Расстояние от Москвы до Омска было преодолено быстро, и Жюльен де Клене надеялся, что у его друга больше не появится трусливого желания вернуться назад: путешественник, даже не будучи натурой увлекающейся, по мере продвижения по бескрайним пространствам Сибири ворчит все реже и, закалившись, меньше чувствует усталость.
Предположения Жюльена сбывались. Казалось, что одно только прибытие на конечную железнодорожную станцию и появление на облучке тарантаса нового кучера рассеяли мучившую Жака ностальгию. Чем дальше углублялись они в незнакомую страну, тем плотнее становилась воображаемая завеса, отделявшая их от европейской цивилизации. Своеобразные человеческие типы, странные обычаи и необычайные пейзажи вызывали у Жака множество различных ассоциаций. Перемены в настроении друга, вызванные внезапным погружением в атмосферу края, непохожего ни на какой другой, радовали Жюльена: он надеялся, что Жак прекратит наконец представлять себя в роли безвольной посылки и станет приятным спутником.
Вскоре Жак и не вспоминал о своей отставке. Решительно позабыв о прежней работе и искренне радуясь, как настоящий русский, встрече с каждым новым кучером, он, обращаясь к сибирякам, при всяком удобном случае произносил по-русски несколько слов, подхваченных где-то на лету. Вот в таком настроении и приехал в столицу Западной Сибири бывший помощник префекта округа Сена.
Расположенный по обеим берегам Оми и по правому берегу Иртыша, в месте слияния этих рек, Омск оказался хорошеньким городком с восемнадцатью тысячами жителей — чиновников, купцов, рудокопов. Омская крепость, построенная в 1760 году и выглядевшая уже порядком пообветшалой, оставалась тем не менее главным военным сооружением в Западной Сибири.
Имея на руках рекомендательные письма от влиятельных персон, друзья надеялись, что в течение долгих дней, которые им предстояло провести в элитарном обществе этого сибирского города, они не станут скучать.
Продумав все заранее, Жюльен хотел, чтобы путь от Парижа до Омска Жак проделал при хорошей погоде и еще до того, как устремятся они за Полярный круг, успел привыкнуть к холодам, местным обычаям и к умыванию на морозе. Попав в Москву зимой, считал Жюльен, Жак категорически отказался бы следовать дальше и провести несколько месяцев в санях. Приспосабливаясь же к морозам постепенно и помня о тысячах километров, отделявших Омск от столицы Российской империи, он понял бы, что следовать дальше или возвращаться домой — по расстоянию это уже одно и то же.
Жюльен был очень удивлен, увидев, как понравилась его другу окружавшая город и простиравшаяся невесть куда степь. Жак готов был без устали смотреть на это поражавшее воображение своей безграничностью пространство, менявшее, словно море, свой облик в зависимости от того, ветрено или спокойно, светит солнце или надвигается гроза. Иногда трава, по которой бежала зыбь, становилась темной, почти черной, и казалась тогда затягивавшей в глубь свою бездной. Когда же облако, скрывавшее солнце, вдруг разрывалось на клочья, то игра света причудливо преображала всю эту ширь, и степь начинала отливать всеми оттенками зеленого цвета.
Отважный французский исследователь Виктор Меньян, проехавший и Сибирь и Монголию, отмечал, что степь для жителя Омска то же, что горы для горца, море для матроса, пустыня для бедуина[71] Сахары и небо для воздухоплавателя. Каждое утро бросают на нее омичи свой взгляд, чтобы по ее состоянию определить, какая будет погода в текущий день, и соответственно решить, какими работами следует заняться в первую очередь. Им по-настоящему дорога эта безбрежная ширь, где пасутся стада и прячутся звери — объекты азартной охоты. В степи устраиваются народные празднества, и там же просто гуляют. В общем, жизнь омичей неразрывно связана со степью, и, увидев ее хоть раз, легко понимаешь привязанность к ней местного населения.
Жак, полюбивший степь, как истый сибиряк, мог часами, словно зачарованный, наслаждаться ее лицезрением. Жюльен с радостью наблюдал, как пробуждается и крепнет у его друга любовь к природе.
— Наверное, вполне естественно, — говорил ему Жак, — что я, парижанин, чей горизонт был до недавнего времени ограничен декорированными зеленым репсом стенами рабочего кабинета, не могу оторвать взора от бескрайнего пространства, от этого зеленого моря. Подумать только, море — и без кораблей и качки! Что может быть лучше!
Дни проходили быстро: охота сменялась рыбалкой, пешие прогулки — ездой в коляске или верхом на коне, вечера протекали в приятной обстановке.
Потом пришли первые заморозки. Раза два выпал снег, температура упала внезапно до минус четырнадцати градусов.
— Ну вот, — сказал Жюльен другу, умиротворенно созерцавшему степь, столь же прекрасную и под снежным покрывалом, — если морозы продержатся, недели через две тронемся в путь.
— Не возражаю, — послушно, но без особого энтузиазма ответил Жак.
Жюльен как в воду глядел. В тот год зима оказалась ранней. Всю неделю термометр показывал минус девятнадцать. Землю укрыл плотный, не менее чем сорокасантиметровый слой снега.
Узнав, что санный путь от Омска до Иркутска открыт, друзья решили выезжать. С вещами, которые собрали заранее, не было никакой мороки. Их быстро погрузили в сани, и отважным землепроходцам осталось лишь облачиться в соответствующую одежду — и вперед! Правда, задача эта не из легких, но зато путешественник в надлежащей экипировке[72] может выдержать и дневные и ночные морозы, которые даже представить себе невозможно, пока не испытаешь их сам.
Друзья от души посмеялись и изрядно попотели, прежде чем обрядились как надо. Натянув три пары хлопчатобумажных чулок и одну — из тонкого фетра, они обули длинные меховые сапоги с раструбами, как у водосточных труб. На тело надели легкую, но отлично сохраняющую тепло рубашку из искусно выделанной оленьей шкуры, а поверх нее — мягкий шерстяной костюм и две меховые шубы: одну — мехом внутрь, другую — мехом наружу. Длиннополый тулуп из лосиной шкуры — не очень красивый, но отменно теплый, укрыл путешественников с ног до головы, увенчанной шерстяной шапкой, запрятанной под башлык[73] из верблюжьей шерсти.
Если предстоит пробыть на морозе несколько часов, в такой одежде, возможно, и нет особой необходимости. Но без нее не обойтись, если путь в страшной стуже рассчитан на много дней и тем более ночей.
У возка, обитого изнутри роскошным ковром, а снаружи — плотным, непромокаемым фетром, был откидной верх — также из фетра. Равные по длине и ширине парижскому омнибусу[74], высотой чуть ли не в два метра и исключительно легкие, несмотря на размеры, сани были удобны и тем, что путешественники свободно могли разместить здесь свой багаж — мешки, легкие кожаные чемоданы, пакеты с консервами. Умело уложенный груз оставлял еще место для двух матрасов, расстеленных с легким наклоном.
Впряженные в кибитку кони, подрагивая от нетерпения, били копытом и хватали губами снег. Кучер вспрыгнул на облучок, и тройка рванулась стрелой. А следом за ней помчались еще двадцать повозок — с друзьями и знакомыми, пожелавшими проводить путешественников-французов. Когда позади осталось не менее двадцати пяти верст[75], санный поезд остановился, и провожающие вылезли из возков. И, как того требовал сибирский обычай, гостеприимные омичи, с бутылкой шампанского у каждого в руке, выстроились цепочкой вдоль зимнего тракта перед санями с французами. С шумом выскочили пробки, и пенящуюся жидкость торжественно вылили на дорогу, по которой несколько минут спустя предстояло продолжить свой путь нашим друзьям.
Первые дни санного пути были полны невыразимого очарования. Житель теплых стран, где подобный способ передвижения неизвестен, чувствует себя наверху блаженства, скользя вперед с необыкновенной скоростью, мягко, без толчков и подбрасываний на рытвинах, не слыша даже ударов копыт. И Жак Арно и Жюльен де Клене тоже наслаждались редкостным комфортом, дарованным им сибирской зимой.
Три дня спустя французы прибыли в Томск, искренне веря, что все прекрасно в этом прекраснейшем из миров. Нанеся визит генерал-губернатору, принявшему их со всеми почестями, они сразу же отправились в дальнейший путь и, проехав без всяких приключений Семилужское, вихрем влетели в село Ишимское, где и произошли уже известные читателю неприятные события.
Вы помните, как Жак и Жюльен были внезапно задержаны капитаном Еменовым, отвечавшим за партию ссыльнокаторжных, каким издевательствам подверг их этот солдафон. Знаете вы и о допросе, учиненном офицером, который думал или делал вид, будто полагал, что они — русские студенты, члены кружка нигилистов, сбежавшие из томской тюрьмы, и не забыли о перенесенных ими страданиях в грязном бараке, куда их втиснули вместе с арестантами, и о встрече со старостой, или старейшиной, колонны, подбодрившим их и пообещавшим помочь.
Нетрудно представить себе душевное состояние французов, чей путь от Парижа до злосчастного селения мы проследили с вами буквально шаг за шагом. Жюльен, несмотря на всю его энергию, лишенный не только возможности действовать, но и воздуха, света, кожей ощущавший соседство этапников, совсем приуныл. О Жаке же и говорить нечего: его охватило такое отчаяние, что он впал в полную прострацию[76].
Когда заключенные забылись тяжелым, каталептическим[77] сном, полным кошмаров, староста, верный данному им слову, осторожно распорол подкладку своего армяка, достал оттуда маленький кожаный футляр, вытащил из него лист бумаги и быстро набросал несколько строк. Перечитав текст, сложил листок и надписал адрес. Потом, пройдя тихо в соседнюю комнату, нарушил чуткий сон охранника, возлежавшего на печи. Солдат при виде старика почуял поживу.
— Хочешь три рубля? — спросил едва слышно староста — он же полковник Михайлов.
Трояк! Да это же жалованье за целый год!
— Конечно! — подскочил стражник. — А что требуется?
— Ты человек честный?
— Когда мне платят…
— Само собой, — проговорил ссыльный, не скрывая своего презрения.
— Правда, с варнаков[78] я беру дороже.
— Вот я и даю тебе три рубля.
— Прекрасно, за такую мзду можно и потрудиться. Но деньги вперед.
— Поклянись Николаем Чудотворцем и Казанской Божьей матерью, что не обманешь.
Стражник заколебался, выбирая между чувством долга и жадностью, но только на миг. Верх одержала алчность. Повернувшись к иконостасу, он отвесил низкий поклон и трижды перекрестился:
— Клянусь Николаем Чудотворцем и Казанской Божьей матерью, покровительницей странников!
— Вот так, — сказал удовлетворенно староста, будучи убежден, что православные никогда не нарушат подобной клятвы. — Видишь это письмо?
— Да.
— Его надо доставить генерал-губернатору, в Томск.
— Прямо сейчас?
— Совершенно верно.
— Давай трояк.
— Бери.
— Но если капитан увидит, что меня нет, то розог мне не избежать!
— Глупости! Ты выйдешь сию минуту, колонна же выступит только на рассвете.
— Твоя правда! Но ведь и от генерал-губернатора можно схлопотать взбучку.
— Напротив, он только отблагодарит тебя.
— А не обманываешь?
— Нет, честное слово.
— Этого я не понимаю. Поклянись на иконе. «Несчастный прав, — молвил про себя полковник, — его ведь не учили языку чести». И произнес вслух:
— Клянусь!.. А теперь в добрый час!
— Дай письмо, я ухожу.
— Возьми. И помни о своей клятве и о том, что послание это — во спасение несчастных узников.
Стражник молча нахлобучил шапку, надел овчинный полушубок мехом внутрь, перекинул через плечо ремень с наполненной водкой флягой, засунул за пояс длинный острый нож, взял посох, распахнул дверь и исчез.
— Господи, — взволнованно произнес полковник, — помоги ему побыстрее добраться! На него — вся надежда моя на спасение невиновных!
Но вместо того, чтобы круто свернуть влево на тракт и, миновав две почтовые станции, добраться до Томска, служилый остановился в глубокой задумчивости. Обращение ссыльного непосредственно к генерал-губернатору переворачивало все его представления о социальной иерархии. Солдат стал искать выход из того сложного положения, в которое попал. Он поклялся лишь доставить письмо, и, следовательно, важно только одно: чтобы оно дошло по адресу. Однако фетюк[79] не потребовал от него не показывать послания никому, кроме генерал-губернатора. Так не лучше ли передоверить грамоту капитану Еменову — единственному тут представителю власти, к тому же влиятельному? Начальник наверняка вознаградит его за услугу. Ну а что касается Святого Николая и Казанской Божьей матери, то они ведь не запрещают брать воздаяния из двух рук сразу.
Успокоив таким образом свою совесть, стражник направился к избе, где расположился его командир.
Капитан, вырванный нежданно из объятий сна, был не любезнее медведя, у которого волки отнимают добычу. Однако бумага, извлеченная стражником из-под шапки, остановила поток ругательств.
— Кто тебя ко мне послал?
— Никто. Я сам пришел.
— Кому это письмо?
— Его превосходительству генерал-губернатору.
— Откуда оно у тебя?
— От старосты.
— Ого! Давай сюда.
— Но я поклялся пред ликом Божьей матери и Николая Чудотворца, что доставлю письмо по адресу.
— Чем тебе переть туда пешком, я лучше пошлю казака, и он мигом вручит послание его превосходительству. Давай же!
— Но…
— А, ждешь на водку! Так получай!
Еменов отвесил вымогателю такую оплеуху, что тот едва не упал. Потом, удачно выбрав момент, когда стражник повернулся к нему спиной, капитан сильным пинком в зад отшвырнул его к двери. Та распахнулась от толчка, и незадачливый лихоимец врезался в группу солдат, дежуривших в соседней комнате. Офицер же, не в силах сдержать охватившее его волнение, приблизился к лампе и начал вполголоса читать послание старосты, предусмотрительно написанное по-французски: этого языка, которым свободно владела лишь избранная часть общества, здесь почти никто не знал, и, попади письмо в чужие руки, его бы вряд ли смогли прочесть. И действительно, из военных, сопровождавших узников, только начальник колонны был обучен французскому.
В письме сообщалось следующее:
«Дорогой генерал!
Увидев мою фамилию в списке ссыльных, ты сразу же вспомнил своего давнего товарища и, придя ко мне в острог, спросил, не смог бы быть полезен мне чем-нибудь. Я счел достойным отклонить всяческую помощь, но память о твоем благородном поступке сохраню до конца дней своих. Воспоминание о наших юных годах позволяет мне воззвать сегодня к твоей воинской чести и, выказывая полнейшее доверие к моему старому другу, ходатайствовать о предотвращении грубейшего нарушения прав человека.
Два путешественника-француза, по неведению или злому умыслу выданные за преступников, бежавших из тюрьмы, только что задержаны начальником отряда, конвоирующего партию ссыльнокаторжных, избравших меня своим старостой. Несчастных иностранцев взяли под стражу, и утром они вместе с заключенными пойдут по этапу.
Друг мой, дабы не запятнать славы государства Российского, необходимо как можно быстрее восстановить справедливость.
Когда-то ты заметил, что мы с тобой по-разному смотрим на пути, ведущие к процветанию нашей родины, но незапятнанное имя Отечества одинаково дорого всем нам — от императора до каторжника.
Сергей МИХАЙЛОВ».
— Ничего себе! — зловеще воскликнул капитан Еменов. — Сильно сказано! Этот варнак-этапник решил потягаться со мной! Пишет государеву представителю! Нет, поистине, царь наш слишком добр! Славные старые традиции уходят! В дни моей юности Сибирь действительно была краем, откуда не возвращаются. — Он помолчал с минуту, затем, нахмурив брови и сжав кулаки, произнес с еле сдерживаемой яростью: — Вот уж посмеемся! Черт возьми, еще немного, и попал бы я в интересное положение, дойди письмо до адресата. А я тут колебался к чему-то, не зная точно, как поступить с этими злыднями, теперь же, что бы ни случилось, они навсегда останутся варнаками. — Позвав унтер-офицера, находившегося с солдатами в прихожей, начальник конвоя спросил: — Где стражник?
— Мы задержали его.
— И правильно сделали! Свяжите по рукам и ногам и заткните рот кляпом, чтобы до выступления колонны он словом ни с кем не смог перемолвиться, особенно со старостой.
— Слушаюсь, господин капитан!
— А к старосте приставишь кого-нибудь из своих, кому полностью доверяешь. Пусть не отходит от него ни на шаг и проследит, чтобы он не заговорил с задержанными нами вчера. Понял?
— Так точно! — ответил служака, вытянувшись по струнке — пятки вместе, носки врозь — и пожирая командира глазами.
— Ступай!.. Ну, полковник Михайлов, держись теперь!
Пять минут спустя казак, подосланный унтер-офицером, открыл дверь арестантского барака, кликнул старосту и пошел с ним в комнату, где тот только что вел переговоры с охранником. Понимая, что за ним могут наблюдать, солдат положил пистолет с взведенным курком на стол рядом с собой и, сев на грубо сколоченную скамью, подал старосте знак присесть рядом.
— Что случилось? — спросил ссыльный, томимый дурным предчувствием.
— Молчать! — гаркнул казак и затем, к великому удивлению полковника, прошептал: — Слушай, отец, письмо у капитана. Гонец твой предал тебя.
ГЛАВА 7
Пробуждение каторжан. —Бессмысленность сопротивления. —Царский запрет. —Беседа капитана Еменова со старостой. —Великолепие природы. —Снова арестантский барак. —Страдания женщин и детей. —Сочувствие. —Клеймо. —Ночь в снегу. —Удар кнутом. —Бесстрашие Жюльена.
Звон кандалов и гул человеческих голосов вывели друзей из состояния, которое лишь с большой натяжкой можно было назвать сном. Французы с ужасом оглядывались по сторонам.
Сквозь щели в крыше, дверях и деревянных ставнях пробивались тусклые лучи красноватого солнца и, как бы застывая в плотной пелене стоявших в бараке миазматических испарений, придавали помещению еще более удручающий вид. Заключенные, полуголые, в поту, с изможденными, сведенными судорогой лицами, машинально, тяжело дыша, одевались. Вытащив из ручных и ножных оков тряпки, они выворачивали их наизнанку и возвращали на прежнее место: заменить эту ветошь было нечем, а охранник, которого можно было бы попросить добыть новые обмотки в обмен на деньги, бесследно исчез.
Когда наконец все эти истощенные тела, закованные в кандалы руки и ноги были кое-как прикрыты смрадными арестантскими лохмотьями, несчастные узники, с трудом распрямляясь, начали строиться у двери, которую скоро должны были открыть.
Жак и Жюльен, не видя старосты, перепуганные, стояли молча, не в силах осознать до конца, что же с ними произошло на самом деле.
Снаружи послышались громкие шаги, раздался скрежет отмыкаемого замка, и дверь широко распахнулась, впуская в мрачный каземат яркое солнце. Ссыльнокаторжные облегченно вздохнули: для горемык морозный воздух улицы и холодные лучи светила были чуть ли не пределом мечтаний. Не думая о том, насколько опасен быстрый переход из вонючего, но жаркого, словно парилка, помещения в сибирскую зимнюю стужу, этапники рванулись гурьбой к двери, как хищники за добычей. Но наружу не вышли: путь им преграждали солдаты с заряженными, как всегда, ружьями, готовые в любой момент открыть огонь по конвоируемым.
В барак внесли несколько грязных баков склизкой каши из недоваренной ржи, и каждому узнику выдали, кроме того, по горсти сухарей из высушенного на сибирский лад черного хлеба.
После короткой и скорбной утренней трапезы унтер-офицер, как обычно, провел в присутствии капитана Еменова перекличку, и колонна вновь побрела по дороге.
Жака и Жюльена, словно преступников, связали по рукам и ногам крепкими веревками, которые в Красноярске, как пообещал капитан, заменят кандалы. Но сделать это удалось только после отчаянного сопротивления, оказанного насильникам друзьями. Первые же казаки, которые приблизились к ним с путами, по достоинству оценили силу их кулаков. Капитан Еменов, поигрывая с сатанинской усмешкой револьвером, уже собрался было отдать солдатам приказ стрелять, как вдруг раздался громкий голос:
— Смиритесь, ребятки! Сопротивление равнозначно самоубийству!
Это был староста.
— А ну заткни рот, негодяй! — Офицер занес над смельчаком плеть, чтобы заставить его замолчать. — Тебе-то какое дело, живы они или нет?! — А про себя добавил: «По мне, так лучше, чтобы они сдохли. Сосчитаешь трупы — и никаких хлопот!»
Старческие веки ссыльного дрогнули, и взгляд блеснувших глаз пронзил как клинок солдафона.
— Опусти плетку! — возмущенно крикнул узник, снова становясь на краткий миг полковником Михайловым. — Ты не имеешь права бить, слышишь? Или забыл, что царь запретил телесные наказания?!
Существует ряд правил, которых никому не дано нарушать на территории России, даже когда речь идет о ссыльнокаторжных.
— Да-да, так распорядился наш царь-батюшка! — загалдели узники. — Староста правильно сказал!
Прямое обвинение в пренебрежении императорским указом ошеломило капитана. Побледнев, он опустил плеть и, до крови закусив губу, устремил на полковника бешеный взгляд.
А тот безбоязненно продолжал:
— Не забывай к тому же, что я как дворянин имею право требовать, чтобы меня доставили к месту заключения без оков и в телеге или на санях. — И закончил с горькой усмешкой: — Ибо только там, в конечном пункте моего назначения, но не ранее, кончаются привилегии, которые имеет мое сословие.
— Ты — дворянин?! — поразился капитан. — Так как же ты очутился здесь?
— Я отказался от привилегий, поскольку решил сопровождать этих несчастных, впавших, как и я, в немилость к власть предержащим, дабы, деля с ними страдания, подбадривать их, служить им примером и следить, чтобы никто не злоупотребил властью. Понятно теперь?
Начальник колонны не нашел, что ответить на эти произнесенные с чувством собственного достоинства слова, и лишь пробурчал что-то невнятное. Потом, оправившись от изумления, спросил старосту, перед тем как приказать ему занять свое место среди заключенных:
— Ответь мне, где тот казак, кого я прислал к тебе этой ночью?
— Разве обязан я шпионить за твоими солдатами? — саркастически[80] воскликнул бывший полковник. — Своими людьми занимайся сам! С меня же достаточно других хлопот.
— Ладно, но я имею право запретить тебе разговаривать с двумя задержанными вчера незнакомцами.
— Согласен! Но мне уже не о чем больше говорить с ними, поскольку они прекратили сопротивление.
И в самом деле, оба француза, надеясь, что старик что-то предпринимает для их освобождения, молча, но с гордо поднятой головой, стояли в окружении солдат. Правда, они еще ни о чем не знали — ни о планах их нового друга, ни о подлом предательстве охранника.
Колонна уныло, под аккомпанемент кандального звона, зашагала по смерзшемуся снегу.
Так как к утру снегопад прекратился, день стоял ясный, и на прозрачном голубом небосводе ярко светило морозное солнце. Было около двадцати пяти градусов ниже нуля. Из труб деревянных строений вертикально, словно металлический стержень, вздымались струи дыма и лишь выше, достигнув более плотного слоя воздуха, неспешно растекались по сторонам.
За поселком расстилалось открытое, ровное поле — нескончаемая снежная скатерть, сиянием своим резавшая глаза. «За белым лугом белый луг…» — как писал наш бессмертный Виктор Гюго[81]. По обеим сторонам от Владимирского тракта из-под снега пробивались высокие стебли степной травы — в причудливых кристаллах изморози, вспыхивавших, словно по волшебству, всеми цветами радуги. Время от времени скопившаяся в атмосфере влага выпадала в виде острых ледяных игл. Крохотные капли, резко переходя из газообразного состояния в твердое, медленно опускались в виде тончайших бриллиантовых осколков, которые могли бы поразить взор самого изысканного эстета причудливейшими конфигурациями и невообразимым разноцветьем, высвеченным солнечными лучами. Но, увы, обездоленным существам было не до окружавшего их великолепия. От мороза, бессознательного творца этого чуда, безжалостно обрушивавшегося на их ослабленные тела, стыла кровь в жилах, губы и ноздри покрывались ледяной коркой, лопалась кожа, коченели руки, сводило судорогой ноги.
У ссыльнокаторжных одно было дело — идти и идти по твердым, как мрамор, колдобинам, предательски скрытым от взора слоем снега, падать, оступаясь в них, и подниматься, чтобы потом опять упасть и снова встать. И так без конца.
Нетрудно представить, каким тяжелым оказался для друзей первый день, проведенный ими в сообществе с узниками. Поскольку староста не мог нарушить запрета капитана вступать с ними в разговор, физические муки французов дополнялись отчаянной тревогой, порожденной неизвестностью.
В бараке, куда загнали несчастных на ночь, было еще грязнее, еще отвратительнее, чем в ишимском остроге. Но этапники так устали, что согласны были лечь, не разжигая печи, приткнувшись куда попало и даже просто на дворе, если внутри им не хватит места.
Как правило, в подобных придорожных каталажках нет отдельных комнат для сопровождающих своих близких женщин и детей, и эти горемыки вынуждены располагаться вместе с солдатами, которые из жалости их не гонят. Так и на этот раз странницы поневоле, прикрыв детей отрепьем, устраивались с ними в караульном помещении кто где мог: под солдатскими койками, возле дверей, между козлами для винтовок.
Надо ли говорить, что в арестантских бараках — они же остроги — ссыльнокаторжные были лишены медицинской помощи? Как, впрочем, и на протяжении всего пути? В так называемых лазаретах нет ни коек, ни матрасов, ни одеял, ни чего-то, хотя бы отдаленно напоминающего белье. По дороге от Томска до Иркутска, на расстоянии четырехмесячного перехода, насчитывается только пять небольших лазаретов, имеющих в общей сложности сто коек, тогда как требуется их в пять раз больше. Но и на этих кроватях, убогих ложах, располагались, как правило, солдаты.
Ссыльные плотно набивались в помещение, не менее тесное, чем в Ишимском, и хотя они улеглись впритык друг к другу прямо на нечистотах, накопившихся за несколько недель, все равно пятая часть их осталась без места, на улице.
Среди последних оказались и Жак Арно с Жюльеном де Клене. Изнемогая от усталости, с обмороженными руками и распухшими от мороза лицами, они едва притронулись к отвратительному месиву, принесенному в столь же грязных баках, как и утром.
— Итак, — с трудом произнес Жак, — нас ждет ночлег на снежном матрасе при тридцати градусах мороза!
— Бедный мой друг, — отозвался Жюльен, забывая о собственных мучениях, — в какую ужасную историю втянул я тебя по своей самонадеянности! Мужайся! Прижмемся друг к другу, и будет теплее. Хорошо еще, что шубы у нас не отобрали.
— Послушай, — как в бреду заговорил Жак, — почему бы не вырвать мне у солдата ружье и не расправиться с изувером, затащившим нас сюда? Меня пристрелят на месте? Тем лучше: разом будет покончено со всем этим!
— Наберись терпения! Помни, что обещал полковник. Если в течение ближайших двух дней в судьбе нашей ничего не изменится, то мы оба сможем поступить так, как ты задумал.
Двое каторжников с грубыми лицами и выжженными на щеках и лбу тремя буквами, образовывавшими слово «вор», переговорили о чем-то со своими товарищами и, подойдя к французам, обратились к ним по-русски. Обнаружив, что незнакомцы их не понимают, заключенные поискали глазами старосту, чтобы он перевел. Бывший полковник, тоже оставшийся на улице, хотел подойти к ним, но стражники скрестили штыки у его груди. Однако старик и так уже понял, что за благородная мысль осенила этапников.
— Отлично, ребятки! — сказал он им. — Делайте, как решили. Заранее благодарю вас.
Московские лиходеи, совершившие черт знает сколько преступлений, недоумевая, откуда взялась вдруг в их душах жалость, неожиданная, словно цветок в грязи, вознамерились приготовить иностранцам ложе — необычное для горожан, но привычное для сибирских охотников, при одной мысли о коем житель края с умеренным климатом пришел бы в ужас. Впервые на такой кровати трудно заснуть, но зато, покоясь на ней, можно не бояться замерзнуть.
Задумывались ли вы, укрывшись за плотными шторами, нежась в мягкой постели под легким, как пушинка, одеялом и под веселое потрескивание дров в камине, о тех, кто путешествует по Крайнему Северу? Представьте себе, как один из этих героев забирается, словно зверь, в берлогу, разгребает руками снег, лишь белизной похожий на пух, под которым почиваете вы, осторожно, чтобы не обрушился верхний слой, расширяет туннель справа и слева и укладывается в тулупе прямо на землю, промерзшую в глубину на много метров.
Устройством такого логова и занялись два каторжника. Дело нехитрое, хотя и достаточно трудоемкое. Как ни странно, подобный альков[82], в который, кажется, ложишься, чтобы больше не встать, обладает способностью хранить тепло человеческого тела — при условии, что в сводах нет никаких щелей и вы в шубе мехом наружу.
Жюльен, обладавший уже некоторым опытом путешествия по Сибири, понял, что готовится. По достоинству оценив умение, с каким сооружалось прибежище для ночлега, он был растроган сочувствием, пробудившимся у этих так низко павших существ. Относясь к людям с симпатией, француз всегда противился мысли о неисправимой греховности человека и был рад теперь наблюдать проявление добрых чувств у преступников. Его синие, потрескавшиеся на морозе губы дрогнули и раскрылись в подобии улыбки.
— Мерси! — произнес он.
Воры поняли, что он им сказал, хотя и не знали этого слова.