Однако теперь, когда война кончилась…
Нет, все-таки прав был великий Сервантес: никто и ничто не в силах остановить время или заставить его пройти бесследно. Слишком страшна была недавно отгремевшая война, чтобы не извлечь из нее уроков.
В то же время, если судить по телеграмме Лозовского, речь теперь шла уже не об отдельных выступлениях буржуазной прессы, вроде статьи Ялчина, а о целой кампании против Советского Союза, связанной с Конференцией в Потсдаме.
Но разве Конференция созвана против воли Соединенных Штатов и Англии? Какие же аргументы содержатся в этих самых «статьях антисоветского характера»?..
Ведь еще месяц назад во всех советских газетах было опубликовано заявление Трумэна на пресс-конференции в Вашингтоне. Президент утверждал, что единство и взаимное доверие, существовавшие между союзниками во время войны, должны укрепляться во имя прочного мира. В этой связи он, Трумэн, выражал свое удовлетворение миссиями Дэвиса в Лондон и Гопкинса в Москву.
Польша?.. Но в том же заявлении Трумэн сказал, что поездка Гопкинса была удачной и с этой точки зрения.
Вообще, судя по нашей печати, еще совсем недавно отношения между союзниками складывались весьма благоприятно.
Я почувствовал старое озлобление – то самое, которое в тяжелые первые годы войны испытывали мы, фронтовики, при мысли о том, что союзники не выполняют свое обещание и всячески оттягивают открытие второго фронта в Европе. Но, с другой стороны, все это было уже давно позади. Ведь в конце концов мы же все-таки добились единства! Разве советские газеты не писали о доблести союзных войск после высадки в Нормандии? Разве не стала праздником боевой дружбы союзников встреча в Торгау? Разве тот же Лозовский не слал мне тогда телеграммы, в которых требовал как можно больше материалов об этой боевой дружбе?..
– Больше для вас ничего нет! – услышал я женский голос у себя за спиной. Торопливо поблагодарив, я вышел из дома, где размещалась протокольная часть.
…Теперь, по прошествии более трех десятилетий, уже находясь в Хельсинки накануне крупнейшего события современности, правильно ли я воспроизвожу мысли, владевшие мною тогда? Я был молодым человеком, в чьих ушах еще не смолкло эхо четырехлетней войны. Волей случая я оказался вблизи политического вулкана, в кратер которого мне не дано было заглянуть.
Действительно ли миллионы людей, подобно мне, двадцатисемилетнему журналисту, вчерашнему фронтовику, жили тогда в состоянии эйфории, вызванной нашей великой Победой? Действительно ли они были уверены, что весь мир понимает, кому он обязан своим спасением?..
Сейчас я, уже пожилой человек, прошедший сквозь годы «холодной войны», видевший, как застывали се ледяные глыбы и какие огромные усилия потребовались для того, чтобы они начали таять, со снисходительной печалью и с тоской по дням, которым уже нет возврата, подобно гегелевской сове, смотрю на молодого человека, стоящего на залитой солнцем улице Бабельсберга. Этот молодой человек с недоумением размышляет о тех явлениях, которые кажутся ему столь дикими в атмосфере обретенного человечеством счастья мирной жизни.
Продолжая думать об еще неизвестных мне «статьях антисоветского характера», которые упоминал в своей телеграмме Лозовский, я пришел к выводу, что должен прочитать их сам. Может быть, таким образом я проникну в тайну Конференции? Ведь редакции западных газет получают информацию не только от своих корреспондентов, но и непосредственно из правительственных кругов Вашингтона и Лондона.
Тут-то меня и осенило: пресс-центр! Там наверняка есть свежие газеты – и американские и английские.
Я вынул узкий белый конверт: «С десяти утра до одиннадцати вечера…»
Было двадцать минут десятого. Машину я вызвал к девяти. Очевидно, старшина уже пригнал ее. До Целлендорфа менее получаса езды. Но где находится этот пресс-центр? Никакого адреса в письме не было. Только район:
Целлендорф-Вест. Впрочем, и улицы и номера дома в нынешнем Берлине были понятием условным, – вероятно, поэтому их и не считали нужным указать.
Но я не сомневался, что, оказавшись в Целлендорфе, найду улицу, по которой вез меня вчера Брайт.
…Мою «эмку» я увидел еще издали. Старшина-водитель был человеком не только бывалым – если судить по тому, как ловко и незаметно он выследил Вольфа, – но и точным.
Предупредив его, что едем в Берлин, я поднялся на второй этаж, чтобы узнать, нет ли у Герасимова каких-либо новостей. Сергей Аполлинариевич сказал, что протокольных съемок сегодня не предвидится.
В половине десятого я выехал из Бабельсберга в Берлин.
– Куда следуем, товарищ майор? – спросил водитель, когда мы уже подъезжали к Берлину.
– Целлендорф знаешь?
– Бывал. Только редко. Американская зона.
– Ее-то мне и нужно.
– А место какое?
– Сам точно не знаю. Вчера мельком видел этот дом, но улицу не запомнил. Покрутимся по Целлендорфу, может быть, вспомню.
Мой ответ, видимо, не смутил водителя. Он молча кивнул головой.
Мы въехали в Целлендорф. Это была юго-западная часть Берлина. Она резко отличалась от других районов города богатством зелени. Однако следы войны виднелись и на деревьях. Верхушки их были иссечены, листья покрыты белым налетом известки или каменной пыли, многие стволы надломлены.
– Раньше тут богачи жили, – неожиданно разговорился мой молчаливый старшина. – Нам лекцию читали, где что было. На экскурсию водили… в зоопарк. Страшное дело, товарищ майор! Все звери перебиты. Только один слон жив остался. А слониха лежит убитая. Он стоит над ней и плачет. Ну, может, и не плачет, слез-то не видно, а тоскует. Хоботом по ней елозит и головой качает…
Я слушал его, как говорится, вполуха и все время глядел по сторонам. Брайт показал мне пресс-центр незадолго до того, как поставил свой «виллис» в тупичке, из которого мы направились в подвал. Кажется, возле того дома была вогнута, словно с большой силой вдавлена, металлическая ограда.
Мы уже колесили по Целлендорфу минут тридцать.
Около одного из особняков – над входом в него развевался небольшой звездно-полосатый флаг – я увидел машину американской военной полиции.
– Поставь свою карету за той машиной, – сказал я старшине.
– Да это же полиция, товарищ майор! – с неприязнью отозвался водитель.
– Знаю. Останови.
В «виллисе», к которому я подошел, сидел, точнее, полулежал, задрав ноги на спинку соседнего сиденья, белобрысый парень-шофер в форме американского не то солдата, не то сержанта. Его пилотка была продета под погончик на плече, кремовая военная рубашка расстегнута почти до пояса.
– Простите, сержант, – сказал я по-английски, – не знаете ли вы, где здесь находится пресс-центр?
– Sure[15], – не меняя позы, ответил американец. Поняв, что имеет дело с иностранцем, он все-таки спустил ноги и, сощурившись, спросил: – Ты кто, парень?
Этого нахала хорошо было бы поставить по стоике «смирно»!
– Советский журналист, – миролюбиво ответил я. – Показать документы?
– Пока ты не напился и не затеял скандала, мне твои документы не нужны, – с добродушной усмешкой ответил сержант. Оглядев меня с явным любопытством, он спросил: – А ты и в самом деле русский?
– Никогда не видел русского?
– Почему? – обиделся сержант. – И солдат знаю, и офицеров. Две маленькие звездочки – лейтенант. Одна побольше – майор. Верно?
Он посмотрел на меня с гордостью.
– Верно, – подтвердил я. – Где же пресс-центр?
Сержант сунул руку под сиденье, вытащил сложенную вчетверо карту Берлина и расстелил ее на коленях:
– Мы сейчас здесь. Соображаешь?
– Соображаю.
– Твои писаки собираются здесь. – Ногтем с грязным ободком он провел по карте черточку. – Понял?
– Понял. Спасибо.
Пресс-центр оказался совсем близко – надо было свернуть в первый переулок и немного проехать прямо.
– О’кэй! – небрежно сказал сержант и снова развалился на сиденье.
…Как я мог не заметить этот дом? Ведь мы только что здесь побывали. Дом без всяких следов разрушений. Только узорчатая металлическая ограда, некогда отделявшая его от тротуара, частью разбита, а частью вдавлена внутрь, словно танк ударил ее и прошелся по ней своими гусеницами. Возле дома, сгрудившись у бровки тротуара, стояли «мерседесы», «бандереры», «виллисы»…
Полутемный холл, в который я вошел, показался мне пустым. Но откуда-тс со стороны тотчас раздался голос:
– Your card, sir?[16]
За столиком у двери сидел пожилой американец в военной форме.
– Я – советский журналист. Корреспондент Совинформбюро.
– Your card, please! – настойчиво повторил американец, добавив, однако, слово «пожалуйста».
– Советский журналист. Из Москвы. – Я протянул американцу полученное утром письмо.
– Пройдите к шефу, – сказал американец, заглянув в письмо. – Второй этаж, вторая дверь налево.
Когда я, входя в этот особняк, пытался представить себе, как должен выглядеть пресс-центр, в моем воображении возникало нечто вроде тех западных клубов, о которых я читал у Голсуорси или у Моэма: глубокие кожаные кресла, столы полированного красного или черного дерева, груды журналов и газет. Сидя в креслах, джентльмены – леди сюда не допускаются – потягивают виски или херес, покуривают сигары или трубки и в полной тишине просматривают газеты или журналы…
Вряд ли нечто похожее могло существовать в сегодняшнем Берлине. Тем не менее стереотип, некогда отпечатавшийся в моем сознании, давал себя знать.
Но, поднявшись на второй этаж, я увидел длинный коридор, тянувшийся направо и налево. Ко второй двери налево была прикреплена картонка, на которой значилось: «ШЕФ ПРЕСС-ЦЕНТРА».
За небольшим столиком спиной к окну сидел офицер.
Держа в одной руке блюдце, а в другой чашечку, он прихлебывал не то чай, не то кофе. Из-под стола выглядывали его длинные ноги в брюках кремового цвета. Я растерянно подумал, что не знаю, в какой, армии носят такую форму.
– Доброе утро, сэр, – сказал я на всякий случай по-английски. – Я – советский журналист Воронов. Получил ваше письмо.
Увидев у меня в руках узкий белый конверт, шеф – видимо, это был он – встал и приветливо сказал:
– Добро пожаловать, мистер Воронов!
Он заговорил так быстро, что я с трудом сто понимал.
Несомненно, английский был родным языком этого человека, но его произношение неуловимо отличалось и от английского и от американского.
Из его довольно длинной речи я все-таки понял главное. Шеф пресс-центра, полковник канадской армии, – фамилию я не разобрал, – приветствовал первого советского журналиста, откликнувшегося на приглашения, которые он разослал. Пресс-центр объединяет, однако, западных журналистов. Если мистер Воронов хочет при нем аккредитоваться, об этом должно ходатайствовать высшее советское командование, чуть ли не сам маршал Жуков…
Полковник любезно спросил, не хочу ли я кофе и нет ли у меня желания зайти с ним в бар. Я понятия не имел, надо ли там платить, и если надо, то какими деньгами. Вежливо поблагодарив полковника, я сказал, что хочу лишь посмотреть свежие газеты, если пресс-центр их получает. Полковник повел меня в конец коридора и распахнул одну из дверей.
Стоявшие в комнате длинные столы были сплошь завалены газетами.
– Сейчас здесь никого нет, – пояснил полковник. – Ребята на брифинге. К сожалению, не могу пригласить вас туда, пока вы не аккредитованы.
На англо-американском Западе брифингом называлось инструктивное или информационное совещание, на котором присутствующим сообщались важные для них новости.
– Спасибо, полковник, – сказал я, – с вашего разрешения теперь посмотрю газеты.
– Не буду вам мешать, – ответил канадец. – Учтите, бар находится в противоположном конце коридора, – галантно добавил он.
– При нем тоже надо аккредитоваться?
– О нет! Просто надо платить деньги. Принимается любая валюта. В том числе и марки.
Полковник ушел, плотно притворив за собой дверь.
Бросив беглый взгляд на первые страницы свежих газет, я сразу увидел, что Конференция находится в центре внимания западной прессы. Меня охватило чувство профессиональной зависти. Конференция открылась вчера во второй половине дня. Нужна была поистине сверхоперативность, чтобы материалы о ней попали хотя бы в поздние, вечерние издания.
Но уже через несколько минут я понял, что все эти материалы, кроме фотографий, делались на месте, в Вашингтоне, Нью-Йорке и Лондоне.
На первой странице газеты «Вашингтон пост» печаталась статья некоего Новера, посвященная Конференции и отличавшаяся явно антисоветской направленностью. Новер убеждал правительство Соединенных Штатов не брать на себя роль посредника между Англией и Советским Союзом. Автор утверждал, что западным державам не удалось повлиять на советскую политику еще в Ялте. Решения Крымской конференции о правительствах в Европе не выполнены по вине Советского Союза. Ялтинское соглашение о границе Польши не компромисс, а капитуляция Соединенных Штатов перед Советским Союзом.
В газете «Нью-Йорк тайме» Сульцбергер строил прогнозы относительно повестки дня Потсдамской конференции. Он заявлял, что в центре внимания Конференции будут Китай, Турция, Иран, а вовсе не Германия и Европа.
Английские газеты печатали сообщения корреспондента агентства Рейтер Ллойда, что «Большая тройка» уже обсуждает вопрос о создании унифицированной германской центральной администрации, непосредственно подчиненной Союзному Контрольному совету. Корреспондент утверждал, что русские всегда склонялись в пользу урезанной, но объединенной Германии в отличие от всевозможных планов ее расчленения.
Почти во всех случаях, когда упоминался Советский Союз, тон газет был явно недоброжелательным.
Но если в их тоне и были оттенки, то все они единодушно осуждали ту атмосферу секретности, которой была окружена Потсдамская конференция.
Сообщалось, что корреспонденты союзных держав размещены в Целлендорфе, почти в четырнадцати милях от Бабельсберга. Под угрозой высылки им запрещено появляться на территории, где происходит Конференция. Жалобы на возрождение «методов тайной дипломатии» сменяли одна другую.
Газеты приписывали Советскому Союзу намерение подчинить себе всю Европу. Всячески раздувались разногласия между Россией и Англией. Высказывалась убежденность, что в Потсдаме Сталин встретит резкую оппозицию со стороны Трумэна и Черчилля, прежде всего в германском и польском вопросах. Потсдамской конференции предсказывался неминуемый провал.
Во всем этом было нечто кощунственное. Получалось, что если после разгрома Германии и существует угроза мирному будущему человечества, то ее представляет… Советский Союз.
Я почувствовал себя так, словно незаслуженно оскорбили не только мою страну, но и лично меня, офицера-фронтовика.
Какова же, с горечью думал я, будет судьба Конференции в Цецилиенхофе? Еще вчера я свято верил, что она закрепит союз, сложившийся во время войны. Неужели эта вера была иллюзией, миражем, возникшим над развалинами домов, над опустошенной землей?
…Я сидел в тесном номере хельсинкской гостиницы «Теле», прислушивался к шагам в коридоре – не идет ли Чарли Брайт? – и мысли мои метались между Прошлым и Настоящим.
Телефонный звонок Чарли как бы опрокинул меня в Прошлое. На некоторое время я потерял способность размышлять о том важнейшем событии Настоящего, которое должно было начаться здесь послезавтра. Но мало-помалу мысли о нем вновь овладели мной.
Всего день и две ночи отделяли человечество от той долгожданной минуты, когда главы государств – именно тех государств, от которых в конечном счете зависят мир и война на земле, – поставят свои подписи под уникальным документом, обеспечивающим мир.
Оценить значение тон или иной военной победы вполне возможно: для этого давно выработаны определенные критерии. Сколько вражеских солдат убито, ранено, взято в плен, какие трофеи захвачены, сколько верст, миль, километров пройдено…
Но как оценить значение мирной Победы, которой добилось человечество? В ней нет ни победителей, ни побежденных – ведь плодами ее предстоит воспользоваться всем, кроме явных и тайных врагов мира на земле. Для оценки побед такого рода человечество еще не выработало точных критериев…
В документе, который скоро будет подписан здесь, в Хельсинки, найдет – я был уверен в этом – торжественное подтверждение именно то, что враги мира на протяжении долгих лет, прошедших после Потсдама, пытались поставить под сомнение: нерушимость сложившихся границ, возможность мирного и равноправного сотрудничества между государствами с различными социальными системами. Будущее покажет – признают ли свое поражение враги мира, смирятся ли с ним или снова попытаются вернуться к «холодной войне»…
Я вновь и вновь спрашивал себя: приходило ли мне в голову уже тогда, в Потсдаме, что проклятая «холодная война», начало которой мы привыкли связывать с речью Черчилля в Фултоне, – что она, эта необъявленная война, в сущности, началась еще раньше, гораздо раньше, как только наша победа стала бесспорной?..
Нет, в те дни я об этом не думал. Да и откуда мне было все это знать?
Страна, в которой я родился и вырос, с первых дней своего возникновения находилась во враждебном капиталистическом окружении. Но когда началась война, понятие «враг» сконцентрировалось для нас в словах «гитлеровец», «фашист», «оккупант»…
С первых дней войны наши газеты уже не критиковали ни Англию, ни тем более Америку. Конечно, и тогда пресса этих стран печатала враждебные нам статьи. Но мы перепечатывали лишь те материалы, которые укрепляли в нашем народе сознание, что мы не одиноки в смертельной схватке с фашизмом.
Статьи, которые я прочел в пресс-центре, возмутили, глубоко оскорбили меня. Но я не мог предполагать, что они знаменуют начало новой ледниковой эпохи, получившей название «холодной войны».
Чего они хотели от нас тогда? Чтобы мы похоронили своих мертвых, преподнесли союзничкам на блюде Берлин и Восточную Европу, а сами ушли? Предав тех, которые никогда не встанут? Забыв, во имя чего погибли не только миллионы советских людей, прошитых автоматными и пулеметными очередями, сгоревших в танках, разорванных на куски снарядами и бомбами, уничтоженных в печах Освенцима и Майданека. Уйти, забыв не только о них, но и о поляках, болгарах, чехах, словаках, венграх, югославах, обо всех тех, которые дрались бок о бок с нами в стане Сопротивления, вместе сражались и вместе погибли…
Разгромить рейхсканцелярию, водрузить красный флаг над рейхстагом, и только?.. Снять часовых с вышек Бухенвальда и Освенцима, распахнуть ворота, выпустить узников и уйти?
Расчистить дорогу тем, кто заключал союзы с Гитлером, натравливал его на Россию, – трусам, коллаборационистам, антисоветчикам? Позволить им снова сесть на шею своим народам? Уйти, не дождавшись, когда эти народы скажут свое слово, когда сами решат, как им шить дальше?
Наверное, и обо всем этом я тогда еще не думал. Меня просто возмущала, бесила ложь, которую о нас писали…
Среди фотографий, которыми пестрели английские и американские газеты, главное место занимали снимки, запечатлевшие прибытие Трумэна и Черчилля. Но много было и других: фотографии развалин Берлина, «черного рынка» у Бранденбургских ворот, советских танков, угрожающе нацеливших на читателя стволы своих пушек…
На одной из фотографий советский солдат восседал возле полевой кухни и протягивал миску стоявшему в очереди немцу. То ли из-за неудачного ракурса, то ли из-за специально нанесенной ретуши, то ли потому, что у солдата и в самом деле было неприятное лицо с маленькими глазками, низким лбом и непомерно крупным носом, но выглядел он отталкивающе. Жалкому, закутанному в тряпье немцу он подавал еду с брезгливой и в то же время злорадной усмешкой. Поистине надо было затратить немало усилий, чтобы найти такую натуру и так запечатлеть всю эту сцену.
Подпись к фотографии гласила:
ЧЕЧЕВИЧНАЯ ПОХЛЕБКА – ДЕШЕВАЯ КОМПЕНСАЦИЯ, КОТОРУЮ ПЛАТЯТ РУССКИЕ ЗА РАЗРУШЕННЫЙ ИМИ БЕРЛИН.
Это было отвратительное, злое фото. Оно в отталкивающем виде представляло советского солдата в Берлине, а бесплатную раздачу пищи берлинскому населению Красной Армией изображало как брезгливую подачку. К тому же эта подлая провокационная подпись!
Но окончательно ошеломленным я почувствовал себя, прочитав: «Фото Чарльза А. Брайта».
Если бы в эту минуту Брайт оказался рядом со мной, я бы смазал ему по физиономии. У меня было такое чувство, будто меня предали, будто один из моих боевых товарищей во время атаки неожиданно выстрелил мне в спину.
В сущности, у меня не было никаких оснований считать Брайта своим боевым товарищем. Ведь я его совсем не знал, хотя и питал к нему безотчетную симпатию. Его политические взгляды были мне неизвестны.
«Рубаха-парень!..», «Душа нараспашку!..» – повторял я про себя. Мое ожесточение все возрастало. Это была злоба не только на Брайта, но и на себя самого. «Обрадовался! Нашел друга-союзника! Отдал свой фотоаппарат!
Может быть, именно в тот день, когда я выручил его на аэродроме, он и начал рыскать по Берлину в поисках такого «сюжета»! Сволочь!..»
«А что, если фото принадлежит другому Брайту?» – подумал я. Ведь имя «Чарльз», «Чарли» не менее распространено в Америке, чем «Иван» в России! Второго имени Брайта, обозначенного в газете инициалом «А», я не знал.
Что же касается фамилии, то, вероятно, в Штатах найдется немало Брайтов. Может быть, фотография принадлежит все-таки не «моему» Чарли?..
Пока я размышлял об этом, в коридоре послышались голоса. Дверь у меня за спиной раскрылась, и в комнату ввалились американцы и англичане с журналистскими обозначениями на погонах. Они подошли к столам, на которых лежали газеты. На меня никто не обращал внимания, хотя я был здесь единственным человеком в гражданской одежде.
– Хай! – услышал я чей-то приветственный возглас. – Это же тот самый русский парень, который…
Голос показался мне знакомым.
Подняв голову, я увидел высокого худого человека средних лет с волосами, подстриженными ежиком, и сразу узнал в нем одного из тех журналистов, которых Стюарт притащил вчера к нашему столику.
– Хэлло, сэр! – дружелюбно произнес длинный и весело повторил: – Это тот самый русский, который сцепился вчера со Стюартом!
Я сразу оказался в центре внимания.
– Добрый день, джентльмены, – пробормотал я и встал, чтобы уйти.
Журналист в английской военной форме протянул мне руку и сказал:
– Меня зовут Холмс. А вас?
– Воронов, – ответил я, поневоле протягивая ему руку.
– Вы были на брифинге? – продолжал Холмс. – Я что-то вас не заметил.
– Не был.
– Ничего не потеряли. Разве что не услышали, как мы разделывали Росса.
– Кто такой Росс?
– Пресс-секретарь президента. Кормил нас кашей из общих фраз. Черт знает что такое…
– Отсутствие информации не помешало, однако, сочинить всю эту кучу вранья, – резко сказал я, указывая на лежавшие передо мной газеты.
В комнате стало тихо.
– Вы хотите сказать, – нерешительно проговорил Холмс, – что мы…
– Вот именно! – прервал я его и направился к выходу.
Но дверь раскрылась, и на пороге показался Брайт.
Увидев меня, он широко улыбнулся.
– Хэлло, Майкл-беби, – воскликнул он. – Не ожидал встретить тебя здесь!
Он тряс мою руку, будто хотел оторвать ее.
– Мальчики, вы видели мои снимки? – громко спросил Брайт. – Если бы не Майкл, я не сделал бы ни одного!
Я разбил камеру, а он отдал мне свою! В бар, Майкл! Мы идем с тобой в бар!
– Никуда я не пойду, – угрюмо сказал я и, высвободив наконец руку, вышел из комнаты.
Брайт догнал меня в коридоре.
– В чем дело, Майкл? – встревоженно спросил он. – Идем в бар. Я куплю тебе пару виски…
По-английски слово «куплю» звучало уместно. Но я им воспользовался.
– Тебя самого уже купили! – ответил я и ускорил шаг, чтобы отвязаться от Брайта.
– Что ты хочешь этим сказать? – растерянно пробормотал Брайт, не отставая от меня.
Я остановился.
– Как тебя зовут? – спросил я. – Полностью.
– Чарльз Аллен Брайт.
«Фото Чарльза А. Брайта», – повторил я про себя строчку в газете.
– Все ясно. Вопросов больше не имею. – Я повернулся и еще быстрее пошел к лестнице.
– Ты куда сейчас едешь? В Бабельсберг? – крикнул мне вдогонку Брайт.
В этом его вопросе мне почудился двойной смысл: он как бы снова упрекал меня, что я живу в Бабельсберге, в то время как иностранных журналистов туда не пускают.
– Я живу в Потсдаме и еду в Потсдам, – резко сказал я.
Шаги за моей спиной смолкли. Очевидно, Брайт наконец отстал…
Сейчас я был одержим одной мыслью: как можно скорее написать статью, в которой ответить всем этим новерам, сульцбергерам и брайтам.
Я решил, что поеду к Вольфам, – там спокойнее, чем в Бабельсберге, – и засяду за работу.
Опустившись на переднее сиденье «эмки», я сказал:
– В Потсдам, старшина. Шопенгауэр, восемь.
Несколько минут мы ехали молча.
– Расстроены чем, товарищ майор? – неожиданно спросил старшина.
Он внимательно следил за дорогой. У него было сосредоточенное, типично русское лицо немолодого крестьянина.
Я ощутил теплое чувство к этому человеку. Именно с такими людьми прошагал я четыре года по дорогам войны…
– Как вас зовут, старшина? – спросил я.
– Фамилия? – откликнулся он. – Гвоздков.
– Я имя спрашиваю. И отчество.
– Алексеем Петровичем на гражданке звали.
– Всю войну шоферили, Алексей Петрович?
– Зачем всю войну? Два года на танке версты мерил. На «Климе», а потом на «тридцатьчетверке».
– Теперь, значит, с гусениц на колеса?
– Теперь мир, товарищ майор. Чего же танками землю давить? Она и так еле дышит – чуть не до самой сердцевины продавлена…
– Мир, говорите?
– А как же? – Старшина посмотрел на меня с удивлением. – А зачем же люди собрались? Ну, в Бабеле этом?
Или сомневаетесь?
В голосе его послышалась тревога.
– Нет, старшина, не сомневаюсь, – сказал я, думая о своем. – Только сволочей, оказывается, еще в мире много.
– Это верно, – согласился Гвоздков. – Их и на войне смерть миловала. Больше хороших выбирала.
Но слова его доносились до меня как бы издалека. Я думал о своей будущей статье.
Итак, что же я могу противопоставить лжи западных газет? Что, кроме утверждения, что они лгут? Ну хорошо, об освобождении Европы, о целях, с которыми туда вступили наши войска, я могу писать как участник похода.
Западные журналисты не были тогда ни в Польше, ни в Болгарии, ни в Венгрии. А я был. В этом случае у меня явное преимущество. Но когда речь пойдет о Конференции…
В своем запальчивом желании немедленно дать отповедь клеветникам я забыл, что освещать ход Конференции никто мне не поручал. Я должен был писать о том, что происходит «вокруг»… А что я видел «вокруг»?
«Не съездить ли мне в Карлсхорст, – подумал я, – в это самое Бюро информации. Может быть, там известны подробности о вчерашнем заседании Конференции. Конечно, вряд ли я узнаю больше того, что сообщил мне Карпов. Но все же…»
– Разворачивайся обратно, старшина, – сказал я. – Едем в Карлсхорст.
…Когда я вернулся из Карлсхорста в Потсдам, было уже начало четвертого. Позвонил в квартиру Вольфов.
Честно говоря, мне не хотелось встречаться с Германом.
Я чувствовал себя виноватым, что организовал вчера слежку за ним. Разумеется, Вольф о ней ничего не знал – старшина действовал достаточно скрытно. Но в общем-то у меня же не было никаких оснований следить за Вольфом.
Никаких, кроме простого любопытства. Больше того, Вольф был мне симпатичен. Мне нравилась его манера держаться – смесь смирения и достоинства. Пусть не намеренно, все-таки я оскорбил его своей подозрительностью…
На память мне пришли слова Карпова: «Как тебе может быть безразлично, что сейчас в душе у немцев происходит?..» Тогда я пропустил эти слова мимо ушей. А теперь вспомнил их.
Я знал, что жена и сын Карпова погибли в сорок втором. Жили в маленьком городке западнее Минска и не успели эвакуироваться. Ненависть к немцам безраздельно владела Карповым всю войну.
Сегодня он говорил о них как о заблудших детях, которым надо помочь не только восстановить собственный дом, но и очистить свои души.
Вспомнив слова Карпова, я на мгновение задумался над ними.
Но только на мгновение.
Велев старшине приехать за мной через три часа, я позвонил еще раз, но за дверью было тихо. Открыв дверь ключом, – почему я не сделал это сразу? – вошел в прихожую. На столике лежала записка: «Хэрр майор! В том случае, если вы придете, когда нас не будет, позволю себе напомнить, что комната в вашем распоряжении. На кухне в стеклянной банке кофе (настоящий!). Вы можете сварить его, если пожелаете. Готовая к услугам семья Вольф».
Записку писала, конечно, Грета.
В моей комнате все было по-прежнему. Только кровать аккуратно застелена, подушки взбиты и уложены в строгом порядке.
…После разговора с начальником Бюро информации Тугариновым план статьи у меня более или менее сложился. В Карлсхорсте я не узнал ничего принципиально нового, но Тугаринов с особой четкостью сформулировал то, что было мне известно. Кроме того, я просмотрел свежие советские газеты.
Впрочем, они сообщали о Конференции только то, что она открылась. Однако «Правда» публиковала международное обозрение, в котором говорилось: «Те, кто жаждет срыва переговоров, сознательно нагромождают одну догадку на другую относительно возможных и якобы неизбежных разногласий». Главным вопросом, писала «Правда», является сейчас «закрепление победы путем морально-политического разгрома всех остатков фашистского влияния, ликвидации всех последствий фашистского владычества».