– А я вас знаю. Из нашего полка… Где я вас видел?
Он чуть нахмурил лоб и потом улыбнулся.
– Вспомнил!.. Гимнастёрка с широким воротом? Так?..
– Да, – будто во сне ответила я, – только это было очень давно.
– Живот почему-то давит, – недоуменно прошептал комбат.
Мне показалось, что голос Бардина доносится ко мне откуда-то издалека. Я попыталась отсюда увидеть лицо Саши. Я встала на цыпочки, но его койка была далеко, и я ничего не увидела.
Врач уже перешёл к следующей койке. Так я переходила за ним от одного раненого к другому и всё делала точно во сне, еле передвигая ноги. Наконец врач пошёл к столу.
– Так вот, – сказал он вполголоса, оборачиваясь ко мне и зачем-то потирая толстым указательным пальцем свою пухлую щёку, – тот, корреспондент, вряд ли протянет до утра. С комбатом тоже неважно. Словом, делайте всё точно, как я сказал. Я скоро опять зайду. Да вы слушаете меня или нет?
На секунду мне показалось, что широкое, пухлое лицо врача перевернулось и стало расплываться. Я схватилась рукой за угол стола и ответила как можно твёрже:
– Я всё поняла.
Врач ушёл.
Я схватила ампулу с кофеином. Руки дрожали, и я никак не могла отбить запаянное горлышко. Наконец стекло отлетело с лёгким хлопушечным выстрелом. Я набрала шприц и побежала к Сашиной постели. Он по-прежнему лежал неподвижно. Дыхания не было слышно. Белое лицо походило на маску. Я откинула жёсткое, волосатое одеяло, схватила Сашу за руку и стала прощупывать пульс. Я никак не могла найти его. Вдруг я ощутила частые лихорадочные удары, но тут же поняла, что это мой собственный пульс. Тогда я впрыснула ему кофеин. Когда я вводила иглу ему под кожу, то почувствовала боль, точно это меня укололи иглой. Затем я стала вглядываться в его лицо. Ничего не изменилось. Всё оставалось по-прежнему.
И вдруг всё, что окружало меня, – брезентовые стены палатки, койки с людьми, – всё отдалилось куда-то и исчезло. Мне почудилось, что я сижу в тёмном и холодном номере «Астории», у стола, на котором чернильница с замёрзшими чернилами, – и больше ничего. Меня охватило то же состояние, что и тогда, перед его приходом, когда я ещё издалека почувствовала его шаги. Потом и это исчезло, и мне представилось, что я в своей комнате за Нарвской, очень холодно, в разбитое окно врываются ветер и снежная пыль…
И мне всё вокруг кажется чёрным, совсем ничего нет, одна чернота, я ничего не вижу, только чувствую, что держу его руку в руках и не могу разжать руки, потому что тогда уже будет совсем всё кончено, а так что-то есть; и кто-то стонет в темноте, стонет и стонет; я не могу понять, кто это стонет, – и снова появляются передо мною брезентовые стены палатки, белое лицо Саши, койки с людьми. Но стон продолжается. Я вижу: стонет комбат Бардин, и понимаю, что должна сейчас же подойти к нему. Бардин стонет всё громче, и я встаю и иду к нему.
Комбат лежит, скомкав угол простыни. На лбу его блестели капельки пота.
Я спросила:
– Что с вами? Болит?
– Д-да… – простонал он, – живот… живот давит.
– Это всегда бывает после операции, – успокоила я его и наклонилась, чтобы поправить подушку. – Через несколько дней это пройдёт. А сейчас я вам сделаю укол.
– Вы… чего плачете? – спросил Бардин.
Я испугалась его слов. Мне показалось, что я делаю что-то непростительное, подойдя к постели тяжело больного человека с заплаканным лицом. Я постаралась улыбнуться.
– Это я в печку дрова подкладывала, это от дыма.
Я пошла к столику, набрала в шприц пантопона и сделала Бардину укол. Через несколько минут он перестал стонать. Я пощупала у него пульс. Удары были очень слабые, но явно ощутимые. Я вернулась к Саше. Мне показалось, что теперь я различаю его дыхание. Я прижалась ухом к его груди и едва расслышала биение сердца. Оно было чуть заметным, прерывистым и неровным, точно язычок свечки на ветру. Глаза Саши были по-прежнему закрыты. Я была бы готова сейчас на всё, чтобы только спасти его, отдала бы руку, ногу, пошла бы в огонь, я готова была бы умереть, чтобы только он был жив.
– Ну, как он? – раздался голос.
Позади стоял врач. Я не слышала, как он снова вошёл. Я хотела ответить: «Плохо», – но не смогла выговорить это слово.
Врач, приложив стетоскоп к груди Саши, выслушивал сердце. Потом резким движением вытащил резинки из ушей и выпрямился.
– Камфару, – сказал он.
– Я уже дала ему кофеин, – ответила я.
– Введите камфару, – повторил врач, – впрочем… – Он махнул рукой и пошёл к койке Бардина.
Я стояла около Саши и не могла двинуться с места. Я видела, как врач нагнулся над комбатом, затем обернулся и бросил:
– Сестра, где вы там?
У столика с медикаментами он сказал мне:
– Смотрите за Бардиным в оба. Кое-какая надежда есть.
– А как с ним? – почти крикнула я.
– С корреспондентом? – Врач посопел и скривил губы. – Думаю, что ему уже не придётся писать. Вот. Остальное у вас в порядке, назначения прежние. – Он передёрнул плечами и пошёл к выходу.
Я стояла в оцепенении. Меня мучила мысль, что я не рассказала врачу всего, не сказала ему, кем был для меня Саша. Я должна была рассказать ему всё, всё: и о том, что было до войны, и о поисках в Ленинграде – словом, обо всём.
«Ну и что же? – ответил мне внутренний голос. – Что изменилось бы от этого? Разве Саша стал бы более дорогим для этого врача?»
И вдруг меня охватила злоба на этого пухлого молодого человека.
«Это плохой, плохой врач, – стучало у меня в голове, – он ещё очень молод, он не может, не умеет спасти Сашу. Боже мой, Саша погибнет, оттого что возле него нет настоящего, опытного специалиста!»
Я вспомнила, что врач велел впрыснуть Саше камфару. Я была во власти какого-то непонятного, противоречивого чувства: мне хотелось быть всё время с Сашей, не выпускать его руку из своих рук и одновременно хотелось быть в стороне, но знать, что рядом с ним стоит опытный, мудрый доктор, который спасёт его.
Я впрыснула ему камфару. Опять ни один мускул не дрогнул на его лице, когда я вводила иглу. Я не могла удержаться, наклонилась и прошептала над самым его ухом:
– Сашенька, Сашенька, это я. Ну, посмотри на меня, я здесь и никуда не уйду, открой же глаза, ведь это я, я!
Всё было по-прежнему, только сердце его стало биться чуть чаще. В этот момент в моих ушах прозвучали слова: «Смотрите за Бардиным в оба. Кое-какая надежда есть». Бардин спал, открыв рот и подложив ладонь под щёку. Он показался мне не взрослым, мужественным человеком, а ребёнком из моего детдома. Комбат дышал ровно.
«Он будет жить», – подумала я и вдруг вспомнила, как тогда, в детском доме, я боролась со смертью. «Главное, не допустить сюда смерть, – сказала я себе, плохо сознавая, что говорю. – Ни одной жертвы, ни одной жертвы, – повторяла я. – Если она возьмёт хоть одного – всё пропало». И я почувствовала, как исчезла моя слабость, перестали дрожать колени и пальцы сами сжались в кулаки. «И Саша будет жить, назло всем врачам, – решила я, – иначе где же справедливость?» Я твёрдыми шагами пошла к его койке, но едва увидела Сашино лицо, как вся моя решимость пропала, и я схватилась за койку, чтобы не упасть.
Я увидела, что за эти несколько минут лицо его посинело, на лбу выступил холодный пот. Я откинула одеяло и увидела, что тело его тоже синеет, и синева эта, проступая между белых бинтовых повязок, казалась особенно зловещей. Я схватила Сашу за руку. Пульса не было.
И страшное слово точно молоток ударило меня: «Шок!»
«Врача, врача! Это шок!» – застучало в моих висках, и я бросилась вон из палатки.
От свежего воздуха у меня закружилась голова. Недвижно стояли тёмные ели. Ещё существует какой-то другой мир, кроме палатки! Я побежала к блиндажу командира, потому что не знала, где сейчас врач. «Не успеешь, не успеешь, не успеешь», – шептал мне кто-то в ухо. Я добежала до командирского блиндажа и с разбегу толкнула дверь. Блиндаж был пуст.
«Наверно, он где-нибудь в палатках», – мелькнуло у меня в голове, а тот же проклятый голос шептал мне в ухо: «Там уже всё кончено, ведь это шок».
Я услышала шум автомобильного мотора. Прямо из леса, ломая придорожные сучья, выехала машина-«санитарка». Машина подъехала к блиндажу, дверцы кабины открылись, и оттуда вышел Андрей Фёдорович. И тогда меня разом оставили все силы, я, точно девчонка, разрыдалась, бросилась к Андрею Фёдоровичу и, схватив его за плечи, закричала:
– Скорее, ради бога скорее! Там Саша, Саша, он умирает!
…С тех пор прошло четыре часа. Ему два раза вводили физиологический раствор, глюкозу с инсулином, сделали переливание крови. Сейчас он лежит в шоковой палате, обложенный грелками. Андрей Фёдорович там. Моя смена кончилась, и Андрей Фёдорович запретил мне идти в шоковую палату. Сейчас жизнь Саши в его руках…
Я совершенно спокойна, хотя не уверена, будет ли он жить, ведь я знаю, сама медик. И всё-таки не могу больше плакать, не могу кричать.
Я могу только думать. Думать о том, что всего лишь день назад была счастлива. Я знала, что он жив-здоров и что оба мы делаем то, что должны делать для того, чтобы в конце концов встретиться. Как это жутко, что очарование счастья ощущается особенно сильно, когда это счастье разбито. «Если он умрёт, я буду совсем одна, – подумала я, и тут же пришла другая мысль: – Как это я могла подумать: «Если он умрёт!..»
И вот так я сидела и думала, как вдруг прибежал санитар и сказал, что меня срочно зовут в палату. Это был санитар не из шоковой палаты, а из той, где я работала. Я накинула шинель на плечи. Санитар торопил меня.
В палате меня встретила Нюра. Она проговорила шёпотом:
– Комбат всё время вас зовёт. Он то в сознании, то бредит. И всё время – вас. У него пневмония началась.
Я надела халат и подошла к Бардину. Его серые, глубоко сидящие глаза внимательно смотрели на меня. Когда я подошла к койке, он сказал:
– Ну, вот и вы… – Он говорил очень тихо, захлёбываясь в одышке, – вот и вы… знаю… Где были? Гимнастёрка…
Я не понимала, бредит он или говорит в сознании. Я села на край койки и положила руку ему на лоб. Лоб был горячий.
– Я не помню… – продолжал Бардин, – нет, не помню… ещё вас видел… ещё… не только тогда, с гимнастёркой. Может быть, во сне.
Подошла Нюра с порошком сульфидина в одной руке и кружкой в другой.
– Выпейте, – сказала она.
Я подняла Бардину голову, и Нюра всыпала ему в рот порошок, затем зачерпнула ложечкой воды из кружки и дала запить. Я понимала, что комбат бредит, в его разгорячённом сознании мелькают отрывки воспоминаний. Он не знал, не помнил, что это я вытащила его из боя, но что-то из этого эпизода, очевидно, удержалось в его памяти. Я почувствовала успокоение, держа свою руку на лбу Бардина. Это было не то оцепенение, не то страшное спокойствие, которое я испытывала, сидя одна. Нет, мне почему-то представилось, что Саша и этот лежащий передо мной человек связаны друг с другом, что жизни их переплетены и что, пока жив Бардин, не может умереть и Саша.
Я вытерла ему лоб полотенцем. Он закрыл глаза. Я наклонилась к самому его уху и проговорила:
– Это я, я… Всё будет хорошо… Всё будет хорошо. Вы поправитесь, врач говорит, что дело идёт уже на поправку… Я буду здесь, с вами, и никогда не уйду…
Несколько минут Бардин молчал, а затем пересохшие губы его раздвинулись, и он прошептал:
– Спасибо… хорошо. Потом он заснул.
Я подошла к Нюре.
– Он заснул. Теперь я пойду. А его надо переворачивать с боку на бок, часто-часто, чтобы не было застоев.
– Знаю, – грубовато ответила Нюра.
Я вышла и увидела, что с противоположной стороны, оттуда, где помещается шоковая палата, идёт Андрей Фёдорович. На нём был белый халат, подпоясанный марлевой тесёмкой, и борода чёрным бесформенным пятном расплывалась на нём. Он подошёл к моей палатке и, откинув полог, вошёл.
Не выбирая дороги, я побежала к своей палатке. Добежав, остановилась. Я не могла войти и узнать… Но полог поднялся, – я увидела Андрея Фёдоровича.
– Вас нет, – сказал он, – я хотел уйти.
– Ну… как? – еле выговорила я, входя в палатку.
– Пока без перемен, – ответил Андрей Фёдорович. Он почти насильно усадил меня на койку.
Что-то подступило к горлу, у меня потекли слёзы.
– У него серьёзные ранения, два сквозных пулевых в плечо, – сказал Андрей Фёдорович негромко и неторопливо, – шок вызван ушибом при падении и большой потерей крови. Мы только что сделали ещё одно переливание…
– Зачем, зачем вы мне всё это говорите? – вырвалось у меня так громко, что я сама испугалась своего голоса. – Я спрашиваю: будет ли он жить?
Я посмотрела на Андрея Фёдоровича, но слёзы мешали мне разглядеть в этот момент его лицо. Он схватил меня за руку.
– Лида, Лидушка, – сказал он какой-то несвойственной ему скороговоркой. – Не надо так говорить! Он должен жить, конечно, должен. Я сделаю… мы сделаем всё, всё… Я сейчас опять иду туда.
И как только он сказал эти слова, я подумала: «Почему он здесь, почему он до сих пор здесь, когда должен быть там, около него?» Я вскочила и подтолкнула его к двери:
– Идите же, идите скорее!
Андрей Фёдорович ничего не сказал и вышел из палатки.
Его слова ещё звучали в моих ушах. Было необычно слышать от него так поспешно и неуверенно произнесённые слова. Я привыкла к его спокойной, слегка иронической манере говорить. Она хотя и раздражала меня иногда, но всегда вселяла уверенность. А это будто сказал не он, не Андрей Фёдорович, а какой-то другой человек, обычный, слабый, сомневающийся.
…Я не помню, сколько времени прошло с тех пор. Я сидела на койке, укрыв ноги одеялом, было очень холодно, печка не топилась. Внезапно зашуршал полог, и я увидела санитара. Я сразу почувствовала, что этот санитар «оттуда».
– Вас зовут, – угрюмо буркнул санитар, и я поняла, что всё кончено.
Я боялась расспрашивать его, где-то ещё теплилась надежда, но по тону его я поняла: это конец. Я встала и пошла к выходу.
– Куда ж в чулках, сапоги-то наденьте!
Я стала надевать сапоги, подумала: «Странно, почему я совсем не чувствую ног?»
Санитар довёл меня до входа в шоковую палату.
– Ну вот, – сказал он и ушёл.
Войдя в палату, я увидела несколько пустых коек. Только около одной стояли спиной к входу сестра и Андрей Фёдорович. Я поняла, что там лежит он. Я видела всё как бы в тумане, и мне всё время казалось, что у меня слипаются веки. Я протёрла глаза, но туман не исчезал. Я медленно подошла и стала за спиной Андрея Фёдоровича. Я не видела Сашу и боялась взглянуть на него. Вдруг я услышала, как сестра сказала:
– Просыпается!..
– Что? – вырвалось у меня.
Андрей Фёдорович резко обернулся.
– Тише! – прошептал он. – Смотрите.
Он подвёл меня к изголовью. Теперь я видела Сашино лицо. И мне показалось, что синева, заливавшая его лицо, исчезает. Я видела только постепенно бледнеющие синие пятна на лбу и на шее.
– Пятьдесят восемь! – сказала сестра. В её голосе прозвучало торжество. Я только сейчас заметила, что она держит Сашину руку, слушая пульс.
«Что же это такое? – подумала я. – Ведь он жив, жив, жив!» Мои глаза встретились с глазами Андрея Фёдоровича, и я увидела в них новое, никогда не виданное раньше выражение. Андрей Фёдорович высоко поднял голову, борода его стояла торчком, а глаза сияли, точно их зажгло изнутри. Весь вид Андрея Фёдоровича выражал огромную силу, гордость, радость. И где-то в глубине у меня мелькнула мысль, что я никогда ещё не видела его таким красивым.
Я снова стала смотреть на Сашу и увидела, что ресницы его дрогнули, глаза медленно открылись, потом снова закрылись, и снова медленно, точно преодолевая большую тяжесть, поднялись веки. И я увидела его взгляд, такой родной и знакомый, и услышала, как Саша тихо, одними губами, произнёс:
– Лида… Лидонька!..
…Через час мы с Андреем Фёдоровичем вышли из палаты. Саша заснул. Это было уже не забытье, не тяжёлое беспамятство, а настоящий сон.
– Пройдём по лесу, – предложил Андрей Фёдорович, когда мы вышли из палаты. – И вам и мне надо отдохнуть.
Теперь во всём облике его – в опущенных плечах, слегка ссутулившейся спине и потухших глазах – чувствовалась огромная усталость.
Мы пошли по узкой тропинке, задевая влажные хвойные ветви. Некоторое время мы шли молча, потом Андрей Фёдорович проговорил:
– Ну вот… теперь он будет жить.
– Спасибо вам, – едва слышно промолвила я и взяла его под руку. Я почувствовала, как вздрогнула его рука.
– Ну, это глупости, – отмахнулся Андрей Фёдорович, – я тут ни при чём. Лечение при шоке обычное, это знает даже студент. Всё это мог сделать любой. – Он снова заговорил своим обычным, знакомым мне тоном.
– Вы знаете, – начала я, сжимая его руку, – мне кажется, что какое-то время я не жила. Вот все эти последние часы. Точно я заглянула во что-то страшное, беспросветное. А теперь снова я вернулась к жизни. Но… я теперь никогда не забуду, как смотрела туда, в темноту.
– Забудете, – уверенно произнёс Андрей Фёдорович и пристально посмотрел на меня, – жизнь есть жизнь.
Эта фраза что-то разбудила во мне, я вспомнила, что она когда-то уже была произнесена в нашем разговоре, не помню только, им или мною и по какому поводу.
– Какое всё-таки счастье быть врачом, – воскликнула я, – держать в руках жизнь человека, защищать его от смерти! И какая радость победить!
– Да, – задумчиво согласился Андрей Фёдорович, – это бывает хорошо.
– Вы уверены, что теперь уже ничего не случится?
– В настоящую минуту я уверен, что всё обойдётся.
Мне хотелось, чтобы он говорил ещё и ещё, каждое слово, которое произносил Андрей Фёдорович, придавало мне силы.
Но он замолчал. Прямо над нами, через дорогу, с одной ветки на другую перепрыгнула белка, мелькнув пушистым большим хвостом.
– Вы знаете, – сказала я, – вот эти дни мне всё больше приходит в голову мысль о том, что все люди как-то связаны между собой. Я уже не раз думала об этом.
Андрей Фёдорович молчал.
– Вы когда уезжаете? – спросила я его.
– Скоро. Пойдёмте обратно. Мне надо поговорить с командиром санбата.
– Вот что, – сказал Андрей Фёдорович, подойдя ко мне вечером, – завтра мы его эвакуируем.
– Как? – вскрикнула я.
– Тише. Я говорю с вами как врач. Он очень слаб. В условиях санбата, я не могу ручаться… Словом, это транспортабельный больной, мы эвакуируем его в армейский госпиталь… на самолёте. Вашего Бардина я бы тоже эвакуировал, но его ещё нельзя трогать с места.
– Когда? – беззвучно спросила я.
– Завтра, – ответил Андрей Фёдорович.
– Завтра? Но я ведь… ведь я так и не говорила с ним…
– Вы и не будете с ним говорить. Всякие волнения для него… словом, невозможны. Мы едва убедили его, что тогда вас не было и ему просто показалось.
…Ночь. На моём попечении находится двадцать человек, лежащих в этой палате. Кто-то громко застонал в противоположном конце, и я побежала туда. У лейтенанта, раненного в голову, начинались боли. Впрыснула ему морфий и постояла немного у койки. Затем направилась к постели комбата.
Теперь он повторял только одно слово:
– Пить, пить, пить…
Подошёл Андрей Фёдорович, посмотрел на температурный листок капитана, покачал головой и коротко бросил:
– Назначения те же.
К утру температура у капитана несколько спала. Пришёл врач. Около Бардина он стоял дольше всех. Он сказал:
– Со стороны лёгких всё протекает нормально.
Вечером за мной пришёл связной командира санбата. В блиндаже командира сидел Андрей Фёдорович, больше никого не было. Когда я пришла, он ходил по блиндажу, заложив руки за спину, ссутулившись, – потолок был низкий.
– Ну вот и вы, – обрадовался Андрей Фёдорович. – Я позвал вас, чтобы попрощаться. Утром мы едем.
Он сел на кровать комбата и, опустив голову, вытянул свои толстые ноги в кирзовых, с широкими голенищами сапогах. Борода его, упиравшаяся в грудь, как бы изогнулась.
«Утром? Уже этим утром?» – подумала я и села на чурбачок возле вбитого в пол столика.
– Вы собираетесь везти его на самолёте? – спросила я.
– Да. Посадочная площадка в восьми километрах отсюда.
– Андрей Фёдорович, скажите мне честно: это правда, что жизнь его вне опасности? Ведь уж так повелось, что мы говорим друг другу только правду.
Андрей Фёдорович поднял голову, и борода его выпрямилась.
– Да, только правду, – тихо повторил он и добавил уже громче: – Я вам говорил – непосредственной опасности нет. Дальнейшее зависит от его организма и от ухода.
– В уходе я не сомневаюсь.
– Да, можете не сомневаться.
Мы помолчали, потом я сказала:
– Андрей Фёдорович, каждый раз встреча с вами приносит мне счастье. Без вас я не выдержала бы на Ладоге. Сейчас вы спасли Сашу.
Он медленно провёл рукой по бороде и проговорил:
– Когда мы встретились в последний раз и вы ушли, я думал, что начну вас ненавидеть. Вы простите, что я так говорю, – сейчас это глупо.
– Глупо! – усмехнулась я. – На Ладоге у нас не было этого слова.
– Я не к тому, – махнул рукой Андрей Фёдорович, – всё это прошло.
Он встал и снова начал шагать по блиндажу, втянув голову в плечи.
Потом он остановился позади меня и положил на мои плечи свои большие красноватые руки.
– Вот есть человеческие чувства, – сказал Андрей Фёдорович, – любовь, ненависть, дружба, верность… Это, так сказать, три измерения жизни. Но есть какие-то такие сочетания, необычайные и, на первый взгляд, странные, поняв, почувствовав которые обретёшь новое, неизведанное счастье. Мне кажется, что теперь в жизни совершается так много нового, что невольно спрашиваешь себя: а не есть ли это давнишняя человеческая чудесная мечта, осуществляющаяся незаметно для нас? Вы меня понимаете? – Его руки чуть вздрагивали на моих плечах.
– Я вас понимаю, – ответила я, – только мне никогда не приходилось думать об этом!
– Вот, вот, – точно обрадовался Андрей Фёдорович, – об этом не думают, потому что это совершается само собой. Это… в воздухе. Новое… Новое… Ведь подумать только: не немцы сейчас штурмуют Ленинград, а мы штурмуем немцев… Но когда вдруг сознаёшь это, то чувствуешь радость. Ну вот… а он будет жить, Лида!
Я вскочила. К горлу моему подступил комок, и я боялась, что сейчас из моих глаз польются слёзы.
– Он будет жить, – тихо повторил Андрей Фёдорович, – и вы наконец будете вместе, и всё будет хорошо.
Я улыбнулась.
– Вы, Андрей Фёдорович, так говорите, как будто война уже кончилась и всё уже позади.
– Война? – переспросил Андрей Фёдорович. – Да, война ещё далеко не кончилась, но… мы уже победили.
Я подумала: «Что такое он говорит? Как это мы уже победили, когда Ленинград до сих пор в блокаде?»
– Вот, посмотрите на Ленинград, – продолжал Андрей Фёдорович, точно читая мои мысли. – Ведь вы же сами уверены, что раз мы дожили до весны, дожили до осени, то теперь-то наверняка победим… Теперь время за нас. Сейчас главное – делать… делать то, что надо….
Андрей Фёдорович отвернулся к двери и через минуту сказал:
– Ну, мы отправляемся на рассвете. Я буду сообщать вам, как пойдут дела.
– Андрей Фёдорович, – вырвалось у меня, – завтра утром я не дежурю, можно мне… проводить?
Он повернулся ко мне и нахмурился.
– Но я же сказал, что вам нельзя.
– Я сяду в кабину и так и не выйду, пока не прилетит самолёт.
Андрей Фёдорович подумал немного и сказал:
– Хорошо.
…Мы выехали на рассвете. Носилки, на которых лежал Саша, внесли в кузов «санитарки». Туда же сел Андрей Фёдорович и два санитара. Я сидела в кабине.
Когда мы поехали, я подумала: «Как странно складывается наша жизнь – быть рядом и не иметь возможности сказать друг другу хоть слово!»
Мы ехали по какой-то новой, незнакомой мне лесной дороге и минут через двадцать выехали на опушку. Отсюда был виден аэродром – небольшое зелёное поле. Машина остановилась, и Андрей Фёдорович отворил дверцу кабины и, вынув часы, сказал:
– Сейчас должны прилететь.
– Как Саша? – шёпотом спросила я.
– Спит, – ответил Андрей Фёдорович.
В это время я услышала характерный для «У-2» прерывистый, точно стук движка электростанции, гул мотора и увидела самолёт, низко летящий над лесом. Под фюзеляжем его было специальное приспособление, похожее на лодку, и я поняла, что это и есть санитарный самолёт.
Самолёт зашёл на аэродром с дальней от нас стороны, промчался по полю, подпрыгивая на невидимых кочках, и замер. Из люка вылез лётчик и пошёл к нашей машине.
Внезапно в походке этого лётчика, грузного, большого человека, мне показалось что-то знакомое. И вдруг я всё вспомнила: Ладогу, метель, серый, холодный госпиталь в Ленинграде… «Какое счастье, – подумала я, – что Сашу повезёт именно этот знакомый лётчик!» Я выпрыгнула из кабины и побежала ему навстречу.
– Это вы? – закричала я.
– Конечно, я, – пробасил в ответ лётчик, широко расставляя мне навстречу руки. И как-то так получилось, что он схватил меня своими огромными руками и поднял высоко в воздух.
И вдруг уже в тот момент, когда он держал меня в руках, мне показалось, что я ошиблась.
– Как ваша нога? – робко спросила я.
– Нога? – переспросил лётчик. – Да… ничего нога.
Это был не он. Он просто был очень похож на того. Я ошиблась.
К нам подошёл Андрей Фёдорович, и лётчик, вытянувшись, отдал ему рапорт.
– Знакомого встретили? – спросил меня Андрей Фёдорович.
– Точно так. Знакомы, – поспешно доложил лётчик.
Машина подъехала вплотную, и я увидела, как двое санитаров вынесли из кузова носилки и внесли их в гондолу самолёта. Андрей Фёдорович тоже подошёл к самолёту, а мы с лётчиком за ним. И вдруг я сказала:
– Я вас очень прошу… Вы везёте человека, который для меня… Словом, я вас прошу…
Лётчик внимательно посмотрел на меня и улыбнулся:
– Будьте покойны, знакомая! Повезу по самой укатанной дорожке. Не шелохнётся.
Мы попрощались с Андреем Фёдоровичем. Он влез в кабину. Лётчик протянул мне свою огромную ладонь и сказал:
– Ну, всё будет в порядке. Будьте счастливы! – Он задержал мою руку в своей и повторил: – Будьте счастливы!
Потом один из санитаров стал заводить винт самолёта. Заревел мотор.
И вот самолёт уже несётся по полю, трава на его пути пригибается, точно придавленная огромной невидимой ладонью, вот самолёт уже над лесом, так низко, точно не летит, а мчится по сплошной зелёной дороге.
Я стою и вижу, как постепенно уменьшается в размерах самолёт, и в ушах моих всё звучат слова лётчика:
«Будьте счастливы… Будьте счастливы!..»