«…таким образом, одни продолжают уверять, что Архилох вымышлен, либо в результате незнания всех подробностей жизни Геракла, либо в угоду потрафить вульгарным любителям сенсаций. Другие же, напротив, продолжают считать Архилоха существовавшим в действительности другом и бытописателем Геракла».
Прошлое продолжало убивать. Если бы Старик не признал одного из убитых, Гилл с чистой совестью отправил бы трупы к божедомам, не узнал об Архилохе, не прикоснулся к тайне. Продолжая размышлять над случившимся, Старик мог доискаться до неких истин и потому должен был замолчать. И замолчал.
Не отрывая взгляда от трупа, Гилл слушал доклад сыщика Эпсилона — вернее, констатацию факта, что ровным счетом ничего не известно. Никто из многочисленных слуг, чад и домочадцев ничего не видел, ничего не слышал и ничего не знал.
— Но наш опыт показывает, что так не бывает, — сказал Эпсилон, понижая голос из-за подглядывающих в дверь слуг. — Наши сыщики не проглядели бы пытающегося проникнуть в дом постороннего. Сообщник был в доме. И он вовлечен в убийство второпях, на скорую руку — будь он более надежен, ему поручили бы подбросить яд. Но они торопились, надо полагать.
— Все правильно, — сказал Гилл. — Мы поднатужимся и разоблачим повара или привратника — последнюю спицу в колесе, но нам-то нужен тот, кто за всем этим стоит.
— А ты уверен, что тот доступен? — спросил Эпсилон.
— Но ты же не думаешь, что нам противостоят лемуры или боги?
— Конечно нет, — сказал Эпсилон. — Хотя бы потому, что бесплотная рука лемура не способна держать нож. Да и появляются лемуры только ночью. А боги не делают ошибок. Они вообще не дали бы Старику встретиться с тобой. Это люди, Гилл. И все же…
— В Аттике нет человека, который не был бы доступен закону и нам, — сказал Гилл. — От меня и от вас никто еще не уходил. Охранявших дом сыщиков взысканиям не подвергать — они не виноваты, виноват один я, а я привык платить свои долги. Оставайся здесь и ищи сообщника.
Он ушел, и снова было бешеное мелькание домов, лиц, взвивающихся на дыбы лошадей, выезжавших из боковых улиц упряжек, возничий нахлестывал лошадей вожжами с медными шипами и орал не переставая, почувствовав, как нужны сейчас Гиллу этот крик и заполошная езда квадриги, не дающие возможности сосредоточиться, избавляющие от тягостной необходимости думать.
Гилл сбежал вниз по узким ступеням, караульный откинул засов, и он вошел. Маленькая полукруглая камера с окном в потолке. За столом уныло сидел Пандарей, печально глядя на девственно чистый лист бумаги, а перед ним, скрестив руки на груди, в гордой и неприступной позе возвышался Эвимант. В углу томились два стражника, у которых, сразу видно, отчаянно чесались кулаки. Эвимант увидел Гилла, и его презрительная ухмылка несколько потускнела.
Пандарей скучным голосом затянул:
— За все время допроса подозреваемый ответил на все вопросы непристойными выражениями, разнообразие которых достойно порицания.
Гилл подошел вплотную к стоящему и, не размахиваясь, ударил по презрительной, ухмыляющейся роже. Эвимант отлетел к бугристой стене, сполз на пол. В углу уважительно посапывали стражники. Оживившийся Пандарей схватил стилос и придвинул бумагу.
— Не хотел я этого делать, — сказал Гилл, — но впервые в жизни увидел среди сыщиков предателя. Зачем тебе это понадобилось?
— Потому что вы вместе с Тезеем продали Аттику! — закричал с пола Эвимант, брызгая кровью. — Вы нас продали дорийцам! Лижетесь с этими скотами кентаврами!
— Ну-ка, еще! — поощряюще сказал Гилл.
Эвимант помолчал и завопил:
— Вы нас продали хеттам!
— Это как?
Эвимант помолчал, потом стал изрыгать брань.
— Разреши, я его стукну по хребту? — спросил стражник. — Я как раз выстрогал новую дубину.
Гилл сделал жест, и стражник умолк.
— Разумеется, разговоры о мнимых торговых операциях — чушь собачья, — сказал Гилл, привычно заложив руки за спину и прохаживаясь у стола. — Ты сам не можешь вразумительно объяснить, кому и кого мы продавали. Можешь ты объяснить вразумительно, где у тебя свербит?
— Тезей — предатель, — сказал Эвимант. — Он остановился на полпути — создал сильную Аттику — и остановился. Нужно идти дальше, раздавить ублюдков кентавров, претендующих на звание людей, смести прогнившие Микены, наказать…
— Хватит, — сказал Гилл и остановился перед Эвимантом. — Установлено: твоя любовница Нея познакомила тебя с неким Кароном, принадлежащим к «гарпиям», и вы быстро нашли общий язык. Ты делился с ним секретами службы, участвовал в похищении оружия. Достаточно, чтобы трижды снести тебе голову. Так как, будешь пытаться сохранить свою поганую жизнь? Учитывая, что Карона мы только что взяли?
Он хотел жить — захлебываясь, стал рассказывать о встречах, разговорах, местах и сроках, о нападениях на оружейные мастерские, об убийстве двух сыщиков, нечаянно узнавших о «гарпиях» слишком много, о нескольких сожженных им докладах, которые он по долгу службы обязан был немедленно передать Гиллу. Стилос скрипел безостановочно, но Гилл уже слушал вполуха. Он мог на основании этих показаний вырвать из рядов Менестеева воинства нескольких человек, от которых Менестей тут же отречется. И не более. К убийству на морском берегу его это не приближало ни на шаг.
Он прислушался: наверху, во дворе, звенели удары в медную доску, флейта пронзительно высвистывала сигнал тревоги, стучали копыта. Дверь распахнулась, просунулась встрепанная голова караульного:
— Гилл, на площади заваруха!
5. ВОКРУГ МОНУМЕНТА
Белое покрывало медленно стекало к подножию бронзовой фигуры в три человеческих роста. Наконец оно замерло грудой складок. И повисла томительная тишина.
Воин упал на одно колено, прижав правую руку с растопыренными пальцами к груди, бессильно уронив другую, чуть наклонив голову. Непонятно было, что с ним случилось — может быть, его ударил пущенный из пращи камень, может быть, под сердце угодил тут же выдернутый меч, — но не оставалось никаких сомнений: он поражен смертельно, пройдет еще миг, и он рухнет, уронив с головы шлем с высоким гребнем, и не встанет уже никогда. Каким-то непостижимым образом, каким-то чудом скульптуру удалось передать в тускло поблескивающей бронзе пограничный миг меж бытием и смертью, облик человека, почувствовавшего удар в грудь, но не успевшего осознать, что навсегда гаснет солнечный свет, — еще и потому, что человек твердо рассчитывал победить, не желая допускать мыслей об ином исходе. Статуя была совершенством, вызывающем страх и боль. Майону показалось, что в него медленно входит ледяное острие, и он подумал, что теперь любая мысль о войне становится омерзительной. Люди молчали. Может быть, они испытывали что-то похожее, но не могли описать свои ощущения. Может быть, их просто достиг исходивший от бронзовой фигуры, монумента-проклятия войне, печальный страх. И эту тишину рассек пронзительный женский вскрик-плач:
— Мальчик мой, мальчик мой…
О том, что ее сын не вернулся из-под Трои, знали все. А она продолжала во весь голос:
— Они отплыли такие молодые, такие веселые, они смеялись и обещали вернуться вскорости, говорили, что уходят на прогулку, разобьют троянских дикарей и привезут нам великолепные подарки. Но через десять лет вернулся лишь один из десяти. Где наши мальчики? Что им сделали троянцы и что им понадобилось у тех далеких берегов?
Причитая, она выбиралась из толпы, закрыв лицо краем черного покрывала, перед ней расступились, и она прошла по коридору, а люди смотрели ей вслед. В разных концах площади раздались крики и плач. Майон почувствовал, что Нида изо всех сил сжимает его руку, увидел ее влажные глаза.
На постамент хлопотливо, мешая друг другу, подсаживали Менестея. Он завопил, цепляясь за бронзовую руку, перекрывая шум и плач:
— Сограждане! Что же мы видим? Я уж не говорю о том, что истрачено столько ценной бронзы. Но что тут наворотил этот ублюдок, именующий себя скульптором? Разве это образ, олицетворяющий величие наших славных героев, погибших под Троей ради чести Афин? Тебя снова продали, о любимая Аттика, тебе снова изменили! Где воплощение силы и мощи? Что за издевка над героями великой войны, низвергнувшей подлых троянцев? Где величие защищавших греческий дух у пределов мира, на другом конце света? Смерть оскорбителю, ломайте эту мерзость!
Невыносимо было смотреть, слушать и ничего не делать. Майон рванулся от удерживавшей его Ниды, но Менестея уже не было на постаменте — он кубарем полетел вниз от толчка кулаком в спину, и его едва успели подхватить злобно заоравшие «гарпии», а на его месте уже стоял Мидакрит, моряк, сражавшийся под Троей, и гремел:
— Уж кому и знать о войне, так это досточтимому Менестею, всю жизнь провоевавшему с кухарками в своей усадьбе… А я там был, слышите? Мы там были и уходили туда, как на прогулку, проучить коварных дикарей и вернуться со славой. Только не нашли мы там дикарей и десять лет копошились под стенами в крови, подлости и грязи только потому, что кому-то было мало уже нахапанного. И мне эта статуя нравится, слышите вы? В ней — плач времени и века. Я вижу лица тех, кто был тогда со мной рядом, Кратес, ты что молчишь? Милен, может быть, не ты в свое время требовал снять осаду и убраться на все четыре стороны? Вы что, забыли?
Камень ударил его в лицо, и он пошатнулся.
— Бейте осквернителей вашей славы! — вопил Менестей.
Все смешалось. «Гарпии» тащили Мидакрита с постамента, и он, хрипя, обрушивал здоровенный кулак на их головы, названные им по именам соратники пробились к нему на помощь, драки вспыхнули в нескольких местах, со всех сторон неслись крики, ругань и плач, многие дрались, поддавшись общему накалу страстей, не зная, с кем дерутся и за что, многие бессмысленно бежали, сталкиваясь и опрокидывая друг друга, с единственным желанием выбраться с площади. Майону удалось сбросить руки Ниды, и он устремился в гущу свалки, точными ударами расшвыривая «гарпий», прорываясь к Менестею. Что-то свистнуло сзади, скользнуло по голове, искры посыпались из глаз, Майон зашатался, потеряв на миг равновесие, но со всех сторон надвигались злобные рожи, медные гарпии смыкались, и он продолжал молотить кулаками, собрав все силы, потому что упасть значило погибнуть. Хорошо, что в такой толчее «гарпии» не могли пустить в ход кинжалы и дубинки. Он бил и бил, пока остро пахнущий потом круп лошади не заслонил от него противников. Только тогда он опустил руки, расчетливо переводя дыхание и расслабив мышцы. Огляделся.
Стражники рассекали толпу на кучки, бросив коней в самые яростные очаги драки, вытесняя людей с площади. Мимо проскакал Гилл, что-то крича. Как ни удивительно, затоптанных и убитых не было, хотя там и сям люди едва поднимались с каменных плит, охая и ощупывая себя. Майон ощутил боль за ухом, но потрогать место ушиба не смог, пальцы сами отдернулись, едва коснувшись горячего и влажного, на них была кровь. На стадионах он не раз расшибался в кровь, но тут было совсем другое ощущение.
К нему бросилась Нида, прижалась и заплакала. Майон осторожно коснулся ее волос разбитыми пальцами. Ниду подвел к нему Гомер, он стоял тут же и задумчиво улыбался.
— До чего могут довести эти горлопаны… — сказал он. — Терпеть не могу драться, не зная, за что дерусь, но меня начали бить, и я не удержался. А вот этот, похоже, прекрасно знает, за что дрался.
Он рванулся вперед и выдернул из затухавшей свалки Эанта. Мальчишка был помят и растрепан, но доволен жизнью и своим местом в ней — вертел на оборванной цепочке нагрудный знак «гарпий» и улыбался разбитыми губами.
— Эант, — укоризненно сказал Майон.
На большее его не хватило — он, с разбитыми в схватке кулаками, никак не мог являть собой олицетворение благоразумия и осторожности.
— Прекрасно, — пробасили сзади. — Голова заживет, Майон.
Скульптор Назер чрезвычайно походил на сатира, только очень умного и красивого сатира — коротыш и крепыш, буйноволосый и буйнобородый, ценитель мраморной гармонии изваянии и женской красоты. Майону всегда нравилось на него смотреть — Назер самой своей персоной убеждал в том, что земля велика и могуча, что ее хмельные соки кипят животворной силой и ни угасания, ни смерти в природе нет.
— Ну, как я их? — Назер обвел жестом площадь. — Достал до сердца сквозь жирок?
— Я надеюсь, ты не ставил целью вызвать переполох? — сухо спросил Гомер.
— Конечно нет, дружище. То, что все передрались, конечно, плохо, это крайности, но нужно же, клянусь огнем, вытряхнуть человека из равнодушия? Пусть задумается, пошевелит мозгами и выплюнет коровью жвачку.
Он замолчал и подтолкнул Майона локтем — к ним шагом подъехал Гилл. Придержал коня и смотрел на них сверху вниз устало и грустно, казалось, даже беспомощно чуть-чуть. Прищелкнул языком и сказал:
— Н-ну, творческие люди, заварили вы… Ведь придется мне у статуи часового ставить. Майон, перевяжи голову — двинули на совесть. Кстати… У тебя нет знакомых кентавров?
— Ни одного, — сказал Майон и вспомнил, оглянулся на Эанта. — Мальчишка говорил, что меня искали кентавр с каким-то микенцем.
Гилл кубарем слетел с коня, уронил руку Эанту на плечи, и лицо у него было такое, что отшатнулся не только Эант, но и Майон:
— Кто? Как выглядели?
— Ты что, Дориец?
Гилл и не обернувшись к Назеру, повторил жадно:
— Как они выглядели, малыш?
— Я не малыш, — буркнул Эант. Знак «гарпий» он спрятал было за спину, но Гилл и не думал его отнимать, и мальчишка приободрился. — Какой-то кентавр и микенец, похожий на Геракла. Это дядя Майона сказал, что микенец похож на Геракла. У них было важное дело к Майону, они остановились у Пифея.
— На Геракла, — повторил Гилл.
— Схожу-ка я к этому Пифею, — сказал Майон. — Никогда не имел дела с кентаврами.
— К Пифею, — повторил Гилл с тем же странным выражением. — Не нужно туда ходить. Они… Ну, нет уже их там, совсем их там нет…
Он вскочил на коня и, горяча его криком, поскакал с площади. Несколько всадников с неприметными лицами, державшиеся во время разговора поблизости, помчались следом. Нида наконец-то успокоилась, только всхлипывала временами.
— Хранители нашего покоя тешатся какими-то новыми забавами, — сказал Гомер с ироническим уважением. — Я вас покидаю, друзья, работа ждет. Давно уже пишу о странствиях Одиссея.
Майон подумал, что еще сегодня утром Гомер пренебрежительно подвергал сомнению подлинность рассказов об Одиссее. Однако задумываться и вслух высказывать удивление не стал — побаливала голова, азарт и напряжение схватки прошли и давали о себе знать ушибы.
— Ох, не люблю я нашего красавчика, — прищуренным взглядом проводил Назер Гомера. — Так-таки и не люблю.
— Но ведь это Гомер! — Эант напоминал взъерошенную птицу, бросившуюся заслонять гнездо с птенцами от оскаленной морды охотничьего пса.
— Никто не спорит — Гомер. Только с чего ты взял, что к талантливым людям нельзя испытывать нелюбовь? Уважение к таланту и любовь к человеку — разные вещи. Как ты думаешь, Майон?
— Не пойму, куда ты клонишь, — хмуро сказал Майон.
— Это оттого, что голова у тебя болит. — Назер блеснул великолепными зубами. — Подумай как-нибудь на досуге, не вызывает ли у тебя смутного беспокойства наш добрый школьный приятель Гомер. Что ты вздрогнул? А-а, ну правильно…
Он проследил взгляд Майона и тоже понял, что не годится вести такие разговоры при Эанте.
— Ты загляни как-нибудь ко мне в мастерскую. Клянусь огнем, найдется о чем потолковать.
— Подожди. — Майон догнал его, оглянулся на Ниду и Эанта и сказал очень тихо: — Я сейчас подумал — ведь этот твой воин не просто сраженный в бою солдат. Я не могу отделаться от впечатления, что он символ человека, бесславно павшего за неправое дело.
Лицо очень красивого сатира стало строгим и навевающим тревогу.
— Я не сомневался, что ты умница, Майон.
— Но все же?
— А тебе никогда не приходило в голову, что Троянская война — не более чем кусок дерьма?
И снова холодное лезвие, как давеча, при виде монумента, вошло в сердце.
6. ОНА БЫЛА ПРЕКРАСНА
Майон поднимался по одной из дворцовых лестниц медленно, в раздумье. Во дворце он бывал не раз на больших приемах, но впервые гонец сообщил, что славный царь Тезей приглашает аэда Майона. А ублаготворенный несколькими монетами (и наверняка порадовавшийся случаю щегольнуть всезнанием, как это обожает мелкая дворцовая сошка), доверительно шепнул, что царь Тезей приглашает лично его, Майона, а никакого приема, ни большого, ни малого, как гонцу совершенно точно известно, не ожидается, так что речь может идти лишь о разговоре с глазу на глаз. Это было неожиданностью. Наверняка Тезей несколько раз слышал его имя, но неужели запомнил настолько, чтобы вызвать во дворец?
Он вошел, поклонился не без волнения: он уважал и любил этого человека
— победителя Минотавра, реформатора и государственного мужа, спутника Геракла в походах, удальца, когда-то похитившего, а потом благородно отпустившего совсем еще юную Елену Прекрасную; спустившегося некогда в Аид и дерзко объявившего владыке подземного царства, что пришел ни более ни менее как похитить его жену (после чего несколько лет томившегося в Аиде в заточении). Словом, жизнь Тезея была насыщенной и бурной, дававшей пищу для ума и тем, кто оценивал его деятельность как воина и созидателя, и романтически настроенным юнцам, уважавшим бесшабашность и молодечество, и творческим людям — как исходный материал. Жизнь его, безусловно, была небезгрешна, но Майон знал от астрономов, что и на солнце есть пятна, а от философов — что идеала не существует.
А вот старик, сидевший рядом с Тезеем как равный, был Майону незнаком: старик с широким добрым лицом, совершенно седой, но чернобровый, с синими ясными глазами.
— Вот это и есть наш аэд Майон, — сказал Тезей, ответив на приветствие.
— Многое обещает.
— Что ж, многое обещать — привилегия молодости, — сказал незнакомец. — Конечно, не все обещания впоследствии сбываются, но в отношении этого юноши ты прав, я читал все, что им написано. Майон, я — Нестор, царь Пилоса. Слышал о таком?
Майон молча поклонился, не было нужды напрягать память — Нестор Многомудрый, мозг и дух Троянской войны, организатор и вдохновитель, наряду с полководцами разделивший триумф.
— Слышал, — утвердительно сказал Нестор. — Да, были времена. А остался скучноватый старик. Я узнал, Майон, что ты собираешься писать о Троянской войне. Благородное стремление, ибо…
Он говорил и говорил, повторял затертые фразы из школьного курса истории — об извечных подлости и коварстве троянцев, десятилетиями навлекавших на себя справедливый гнев ближних и дальних соседей, о злодейском похищении Елены беспутным Парисом, об уме Агамемнона, о героизме Ахилла и других храбрецов, о хитроумии Одиссея и его деревянном коне. Все это Майон слышал не единожды, и ему было скучно — уж Нестор-то, дух и мозг осады Трои, стоявший у истоков, видевший все и всех собственными глазами, мог бы рассказать об этом и гораздо интереснее. Неужели такова злая сила старости, превратившей Многомудрого в занудливого старца? Он был рад, что Нестор наконец замолчал.
— Все это я знаю, — сказал он осторожно, боясь показаться невежливым.
— А чего же ты не знаешь? — живо спросил Нестор. — И что ты хочешь знать?
— Понимаешь, Многомудрый, — сказал Майон, — я недавно говорил с Гиллом
— это мой школьный друг, сейчас начальник тайной службы. Он подходит к проблеме как сыщик, и это довольно интересно. Получается, что мы, наше поколение, собственно говоря, ничего не знаем о Троянской войне. Существует некоторое количество отшлифованных формул, фраз, рассказов и цитат, их постоянно перебирают, как скряга монеты, раскладывают в разных сочетаниях, но они по-прежнему составляют какой-то заколдованный круг. Воины, сражавшиеся под Троей, рассказывают практически лишь о перипетиях стычек и о добыче. Не хватает чего-то живого, духа эпохи, невозможно садиться за повествование о Троянской войне, имея в распоряжении горсточку избитых фраз. Как вырваться из этого заколдованного круга, я пока не знаю.
Он говорил все медленнее, несколько раз запнулся, а там и вовсе замолчал. Нестор смотрел на него туповато и скучно, смаргивая дремоту. «Безнадежно, — горько подумал Майон, — а до чего жаль».
— Живого, да… — сказал Нестор. — Ну что же, ищи, Твори, мучайся, иначе и нельзя. Пойду я вздремну, вы уж простите старика. Жаль, Майон, что Течей не сможет ничего рассказать, — он в той войне не участвовал. Пойду я.
Он грузно поднялся и побрел к двери.
— Ну что же, — сказал Тезей, — насчет заколдованного круга вы с Гиллом подметили верно. Правда, Нестор выразился немного неточно: конечно, я не плавал под Трою, но это события из моей молодости — Троя, война, Елена…
— А какая она была, Елена? — тихо спросил Майон.
— Она была прекрасна, — сказал Тезей. — Наверно, самая красивая на свете. Когда я встретил ее впервые, она расцветала, только что расцветала. Почему-то принято считать, что самый унылый и непривлекательный цвет на свете — серый. Но у нее были знаменитые спартанские серые глаза. Я не буду искать сравнений, вы, поэты, делаете это лучше, у вас великолепно получается. То, что я могу вспомнить, вернее, то, что я никогда не забывал, невозможно перелить в слова и строчки: загородная дорога, храпящие лошади и эти серые глаза — как отражение хмурого неба. Или небо — отражение этих глаз, это, наверное, все равно…
— Почему же ты не поехал в Спарту, когда ее выдавали замуж?
— Ты переходишь сразу к этому? Интересно, почему ты обходишь разрушение Афин? Из деликатности не смеешь упрекнуть царя в былом безрассудстве, вызвавшем войну? Майон, мне давным-давно уже не доставляет удовольствия, когда меня боятся или льстят.
— Не знаю, — сказал Майон. — Мне совершенно непонятно, почему спартанцы пошли войной, честно говоря. В конце концов ты хотел жениться на ней, хотя и избрал не самый традиционный путь. Неужели Тиндарей этого не понимал? Не настолько уж было убого тогда наше царство, чтобы оказаться абсолютно неподходящим местом для дочери царя Спарты. И еще: я могу ошибаться, но, мне кажется, женщину невозможно похитить, если она не хочет. Почему же ты, царь, все-таки не отправился в Спарту на состязание женихов?
— Ты знаешь, что такое разочарование?
— Думаю, да, — сказал Майон.
— А я думаю, что только понаслышке, — сказал Тезей. — Это очень страшно и тяжело — разочароваться в друге, в идеалах, в деле, женщине. Еще и потому, что человек сам вопреки фактам и подсказкам окружающих изо всех сил пытается не допустить краха своих иллюзий.
— Выходит, ты…
— Это было трудно, но необходимо, — сказал Тезей. — Понять, что Елена — всего лишь Красота. Воплощение красоты, не обремененное более ничем — любовью, умом, добром, способностью сопереживать и сострадать. И человек, если только он не совершенно туп, вынужден сообразить, что нельзя связывать жизнь с женщиной, подобной Елене. Красота сама по себе еще ничего не означает. И уж, безусловно, не служит добру.
Не было разницы в возрасте, не было царя и приближенного — все ушло, отодвинулось куда-то, и остались лишь два человека, понимавшие друг друга с полуслова.
«Он по-настоящему любил ее, — подумал Майон. — Когда пришло беспощадное холодное прозрение, он долго не мог опомниться, пустился во вся тяжкая — чего стоит одна шальная попытка похитить Персефону, владычицу подземного царства? Может быть, после блистательной победы над Минотавром он бросил искренне любившую его Ариадну как раз из глупой мести всему женскому роду, силясь доказать этим себе и всем, что стал холоден и навсегда закрыт для всяких чувств?»
— Потому ты и не поехал в Спарту?
— Да, — сказал Тезей. — Конечно, тогда мыслям далеко было до той гладкости, с которой я их сейчас излагаю. У меня хватило времени обдумать многое за годы, проведенные в Аиде. Думаю, была пора, когда она начинала во всей полноте осознавать себя властительницей сердец. И выбрала Менелая. Потом Париса. Потом еще нескольких, прежде чем вернулась к Менелаю, но и это еще не конец. Я не таю против нее зла, Майон, — у меня было много женщин и много дел. В сущности, какой смысл злиться на человека за то, что он создан не таким, каким бы ты желал его видеть? Хорошо еще, что Елена — просто никакая, не злая и не добрая, не то что ее сестрица Клитемнестра, дражайшая супруга покойного Агамемнона. — Он грустно усмехнулся. — Бедняга Агамемнон, это так печально и нелепо — уцелеть под Троей и погибнуть от руки собственной жены в собственном доме.
— И все же ты не пошел под Трою?
— А что мне там было делать? Что нам всем там было делать? Из-за того, что некие мерзавцы…
Он замолчал, и что-то осталось недосказанным.
— Значит, ты считаешь, что она уплыла с Парисом по своей воле?
— Я думаю, что знаю ее, Майон. У тебя грусть на лице? Неужели ты в самом деле полагаешь, что этот случай полностью зачеркивает нашу веру в любовь и красоту?
— Нет, — сказал Майон. — И все же… Жаль, когда уходит сказка, в особенности если с этой сказкой ты рос, считая ее правдой.
— А что изменилось? — спросил Тезей. — Суть, остается неизменной — Троя погибла из-за Елены. Только Елена оказалась лишенной тех высоких душевных качеств, которыми ее почему-то наделяли — совершенно непонятно почему.
— Это-то и плохо, — сказал Майон. — Лучше было бы верить, что женщина, вызвавшая такие события, была умна и добра. — Он помолчал, не спуская глаз с Тезея. — Царь, меня почему-то не покидает ощущение, что ты рассказал мне не все.
— Возможно, — сказал Тезей. — Ну и что? В прошлом неминуемо остается что-то, что следует накрепко забыть. Так будет лучше для всех. К чему вам, молодым, знать о некоторых подробностях нашего тогдашнего бытия?
— Возможно, затем, чтобы мы не повторили ваших ошибок.
— А если мы надеемся, что вы и без того достаточно умны и осмотрительны?
Как-то незаметно улетучились недавняя откровенность и доверие, начиналась игра словами, искусный поединок, интересный и занимательный в другое время, но не приближавший Майона к истине.
— Заманчиво думать, что перед нами всего лишь цепочка случайностей… — проговорил Тезей. — Что Агамемнону в жены случайно досталась коварная шлюха, что все убийства и всю грязь следует рассматривать лишь как кусочки, не соединяющиеся в целое. А это как раз целое. Война отравила души, не принесла никому счастья. Погиб Агамемнон, затерялся где-то в океане Одиссей, и никто ничего не приобрел, а вот потеряли что-то все до единого, даже те, кого не было на берегах Скамандра.
Он замолчал, и ясно было, что ничего он больше не скажет. «Что же потерял он? — подумал Майон. — Что?»
— Разреши мне уйти, царь, — сказал он.
— Да, как хочешь. Подожди. — Тезей колебался, пожалуй. — Какого ты мнения о Несторе?
Майон пожал плечами:
— Скучноватый старик. Я уважаю его за прошлое, но, видимо, все его заслуги лишь прошлому и принадлежат.
— Слышал бы это Нестор. Он ведь внимательно изучал тебя, пока ты вполуха слушал его нарочито занудную болтовню. Майон, что ты ищешь в жизни и чего ты от жизни хочешь?
Вопрос был неожиданным и застал врасплох. Видимо, понимая это, Тезей терпеливо ждал.
— Наверное, я не смогу ответить, — сказал Майон. — Просто не знаю. Одно время я думал, что живу лишь для того, чтобы волны, и ветер, и море, и слова становились стихами. Но теперь кажется — нужно что-то еще. Почему ты спрашиваешь?
— Гадаю, чего ждать от вас и на что вы окажетесь способны, новое поколение. Люди слишком молоды, Майон, человечество сотворено Прометеем совсем недавно. Многое мы нащупываем, словно бродя в тумане. Наша жизнь, как и мы сами, напоминает глиняную амфору, уже вылепленную, но еще не обожженную в печи и не покрытую красками. Человечество еще не вышло из детства, мы создаем мир, а он создает нас. А я, как ни крути, все же был одним из гончаров. Наверняка я сделал много ошибок. Но и добился кое-чего. И теперь вглядываюсь в лица тех, кто приходит нам на смену: на что вы способны, чего от вас ожидать?
— Знаешь, это похоже…
— Ну, договаривай, не бойся. На завещание, верно? Кто знает, как все обстоит. Ну, иди.
Лишь на лестнице Майон сообразил, что никак не может уразуметь, для чего, собственно, Тезей его позвал. И почему говорил так, словно собрался покинуть мир в ближайшие дни.
Он спускался по лестнице, а там, где лестница кончалась и переходила в широкую мощеную дорожку, стоял Гилл, прямой, как лезвие кинжала.
— О чем вы говорили? — спросил он резко.
— О Елене, о Трое, о разных вещах, — сказал Майон. — Послушай, ты знаешь его лучше. Он не болен?
— Что ты имеешь в виду?
— То ли он болен, то ли смертельно устал. — Майон подумал и решился, все-таки это был старый друг, школьный товарищ. — Дориец, можешь ты хотя бы намекнуть, что происходит? Я ощущаю что-то, но не могу понять, что.
— Подожди. — Гилл крепко взял его за локоть и повел в глубь огромного сада, мимо фонтанов, клумб, колоннад, аккуратно подстриженных кустов. Они сворачивали на какие-то полузаросшие дорожки, несколько раз проходили мимо неприметных людей, делавших Гиллу знаки. Вышли к глубокому гроту, увитому виноградом.
— Вот теперь можно не бояться, что подслушивают, — сказал Гилл. — Так вот, Майон, все началось с убийства на морском берегу.
7. НА ОЛИМПЕ ВСЕ ЛЮБЯТ ДРУГ ДРУГА
Когда перевалило за полночь, Майону показалось, что кто-то осторожно, но настойчиво потряхивает его за плечо, и он проснулся, широко открыл глаза, привыкая к темноте и проступающим из нее очертаниям комнаты.
Он моргнул, зажмурился, потряс головой и снова открыл глаза, но видение не исчезало — два бледно-зеленых огня сияли над столом холодным гнилушечьим светом, смотрели прямо на него. Развернулись крылья, мягкое дуновение воздуха коснулось кожи, сова бесшумно пролетела по комнате, уселась в изножье постели и не мигая смотрела ему в глаза. Сначала Майон вспомнил, что совы залетают только в пустые, брошенные дома, потом вспомнил, кому принадлежат и чьим покровительством пользуются эти птицы, символы мудрости и хозяева ночи. Сон отлетел, пришло любопытство и осознание необычности всего происходящего.