Особого внимания мемуариста удостоился Константин Симонов. Однажды, говорит, за то, что он не согласился принять участие в литературном вечере, врезал ему почище, чем Смелякову: «Баба с возу – кобыле легче!» Ну, что ж, если это и впрямь было, считай, что доказал свое превосходство, и до конца дней гордись этим. Но ему этого мало, и приводит еще письмо поэта Федора Сухова, не отличавшегося стабильностью психики, где тот писал: «Все эти эренбурги, симоновы, полевые – преступники…» Сюда же подверстан и Светлов. Преступники!.. Да еще бы, ведь Симонов во время войны призывал советского солдата, шедшего в бой против оккупанта:
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей,
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
В те же дни Светлов писал:
Я не дам свою родину вывезти
За простор чужеземных морей.
Я стреляю.
И нет справедливости
Справедливее пули моей.
А оказывается, как прозрел после войны Сухов, надо было вот в каком духе писать:
Не хвастайся, что убивал врага,
– Ты убивал обманутого брата…
Вот оно что! Грабители, насильники и убийцы, в современнейшем всеоружии нагрянувшие к нам отнять родину и истребить нас самих, были, оказывается, совершенно в духе Светланы Сорокиной – нашими братьями, а мы по серости своей не поняли их. Ну, жалко, что они не добрались до его нижегородской деревни, как доползли до моей тульской… Названные писатели лишь пером воевали против захватчиков, и то уже преступники. А ведь миллионы солдат, вся Красная Армия истребляла немцев в прямом смысле, силой оружия. Понимает ли патриот Куняев со своим Суховым, что из этого следует по их гуманистической классификации?
Тут же мемуарист, и в армии-то не служивший, с уже известным нам презрением и брезгливостью упомянул «всех (!) корреспондентов фронтовых газет», т.е. сотни советских писателей, иные из которых головы сложили за Родину, «всех (!) политруков», в том числе, естественно, и Героя Советского Союза панфиловца Василия Клочкова, который в страшный для Родины и в свой смертный час бросил боевой клич: «Велика Россия, а отступать некуда, позади – Москва!» Чем еще и они все провинились перед бурным гением?..
Прочитав это еще в журнале, я тотчас позвонил мемуаристу: «Что ты себе позволяешь! Ведь этот Федя был блаженный. Статьями Эренбурга мы на фронте всю войну зачитывались; Симонов был тогда самым смелым, энергичным и популярным писателем, побывал на всех фронтах от Черного до Баренцева моря, его стихи жены переписывали и посылали на фронт мужьям; Полевой всю войну был военным корреспондентом, а потом написал замечательный роман о Маресьеве…» «Да, Федя был блаженный, – согласился Куняев, – но он имел в виду не только военное время, а всю литературную деятельность этих писателей в целом». «Еще того чище! Преступна не только военная пора их жизни – вся их жизнь преступна! Да ты соображаешь, что говоришь?..»
Видимо, под влиянием этого разговора в книжной публикации своих воспоминаний он вставил: «Погорячился Федя, называя „преступниками“ Эренбурга, Толстого, Симонова…» Ну а если тебя назовут в журнале, а потом в книге хотя бы, допустим, редактором-взяточником, потом промурлыкают: «Ну, погорячились…» Доволен будешь?
В «списке Куняева» еще и Алексей Толстой, названный авантюристом; и Катаев. Опять заявив, что он «всю жизнь старался быть посредником, послом, глашатаем примирения», Куняев пишет о них: "Не зря (!) была сочинена в 1920-е годы хлесткая эпиграмма:
Я человек простой,
Читаю негодяев,
Таких, как А. Толстой
И Валентин Катаев.
Да, был когда-то пародист-юморист Арго (Абрам Маркович Гольденберг, 1897-1968). Это он специализировался на фабрикации таких милых побрехушек, которые ныне поддерживает и пропагандирует больной русский патриот Куняев. Прочитав это еще в журнале, я опять подумал, а как бы наш любитель старых еврейских эпиграмм встретил, допустим, в воспоминаниях коллеги такую запись: "Не зря, не зря после публикации мемуаров Куняева появилась хлесткая эпиграмма:
Я слезы лью рекой…
О время негодяев! –
Таких, как М. Швыдкой
И Станислав Куняев.
Не зря!.." А ведь рядом с тиражированием первой эпиграммы это выглядит просто шуткой, поскольку Толстой и Катаев, как и подавляющее большинство других писателей, оплеванных Куняевым, ответить и защитить себя уже не могут, а тут у одного из названных в руках телеканал «Культура», газета «Культура», у другого – свой журнал и даже свое издательство…
На старом друге Евтушенке, которого не так уж давно он считал великим поэтом и готов был поднять за это бокал, Куняев, похоже, совсем, надорвался и потерял управление собой. Вот ведь какой извергает фонтан желчи: «выкормыш социалистических джунглей (А самого где вскормили?)… подкидыш (Чей и кому?)… цирковой пудель… дворняшка… кабысдошек… собаченыш… сволоченыш… зверек… хищник… волчонок… волчушок… волченыш… охвостыш… сталиненыш… гибрид собаки и волка… помесь либеральной болонки и тоталитарной овчарки… шакал… сука…» Я вовсе не против крепкого словца в иных случаях, и Евтушенко вызывает у меня сейчас только неприязнь, но ведь здесь дело не в нем. Дело в литературе, в культуре. Весь «список Куняева» и, в частности, этот последний букет о Евтушенке находятся уже вне литературы, вне культуры, и прежде всего – вне русской культуры. Ведь и гнев, и брань имеют свою эстетику. Должны иметь! Впрочем, что ж это я? Ведь и Евтушенко вон что лепит в глаза тем, кто ему не по нраву: «евнух»… «труп»… «питекантроп»… «предатель»… «убийца»… «палач»… «козлы»… «стадо»… «навоз»… и т.д. Так что стоят они здесь друг друга, два сапога – пара…
До пророка Солженицына такое полоумное кабацкое буйство было совершенно немыслимо не только в литературе, но и просто в печати. Но ему запали в душу слова одного бандюги: «Я освобождаю человека от унизительной химеры, называемой совестью». И вот появились его полубессмертные труды «Архипелаг» да «Теленок», и оттуда о всей нашей истории и жизни, о советских писателях поперло: «слюнтяй и трепач»… «шавка»… «дрянь»… «эти хари, эти мурлы»… «туполобая дремучесть»… «лысый, изворотливый, бесстыжий»… «проходимец»… «ископаемый догматик»… И все это дано не так, как я привожу, а с конкретными именами живых и почивших.
Подумал бы: может, это и ко мне приложимо? Нет, он знай наяривает дальше: «мракобес»… «душитель»… «палач»… «мертвец»… «лицо, подобное холеному заду»… Это все об отдельных писателях, а вот коллективные портреты: «бездари»… «шельмецы»… «паразиты»… «шкодники»… «плесняки»… «плюгавцы»… «сволота»… «шайка»… «балаганные хари»… «огородные пугала»… И подумать только, такое пугало получило Нобелевскую премию да еще наши ученые мужи избрали его в Академию наук вместе с Яковлевым!..
А вот особая, чисто зоологическая часть солженицынского арсенала: «кот»… «собака»… «сукин сын»… «волк»… «хваткий волк»… «порочный волк»… «яростный кабан»… «ревущий буйвол»… Нетрудно видеть, что Куняев для своего исследования личности и творчества Евтушенко черпал именно отсюда. Но надо честно признать, что Станислав Юрьевич еще не дошел до таких вот солженицынских красот из мира рептилий и насекомых: «пьявистый змей»… «широкочелюстный хамелеон»… «разъяренный скорпион на задних ножках»… и т.п. Видимо, отсюда он позаимствует сокровища для третьего тома своих воспоминаний…
Да, родоначальник всех мерзостей нынешней жизни, в том числе и пьяной распущенности языка, – Солженицын. Ведь «Архипелаг» – это 1973 год. А ныне его последователей, учеников можно встретить там, где совершенно не ожидаешь… Куняев рассказывает, что однажды в «Знамя», где он работал, зашел Виктор Ефимович Ардов и, приглядевшись к нему, вдруг при всем народе брякнул: «А вы, милейший, не полужидок?» Очень правдоподобно. Именно таким предстает он в воспоминаниях хорошо знавшей его Э. Герштейн: «развязный, охальный анекдотчик-юморист» (Мемуары, с. 428). И я запомнил его таким же. Когда я в конце 1950-х годов работал главным редактором Литературной редакции нашего зарубежного радио, он приходил с ворохом неряшливых слепых экземпляров своих юморесок и совал их мне в руки, бесцеремонно приговаривая: «Это можно вещать сразу. Сразу!» Помнится, мне ничто не подошло…
Непостижимым образом Ардов, писавший для цирка, для эстрады, для «Крокодила», был долгие годы в приятельских отношениях с Ахматовой. Бывая в Москве, она часто останавливалась в доме Ардовых на Большой Ордынке и подолгу там живала. Есть человеческие сочетания, которые поражают воображение: Шолохов и Шахмагонов… Ахматова и Ардов… Впрочем, в последнем случае, с одной стороны, надо принять во внимание, что со временем, как свидетельствует Э. Герштейн, «Анна Андреевна стала холодно относиться к Виктору Ефимовичу… В конце концов она потеряла к нему доверие» (с. 485). С другой стороны, Ахматова очень любила его жену – Нину Антоновну Ольшевскую, артистку МХАТа. Это многое объясняет. Судя по всему, та действительно была очень обаятельным человеком. Э. Герштейн представляет ее нам «красавицей смешанных кровей, – аристократической польской, русской и татарской». Ну сам-то Ардов был красавцем одной крови… Э. Герштейн пишет со слов Льва Гумилева: "Дом Ардовых импонировал ему своей, как ему казалось, артистической светскостью. Там бывают только блестящие женщины: Вероника Полонская (последняя любовь Маяковского, красавица), или дочь верховного (?) прокурора, или жена Ильфа… Над тахтой Нины Антоновны портреты влюбленных в нее знаменитых поэтов, например Михаила Светлова… а в ногах вот сидит Гумилев… Нина Антоновна кокетничала с Левой, и он откровенно признавался: «Я не могу оставаться равнодушным, когда она лежит с полуоткрытой грудью и смотрит на меня своими блестящими черными глазами» (с. 230)…
Первым браком Ольшевская была замужем за Владимиром Петровичем Баталовым, тоже артистом, но мало известным. Их сын – Алексей Баталов, знаменитый ныне народный артист СССР. У Владимира был родной брат Николай Баталов, прославившийся участием еще в немых фильмах «Путевка в жизнь» и «Мать». Его очень любил Сталин, то и дело отправлявший его в санатории лечиться от туберкулеза. Увы, в 38 лет он умер…
Так вот, зафиксированный Куняевым интерес Ардова к «полужидкам» объясняется, вероятно, тем, что в его семье их было двое – Миша и Боря, братья Алексея Баталова по матери. Нас интересует первый – Михаил. Окончив в том самом 1960 году, когда его папа пытал Куняева, факультет журналистики МГУ, он работал на радио, возможно, где-то в соседней комнате со мной. Может быть, именно этим и объясняются вторжения его папы ко мне: «Это можно вещать сразу!»… Будучи выходцем из артистическо-писательской богемной среды, «полужидок» Михаил по прошествии времени стал протоиереем, настоятелем одной из церквей в районе Речного вокзала. Что ж, исполать!
Но к чему я это все? А к тому, что все хорошо бы, но протоиерей-"полужидок" не только вопит с телеэкранов «Мы никогда не признаем бандитское Красное знамя!», но еще и книги сочиняет, в направленности коих есть нечто существенно общее с тем, что пишут Солженицын и Куняев о русской литературе. Последняя из них называется «Возвращение на Ордынку» (Л., Инкапресс, 1998). Там можно прочитать такое, например: «Еще полтораста лет назад полуграмотному Белинскому было известно»… «начиная с неуча Белинского и кончая чудовищным монстром Лениным»… «нравственный урод и графоман Чернышевский»…7 «памятный нам персонаж, любимец палачей Шолохов»… В последнем случае Ардов несколько уступает Солженицыну, который писал не о «любимце палачей», а прямо – о «палаческих руках» Шолохова. Но зато батюшка превзошел всех в своей проповеди, обращенной к «чрезмерно горячим поклонникам Пушкина»: «Этот человек почти всю жизнь прожил кощунником, развратником, дуэлянтом, картежником, чревоугодником…» В частности, кощунственными сын юмориста объявил стихотворения Пушкина «Мадонна», «Бесы», «Жил на свете рыцарь бедный». Не соответствуют-де они букве Святого Писания. Да если так, то почему не зачислить в кощунники, допустим, и Лермонтова еще. Это же он писал:
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…
Выходит, звезды-то не внемлют Богу, а о чем-то своем лясы точат. А дальше?
В небесах торжественно и чудно
Спит земля в сиянье голубом…
Спит! Значит, тоже не внемлет Божьему гласу. А в последних строфах и вовсе неверие в загробную небесную жизнь. Автор мечтает о бессмертии на земле:
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь…
И все это не на небесах, а на земле:
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Дубы, как известно, на небесах не растут… Кто же Лермонтов после этого? Несомненный кощунник, а то и воинствующий безбожник… Так вот, Станислав Куняев, поцелуйтесь с батюшкой Ардовым. Вы идете в одном направлении, вам светят одни и те же звезды…
Я вышел из редакции, перелез два зелененьких заборчика Цветного бульвара и нетвердой от возбуждения походкой направился в одноименное метро. Вдруг – милиционер, молодой парень: «Пройдемте, гражданин». Что такое? Зашли в комнатку. «Дыхните!» – «Да вы что, товарищ милиционер! Я чай не из кабака, а из журнала иду, из интеллектуального очага, так сказать» – «Из „Нашего современника“?» – «Да. А как вы угадали?» – «Вчера один из этого очага так хорош был, что мы его не пустили в метро. И у вас походочка нетвердая. А потом нам отвечать. Документы есть?» Я достал из бумажника красную книжечку, протянул. Парень долго пялил глаза на обложку, потом развернул и так же долго изучал там фотографию, подписи, печать. И глаза у него лезли на лоб. «Что-то подпись не разберу», – сказал он. Я наклонился и обмер. Оказывается, вместо ветеранского я сослепу предъявил «Удостоверение гения», которое за двадцать рублей купил у одного предприимчивого шутника на Арбате. А там все чин-чинарем: печать какая-то была, а старую фотографию я сам наклеил и расписался за Ганичева. «Подпись? – переспросил я. – Это подпись председателя Союза писателей. Он у нас прекрасно разбирается, кто гений, кто нет» – «А что-то фотка непохожа», – сказал милиционер. «Да это я молодой, только что с войны пришел». – «Что, уже и молодой гением был?» – «Да. Мы все, кто вернулся с войны живым, гении. Ведь за скольких товарищей, что не вернулись, мы обязаны думать и действовать» – «Что ж, – сказал милиционер, – гения штрафовать неудобно. Инструкции такой нет. Вот ваше удостоверение. Можете быть свободны». Я поблагодарил и направился к эскалатору, торопясь домой…
По дороге из редакции домой я подумал о том, что, видимо, в расчете подкрепить в глазах читателя свои пещерные чувства ко многим писателям и русской классики и советской литературы Куняев напечатал воспоминания Бунина о Горьком и Маяковском. Господи, лучше бы никогда я не знал об этих «воспоминаниях»… Они – поразительный пример того, как злоба съедает не только талант, не только разум, но и простую рассудительность.
Вот какие портретные детали дает Бунин для создания образа молодого Горького: «Ражий детина… сутулый ражий парень с быстрыми и уклончивыми глазами, с утиным носом в веснушках…» Точности ради замечу, что в таких случаях лучше говорить о взгляде, а не о глазах. Как сидящие в глазницах глаза могут быть уклончивы? А что касается утиного носа, то я перебрал десятка два портретов Горького и нигде его не обнаружил. А что, если бы и нашел? Чем утиный нос хуже длинного гусиного носа, с каким всю жизнь проходил Бунин? Уж не говорю о великом Гоголе…. Дальше: «в выражении лица нечто клоунское… комически глупая улыбка… небольшой лоб, низко заросший волосами, был морщинист, как у обезьяны»… Это уж уровень Роя Медведева, который писал, будто у Сталина был такой низкий лоб, что Политбюро приняло решение: на всех фотографиях под страхом смерти увеличивать его на два сантиметра. Правда, до уподобления обезьяньему лбу даже Медведев не доходил… Дальше: «воровская походка… я немало видел таких походок в одесском порту… хмурился свирепо, кашлял по-солдатски». Бунин в армии не служил, солдатом не был, а я был, и не нахожу, что тогдашний мой, как и моих товарищей, кашель изменился после демобилизации и стал у меня совсем другим, когда я сделался профессиональным литератором.
Вот такая была отталкивающая внешность. Манеры тоже ужасны. Чего только стоит, что «курил папиросу за папиросой, тянул красное вино, выпивал всегда полный стакан, не отрываясь, до дна…», то бишь залпом. Этому несколько противоречит другое наблюдение: «Вино пил со вкусом и с наслаждением», то есть смакуя, что невозможно при питье залпом. И тут же: «У себя дома – только французское вино, хотя превосходных русских вин было в России сколько угодно». Это, видимо, намек на непатриотичность.
Ну, хорошо, допустим, что портрет хотя бы отчасти, хотя бы в отношении веснушек на носу справедлив. Что же из этого следует? Какое отношение все сказанное имеет к литературному творчеству Горького, к его таланту? Бунин пока молчит.
Он продолжает и добирается до гонораров: «Я сперва сотрудничал в его журнале „Новая жизнь“, потом стал издавать свои первые книги в его издательстве „Знание“… „Знание“ сильно повысило писательские гонорары. Мы получали кто по 300, кто по 400, а кто и по 500 рублей с листа, он – 1000: большие деньги он всегда любил». Во-первых, не сам же Горький выписывал себе гонорар. Кому сколько платить, решает издатель, ему видней, чьи книги лучше раскупаются и приносят больше дохода. А сам Бунин признает: «Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров». О своих книгах Иван Алексеевич сказать этого не может. Да, Горький был тогда самым знаменитым писателем. Замечательный художник М.В. Нестеров писал в 1901 году: «Какой вихрь успеха у нас и за границей переживает сейчас Горький. Это один из популярнейших писателей Европы. И все это в пять-шесть лет!»
Во-вторых, а разве сам Бунин не любил большие деньги? А к тому же Горький и любил их весьма своеобразно. Сколько народу вокруг него кормилось, и как бесшабашно раздавал он их всем, кто просил! Это видел своими глазами несколько лет живший у Горького со своей женой Ниной Берберовой поэт Ходасевич: «Отказа не получал никто. Горький раздавал деньги, не сообразуясь с действительной нуждой просителя». А кому помог Бунин?
Но он продолжает обличение: «У него был снят целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге». Вообще все, что Бунин пишет о Горьком с целью очернить его, не внушает никакого доверия. Но почему бы и не иметь две квартиры, если, с одной стороны, он, по признанию Бунина, так много работал: "Я всегда дивился – как это его на все хватает…
Спит не больше пяти, шести часов – и пишет роман за романом, пьесу за пьесой!" С другой стороны, ведь это были не абы какие романы и пьесы. По тому же признанию, «каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием». Отсюда и гонорары. А о своих замечательных произведениях Бунин, опять же, сказать не может, что они были событиями. Поэтому, если бы Иван Алексеевич тоже спал по пять-шесть часов, то все равно едва ли имел бы тогда дом в Нижнем и квартиру в Петербурге. Вот в советское время – вполне.
Как видим, Бунин не отрицал, что Горький был знаменитейшим писателем. Он повторяет это то и дело: «Многие зачитывались и „Макаром Чудрой“, и последующими созданиями горьковского пера: „Емельян Пиляй“, „Дед Архип и Ленька“… Уже славился Горький и сатирами… Слава его шла уже по всей России. Потом она только продолжала расти… Восторг публики перед ним… Всюду, где он появлялся, набивалось столько народу, не спускающего с него глаз, что протолкнуться было нельзя…» Уже сколько лет и мировой славы… Но все это Бунин объявил «совершенно беспримерным по незаслуженности». Вот если бы он, то – да, а тут…
Как же так? Ведь похоже на то, что и сам Иван Алексеевич был среди народа, не спускающего с Горького восторженных глаз. Не об этом ли свидетельствует то, что, спустя много десятилетий, он в подробностях помнил даже, как Горький одевался: «Крылатка, и вот этакая шляпа, и дубинка. Под крылаткой желтая шелковая рубаха, подпоясанная толстым шелковым жгутом кремового цвета, вышитая по подолу и вороту…» А? Даже цвет подпояски запомнил!.. И опять: «В темной блузе, подпоясанной кавказским ремешком, в каких-то особенных сапожках с короткими голенищами, в которые вправлял черные штаны…» Не синие, не серые, а черные!..
И тем не менее: «Слава, совершенно беспримерная по незаслуженности…» Как же она могла возникнуть и так долго жить? Ведь до сих пор и книги его издаются, и пьесы ставятся. Да если бы даже Горький не написал больше ничего, кроме «На дне», он и тогда, как Грибоедов, навсегда вошел бы в нашу литературу. И тут талантливейший Бунин предстает перед ними в таком жалком виде, что просто плакать хочется от жалости.
Он лепечет, что слава Горького основана «на безмерно счастливом для него сочетании не только политических, но и весьма многих других обстоятельств…» Позвольте, но, во-первых, политические и всякие другие обстоятельства с 1892 года, со дня появления первого рассказа Горького, так много раз и столь решительно менялись, а слава его все живет. Во-вторых, никакие политические обстоятельства не могут сделать настоящего писательского имени. Неужели, дожив тогда почти до семидесяти лет, Бунин этого не понимал?
А дальше – еще ужасней для него. Говоря о «других обстоятельствах», которые-де явились основой горьковской славы, Бунин в первую очередь, надо полагать, как одно из самых важных, если не решающих, называет «неосведомленность публики в его биографии». Боже милостивый, и это сказал не Лев Колодный (он лишь повторил), а Бунин! А много ли мы осведомлены в биографии Гомера? А в биографии Шекспира? О первом мало что известно, кроме того, что был слепым. О втором до сих пор спорят: он автор пьес или кто другой. Я лично поверхностно знаю биографию самого Бунина, но это не мешает мне ценить и его прозу, и его стихи.
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Слушайте дальше, если вы еще не упали в обморок: "Все повторяют: «босяк, поднялся со дна моря народного…» Но никто не знает строк, напечатанных в словаре Брокгауза: «Горький-Пешков Алексей Максимович родился в 1868 году в среде вполне буржуазной: отец – управляющий большой пароходной конторы, мать – дочь богатого купца»… Ну, во-первых, почему же «никто не знает», если это напечатано, притом – в популярнейшем словаре. Во-вторых, подумать только: ведь Бунин большой писатель, но и яростный антисоветчик, а тут – самый махровый вульгарный социологизм рапповского закваса: Горький, дескать, не из глубин народа, а из буржуазный среды, и следовательно, его слава дутая. Не может быть талантлив человек из буржуазной среды. А ведь Иван-то Алексеевич тоже был не со дна моря народного.
Нет, вообще-то Бунин не отрицает одаренности Горького, но пишет, что это «примитивные литературные способности, как нельзя более подходящие для вкусов толпы». Но сам же пишет: «Уже давно шла молва о Горьком по интеллигенции». Разве это толпа? Или сообщает, что иные писатели так полюбили Горького, что даже, «подражая ему в „народности“ одежды, Андреев, Скиталец и прочие „подмаксимки“ тоже стали носить сапоги с голенищами» (между прочим, без голенищ сапог не бывает. – В.Б.). Разве упоминавшийся художник Нестеров или Леонид Андреев – толпа? А великая Ермолова! По словам самого Бунина, она так волновалась, сердечно приветствуя Горького.
Иван Алексеевич уж совсем не щадит свою писательскую репутацию, когда от общих слов вражды и ненависти переходит к конкретной критике произведений Горького. Например: «В 92-м году Горький напечатал в газете „Кавказ“ свой первый рассказ „Макар Чудра“, который начинается на редкость пошло…» Ну, допустим, так и есть. Но ведь это же только начало рассказа, а он довольно большой. А вот к лицу ли старому писателю писать прозу в рифму: Кавказ – рассказ? Кроме того, ведь это же рассказ первый, и автору всего 24 года. Можно бы взглянуть и поснисходительней. Ведь история литературы, в том числе и русской, знает немало ужасных неудач с первыми публикациями: поэма «Ганц Кюхельгартен» Гоголя, драма «Дмитрий Калинин» Белинского, сборник стихов «Мечты и звуки» Некрасова… Иные из них бегали по магазинам, скупали свои творения и сжигали. А тут… Рассказ был напечатан 12 сентября 1892 г. В этот день Горький проснулся знаменитым. И, по точному замечанию Троцкого, – «колоссальная, выросшая в 24 часа популярность».
В другой раз Бунин обрушился на «Песню о соколе»: "Песня о том, как совершенно неизвестно зачем «высоко в горы вполз уж, а к нему прилетел какой-то ужасно гордый сокол». Неизвестно зачем?.. Уж – тварь свободная, куда хочет, туда и ползет. А таким подходцем можно всю мировую поэзию раздраконить. «Выхожу один я на дорогу…» Зачем выходит? Чего ему дома не сидится у телевизора? Почему один, а не с подружкой? Ведь с ней веселее. А куда ведет эта дорога? Далеко ли по ней идти поэту?..
Но возникает вопрос. Если Горький обладал таким пошлым талантом и был так неприятен даже внешностью и манерами, то ведь тонкий писатель Бунин, эстет, стилист, должен был почувствовать это сразу и сразу должен бы отвернуться от вульгарного писателя с носом уточкой и воровской походкой. Что же заставляло на протяжении двадцати лет много раз встречаться с ним в Москве, Петербурге, Нижнем, в Крыму, а на Капри, говорит, «лет пять подряд мы с Горьким встречались каждый день, чуть не все вечера проводили вместе, сошлись очень близко». Что заставило потом распространять сплетню, что Горький «пишет совершенно безграмотно, и его рукописи кто-то поправляет». Это уж на уровне солженицынских писаний о Шолохове…
Да, лучше бы я никогда не знал ваши воспоминания, Иван Алексеевич, не видел вас в таком облике. Тем более что ведь написано это было вскоре после смерти Горького, т.е. это как бы некролог. Даже упомянутый Троцкий, написавший статью о Горьком тогда же, не исключено, в один день с Буниным, закончил статью так: «Мы провожаем его без нот интимности и преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути».
А воспоминания о Маяковском! Это такое злобное убожество, что невозможно читать. Всем, кто не по душе, приписывает все, что угодно. Например, Ленину: «Писатели должны непременно войти в партийные организации». Какая чушь! У нас даже руководители Союзов писателей России и СССР – Леонид Соболев и Константин Федин – были беспартийными. О Маяковском так: "Он писал, что имя Есенина «публикой осоплено». Я, конечно, не одобряю подобное словотворчество, но у Маяковского все-таки по-другому: «Ваше имя в платочках рассоплено». Есть разница!
И вот до каких пределов доходит ненависть: «Маяковскому пошло на пользу даже его самоубийство». Что такое? Оказывается, Пастернак написал на его смерть стихи. Если так, то можно сказать, что и Есенину пошло на пользу самоубийство: Маяковский написал об этом замечательные стихи. И Пушкину пошла на пользу его смерть: Лермонтов написал незабываемые стихи… Но вот Бунину, кажется, не удалось извлечь пользу из своей смерти, хоть она и пришла в 83 года, а не в 38.
Но в одном Бунин честен: он прямо говорит, что в 1917 году Горький «вдруг оказался для меня врагом». Тогда все понятно. Но Куняев-то!.. На что ему соли насыпали Шевченко и Герцен, Горький и Маяковский, Асеев и Кочетов, Федин и Сельвинский?.. Зачем, как Бенедикт Сарнов, он и Бунина использует, как бульдога? А затем, что цель одна: участие в швыдковском погроме русской и советской культуры.
В этот же день часов в семь вечера у меня раздался телефонный звонок: «Владимир Сергеевич?..» Куняев! Я был уверен, что он позвонит, и думал, конечно, что станет извиняться за публичную истерику в служебном кабинете. Куда там!..
– Ты двурушник! – Он, видите ли, недолаял. – Расхвалил в газете работу моего сына о Павле Васильеве, звонил мне, что понравились воспоминания моей матери, а теперь написал в «Патриоте», как я мог их напечатать…
– Да, я дважды похвалил работу твоего сына, он собрал большой материал, и уже одно это радует, но у него много лишнего, работу надо сократить хотя бы за счет бесчисленных и непримечательных стихов давно и заслуженно забытых поэтов, за счет несуразных рассуждений о Горьком. Дай Бог твоему сыну усердия и удачи в дальнейшем, но кое в чем его надо и поправить… Нельзя же, например, писать о Горьком в духе своего отца – как о соседе по коммуналке, который на кухне бросил тебе в кастрюлю с супом таракана. Или вот он в совершенно издевательском духе пишет о Первом Всесоюзном съезде писателей, глумится даже над такими словами, прозвучавшими с его трибуны: «Первая рабочая республика – единственная вещь в мире, за которую я хотела бы жить и умереть». Что тут смешного? Прошло семь лет, и люди действительно умирали за эту республику. А автор ухмыляется: «Вдохновленные такими речами, отечественные делегаты заходились в ораторском экстазе». Или: «Посылая громы и молнии в адрес мировой буржуазии, „инженеры человеческих душ“ не забывали также о бдительности в своих рядах». Увы, как обнаружилось через пятьдесят лет, слишком часто забывали. Автору смешны и такие речи: «Внутри страны уцелели еще остатки капитализма, с которыми нужно бороться, которые нашептывают отсталой части рабочего класса и крестьянства свои старые песни. В самой партии есть еще чуждая мещанская засоренность». Над чем тут смеяться? Время показало, что именно так и было, ныне эти «старые песни» гремят на всю страну. Вон обновленное НТВ вопит: «Дайте волю своей алчности!..»
Автор покатывается со смеху над «зажигательными речами», в которых говорилось, что «надо держать лирический порох сухим». Понять смешливость автора просто невозможно.