Похожа такая императрица на тупую тираншу?
Ни в малейшей степени!
Кстати, именно при Анне русским офицерам стали платить такое же жалованье, как иноземцам (ранее иностранцы получали вдвое больше). Именно при Анне в России появились опера, балет, первые научные журналы — и первые русские ученые. При ней были организованы первые экспедиции к берегам Америки.
Нельзя сказать, что Анна очень уж усердно интересовалась науками — но все же Академию посещала не так уж редко, смотрела физические и химические опыты и даже наблюдала в телескоп кольца Сатурна.
И настал момент, когда на самом верху было решено, что в России необходимы свои ученые люди, сведущие в химии (которая тогда изучалась в тесной связке с горным делом и металлургией). Еще Петр I, учреждая Академию Наук, предусмотрел в ней кафедру химии — но как раз этой научной дисциплине в Санкт-Петербурге роковым образом не везло. В 1726 г. на все еще вакантную кафедру химии пригласили курляндского медика Бюргера — но он вскоре принял совершенно русскую смерть: возвращаясь из гостей вдребезину пьяным, кувырнулся из экипажа и убился насмерть. Казалось бы, басурманин, иноземец, слова по-русски не знал, а вот поди ж ты… Есть некая духовная связь меж русскими и немцами, особенно в том, что касается неумеренного поглощения спиртного!
На освободившееся место пригласили опять-таки немца — Иоганна Гмелина-старшего. Этот водочку потреблял гораздо умереннее, ученым был серьезным, да вот беда — химией он (натуралист, ботаник, зоолог, этнограф) интересовался менее всего. И, как только подвернулась оказия отправиться с естественнонаучной экспедицией в Сибирь, Гмелин ею немедленно воспользовался — и остался в Сибири на десять лет без малого.
В общем, нужно было готовить своих специалистов, не полагаясь на капризы германского ума. Академия выбрала трех кандидатов:
«1. Густав Ульрих Рейзер, советник берг-коллегии сын, рожден в Москве и имеет от роду семнадцать лет.
2. Дмитрий Виноградов, попович из Суздаля, шестнадцати лет».
3. Михайло Ломоносов, крестьянский сын, из Архангельской губернии, Двинского уезда, Куростровской волости, двадцати двух лет».
На самом деле Михайле тогда было добрых двадцать пять годочков, но он убавил себе возраст, чтобы не казаться чересчур уж «матерым» — а то, чего доброго, за границу не пошлют, ведь Академии вьюноши надобны…
Михайло свет Васильевич, надобно вам знать, всегда считал, что для пользы дела не грех и приврать. В свое время, стараясь попасть в Славяно-греко-латинскую академию, он скрыл свое настоящее происхождение (крестьянских детей в сие учебное заведение принимать было запрещено официальным указом) и назвался сыном холмогорского дворянина. Проехало.
Чуть позже, когда готовилась экспедиция в закаспийские степи, Михайло, чтобы принять участие в столь интересном деле, написал в прошении, что отец у него не крестьянин и не дворянин, а священник. Правда, на сей раз кто-то въедливый учинил строгую проверку, и враки выплыли на свет божий. В совершеннейшей растерянности чиновник вскричал:
— Да кто ж ты есть-то, аспид? То дворянским сыном пишешься, то поповичем… Батогов захотел?
Дело пахло жареным, но Ломоносов уверял, что все «учинил с простоты своей» — и дело как-то замяли…
Пусть никто не думает, будто я хочу каким-то образом бросить тень на великого российского ученого. Просто-напросто, как говорится, из песни слов не выкинешь, что было, то было. И, если рассудить, если бы не это нахальное вранье, очень может статься, не было бы в славной истории науки российской столь титанической личности, как Ломоносов. Цель, уж простите, иногда все же оправдывает средства…
Тем более что учился Ломоносов в Марбургском университете всерьез и усердно: физике, математике, горному делу и многому, многому другому. Однако была у Михайлы страстишка, сохранившаяся на всю жизнь: долго и вдумчиво гулять в кабаке (и, будем откровенны до конца, всласть подебоширить). Впрочем, в этом плане он всего лишь следовал старым добрым традициям немецкого студенчества: бушевать, пьянствовать и безобразничать у «буршей» считалось прямо-таки обязанностью. Вот и шатались по тихим немецким городкам пьяные ватаги господ студиозусов, колотили ночами в сковородки под окнами благонамеренных обывателей, в церкви вваливались во время свадеб и похорон, старательно все опошляя, стекла били, прохожих задирали, купеческие лавки громили, по погребам лазили.
Перемежая научные занятия с проказами, Ломоносов прожил в Германии более трех лет, успел даже жениться на Елизавете Цильх, дочери пивовара. (Пристрастие к исторической точности вынуждает меня упомянуть, что на сей раз своего батюшку Михайло объявил уже «купцом и торговцем».)
И вот однажды, по дороге в город Дюссельдорф, Михайло (богатырского роста и телосложения, если кто запамятовал) завернул в кабачок. А в кабачке — пир горой, дым коромыслом. Пировал со своими солдатами и новобранцами прусский офицер, занимавшийся вербовкой рекрутов, — и вскоре, присмотревшись к русскому великану, предложил выпить на халяву.
Какой русский человек от такого предложения откажется? И понеслось…
Между прочим, кому-кому, а прожившему чуть ли не четыре года в Германии Ломоносову следовало бы знать, что слава у прусских вербовщиков самая худая. Прусский король Фридрих Вильгельм I, питавший прямо-таки патологическое пристрастие к рослым солдатам (без тени сексуальности, я не о том!) рассылал своих агентов по всей Германии, наказывая не церемониться. Ну, они и не церемонились: хватали даже монахов, оказавшихся, на свою беду, немаленького роста, а заодно и неосторожных великанов-иностранцев, сдуру сунувшихся в пределы Пруссии. За границей они вели себя чуточку скромнее, но все равно в ход шли любые методы. Дошло до того, что в княжестве Гессен-Кассель нескольких изловленных прусских вербовщиков без особых церемоний повесили на площади…
Но ведь халява, господа мои! Кто откажется?
Похмелье выдалось — хуже не бывает. И дело тут было отнюдь не в головной боли. Открывши утречком глаза, Михайло обнаружил на шее форменный прусский галстук, а в кармане —прусские талеры. А стоявшие вокруг прусские солдаты его похлопывали по плечу и вполне дружески называли камрадом. Офицер ободрял:
— Такому молодцу, Михель, на королевской службе точно посчастливится! В капралы выслужишься, верно тебе говорю!
— Какие такие капралы? — охнул Михайло, содрогаясь от головной боли. — Какой я вам камрад? Я вовсе даже русский подданный!
Вахмистр ему вежливенько объяснил: мол, камрад Михель, ты вчера при нас, при свидетелях, записался на службу к прусскому королю, по рукам ударил с господином поручиком, задаток взял и половину уже пропил… Одним словом, добро пожаловать. Такого молодца и в кавалерию определить не грех, в гусары!
Что называется, приплыли… Солдаты разобрали ружья, предусмотрительно окружили новобранцев и повезли в Пруссию, в крепость Везель…
Качать права не было никакого смысла. За это по головке не гладили. Известна история с неким французским дворянином, которого самым беззастенчивым образом захватили прусские вербовщики. Когда он решил бежать и был пойман, бедолаге отрубили нос и уши, тридцать шесть раз прогнали сквозь строй и, приковав к тачке, загнали на каторгу, где он провел много лет…
Михайло Ломоносов, человек умный и обладавший к тому времени немалым жизненным опытом, быстренько смекнул, что выступать — себе дороже. И, наоборот, прикинулся, что чертовски рад военной службе. С самыми честными глазами и искренним лицом говорил новому начальству:
— Доннерветтер, а ведь мне у вас нравится! У гусар форма красивая, глядишь, и в самом деле в вахмистры выйду…
— А почему бы нет? — благосклонно глядя на ретивого новобранца, поддакивало начальство. — Это офицерами у нас могут быть только дворяне, а до вахмистра и купеческий сын может дослужиться. Зер гут, Михель! Исправным солдатом смотришься!
Правда, пруссаки доверяли камраду Михелю все же не настолько, чтобы отпустить его на квартиру (солдаты тогда, главным образом, располагались постоем в домах обывателей, что для последних было досадной повинностью). Ломоносов вместе с другими новобранцами обитал в крепости, в караульне — но решеток на окнах не было, и одно окно выходило как раз на крепостной вал…
В одну прекрасную ночь Михайла, дождавшись полуночи, выбрался из окошка, прополз мимо часовых, тихонько спустился с вала, тихонько преодолел вплавь заполненный водой крепостной ров, перелез через бревенчатый палисад, выбрался в чисто поле — и уж там припустил во всю прыть! Представляю себе…
Довольно скоро беглеца хватились, и вдогонку помчались кавалеристы. Но граница была недалеко, Михайла, коего всадники уже догоняли, успел-таки скрыться в лесу — а там уже начиналась соседняя суверенная Вестфалия. Правда, для пущей надежности беглец и на вестфальской территории долго еще пробирался лесом и кустарниками, целый день, и лишь на следующую ночь рискнул выйти на большую дорогу. Так и ускользнул от прусской солдатчины. А сложись несчастливее, и не было бы у нас Ломоносова…
Точно так же дурацкая случайность едва не привела к гибели великого писателя Вальтера Скотта еще во младенчестве.
У младенца была молодая нянька, а у няньки в стольном городе Эдинбурге имелся любовник, с коим она оказалась разлучена (поскольку адвокат Скотт с супругой обитали в отдаленной деревне). На почве большой и чистой любви у девицы определенно поехала крыша, и она рассудила просто: ежели некого будет нянчить, то ее, соответственно, отпустят из деревни.
Ну, и отнесла как-то младенца Вальтера утречком подальше от дома, прихватив ножницы, чтобы перерезать ему глотку — я ж говорю, крыша поехала…
К счастью для мировой литературы, у этой паршивки не хватило духу — отнесла дите домой и чистосердечно во всем повинилась: мол, хотела малютку зарезать ножницами, но он так безмятежно гугукал и так ясно улыбался, что рука не поднялась. Дуру моментально вышибли — и даже не поколотили напоследок, что лично я нахожу совершенно неуместным гуманизмом… А малютка вырос и стал великолепным писателем.
И еще об одной случайности. В конце восемнадцатого века на российскую службу пытался поступить один молодой французский офицер, у которого на родине карьера что-то не клеилась. По какой-то позабытой причине его не взяли и в русскую армию. Звали этого офицера Наполеон Бонапарт. Тот самый, он там был один такой. Как сложилась бы европейская история, не окажись в свое время во Франции молодого и популярного генерала Бонапарта, можно только гадать… Масса интереснейших вариантов.
Итак, восемнадцатый век… А как в нем вообще жилось?
Судя по фильмам, неплохо. Интересно, романтично, увлекательно. Благородные герои в белоснежных манжетах и шитых золотом камзолах то несутся куда-то на лихих скакунах, то просаживают горы золота за карточными столами, то крутят романы с очаровательными дамами в пышных платьях с пикантными вырезами…
Да, еще дерутся на дуэлях — опять-таки изящно и романтично.
Никто не спорит. Так действительно тогда жили.
Кое-кто. Точнее, процентов десять населения — благородные дамы и господа, обладатели если не титулов, то хотя бы дворянских грамот. Дворяне. Они и в самом деле романтично скакали на красивых лошадях, звенели шпагами, крутили романы на маскарадах с фейерверками, непринужденно швыряли золото на карточные столы, словом, всячески наслаждались жизнью.
А вот остальные процентов девяносто, простые горожане и крестьяне, вели вовсе не романтичную жизнь, которую скорее следует назвать борьбой за выживание. Горожане вкалывали ради хлеба насущного, на лошадках не носились, золото видели крайне редко (не говоря уж о том, чтобы пригоршнями его просаживать за карточными столами). Крестьянам приходилось и того хуже.
Честно говоря, врагу своему не пожелаю быть крестьянином в Европе восемнадцатого века.
В России, как мы знаем хотя бы из школьного курса, крестьян продавали точно так же, как попугаев в клетках, борзых щенков и галантерейный товар. Живое имущество. Ну, а как обстояло дело в те времена за пределами российских рубежей?
Знаете ли, немногим лучше…
В Польше (Речи Посполитой) панове шляхта точно так же могли распоряжаться своим одушевленным имуществом, то бишь «хлопами», как помещики в России — продавали, дарили, меняли на всякую дребедень. Этим, кстати, и объясняется та легкость, с которой три соседних государства — Россия, Австрия и Пруссия —в конце восемнадцатого века делили Польшу, словно именинный торт резали: весело и непринужденно, с циничными ухмылками и хамскими прибауточками, не встречая особого сопротивления. Крепостным землепашцам смена главного хозяина представлялась какой-то абстракцией, лично их не затрагивающей вовсе.
Вообще-то передовые умы Польши в конце концов начали робко заикаться, что крепостное право — пережиток средневековья, что не мешало бы и реформы провести… Но кончилось все пустой говорильней в польском сейме, то бишь парламенте, вялотекущей, аккурат в последние годы перед окончательным крахом польской государственности. И потому чуть позже, когда на отошедших к Австрии и Пруссии территориях благородные шляхтичи устроили священную войну за независимость, сотрясая воздух красивыми словесами, простой пахотный народ решил, что участвовать в очередной барской забаве ему как-то не с руки — а потому крестьяне мятежников ловили, вязали и предъявляли новому начальству. Чтоб не баловали, отвлекая со своей освободительной борьбой от сенокоса и обмолота…
В германских государствах крестьянин, в отличие от России и Польши, вещью уже не считался. Его нельзя было продать (по крайней мере, официально, а неофициально и в Германии бывало всякое, распрекрасным образом продавали втихомолку под предлогом «отдачи в услужение»). Однако крестьянин все же оставался прикрепленным к земле. Сбежишь с места постоянного жительства — розги в немалом количестве, а то и смертная казнь. Хочешь вступить в брак — иди за разрешением к своему помещику, а там уж, как он решит. Хочешь отдать детей обучаться ремеслу — опять-таки изволь сначала получить бумажку от герра помещика. На которого, кстати, приходилось работать несколько дней в неделю совершенно бесплатно — ага, та самая барщина, которая отчего-то считается чисто российской деталью быта. В Германии барщина составляла где два дня в неделю, где три, а где и все шесть. Чтобы обрабатывать собственный клочок земли, и ночь есть… И оброк германские крестьяне, кстати, платили точно так же, как российские — и натуральным продуктом, и деньгами. А неисправных плательщиков и вообще ослушников либо драли, как Сидорову козу, либо часов на несколько выставляли на позор, усаживая на деревянного осла посреди городской площади.
Австрийская империя. В тех ее провинциях, что были населены немцами, жилось самую чуточку вольготнее. Там крестьяне были скорее арендаторами, платившими денежный оброк. Зато действовала масса сохранившихся со средневековья повинностей: ну, например, всякий австрийский помещик имел право заявиться к любому крестьянину на своей земле и забрать сына в батраки на свои поля, а дочку — в прислуги. И попробуй откажись…
В провинциях, населенных чехами, жилось еще тяжелее. Тамошним крестьянам запрещалось без разрешения сеньора: покидать поместье, вступать в брак, отдавать детей учиться ремеслу, носить и вообще иметь любое оружие, даже ловить рыбу и собирать хворост (поскольку все леса и рыбные ловли — собственность помещика). Молоть зерно следует исключительно на господской мельнице, печь хлеб — не у себя дома, а в господской пекарне, пиво покупать — только у барина. Ну, и налоги. И барщина. И прочие сомнительные удовольствия.
В Венгрии, пребывавшей тогда под властью Вены, — все то же самое, только в десять раз хуже…
В Италии, где синее небо и апельсины, крестьянину опять-таки жилось как на каторге. Земля в основном принадлежала дворянам, сдававшим ее в аренду — и в качестве платы тамошний «синьор мужик» порой отдавал три четверти урожая. Поборов — масса. Хочешь держать кур и свиней — плати. Хочешь зарезать свою собственную корову — плати. Хочешь выбросить накопившийся мусор — плати. Берешь воду из реки — плати, река не «общая», а непременно дворянская… В общем, все то же самое — землепашец, конечно, не вещь, продать его нельзя, и в картишки уже не продуешь, но этот «свободный» человек в феодальных повинностях по уши, как в болоте. А на Сицилии вдобавок уже в те времена действовала мафия: у каждого крупного землевладельца — своя банда головорезов, и, ежели свободный пахарь вздумает качать права… в общем, вспомните итальянские боевики, только автоматы замените на шпаги, от чего разница, в принципе, невелика.
В Испании — та же картина. Лично свободные крестьяне только в виде арендной платы за землю отдают половину урожая — а ведь есть еще масса других поборов…
Во Франции господа вовсю забавляются охотой на все, что бегает и летает. Блестящие кавалькады тех самых кавалеров в кружевных манжетах и прекрасных дам в декольтированных платьях весело травят зайцев борзыми и охотятся на куропаток на крестьянских полях. Такая уж у них старинная привилегия, еще со времен крестоносцев. Крестьянин, кроме того, не имеет права убивать зайцев и куропаток, которые пасутся на его полях — и не имеет права строить изгороди (мешать охоте!). В некоторых местах запрещалось даже урожай убирать, пока куропато-чьи птенцы не окрепнут и не станут летать: барская охота превыше всего…
Ну, и масса других повинностей и поборов. Так стоит ли удивляться, что на протяжении всего восемнадцатого века Европу прямо-таки трясло от крестьянских восстаний? Размах был лишь самую малость поменее пугачевского…
Ах да, была еще Англия, островок свободы и заповедник вольности…
В некоторых отношениях там и в самом деле жилось чуточку вольготнее. Существовал, например, закон «Хабеас корпус», по которому человека нельзя ни за что ни про что держать в тюрьме — уже максимум через сутки его непременно следует предъявить судье, чтобы тот рассмотрел, по какой такой причине мирного гражданина ввергли в узилище.
Вот только на протяжении восемнадцатого века этот закон официальным образом приостанавливался не менее десяти раз, и всякий раз — не менее чем на год, а то и подольше…
Крепостного права не было, верно. И самых кондовых феодальных повинностей — тоже. Но большая часть крестьян была не собственниками, а опять-таки арендаторами, и в любой момент их могли буквально вытряхнуть под открытое небо. Иди куда хочешь с домочадцами и скарбом, ты ж человек свободный, никто тебя удерживать не имеет права… Почитайте английских классиков. Например, Томаса Гарди, там подобные случаи наглядно описаны…
Крепостничества, в общем, нет. Зато есть лендлорд — местный землевладелец-олигарх, который для всей округи царь и бог. Поскольку сплошь и рядом он еще не только местный помещик, но и местный судья, местный шериф (у которого в те времена прав было даже поболее, чем у американского шерифа), и местный священник, и местный депутат парламента. Попробуй пободайся, ежели охота…
И, между прочим, любой местный судья обладает широчайшими полномочиями. Предположим, в каком-нибудь провинциальном местечке собралась толпа местных жителей, легонько нарушающих общественный порядок — то ли крестьянское возмущение из-за налогов, то ли просто сэры перепили в базарный день и решили малость побуянить…
Так вот, достаточно судье объявиться перед обывателями, протараторить скороговоркой несколько параграфов «Закона о мятеже» — и местная полиция на законнейшем основании может палить в толпу из всех видов огнестрельного оружия, нимало не озабочиваясь наличием там женщин и детей. И полицейским за это ничего не будет, хоть всех до единого перестреляй — «Закон о мятеже» прочитан, так что формальности соблюдены. А то, что в задних рядах, очень может оказаться, и не расслышали, что там судья бормочет, — дело десятое…
В том же восемнадцатом столетии, при наличии отсутствия крепостного права, шахтеры, случалось, работали в железных ошейниках. Не все, но случалось. О чем немало писали английские историки и писатели, отнюдь не левые: если попадется роман под названием «Камероны», прочитайте, не пожалеете. Лишитесь кое-каких иллюзий касаемо «старейшей в Европе» демократии.
Но самое скверное все же, что только имелось в восемнадцатом веке, — это сохранившаяся с феодальных времен неприглядная штука под названием «сословные различия». Что это означало на практике?
Да то, что существовала этакая пирамида, где на ступеньках один над другим стояли сословия — выше всех благородное дворянство, а ниже него — все остальные. И люди исключительно в силу своего происхождения были обречены занимать отведенную им ступеньку. Хорошо, если она оказывалась верхней. А если — нижней?
Тогда — ничего хорошего. Как бы умен, благороден душой и какими бы талантами ни был одарен низший, он обречен был оставаться человеком второго сорта. В любой момент какая-нибудь тупая, надутая скотина (к счастью своему, обремененная длинной родословной) могла процедить через губу:
— Пшел, быдло…
И приходилось смирнехонько отступать, кланяясь — таково уж устройство жизни…
Тогдашняя жизнь больше всего напоминала шахматную доску — где пешки предельно ограничены в передвижении и возможностях, в отличие от более благородных фигур. Если кому-то случится перечитывать «мушкетерскую» трилогию Дюма, советую обратить внимание, как благородные дворяне, Атос, Портос, Арамис и д'Артаньян, относятся к тем из окружающих, кто благородным происхождением похвастаться не может. Арамис «ударом кулака отбрасывает» горожанина, имевшего неосторожность чуточку забрызгать его грязью. Д'Артаньян, верхом на лошади мчавшийся куда-то по неотложным делам, сшиб горожанина «и не подумал останавливаться ради такого пустяка» (между прочим, горожанин этот был не простой булочник или фонарщик, а член Парижского парламента, в переводе на наши современные реалии — член Верховного суда Российской Федерации) — но какая разница? Главное, не дворянин.
Самое грустное, что мушкетеры так поступают не специально, не по черствости души — они просто-напросто на автомате делают то, что благородному господину положено…
Жили они, правда, в семнадцатом столетии — но и в восемнадцатом во Франции обстояло точно так же, а лондонская «золотая молодежь» калечила попавшихся на пути простолюдинов исключительно из спортивного интереса…
В Пруссии, как уже говорилось, офицером мог стать только дворянин. Во Франции полки (если не считать пары-тройки особо привилегированных, находившихся на содержании казны) были частной собственностью своих полковников. Полковник на свои деньги кормил, одевал, содержал солдат. И всегда мог свой полк продать за приличную сумму, а располагающий этой суммой (при условии, что он был благородного происхождения) мог этот полк законным образом купить, и в одночасье из «простого» графа стать графом Таким-то, полковником. Поскольку — престижно. Военный опыт при этом абсолютно не требовался.
В Англии патенты на офицерские чины совершенно официальным образом продавали вплоть до конца девятнадцатого столетия. Единственное условие, кроме, конечно, обладания соответствующей суммой, — благородное происхождение (отсутствие военного опыта опять-таки не имеет никакого значения).
«Ну и что? — пожмет плечами какой-нибудь пацифист. — Что в таком порядке вещей плохого? В армии можно не служить…»
А если вы, сударь мой, из простых ? Тогда вас все равно загребут вербовщики, или просто-напросто мелкий германский князек, отчаянно нуждаясь в деньгах, велит мобилизовать тысчонку-другую подданных и продать их какой-нибудь великой державе. Именно так обстояло в свое время с уроженцами германского Гессена, которых тамошний владетель продал Англии, а та послала их в Америку воевать с восставшими колонистами…
Между прочим, в некоторых итальянских государствах законнейшим образом существовали два вида судов: один для дворян (не в пример более гуманный), другой — для всех прочих. А там, где суд был один для всех, в законах черным по белому было написано, что судья обязан «учитывать сословное происхождение обвиняемого». Благородных, как легко догадаться, особо не притеснять, а вот прочим отмеривать на всю катушку…
Масса профессий, масса должностей и государственных постов была просто-напросто недоступна для тех, кто дворянскими грамотами не обладал. Редчайшие исключения лишь подчеркивали правило.
А потому такой размах получило самозванство — то бишь самовольное присвоение дворянства. Сплошь и рядом те, кто без законных на то прав выдавал себя за дворян, поступали так не из каких-то шкурных или криминальных соображений, а попросту хотели считаться полноправными, полноценными людьми…
К слову сказать, в восемнадцатом столетии такое самозванство сплошь и рядом прокатывало. Главное было — перебраться подальше от родных мест, чтобы не столкнуться с земляками.
А еще лучше — переехать в другую страну и уже там назваться дворянином, да не простым, а бароном или графом.
Тот самый капитан королевских мушкетеров де Тревиль, которого Дюма вывел в «Трех мушкетерах», на самом деле вовсе не Тревиль, да и прав на дворянскую приставку «де» не имел ни малейших. Поскольку до тех пор, как отправиться в Париж искать удачу, звался «Труавиль» и был сыном простого торговца — почтенного человека, честного, уважаемого в родном городке, но к дворянству нисколько не прикосновенного.
Из Гаскони (захолустная окраина французского королевства, тамошнего Урюпинска) уехал молодой человек Труавиль — а через пару-тройку недель в Париж прибыл тот же самый вьюнош, но звавшийся уже «шевалье де Тревиль», якобы потомок старинного рода, происходившего чуть ли не от крестоносцев. Что характерно, у него при себе был ворох подтверждавших это бумаг, достаточно ветхих на вид…
И — ничего. Проехало. Когда де Тревиль сделал неплохую карьеру при дворе, никто уже не рвался вдумчиво исследовать его родословную — тем более что это грозило встречей в темном переулке с буйными подчиненными де Тревиля, которым проткнуть шпагой человека было все равно что другому стакан вина выпить…
Кстати, реальный д'Артаньян (дворянин хотя и настоящий, но не титулованный), однажды стал графом буквально в одночасье — не в результате королевской милости, а по собственному хотению. В одно прекрасное утро мило и непринужденно заявил, что он, знаете ли, граф, а потому и обращаться к нему нужно соответственно. Поскольку гасконец был в те времена в большой милости и у короля, и у всемогущего первого министра кардинала Мазарини, вслух протестовать против подобных геральдических сюрпризов ни у кого язык не повернулся. Покрутили головами, махнули рукой и в конце концов как-то свыклись: одним графом меньше, одним больше — какая, в принципе, разница…
Коли уж мы мимоходом упомянули о суде, нелишним будет рассказать и о тюрьмах с казнями…
Пытки и в восемнадцатом веке считались обычными следственными мероприятиями, прямо-таки рабочими буднями — и вот в этом отношении дворяне и простолюдины пользовались одинаковыми правами. Точнее говоря, при необходимости на дыбу вздергивали и лошадьми рвали на части при большом скоплении народа что мельника, что графа…
В Пруссии пытки отменил в 1754 г. Фридрих Великий — но и после этого еще долго пороли розгами и прогоняли сквозь строй.
В Великобритании только в 1802 г. с Лондонского моста убрали железные колья — а до этого на них для всеобщего обозрения выставляли головы казненных.
Вообще английская Фемида заслуживает отдельного разговора — о том, какие зверства происходили на континенте, мы, в общем, наслышаны, а вот добрую старую Англию отчего-то многие безосновательно полагают райским уголком, где с правами человека, гуманностью и прочими умилительными вольностями все обстояло прекрасно и триста лет назад…
Ага, держите карман шире…
Начнем с того, что в восемнадцатом веке в Англии примерно 350 видов преступлений карались смертной казнью. И виселица, в частности, ждала любого, кто украдет добра более чем на пять шиллингов.
Много это или мало? В одном из английских романов восемнадцатого столетия героиня, служанка из зажиточной, но не особенно богатой семьи (хозяин — не лорд и не герцог, простой сельский помещик) купила у другой служанки воротник из дешевых кружев для выходного платья. И заплатила за него семь шиллингов.
Вот вам и мерка. Укради воришка с веревки этот вывешенный для сушки служанкин воротник — и виселица ему обеспечена… Между прочим, документально зафиксированы в то время казни четырнадцатилетних детей. По суду, по закону. Как бы ни костерили Российскую империю, но подобного в ней все же не случалось — да и в других европейских странах тоже.
В знаменитой лондонской тюрьме Нъюгейт существовала так называемая «давильня». Тех, кто отказывался признать себя виновным, несмотря на улики и свидетельские показания, приковывали к полу, на грудь клали деревянный щит, а уж на него наваливали железные болванки — пока бедолага не умирал. Эта жуткая процедура, официально именовавшаяся «казнью через давление», была отменена только в 1734 г.
Восемнадцатый век, повторяю снова и снова, — самое причудливое сочетание несовместимых, казалось бы, вещей. Когда в Лондоне все же перестали выставлять на кольях головы казненных, громче всех против этого протестовали вовсе не безграмотные завсегдатаи дешевых кабачков, а интеллектуалы высшей марки вроде Сэмюэля Джонсона и Босуэла — они, знаете ли, полагали, что подобная «наглядная агитация» оказывает нравоучительное действие и служит, говоря современным языком, профилактике преступлений. Хотя уже в те времена было прекрасно известно, что наибольшее число карманных краж случается как раз в толпе, собравшейся поглазеть, как вешают карманного вора…
Тогдашняя Англия была единственной страной в Европе, где законным образом вешали детей — и одной из немногих европейских стран, где действовал выбранный парламент. У этого учреждения была масса недостатков. Избирательные права в ту пору имело процентов двадцать населения, не более того. Система избирательных округов была нелепой и несовершенной. Например, во множестве имелись так называемые «гнилые местечки» — давным-давно пришедшие в запустение городки и деревни, где насчитывалось от силы полтора полноценных избирателя — но этакий «округ» мог посылать депутата в парламент. А какой-нибудь город с населением тысяч в десять человек — не мог. Такова уж сила старинных традиций: беда данного города в том, что он был слишком молод, а значит, старыми привилегиями не охвачен.