Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Это было в Ленинграде (№2) - Лида

ModernLib.Net / Историческая проза / Чаковский Александр Борисович / Лида - Чтение (стр. 3)
Автор: Чаковский Александр Борисович
Жанр: Историческая проза
Серия: Это было в Ленинграде

 

 


Я откинулась на мягкую спинку кресла и закрыла глаза. Голова закружилась. Теперь всякий раз, когда я закрываю глаза, у меня начинает кружиться голова.

«А его всё нет», – подумала я. И тут же спросила себя: «Ну хорошо, а почему именно мне должно быть такое счастье? Почему Андрей Фёдорович один, и Сеня один, и Ирина одна, а мне почему же такое счастье? Хватит и того, что я знаю, что он жив и здоров, – это уже очень много… Я, кажется, стала немножко суеверна».

И вдруг мне почудилось, что он идёт. Нет, я не слышала ни шагов, ни единого звука, всё было по-прежнему тихо, но что-то сказало мне: «Он идёт! Он идёт!» Сердце моё заколотилось. Я почувствовала, что он подходит к забитому досками подъезду «Астории», вот он открывает дверь, вот он идёт по лестнице… Я вскочила и подбежала к окну. Мне вдруг сделалось так страшно, – нет, не то слово, – так тревожно, что я захотела увеличить расстояние между нами. «Он идёт! Он идёт!» – стучало моё сердце, и теперь я уже слышала шаги по коридору, ближе, ближе, у двери, и, кажется, ещё до того, как открылась дверь, я сказала:

– Ты?! Наконец-то!..

Он стоял у двери в полушубке с поднятым воротником, а я – у окна и не в силах была двинуться к нему. Сначала я увидела его как-то всего «целиком». Я ещё не заметила, изменился он или нет. Я не могла двинуться вперёд. Точно я прошла много-много километров, прежде чем дойти сюда, и последние километры уже еле шла, а сейчас не смогла бы сделать и двух шагов. У меня захватило дыхание, я хотела что-то сказать, крикнуть, но вместо этого заплакала. Кажется, первый раз за всё это время… И я не помню сейчас, как миновали первые минуты, как очутились мы наконец рядом… прижавшись друг к другу…

И первые его слова о том, как он разыскивал меня, ещё не доходили до моего сознания, мне было неважно, что именно он говорит, для меня было слишком много и того, что мы вместе, рядом, что я слышу его голос. Потом я поняла, что он очень долго разыскивал меня по всему городу и на Ладогу поехал тоже из-за меня. Внезапно, точно глаза мои раскрылись, я увидела его рядом с собой, не так, как в первые минуты встречи, а уже сознательно, отчётливо. Он сидел на диване без полушубка (он был наброшен на мои плечи, – зачем он снял полушубок, ведь здесь очень холодно?), и мне бросилось в глаза: военная форма не идёт ему, да и гимнастёрка не по нём сшита. Не знаю почему, но мне стало очень хорошо. Сейчас я думаю – это оттого, что я почувствовала: возле него нет никого, кто бы заботился о нём, – или что-то в этом роде, чего я не могу выразить.

Потом мы стояли друг против друга у окна, и в комнате было светло, потому что светила луна, и лунный свет, такой холодный там, на Ладоге, показался мне сейчас очень тёплым, точно светила не луна, а солнце. За окном был виден Исаакий и угол Мариинского дворца. Над крышей дворца виднелся огромный стеклянный фонарь, и казалось, что в нём все стекла целы, хотя этого, конечно, не могло быть.

Он спросил меня, помню ли я, как мы любили в лунные ночи смотреть из окна на Исаакий.

– Конечно, помню, – сказала я.

И мы долго-долго всё вспоминали. «Ты помнишь?» – говорил он. «А ты помнишь?» – спрашивала я. Мы вспоминали даже то, что казалось навсегда позабытым, и так хорошо было оттого, что, оказывается, мы оба помним это.

И всё теплее и светлее становилось в комнате. Я сбросила с плеч полушубок и даже стёганку свою расстегнула и тут же подумала: какая я была глупая, когда боялась, что он увидит меня такой, какою я стала, в этой неуклюжей одежде, с красными, обмороженными руками и обветренным лицом! Между нами шёл тот разговор, который бывает между двумя людьми, когда понимаешь с полуслова, с полунамёка, когда всё, что говорит другой, кажется значительным, когда любишь!..

Я стала рассказывать ему, что произошло за последние часы, как добралась сюда и ждала. Мне было очень приятно теперь говорить об этом, как бывает приятно вспоминать и говорить о трудном и опасном деле, когда оно уже позади, а ты сидишь в тёплой палатке у огня, с хорошими людьми. И я подумала, что хорошо бы теперь, когда мы наконец нашли друг друга, никогда не расставаться и уехать куда-нибудь, где тепло и вместо гула самолётов поют птицы, земля покрыта травой и нет воронок от снарядов…

Но, подумав об этом, я вздрогнула. Мне показалось, что я произнесла свою мысль вслух, и я посмотрела на Сашу: не слышал ли он, как я это сказала? Мне стало не по себе, точно я сделала что-то очень плохое.

– Что с тобой? – спросил Саша.

– Ничего, – сказала я, – просто будто холоднее стало в комнате.

Он укрыл меня своим полушубком. Я посмотрела в окно, и мне почудилось, что весь озарённый лунным светом Ленинград смотрит сейчас в наше окно и я с глазу на глаз с ним.

Я опустила голову Саше на колени. Он поцеловал мои волосы, и от прикосновения его губ мне стало теплее.

Теперь я ничего не видела, лежала, уткнувшись в его колени, крепко закрыв глаза, и мне казалось, что в красноватом тумане медленно, как снижающийся аэростат воздушного заграждения, плывёт одинокая чёрная точка. Когда точка уплыла куда-то вниз, я подняла голову и открыла глаза.

Я сидела, прижавшись лицом к плечу Саши. Он гладил мои волосы, целовал окоченевшие пальцы.

Мы вспомнили об Ирине.

– Я был у неё, – рассказывал Саша. – Она стала очень странной, исступлённой. Какое-то спокойное исступление.

Я подумала, что «исступление» – не то слово, но что именно оно приходит первым на язык.

– Она очень много пережила, – тихо сказала я.

– Да, да, – поспешно согласился Саша, – я всё знаю. – И он задержал свою руку на моих волосах.

– Отчего, когда ты дотрагиваешься до головы пальцами, мне становится теплее! А ведь они у тебя холодные, Саша, прямо ледышки.

– Это тебе просто кажется, – ответил он.

– Кажется, кажется! – вдруг громко вырвалось у меня. – Отчего именно теперь так много кажется? Вот луна светит, а кажется, что это солнце, и стёкла в фонаре на Мариинском дворце кажутся целыми.

– Это мосты в прошлое, – сказал он. – Я думал об этом. Поэтому все в армии земляков ищут. Это тоже мосты в прошлое. Без этого трудно жить.

– Как ты думаешь, – спросила я, – что сделают с Гитлером?

– Не знаю.

Я снова опустила голову к нему на колени и закрыла глаза. Как хорошо мне было сейчас! Не поднимая головы и не открывая глаз, я сказала:

– Знаешь, что, милый, давай совсем-совсем не будем говорить о войне. Ну, будто ничего нет, никакой войны. Я буду вот так сидеть с закрытыми глазами, и ты глаза закрой…

Где-то раздался выстрел, свист и далёкий разрыв, но я сделала вид, будто ничего не слышала, и он тоже ничего не сказал.

– Ты бы хотела уехать из Ленинграда? – вдруг спросил он.

Я поднялась и ответила сразу:

– Нет.

– А мне показалось, будто ты хотела бы уехать отсюда.

– Это только кажется, – тихо ответила я.

Вдруг он схватил меня за плечи и стал целовать, целовать…

– Ты знаешь, – сказал он потом, – мне почему-то представилось, что сейчас кто-то постучит в дверь или войдёт без стука и скажет, что тебе надо уходить. И я представил себе, как сижу один в комнате, где только что была ты.

Я прижалась щекой к его щеке. Мы молчали.

– Сколько новых морщинок у тебя, – сказала я.

– Ну, не смотри, а то я тоже начну считать.

– Ты всё время на Волховском фронте?

– Да.

– Где вы там живёте?

– В поезде.

– В поезде?

– Да. Поезд-редакция.

– Тепло?

– Да. И электричество есть – своя станция.

– А где сейчас федюнинцы? – спросила я.

– Под Любанью.

– И здесь говорят, что под Любанью. Здесь со дня на день ждут, что блокада будет прорвана.

– Наверное. Войск наших полно. И ещё подходят. Ты подумай только: снова пойдёт «Стрела» Ленинград – Москва. Так хочется хоть немножко забыть о войне.

– Я так стосковалась по тебе. У меня ведь теперь никого, кроме тебя, не осталось.

– Лидуша, родная моя… Я боялся коснуться этого… Боялся спрашивать… Я всё знаю из того единственного письма, которое получил… И от Ирины…

Я прервала его:

– Нет, нет, нет, я не хочу вспоминать. Мне иногда хочется совсем потерять память. Ведь бывает же такая болезнь, что человек совсем теряет память.

Он посмотрел на меня и спросил:

– Тебе холодно? Ты вся дрожишь.

Он снял с меня валенки и закутал ноги одеялом. У меня почему-то стала кружиться голова, но мне это было приятно. Он сел рядом со мной на диван и стал рассказывать о моём доме за Нарвской. Оказывается, там теперь расположились огневые точки, а в моей комнате сидит артиллерийский наблюдатель.

Я почувствовала внутреннее удовлетворение оттого, что мой дом стал дотом. И подумала: «Это хорошо, так и должно быть».

И вдруг вспомнила Ладогу. Я почувствовала какой-то страх, растущую тревогу.

Мне захотелось убежать от этого чувства, заглушить его. Идти куда угодно по снегу, через сугробы, только бы остаться одной и разговаривать со своей совестью. Но тут я посмотрела на Сашу и поняла, что ни одного мгновения не смогла бы быть одна, зная, что он тут, неподалёку. Я сказала себе: надо быть до конца честной. И спросила его:

– Ты ведь был на Ладоге?


…Теперь мне было так хорошо! Я боялась спать, боялась закрыть глаза, чтобы не перестать чувствовать своё счастье. Я стала жадной до счастья. Боялась потерять хотя бы крошку его.

Мы лежали в постели, и в комнате было совершенно светло, потому что луна стояла против нашего окошка.

– Хорошо, что мы встретились здесь, – проговорила я. – Ведь всё могло случиться иначе.

– Конечно, – согласился Саша, – нам просто повезло.

– Нет, я не о том. Скажем, я эвакуировалась бы, и ты тоже, и мы встретились бы где-нибудь на Волге или на Урале…

– Ну и что же?

– Ну, мне трудно это объяснить, – продолжала я. – Но есть какое-то особое счастье, когда люди, чтобы встретиться, переплывают бурный океан и в дороге ведут себя смело… Мне сейчас кажется, что наша встреча – награда за то, что мы пережили.

Он улыбнулся.

– Кто же нас наградил?

– Никто. Ты не смейся. Справедливость. Мне кажется, если человек ведёт себя честно и не хитрит в жизни, он должен быть награждён.

– Справедливость всегда торжествует, – сказал Саша. Он по-прежнему улыбался.

– Да, это ещё в детских хрестоматиях было написано. А теперь, мне кажется, это – наша правда. Ну, что ты всё улыбаешься?

Он обнял меня и поцеловал мои глаза.

Потом я услышала музыку, кто-то играл на рояле, и Саша сказал мне, что это старый музыкант приходит играть на сохранившемся в гостинице инструменте.

Мне было странно слышать музыку, настолько я отвыкла от неё.

Я не помню, как заснула…


…Только что мы расстались. Ночь и день провели мы вместе. Мы не могли не расстаться: война. Смешно же было думать, что она не коснётся нас.

Мне кажется, что и сейчас ощущаю на губах этот прощальный поцелуй на морозе… Мы расстались у Пороховых заводов – обычное место, где «ловят» машины, идущие через Ладогу на Большую землю. Я и сейчас ещё вижу эту машину, трёхтонку, гружённую пустыми, громыхающими бочками. Неудобная машина попалась ему… Оказывается, надо стоять не около дороги, робко подняв руку, – так шофёр ни за что не остановит машину, – а стать посредине дороги, поднять руку ладонью к машине и стоять, пока шофёр не затормозит. Только так и можно уехать…

Шофёр затормозил, и он вскочил в кузов, едва успев поцеловать меня. И я уже не видела машины, она провалилась в темноту, но ещё долго слышала, как громыхают пустые бочки.

И вот я иду обратно в город. Со мной нет вещей, они остались в «Астории». Хотя мы долго бродили по городу, перед тем как расстаться, но я не устала. Мне было легко и хорошо. Пустые, заваленные снегом улицы сейчас не пугают меня. Я думаю о том, что мы о многом не успели поговорить с Сашей. Сейчас у меня появилось много вопросов, которые хотелось бы задать ему, и о многом хотелось рассказать. А когда мы были вместе, эти вопросы не появлялись, а если и появлялись, то казались неважными и не хотелось тратить на них время. Когда я ехала с Ладоги, я знала, что увижу эти улицы и дома. Я не думала о том, сколько новых ран я замечу на них, но знала твёрдо: дома будут и улицы будут. Вот так же я знала и то, что с Сашей мы всё-таки встретимся. Я чувствовала, что есть что-то такое, чего не может разрушить даже эта страшная война. И в первый раз за эти месяцы я подумала: «Как хорошо жить на свете!» И ещё я подумала, какая великая вещь в жизни определённость. Нет, я думала не о мещанской определённости, не о привязанности к месту и вещам. Я думала о вере в человека, об уверенности, что при любых обстоятельствах он поступит так, а не иначе…

Я вытаскиваю из кармана кусочек бумаги, на котором Саша написал номер своей полевой почты. В темноте я не могу разобрать его. Он записал номер в самый последний момент, когда машина уже появилась на дороге. Мы тогда рассмеялись: сутки были вместе, а самого главного – обменяться адресами – чуть не забыли.

Я снимаю варежку и разглаживаю смятый в кармане листок бумаги. Но как я ни стараюсь, номера разобрать не могу. Я сжимаю бумажку в руке. Мне приятно держать её. И рука моя почему-то не мёрзнет.

Я иду и думаю о нашей встрече. Повторяю про себя все его слова и вдруг ясно представляю себе, что была с ним совсем другой, не той, какой стала за эти месяцы на Ладоге. У меня появились прежние слова, слова далёкой мирной жизни; мне казалось, что я медленно просыпаюсь от тяжёлого и страшного сна и снова становлюсь прежней. Почему это? Не потому ли, что наша встреча была для меня мостом в прошлое? Не потому ли, что, когда я оказалась рядом с человеком, в которого я верила, во мне родились забытые чувства и слова? А теперь я снова одна, и никто не остановит для меня машину, мне снова надо драться с врагом, как простому бойцу…

«Мост в прошлое», – повторяю я про себя. И тут же говорю вслух:

– Нет, мост в будущее.

И мне приходит в голову мысль: а что, если сейчас вдруг смолкнет метроном в репродукторах, на секунду станет совсем тихо, а потом раздастся голос диктора… И он объявит не «район подвергается артиллерийскому обстрелу», а «товарищи, мы победили, враг разбит, война окончена». И Саша услышит этот голос там, на Ладоге, соскочит с машины, пересядет на встречную, догонит меня, и мы пойдём по улицам, на которых вдруг станет светло…

Так будет! Я верю в это. Но пока враг здесь, в самом Ленинграде, на улице Стачек. Я посмотрела на репродуктор, установленный на углу.

«Тук, тук, тук», – стучит метроном. А всё-таки мы услышим из этого репродуктора слова победы! И тогда мы встретимся. Чтобы встретиться и уже никогда не расставаться, надо победить.

Моя рука стала мёрзнуть. Я кладу бумажку в карман стёганки и надеваю варежку. Навстречу мне движется морской патруль. Моряков двое. Оба в бушлатах, несмотря на мороз. Поравнявшись со мной, один говорит:

– Как жизнь, дорогуша? Прыгаем?

Я не люблю фамильярных обращений, но сейчас мне почему-то приятно, что моряк так обратился ко мне.

– Прыгаем! – говорю я в ответ.

– Ну и всё в порядке! – раздаётся уже за моей спиной голос.

Я оборачиваюсь и смотрю вслед уходящим морякам. У них широкие спины. У каждого на правом плече висит автомат стволом вниз.

Потом меня обгоняют, громыхая цепями, три тяжело нагруженные полуторки. «С Ладоги, – сразу определяю я. – Вот эти машины совсем недавно встретились с той, на которой ехал он». Полуторки исчезли в темноте.

«Как странно складывается жизнь, – подумала я. – Все как-то связаны между собой. Он, я, лётчик, Андрей Фёдорович, этот Ольшанский – все мы как-то невольно связаны друг с другом. Лётчик был прав, когда сказал, что, если бы не он, мы с Сашей так бы и не узнали друг о друге… То же самое мог сказать и Ольшанский…»

Я иду по тёмным ленинградским улицам.

Потом я вдруг спросила себя:

«А куда я, собственно, иду? – И тут же ответила: – Конечно, к Ирине. Куда же мне ещё идти сейчас, на ночь глядя?»

Но до завода было, по крайней мере, три часа ходьбы. А ноги уже начали ныть. «Вещи мои в «Астории», – вспомнила я. – В вещевом мешке есть концентраты и сухарь, они пригодились бы у Ирины. Но тогда мне надо идти совсем в другую сторону». Я решила «проголосовать» и ехать в зависимости от того, в какую сторону пойдёт машина.

Я сошла на мостовую. Вскоре показалась машина. Когда между мной и машиной осталось метров пятнадцать, я резко подняла руку.

Шофёр затормозил совсем рядом со мной. Я вскочила на подножку и открыла дверцу кабины. С радостью увидела, что в кабине сидит только шофёр и второе место свободно.

– Вы куда? – спросила я.

Оказалось, он едет по направлению к заводу Ирины.

«Значит, еду к ней», – подумала я, влезая в кабину.

Шофёр всё время молчал, – видно, был человеком угрюмым. В кабине было тепло, сохранившиеся боковые стёкла предохраняли от ветра.

Мы мчались по тёмным ленинградским улицам. Только наша фара выхватывала из темноты узкую полоску света, и казалось, что мы всё время догоняем эту полоску, а когда догоним и проедем, то будет уже совсем темно.

Вдруг шофёр сказал:

– Вот так каждую ночь по Ленинграду проезжаю. Особый груз перевожу. И всё думаю. Посмотришь – будто пустой Ленинград. И людей с вечера уже совсем не видать, и войск никаких не видно. А взять этот город нельзя. Точно невидимые защитники у него. Дотронешься – убьёт. А так вот едешь – темно и тихо. Точно заколдованный город этот…

Шофёр был прав. Это и впрямь походило на колдовство. Шапка-невидимка. Сотни тысяч вооружённых врагов сидят под его стенами, а войти не могут.

– Говорят, немцы на штурм собираются, – продолжал шофёр. – Посмотрят днём в трубы на город – тихо, и народу будто маловато. Очень соблазнительно на штурм пойти. И холод подгоняет. Ну, тут их согреют, конечно.

Его большие чёрные усы дрогнули, когда он произносил последние слова.

Мы мчались вперёд. Иногда свет нашей фары выхватывал из темноты окна домов, заложенные кирпичом, и тёмные точки пулемётных амбразур. Я помню, когда стали строить эти доты в домах. Это было ещё летом прошлого года. На заводе мы сами выстроили несколько таких дотов… Иногда мы проскакивали через тёмные проходы в баррикадах, выстроенных на перекрёстках улиц. Передо мной мелькали то выгнутый рельс, то куча какой-то домашней утвари, то стена из мешков с песком. Шофёр вёл машину уверенно, точно наизусть помня все проходы и переулки в этом забаррикадированном городе.

Наконец мы подъехали к заводу. Я поблагодарила шофёра и почти побежала к проходной будке. Я очень волновалась. Меня охватило радостное, но тревожное ощущение возвращения. Будто остановилась моя поспешная, уходящая вперёд жизнь и мне предстояло вновь пережить то, о чём я вспоминала как о навсегда ушедшем. Я вошла в проходную. На стуле, под висевшим на гвозде фонарём «летучая мышь», сидела девушка в ватнике. Она опиралась на винтовку, зажатую между ног, и дремала. Девушка подняла голову, когда я стукнула дверью. Я сразу узнала её. Это была Лена, вахтёрка. Однажды ей осколком поранило руку выше локтя, и я перевязывала её.

– Пропуск! – сказала она.

– Лена! – вскрикнула я.

Она встала, не выпуская из рук винтовки; её большие глаза на худом, точно высохшем лице расширились; она улыбнулась.

– Лидка! – крикнула Лена. – Ты? Вот здорово!

Лена обнимала меня, не выпуская винтовки.

– Да поставь винтовку-то, – сказала я, – ишь солдат.

Лена рассмеялась.

– Вот чёрт… – смутилась она, смотря, куда бы поставить винтовку. – Тяжёлая…

Она положила винтовку на стул.

– К нам? Вернулась? – спросила Лена.

– Нет, еду дальше, – объяснила я. – Зашла проведать. Ирина на заводе?

– Здесь, здесь, – поспешно ответила Лена. И когда я шагнула к дверям, Лена вдруг окликнула меня: – Лидка, говорят, что с завтрашнего дня в Ленинграде норму увеличивают. Честное слово! На пятьдесят граммов. Вот здорово! А? Ты узнай там у Ирины. Она точно знает.

Мы обе страшно обрадовались. Даже расцеловались. Я пошла по тёмному заводскому двору. Где-то в темноте, в стенных трещинах и в неплотно прикрытых дверях, мелькали красные полоски. Слышалось шипение прокатываемого металла.

Я иду по занесённому снегом заводскому двору и вспоминаю.

…Вот так было три месяца назад. Мы шли тут втроём: Ирина, Иванов и я. До этого мы просидели ночь в Ирининой комнате на Троицкой. А несколькими часами раньше я сидела в этой комнате одна и ждала Ирину.

И я осталась тут, потому что мне некуда было больше идти: Иринина комната была моя пристань. Потом пришла Ирина со своим ребёнком на руках и Иванов. И я узнала, что они только что похоронили Иринину мать, а сейчас, по дороге обратно, дочка Ирины, Ирочка, замёрзла, и теперь она мёртвая. Ирина положила девочку на стол и даже не поздоровалась со мной, и я не поздоровалась с ней, даже не встала. Мы все сидели и молчали, а потом я сказала:

– Что ж нам теперь делать?..

…Потом мы пошли на завод все трое – Ирина, Иванов и я. Ирина и Иванов работали на этом же заводе, он был для них домом. Но для меня он не был домом. И всё-таки я пошла с ними, потому что боялась остаться одна и вообще мне некуда было идти. Мы шли медленно. Ирина несла на руках свою мёртвую девочку, чтобы сколотить ей на заводе гробик и похоронить. Она похоронена здесь, на этом дворе, вон за тем корпусом. Я подумала тогда: страшно будет Ирине жить и работать здесь. Но потом я поняла: смерть может вызвать страх, ярость, но иногда от смерти рвутся к жизни. Я испытала всё это сама.

Мы шли тогда на завод вот этой же тропинкой, по которой я иду сейчас. Хорошо иной раз возвращаться и проходить по жизни уже раз пройденной дорогой. Многое тогда видишь иначе. И многое видишь из того, что раньше не замечала.

…Я вхожу в железные ворота цеха… В глубине огромного сводчатого помещения пылает нагревательная печь. С самого детства меня привлекал огонь. Мне казалось тогда, что там, в пышущих угольях и догорающих поленьях, заключён какой-то особый, волшебный мир. Вот хорошо бы стать совсем маленькой и отправиться путешествовать в этот красный, красивый и жаркий мир!

В цехе было холодно, несмотря на нагревательные печи и полосы раскалённого металла. Я увидела то же, что и три месяца назад. На прокатном стане извивалась красная лента металла, несколько человек, казалось, растаскивали её щипцами в разные стороны.

Но я сразу увидела и новое: в стенах цеха зияли пробоины, и в них был виден снег, ставший розовым от огня печей и металла. Ветер гулял по цеху, и огонь совершенно не горел. Сейчас здесь снова кипела работа и извивалась над паровым молотом красная лента металла.

Я стояла несколько минут, наблюдая за работой, захваченная её стремительным темпом. На меня никто не обращал внимания: все взгляды приковал к себе раскалённый металл.

Я пошла к конторке – некогда застеклённой маленькой комнатке в глубине цеха, где обычно сидела Ирина. Теперь стёкол не было, и я уже издали увидела голову Ирины.

Мне захотелось сделать Ирине сюрприз своим неожиданным появлением. Я тихо подошла к конторке и остановилась у перегородки. Ирина сидела за столом, а напротив неё сидел юноша лет шестнадцати. Ирина не изменилась с тех пор, как мы расстались, только глаза её будто покраснели, или, может быть, отблеск огня окрашивал белки в розоватый цвет. Юноша, сидевший напротив неё, был одет в ватную куртку, на нём была шапка-будёновка, из-под которой выглядывали спутанные волосы. Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал Ирину.

– Ну вот, такие дела, Никанор Семеёнович, – говорила Ирина своим хриплым, вечно простуженным, низким голосом. – Я думаю, ты вытянешь, а Гольцев и Ганушкин – это уж на твоей совести. Ты уж сам смотри, что с ними делать…

Я приподнялась на цыпочки, чтобы посмотреть, кого это Ирина называет Никанором Семёновичем. Но, кроме юноши и Ирины, в комнате никого не было.

– Гольцева подкормить надо, – сказал юноша, – а то помрёт. Он сегодня упал и встать не мог, ребята подняли. Я уж директору утром сказал. Подкормить надо.

Он говорил медленно, срывающимся баском, хмуря свои белёсые брови.

– Всех надо подкормить, Никанор Семёнович, – устало согласилась Ирина и постучала пальцем по столу. – Вот, говорят, с завтрашнего дня будет объявлена прибавка – пятьдесят граммов.

– Это точные сведения? – деловито осведомился юноша.

– Завтра узнаем, – ответила Ирина.

– Ира! – тихо позвала я.

Ирина вздрогнула, повернула голову, но, видно, не узнала меня: я стояла в тени, а в конторке горел свет.

– Кто это? – спросила она.

Тогда я вошла в конторку. Ирина вскочила и бросилась мне навстречу. Мы крепко обнялись и поцеловались. Я почувствовала, что у неё горячие, потрескавшиеся губы…

– Ну, вот видишь, вот видишь, – повторяла Ирина в какой-то растерянности, – ты и пришла. А мы всё по-прежнему живём. – Она замолчала, точно вспомнив о чём-то. – Ты знаешь, что тебя Саша разыскивает?

– Знаю, – ответила я. – Мы расстались с ним два часа назад.

– Ну, я пойду, Ирина Григорьевна, – сказал юноша, вставая и сдвигая будёновку на затылок.

– Лидуша, ты познакомься, – обратилась ко мне Ирина, – это наш новый мастер, Никанор Семёнович. А это – Лида, наша бывшая фельдшерица.

Юноша протянул мне руку:

– Никанор Семёнович Варягин.

Он произнёс своё имя, отчество и фамилию медленно и с достоинством. Затем он кивнул мне головой и вышел из конторки.

– Лучший рабочий цеха, – сказала Ирина, смотря ему вслед.

И тут только, присмотревшись к рабочим, сновавшим по цеху, я заметила, что среди них много подростков. Я видела, как Никанор Семёнович неторопливо шёл по цеху, время от времени останавливался и что-то кричал рабочим, стоявшим у прокатного стана.

Я присела к столу, за которым сидела Ирина, откинувшись на спинку стула. Глаза её были полузакрыты.

– Устала я, – тихо проговорила она. Потом резко потёрла глаза и встала. – Ну, пойдём вниз.

Мы прошли по цеху и спустились по знакомой лестнице в подвал. В комнате, где я прожила два месяца, топилась печурка и всё казалось таким же, как и тогда, когда я ушла отсюда. По-прежнему висел на стене противоипритный костюм, и моя кровать стояла там же.

– Ну, садись, Лидушка, рассказывай, – тихо произнесла Ирина, опускаясь на свою постель.

– У вас тут всё по-старому? – спросила я.

– Не совсем, – ответила Ирина.

– Девочки все на месте? Где Зоя?

– Зоя? – переспросила Ирина. – Она умерла. Давно уже. Месяца полтора назад.

Мне показалось, что кто-то холодной рукой дотронулся до моего сердца. Зоя умерла. Её кровать стояла рядом с моей. Вот она и сейчас стоит, аккуратно застланная.

– Та-ак. Ну, а Лёля?

– И Лёля… умерла, – тихо ответила Ирина.

– Надежда?

– Умерла.

– Рая?

– Рая здесь. Дежурит по двору. Она скоро придёт.

– Нина?

Ирина не сразу ответила.

– Умерла? – спросила я.

Ирина покачала головой.

– Нет, Нина ушла с завода. Ну… словом, не выдержала. Как-то живёт.

Ирина скривила свои тонкие, потрескавшиеся губы.

– Так ты прямо с Ладоги?

– Почти, – ответила я и рассказала ей всё, что произошло за последние сутки.

Во время моего рассказа Ирина не проронила ни слова. Она сидела на постели, прислонясь к стене и заложив руки за голову. Когда, рассказывая, я останавливалась, вспоминая что-либо, она по-прежнему молчала и сидела не шевелясь. Я рассказала ей об истории с лётчиком, и о встрече с Ольшанским, и о своих переживаниях во время ожидания в «Астории», и о самой встрече. И только дойдя до того, как мы расстались и как хорошо было у меня на душе, когда я шла по Ленинграду, держа в руках бумажку с номером Сашиной почты, я вдруг остановилась.

Я подумала: как нехорошо с моей стороны рассказывать всё это Ирине! Вот она сидит передо мной, моя любимая подруга, мой верный товарищ. Ей некого ждать: всех, кто был дорог ей, уже нет в живых. Зачем же растравлять её раны рассказом о своих радостях? Я замолчала и стала смотреть в сторону, подыскивая слова, чтобы постепенно перевести разговор на другую тему.

А Ирина вдруг говорит:

– Ну, теперь ты выдержишь, Лидушка.

Она вскочила, притянула меня к себе, крепко обняла.

– Знаешь, Лидушка, – сказала она, – я за своими девушками наблюдаю и за собой тоже: нам нужны какие-то радости, понимаешь, радости! Они нам больше, чем витамины, нужны. Вчера Галя – помнишь, беленькая такая – получила от мужа письмо с фронта. Теперь я за неё спокойна на некоторое время: ничто не возьмёт её, она будет жить своей радостью. У Людмилы отец вышел из госпиталя. Совсем умирал, – подняли. И эта будет держаться. Если у кого и нет радостей, я стараюсь их выдумать. Это совсем невинный обман. Рассказываю сон какой-нибудь или просто о предчувствии, что сбудется какая-нибудь мечта. Вот ты сейчас выдержишь, я знаю. – Ирина посмотрела в мои глаза, разжала свои руки и снова заложила их за голову.

И тогда я спросила:

– Ну, а как же ты, Ирина? Кто выдумает для тебя эти радости? Как тебе-то жить?

– Мне-то? Тяжело. Тебе я могу об этом сказать. Очень тяжело! – добавила она внезапно громко. – Иногда мне кажется, что все сейчас живут будущим, а я одна должна жить настоящим… Ведь будущее не сулит мне ни радостной встречи с любимым, ни даже надежды на встречи, а вот сегодня и завтра – я чувствую – я много значу для моих девушек и для рабочих моего цеха, в этом смысл моей жизни.

Она замолчала.

Мне казалось, что она не права, утверждая, что ей нечего ждать от будущего. Мне думалось, что вообще нет человека, который не ждал бы чего-либо в будущем. Но я не разубеждала Ирину. Мы вообще никогда не уговаривали друг друга.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11