явились в двадцать минут одиннадцатого. Трумэн принял их сухо, произнес чисто протокольные фразы о своей заинтересованности в судьбе Польши. В форме поучения сказал, что эта судьба может быть счастливой и несчастливой – в зависимости от того, насколько польская делегация проявит «добрую волю», то есть откажется от непомерных требований и встанет на путь благоразумного сотрудничества с Соединенными Штатами. Затем посмотрел на часы и, не ожидая ответа на свою короткую речь, объявил, что через пятнадцать минут начнется очередное заседание глав правительств, поэтому встречу с польской делегацией приходится считать законченной…
Ровно в одиннадцать Трумэн, Сталин и Черчилль появились в зале заседаний Цецилиенхофа.
Накануне девятого заседания «Большой тройки» Воронов весь день провел в Карлсхорсте. В Бюро информации под величайшим секретом ему сообщили, что польская делегация уже прибыла, но когда и где она размещена – на эти вопросы ответа не последовало.
Возвращаться в Бабельсберг Воронову не хотелось. Он спросил, может ли найти временное пристанище в гостинице для офицеров, приезжающих из войск. В этом ему не отказали.
Дежурный комендант привел Воронова во флигелек, приспособленный под гостиницу, и вселил в небольшую комнату на втором этаже. Там имелись: письменный стол, три стула и кровать, застеленная серым солдатским одеялом.
Воронов посмотрел на часы. Было уже половина восьмого. «Чем же заняться?» – спросил он себя. И решил, что начнет писать статью о подложном плакате.
Только начнет! Потому что многое еще не прояснилось до конца, в том числе и главный вопрос; кто был организатором этой провокации?
Воронов полез в карман пиджака за блокнотом, но рука его вместо привычного твердого края картонного переплета нащупала что-то мягкое. Это была та самая брошюра, которую передал ему Нойман.
Воронов вытащил ее из кармана, положил на стол, прочел заголовок: «ЗАЯВЛЕНИЕ ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА КПГ».
С чувством внутреннего упрека он подумал, что фактически до сих пор не знает программы современной Коммунистической партии Германии. Как же это могло произойти? Ведь он столько времени воевал на территории Германии, присутствовал при подписании акта ее капитуляции здесь, в Карлсхорсте, снова вернулся сюда и вот уже в течение двух недель находится в эпицентре события мирового значения, а внутренняя жизнь этой поверженной страны воспринималась им как-то со стороны.
Да, так сложилось… В довоенные годы Воронов, как и все его сверстники, был уверен, что если Гитлер попытается начать войну против Советского Союза, то встретит сокрушительный отпор не только со стороны Красной Армии, а и с тыла, так сказать, со стороны собственного рабочего класса, в первую очередь коммунистов. Но случилось нечто иное. В начале войны Красная Армия, несмотря на героическое сопротивление, вынуждена была отступать, а о каких-либо активных действиях немецкого рабочего класса ничего не было слышно. Лишь изредка в советских газетах появлялись сообщения о вражеских авиабомбах и артиллерийских снарядах, которые не разорвались предположительно потому, что были обезврежены еще на заводах немецкими рабочими-антифашистами.
И только-то? Да. Никаких крупных восстаний в тылу врага, никаких попыток превратить империалистическую войну в гражданскую, словом, ничего того, что должно было бы произойти в Германии по логике классовой борьбы, как будто не происходило.
Гитлер начал войну против Советского Союза задолго до того, как первый фашистский снаряд разорвался на советской земле. Прежде всего он обрушил свои удары против немецкого рабочего класса и его руководителей-коммунистов. Одних – подавляющее большинство – истребил физически, других замуровал в тюрьмах и лагерях.
Уцелевшие немецкие коммунисты не сдавались. Они вели борьбу с петлей на шее, зная наверняка, что петля может затянуться в любую минуту. Но об этом Воронову было известно не так уж много. Лишь сегодняшняя встреча с Нойманом и посещение райкома Коммунистической партии Германии пробудили у него живейший интерес к деятельности немецких коммунистов.
Так что же предлагают они своему народу сейчас? Диктатуру пролетариата? Власть Советов?
Воронов погрузился в чтение брошюры, врученной ему Нойманом.
От этого занятия оторвал его осторожный стук в дверь. Явился тот самый старший лейтенант из комендатуры, который привел Воронова сюда.
– Извините, товарищ майор, вас там требуют, – объявил он с порога.
– Требуют… меня?.. – удивился Воронов. – Куда требуют? В Бюро информации?
– Да нет, товарищ майор, там у КПП какой-то союзник шумит. То ли англичанин, то ли американец… Говорит, срочное дело. Только сюда допустить его мы не можем…
«Чарли!» – тотчас догадался Воронов. Ну конечно же он! Ведь в пресс-клубе Воронов расспрашивал у многих, начиная от «гарда» – по-нашему вахтера – и кончая журналистами, которых застал в библиотеке, – не видели ли они Чарльза Брайта?
Воронов вскочил со стула и побежал вниз по лестнице.
Метрах в пяти от шлагбаума стоял «виллис», возле которого – нельзя сказать – прохаживался – бегал взад и вперед размахивающий руками Чарли. Переводчица – миловидная девушка с погонами младшего лейтенанта – едва поспевала переводить его сумбурную речь подполковнику, недоуменно глядевшему на этого разбушевавшегося американца…
…Увидев меня, Брайт крикнул:
– Хэлло, Майкл!
Он бросился ко мне, не замечая, что часовой у шлагбаума положил обе руки на свой автомат и вопросительно взглянул на подполковника, которого, видимо, вызвали сюда из комендатуры.
Я протянул руку, предупреждая Чарли, чтобы он не рвался за шлагбаум.
– Черт побери, Майкл! – останавливаясь, крикнул Брайт. – Почему они меня не пускают? Я же им объяснял, что меня здесь принимал русский генерал… фамилию не помню. Настоящий генерал, три звезды на золотых погонах…
– Помолчи, Чарли! – прервал его я. – Нечего тебе обижаться. Хотел бы я посмотреть, что произошло бы, если бы я на ночь глядя решил бы вот так же прорваться в ставку Эйзенхауэра. Перестань бушевать.
Затем последовали объяснения с подполковником.
– Это американский военный корреспондент Чарльз Брайт, – сказал я. – Он аккредитован при союзном командовании. Мы знакомы. Я ему зачем-то срочно понадобился. Так что прошу его извинить. Мы поговорим здесь и все выясним. Спасибо, товарищи, что позвали.
Подполковник, старший лейтенант и переводчица ушли. Часовой убрал с автомата руки, но все еще посматривал на шумного американца с явным неодобрением.
Я подошел вплотную к Брайту и сказал:
– А ведь и я тебя разыскивал, Чарли. Даже в пресс-клуб ездил. Кто тебе сказал, что я здесь?
– А где ты можешь еще быть, если в Бабельсберге тебя нет, там, на Шопенгоор штресси, мне вообще никто не открыл, хотя я чуть не высадил дверь.
– Но что случилось?
На этот мой вопрос Чарли ответил вопросом:
– Ты что, переехал жить сюда?
– Еще не решил окончательно, – сказал я. – Во всяком случае, завтра днем вернусь в Бабельсберг.
– «Завтра днем»! – передразнил меня Брайт. – Так я и думал, что ты ничего не знаешь!
– А что мне надо знать?
– А то, что завтра, на одиннадцать утра, назначена съемка «Большой тройки»! Значит, мы, может быть, в последний раз имеем возможность увидеть всех трех наших боссов вместе.
– Но… – пробормотал я в недоумении, – разве Конференцию решили закончить?
– Ты что? – вытаращил глаза Чарли. – Неужто не слышал, что завтра днем Черчилль со своей командой улетает в Лондон? Сколько баков готов поставить на то, что он вернется?..
Постепенно я стал соображать, в чем дело. Наверное, журналистов известили о предстоящей съемке в самый последний момент, как нередко бывает в подобных случаях. Я уехал из Бабельсберга утром и ничего не знал.
Не стал объяснять Брайту, что фотографирование для меня совсем не такое важное дело, как для него, однако поблагодарил за сообщение.
– Надеюсь, что теперь-то ты немедленно вернешься в Бабельсберг? – спросил он таким тоном, как будто это само собой разумелось.
– Видишь ли, – замялся я, – меня угораздило отпустить до утра моего шофера…
Это было правдой. Решив заночевать в Карлсхорсте, я предупредил Гвоздкова, что он мне до завтра не понадобится, и тот укатил к своим товарищам-однополчанам.
– У тебя есть и машина и шофер, – сказал Брайт, ударяя ладонью по капоту своего «джипа». – Я все равно еду сейчас в Бабельсберг.
– Но у тебя же нет пропуска!
– Есть! – возразил он и похлопал ладонью по накладному карману своей военной рубашки. – Все наши получили пропуска на сутки. Из-за съемки.
– Но съемка же будет завтра утром! Где ты собираешься ночевать?
– У одной доброй девочки! – подмигнул Брайт.
– Ах, да, конечно! У Джейн?
– Ты догадлив… Так едем?
– Едем! – ответил я. – Только мне надо забрать кое-что из моих вещей.
Никаких «вещей» у меня здесь не было. Я собирался забрать лишь брошюру, которую обязательно хотел дочитать.
– Вернусь через минуту! – крикнул я Брайту уже на ходу…
Мы мчались по вечернему, тускло освещенному Берлину, когда Брайт обратился ко мне:
– Да, кстати. Ты, кажется, сказал, что тоже разыскивал меня. Не спрашиваю, знаю зачем. Догадываюсь. Наверное, хотел узнать, какое впечатление на наших произвела та история у Стюарта? Верно? Что ж, отвечу: двоякое. Стюарта не любят. Сноб. С другой стороны, та версия варшавского восстания, о которой говорила Урсула, слишком въелась в наше сознание, чтобы тебе так сразу поверили. Однако сенсация получилась. Ты знаешь, что Би-би-си на следующее утро передало, как ты врезал самому Черчиллю. Дошло это до тебя?
– Дошло! – с мрачной усмешкой ответил я, а про себя подумал: «Если бы ты знал, что произошло потом!..» – И еще кое-что – этого ты не знаешь наверняка, – не дожидаясь моих вопросов, продолжал Брайт. – Ребята рассказывают, что Стюарт эту Урсулу купил.
– В каком смысле?
– О, святой Яков! – воскликнул Брайт. – Ну, как покупают нужных людей? Конгрессменов, партийных боссов? Конечно, не так, как бутылку виски в магазине, – темный ты человек! Бизнес имеет много форм. Говорят, что Стюарт обещал Урсуле отправить ее в Англию и обеспечить там хорошее место. Конечно, если она выступит как надо. Вот и все, что могу тебе сказать.
– А мне хотелось узнать от тебя другое, – признался я. – Ты что-нибудь слышал о приезде польской правительственной делегации?
– Из Лондона?
– Из Варшавы. В Лондоне английское, а не польское правительство.
Брайт встрепенулся, как гончая, почуявшая дичь:
– Когда приезжают? На чем?
– Вот об этом-то я и хотел тебя спросить. Думал, ты знаешь.
– Понятия не имею. А на кой черт их сюда вызывают? Насколько я знаю, ни Трумэн, ни Черчилль не хотят иметь дело с варшавскими поляками.
– Хотят или не хотят, а, видимо, придется.
– На них стоит тратить пленку?.. Ну, этих варшавских поляков – снимать?
– Я бы на твоем месте снял. Только кого именно, где и когда – не знаю.
– В Штатах за такие слова репортер вылетел бы из редакции немедленно, – объяснил мне Брайт. – Такой репортер не стоит и цента.
Я промолчал. Главное для меня стало ясным: он знал о приезде поляков еще меньше, чем я. Точнее, вообще ничего не знал. Хотелось съязвить – спросить у Брайта, во сколько центов он в этом случае оценивает себя самого. Но это была бы бесцельная перепалка. Да и зачем обижать Брайта?