Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эоловы арфы

ModernLib.Net / История / Бушин Владимир / Эоловы арфы - Чтение (стр. 37)
Автор: Бушин Владимир
Жанр: История

 

 


      В дверь снова постучали. Нет, видимо, не передумал господин из соседнего отделения, не передумал, а только замешкался.
      - Пардон. Не обеспокою?
      В двери стоял человек лет за пятьдесят, с усталым, немного обрюзгшим, скорее хитрым, чем умным, лицом. Одет он был добротно, но невзрачно, как оделся бы тот, кто не хочет привлечь к себе внимания, запомниться. В руках он держал небольшой саквояж, похожий на те, с какими ходят обычно земские врачи.
      - Еще раз пардон, - почтительно сказал незнакомец, проходя и усаживаясь. - Я с разрешения кондуктора. Если, конечно, и вы не против... Разделял общество дедушки с внуком. Старичок милейший, но внук до того резв, что сил никаких нет. А ведь ехать еще часа два. Согласитесь, два часа немалый кусок жизни. В мои годы такие вещи понимаешь уже вполне отчетливо. Так почему же этот кусок жизни, подумал я, не провести в человеческой обстановке, вместо того чтобы терпеть произвол маленького экстремиста?
      Он что-то еще говорил, говорил, но думал при этом совсем о другом; совсем не о словах его думал и молодой человек, иногда кратко отвечая на болтливые вопросы. Пришедший знал, к кому пожаловал, а тот сразу догадался, что это за гость, и оба ясно поняли свое положение в возникшей ситуации. И потому тотчас завязавшийся между ними мысленный разговор, состоявший из мимолетных, пристальных взглядов, игры интонаций, жестов, не имел ничего общего с произносимыми словами. Его можно было бы перевести приблизительно так:
      " - Рад, искренне рад, уж поверьте, наконец-то видеть вас так близко, господин Ульянов. Если б вы знали, милостивый государь, сколько всем нам доставили хлопот!.. По молодости да по неопытности вы, поди, полагали, будто если уж не сама ваша заграничная поездка, то хотя бы цель ее для нас в некотором роде тайна. Ан нет!.. Их благородию господину Рачковскому, заведующему нашей заграничной агентурой, подполковник Петров из департамента полиции сообщал, что состоящий под негласным надзором Владимир Ильин Ульянов, вы то есть, извиняюсь, двадцать пятого апреля сего года выехали за грапицу-с. И что, по имеющимся сведениям, названный Ульянов занимается социал-демократической пропагандой среди петербургских рабочих кружков, а цель его поездки - обратите внимание, это-то всего и любопытней: цель! - цель заключается в приискании способов засылки в империю запрещенной литературы и в устройстве сношений упомянутых кружков с русскими эмигрантами за границей. Разве не так?
      - Как только вы вошли, я сразу понял, что вы не кто иной, как шпик.
      - Ох, какое словцо-то, прости господи! Вы же, господин Ульянов, дворянин, сын действительного статского советника, к лицу ли вам эдакое!.. Я не шпик, а государево око и неусыпный страж народного благоденствия. Господин Рачковский и другие мои коллеги - такие же стражи. Сознанием этого продиктован каждый наш шаг. В том числе решение учредить за вашей деятельностью и заграничными вашими сношениями строжайшее наблюдение. Не вы один - никто не может укрыться от сего ока. Взять хотя бы и господина Плеханова-Бельтова, с коим вы, конечно, не преминули повидаться в Швейцарии. Шесть лет тому назад ездил он в Лондон. И небось тоже полагал, что цель его поездки - секрет за семью печатями. А их благородие господин Рачковский в те самые дни доносил в Петербург: "Плеханов, Аксельрод и другие сторонники рабочего движения завязывают сношения при посредстве Кравчинского с лондонскими эмигрантами, желая создать при их содействии самостоятельный социалистический орган". Вот вам и секрет-с!
      - А как же вы, страж народного благоденствия, решились пересесть ко мне и не побоялись таким неожиданным поступком насторожить меня?
      - Смеяться изволите относительно стража? Ну-ну. Вольному - воля, спасенному - рай... Пересел я к вам только потому, что куда ж вы теперь денетесь? Игра ваша, господин Ульянов, сыграна. Ну и не мог я отказать себе в удовольствии - слаб человек! - и после такой-то беготни за вами, стольких-то мытарств полюбоваться на вас вблизи и наедине. Есть все-таки, молодой человек, и в нашей профессии свои радости. Вот вы сидите сейчас передо мной, дышите, говорите, смотрите в окошко, и будто совершенно свободный человек, будто между вами и мной нет никакой связи. А я-то знаю, что и вы сами, и дыхание ваше, и все слова - в моих руках, До чего ж пленительна сия услада!.. Тем более, скажу вам чистосердечно, что за время, пока наблюдаю вас, я прямо-таки весь изошел мучительной завистью. И молодости вашей завидую, и здоровью, и какой-то удивительной свободе, что видна в каждом вашем жесте. Ну а теперь внутренняя, так сказать, свобода, может, и останется, но внешней уже, ау, не будет. Сознавать и предвкушать это мне отрадно и сладко..."
      Ульянов отвернулся к окну. Да, положеньице... Но не прыгать же из окна, не давить же этого мерзавца... В Вержболове поезд, разумеется, уже поджидают и другие "стражи"... Что же предпринять сейчас? Ничего... Реальный шанс может появиться только на месте. Там, сообразуясь с обстановкой, конспираторская выучка что-нибудь да подскажет... Для этого к моменту, когда поезд придет в Вержболово, голова должна быть абсолютно ясной, нервы - спокойными. Сейчас надо думать о другом, чтобы попусту не перенапрягаться, не взвинчивать себя...
      Поезд шел по бескрайнему, покойному, величественному полю. Верст через пять - семь Ульянову удалось направить свои мысли по тому руслу, по которому он хотел.
      Перед ним снова предстали Лафарги. Конец вечера у них был печальным. Ульянов совсем собрался было раскланяться, но, однако же, задал еще один, последний вопрос, который в течение всей встречи не давал ему покоя и готов был то и дело сорваться с губ, - об Энгельсе.
      Ульянов мечтал повидать великого старика, поговорить с ним, посоветоваться о своих сложных русских делах, тем более что, как было известно, Энгельс в последние годы много, с неизменным интересом и симпатией занимался Россией. В среде петербургских социалистов говорили, что года два тому назад в ответ на жалобы русского переводчика "Капитала" Николая Даниельсона по поводу тех бедствий, которые принесло трудовому люду России развитие крупной промышленности, Энгельс писал: "Великая нация, подобная вашей, переживет любой кризис".
      На улицах Цюриха, Парижа, Берлина, где Энгельс был всего года два назад в связи с последним конгрессом нового Интернационала, Ульянов порой чувствовал себя словно идущим по его следу. А как он завидовал Плеханову, Аксельроду, Засулич, к которым старый учитель, будучи на конгрессе в Цюрихе, несколько раз заходил!..
      Свидание с Энгельсом было самой заманчивой надеждой всей заграничной поездки Ульянова. Но все говорили, что Энгельс тяжело болен, и Ульянову не терпелось узнать у Лафарга, то есть из самого достоверного источника, как он чувствует себя сейчас. Ведь от Парижа до Лондона всего несколько часов езды! А Ульянов был много наслышан о радушии, с которым Энгельс принимает русских, особенно молодежь.
      Лафарг, довольно часто упоминая в разговоре имя Энгельса, ни словом не обмолвился о его болезни. Это насторожило Ульянова, ибо могло означать как то, что дела пошли на поправку, так и то, что они совсем плохи. Ульянов не мог уйти в неизвестности. И он наконец спросил, улучив момент, когда Лаура куда-то вышла на минутку с террасы. Лафарг помрачнел и вместо ответа вновь пригласил гостя в кабинет. Видимо, для того, с дрогнувшим сердцем подумал Ульянов, чтобы наедине открыть всю горькую правду.
      - Я ждал этого вопроса, - сказал Лафарг в кабинете. - Благодарю вас, мой друг, что вы спросили, когда Лауры не было. Для нее это особенно тяжело. Если бы вы знали, как много Генерал сделал для семьи Маркса, для всех нас и как он нам дорог.
      Он подошел к столу, недолго поискал на нем что-то и, найдя, протянул Ульянову несколько листков. Они были исписаны четким красивым почерком.
      - Это его последнее письмо Лауре. Прочитайте хотя бы только начало.
      Ульянов взял листки в руки. Письмо было написано по-английски. Он читал довольно легко и быстро, ощущая при этом какую-то глубокую внутреннюю напряженность.
      "Лондон. 14 мая 1895 г.
      41, Риджентс-парк-род, N. W.
      Дорогая Лер!
      Я сразу ответил бы тебе, если бы не эти проклятые боли, которые в течение недели чуть не свели меня с ума, да и сейчас, хотя они и прекратились, я чувствую себя отупевшим и ни на что не годным. Дело вот в чем. Некоторое время тому назад у меня появилась опухоль на правой стороне шеи... Процесс рассасывания идет сейчас очень удовлетворительно..."
      - Процесс рассасывания идет сейчас очень удовлетворительно, произнес Ульянов вслух.
      - Увы, Генерал ошибается, - печально сказал Лафарг, - опухоль не рассосется, и, следовательно, боли возобновятся. Можно лишь поражаться мужеству Генерала, у которого достает сил подробно описывать свою болезнь. Да еще приглашает нас в гости, строит планы совместной поездки в Истборн, его любимый уголок... А в предыдущем письме не поленился разругать мою только что вышедшую в Париже книгу "Происхождение и развитие собственности".
      Лафарг протянул гостю еще несколько листков.
      Они были исписаны тем же красивым твердым почерком, но на этот раз по-французски.
      Ульянов прочитал:
      "Дорогой Лафарг!
      Я еще не кончил читать Вашу книгу, как получил I том "Истории социализма" Каутского, разные итальянские журналы и кучу русских журналов (от Н. Даниельсона). Меня заваливают посылками. Но я все-таки прочитал Вашу книгу до конца. В ней сплошь да рядом блестящий стиль, очень яркие исторические примеры, правильные и оригинальные мысли, а лучше всего то, что она не похожа на книгу немецкого профессора, где правильные мысли не оригинальны, а оригинальные - не правильны. ("Прекрасно сказано! - отметил про себя Ульянов. - И как это точно подошло бы для характеристики нашего любезнейшего Петра Струве".) Главный недостаток заключается в том..."
      Понимая, что их уединение в любой момент может быть прервано Лаурой, Ульянов не стал читать, в чем заключается главный недостаток книги Лафарга, тем более что саму книгу он еще не знал. Его внимание привлекли несколько русских слов, написанных латинскими буквами: мир, черный передел, народник. Встретив своего заклятого врага, народника, здесь, во Франции, в кабинете Лафарга, да еще в латинском обличье, он не мог не усмехнуться: "Ну и ну!"
      Ему захотелось прочитать весь абзац. Это было конкретное замечание Энгельса к 393-й странице книги. Он писал: "черные переделы" - по-русски черный употребляется в смысле грязный, а также народный, простой, обыкновенный. Черный народ - народная масса, "простонародье". Черный передел обозначает скорее общий передел, всеобщий, в котором участвуют все, вплоть до самого бедного. И в этом смысле одна газета народников (народник - друг крестьян) в Швейцарии носила название "Черный передел", что должно было означать раздел дворянских имений между крестьянами".
      Ульянов восхитился точностью знания Энгельсом и тонкостей русского языка, и подробностей освободительного движения в России. Конечно, когда старик писал "народник - друг крестьян", то лишь хотел сообщить Лафаргу коренной, исходный смысл слов.
      Ульянов ощутил новый прилив желаний повидать Энгельса. Он подарил бы ему свою первую, вышедшую подпольно год назад книгу "Что такое "друзья народа" и как они воюют против социал-демократов?". И во что бы то ни стало упросил бы прочитать ее, чтобы Энгельс получил новейшие и исчерпывающие сведения о том, каким не только фальшивым, но даже опасным "другом крестьян", "другом народа" стал нынешний народник с его идеализацией патриархальщины. И сказал бы Энгельсу, что, написав латинскими буквами narodnic, он тем самым очень едко и образно высмеял народников: как латинские литеры чужды русскому слову, так и народники далеки от действительных нужд современной русской жизни, чужды нынешнему русскому крестьянству.
      - Как видите, - прервал мысли Ульянова Лафарг, - старик живет так, как жил всю жизнь, - напряженно-молодо, с интересом ко всему на свете. Но это, по всей видимости, уже недолго. Я думаю, до своего семидесятипятилетия в ноябре он не доживет... Хотя после смерти трех наших детей я, врач, отрекся от медицины, проклял ее и никогда больше ею не занимался, но я отчетливо вижу: у Генерала рак горла. Так что ехать вам в Лондон едва ли есть смысл. Зачем? Побеседовать с вами, дать совет вам он уже не сможет. Во всяком случае, это было бы для него очень трудно и утомительно. А поехать лишь для того, чтобы взглянуть на умирающего титана... По-моему, нет зрелища более тяжелого и печального.
      - Да, конечно, - тихо сказал гость...
      Уже стемнело, и, когда Ульянов, простившись, вышел из ярко освещенной террасы в темный сад, он некоторое время ничего не мог разглядеть. Сделав несколько шагов по направлению к калитке, он остановился, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте. С открытой террасы до него долетали голоса.
      - Этот русский способен на большое дело, - сказал Лафарг.
      - Но знает ли он, через что ему предстоит пройти? - задумчиво и тревожно спросила Лаура.
      ...А поезд бежал все шибче, все веселее. До Вержболова, до России оставалось, должно быть, совсем немного. Ульянов пристально смотрел на соседа, стараясь вспомнить, встречал ли он его когда-нибудь, и если встречал, то где.
      " - Так точно-с, - говорил взгляд шпика, - встречи у нас с вами были. И не одна. Как гончая за зайцем, петлял я за вами по всей Европе. Правда, вначале-то у нас промашка вышла. Подполковник Петров на сей раз шляпой оказался.
      - Как вы о коллеге-то!..
      - А что же делать, господин Ульянов? Я не из тех, кто неустанно витийствует о том, будто у нас на святой Руси все распрекрасно. Надо смотреть правде в глаза. Лишь в одном этом спасение...
      - Я тоже так считаю, только мы с вами предполагаем спасать совершенно разные вещи.
      - Что верно, то верно - совершенно разные... Так вот, судите сами о Петрове, если донесение о вашем отъезде за границу он направил их благородию господину Рачковскому - хотите верьте, хотите нет - шестого июля, то есть почти через два с половиной месяца со дня вашего убытия. Разве это служба? Живет человек в столице, на виду у начальства, отличная квартира на Литейном, работа тихая, спокойная - вовремя пришел, вовремя ушел, вовремя спать лег - и такое нерадение! Креста на нем нет!
      - И ему завидуете? Любопытно.
      - Так ведь справедливость же дорога, господин Ульянов! Тут недоедаешь, недосыпаешь, мечешься как угорелый по всему континенту, толкаешься среди этих проклятых немцев, да австрияков, да французиков, а какая благодарность? Разве меня ценят больше, чем этого бездельника Петрова? Ни на грош. Наоборот! А ведь я к тому же и языками иностранными владею...
      - Значит, и вы, шпики, тоже за справедливость?
      - А как же! Мы за нее больше всех. Можно сказать, мы ее жрецы... Да, донесение было послано шестого июля, да еще прошло несколько дней, пока его получили их благородие, пока то да се. А вы за это время уже успели побывать в Берлине, Женеве, в Цюрихе, в Париже и приехали опять в Швейцарию.
      - Хоть донесение и запоздало сильно, однако мой маршрут вам известен хорошо.
      - Ну, не без добрых же людей на белом свете, господин Ульянов. Кое-что нам удается узнавать едва ли не о всех русских, которые выезжают за границу. Так, на всякий случай... В самый день шестого июля, - кстати говоря, именно в тот день, когда подполковник Петров в Петербурге писал свое донесение о вас, - вы находились в санатории и тоже, между прочим, кое-что писали, в частности письмецо своей любезной матушке Марии Александровне. Не правда ли, занимательно? - вы пишете, и одновременно, может быть, в сей же час и миг кое-кто пишет о вас; вы свободным росчерком, как независимый человек, бросаете на бумагу: "Твой Владимир Ульянов", и кто-то другой, далеко-далеко от вас пребывающий, в ту же минуту тщательно выводит казенным перышком: "состоящий под негласным надзором полиции Ульянов". Есть в этом, по моему разумению, что-то мистическое...
      - Вам, конечно, известно, что я писал в своих письмах?
      - Ах, молодость! Ах, наивность! Ну а как же, голубчик? Доподлинно все известно. В упомянутом письмеце родительнице своей вы, к примеру, писали: "Живу я в этом курорте уже несколько дней и чувствую себя недурно, пансион прекрасный и лечение, видимо, дельное, так что надеюсь дня через четыре-пять выбраться отсюда". И так далее и так далее.
      - Но все-таки, где же мы с вами встречались?
      - Да уж встречались. И даже, повторяю, не раз. К примеру, в том же санатории в последние дни вашего пребывания там. Я сидел в обеденной зале через два столика от вас. Не приметили? Где ж вам примечать! Вы с таким аппетитом кушали все, что вам ни подавали. Завидовал я вашему аппетиту, ужасно завидовал. Некоторое удовлетворение испытывал лишь в те дни, когда на третье была земляника. Я ее страх как люблю и могу съесть сколько угодно, а вы - в рот не берете. Загадкой это было для меня большой, потом узнал: идиосинкразия у вас. Я, бывало, верите ли, выберу ягодку покрупнее да посочнее и как бы ненароком протягиваю в вашу сторону, вот, мол, какая красота да сладость... Но, сказать откровенно, это утешало слабо.
      - А вам не приходило на ум, что патологическая зависть и ненависть гораздо хуже, чем идиосинкразия?
      - Как не приходить! Я же говорю: утешало слабо.
      - Где же еще мы встречались?
      - Помните Немецкий театр на Шуманштрассе в Берлине? Восьмого августа вы смотрели "Ткачей" Гауптмана. Я и там был неподалеку от вашей персоны, и раза два скользнули вы взглядом по моему лицу... Сказать откровенно, следуя за вами в тот вечер по берлинским улицам, я был сверх меры удивлен, когда убедился, что шествуете вы не куда-нибудь, а именно в театр. Я, конечно, знал, что билетик вы приобрели заранее; принимал в расчет и то, что будет представлена нашумевшая пьеса, сделавшая молодого сочинителя знаменитым; не оставил без внимания (уж потом, разумеется, после спектакля) и саму суть пьесы: голодный бунт ткачей. Как говорится, социальная драма... И все-таки своим посещением театра в этот день вы повергли меня в изумление!
      - Понимаю, что вы имеете в виду.
      - Да уж как не понять!
      - Смерть Энгельса? И ее вы не упустили из сферы своего внимания?
      - Если бы и хотел - не смог... И причина этого вы, сударь. Седьмого августа - это по их басурманскому счету, конечно, а по-нашему двадцать шестого июля, почти тут же после ильина дня, когда получилась из Лондона весть о его кончине - царствие ему небесное! Говорят, богатый человек был? - седьмого-то августа довелось мне вашу милость много раз наблюдать довольно близко, и воочию зрил я: весь день на вас лица не было. А помимо скорби виделись мне в вашем взоре и во всем облике такая решимость и сосредоточенность, такое упорство и отрешенность от земной суеты, что оторопь меня взяла, и подумал я с сомнением и даже, знаете, с каким-то непонятным страхом: естественно ли такое состояние духа в двадцать-то пять лет? Меня уже и то удивило, что незадолго до этого, в дни, когда в ваших кругах уже достоверно знали о неотвратимости его кончины, вы почли возможным и нашли в себе душевные силы пойти на собрание социал-демократов в предместье Нидербарним. Когда же на другой день по получении скорбной вести вы направились в театр!..
      - По вашему разумению, я должен был несколько дней подряд пить с горя.
      - Ну, не обязательно. Хотя, не скрою, мне это представлялось бы понятнее, если угодно, даже человечнее. Но в театр!.. Ведь покойный, как я понимаю, был для вас то же самое, что для меня государь-батюшка. А? Или государь-то сам Карл Маркс, а этот как бы великий князь, что ли?
      - Иных отношений между людьми вы себе представить не можете. А ведь они существуют. Скажем, отношения учителя и ученика...
      - Хорошо. Пусть не государь, пусть учитель. Но и идти на сходку, идти, когда дорогой учитель на смертном одре лежит, а назавтра, после вести о его кончине, лицедейством услаждаться вроде бы негоже. Так я по-русски рассуждаю, по-нашему, по-православному... Уж не взыщите.
      - Горе каждый преодолевает по-своему. Но, пожалуй, в мире преобладают два основных вида утешения. Одни несут свое раненное горем сердце в "казенку" - представьте себе не какую-нибудь там на Петроградской стороне или за Бутырской заставой, а некую вселенскую "казенку", - другие предаются раздумьям и работе, идут к единомышленникам для обсуждения насущных дел. Обычно люди этих двух категорий не понимают друг друга. И вам не понять, что в те дни для меня лучшим утешением было пойти на шумное собрание своих немецких сотоварищей, что истинным бальзамом на рану было посмотреть бунтарскую пьесу, услышать со сцены слова классового гнева и социального протеста.
      А кроме того, каждый день и час своего пребывания в Германии я должен был во что бы то ни стало использовать для совершенствования в немецком языке, ибо мне необходимо хорошее знание иностранных языков, особенно, конечно, языка Маркса и Энгельса. А собрание и театр - прекрасные школы языка.
      - Между прочим, тогда в театре я окончательно убедился, что разговорную немецкую речь вы понимаете неважно. Это давало мне отрадное ощущение некоторого превосходства над вами хоть в одном пункте. Но я видел, с каким упрямством штурмуете вы препятствие, бесстрашно вступая в разговоры с немцами, и потому понимал, что это мое превосходство призрачно. И с новой силой я завидовал вам, завидовал даже вашему незнанию и неумению.
      - Видно, вы вообще патологически завистливый человек. Вон и подполковнику Петрову завидуете.
      - Э, нет! Петрову я завидую как своему. Я знаю, что, выпади счастливый случай, и я могу оказаться на его месте. А вы... Как бы судьба ни вертела мной, я никогда ни в чем не смогу сравниться с вами. Разве сознание этого не может отравить жизнь?
      - Не знаю. Мне такие чувства неведомы.
      - Счастливец... А однажды мы даже купались вместе. Не совсем, конечно, вместе. Я, естественно, всегда держался на нужной дистанции. Вы, вижу, большой любитель купаться и плаваете недурно. С истинным удовольствием, но, признаться, и не без той же зависти - сам-то я пловец аховый - смотрел, как вы каждый день эту самую их Шпрею саженками перемахиваете. И видно было, что не по вам речонка сия, не по вам. Такому пловцу только бы в Волге плавать, а еще лучше в Енисее или в Лене. Впрочем, ведь бог милостив, а вы совсем молоды - в Волге купались, в Шпрее купались, может, еще сподобитесь и в Еписее покупаться... А?
      - Рады вы были бы меня на Енисей-то.
      - Не скрою - рад. Но не об этом пока речь, сударь. Я о том, что вот прохлаждались вы себе в текучих водах, а ваш покорный слуга любовался вами да сгорал от зависти, особенно когда в конце августа началась эта ужасная жара. Ну почему, думал я, ему, завтрашнему обитателю Петропавловской крепости, все можно и все доступно, а мне, в некотором роде его властелину, ничего нельзя? Так эта мысль меня разъярила, что однажды не выдержал, растелешился и, вопиюще нарушая служебную инструкцию, бултыхнулся в те же волны. Хороша была водичка! От ее прохлады в тот знойный день да от сознания, что вот не один вы наслаждаетесь ею, я тогда так разнежился, что едва не упустил вас...
      - Инструкцию надо соблюдать.
      - Встречались мы с вами и в магазинах, по которым вы ходили перед отъездом, покупая, надо думать, подарки для родственников. И снова мне было не по себе видеть это. Ведь я доподлинно знал, что денег у вас кот наплакал, а вот, поди ж ты, направляетесь в большой магазин, покупаете то, покупаете се... И с такой это легкостью, беззаботностью, свободой, достоинством, будто вы не помощник присяжного поверенного вовсе, а великий князь или, к примеру, миллионщик Путилов!.. Я в жизни немало всякого люда повидал, в том числе и вашего брата - бунтовщиков да возмутителей, но даже среди них редко встречал такую уверенность в себе и вот эту свободу, что у вас в каждом движении. Да я бы и с большими миллионами так волен душой не был! Вот что меня злее-то всего заедало... Но позвольте-ка, в свою очередь, спросить вас, как вы догадались, кто я, если по тем мимолетно брошенным взглядам в памяти вашей я вполне отчетливо все-таки не запечатлелся?
      - Конечно, по выражению лица и по всему облику. Лицо у вас прямо-таки вопиет. Неужели господин Рачковский и другое ваше начальство не понимают этого? Неужели не могут подобрать людей с менее выразительными физиономиями?
      - Лицо и вообще внешность, господин Ульянов, могут ввести в заблуждение. Не зря еще лорд Байрон писал...
      - Байрон?!
      - Понимаю смысл вашего удивления, очень хорошо-с понимаю. Но представьте себе - почитываю. Так вот, Байрон в "Дон-Жуане" писал:
      Обманчива бывает часто внешность,
      Судя по ней, нетрудно впасть в погрешность.
      - Весьма уважаю Байрона, но другой писатель, и тоже, кстати, английский...
      - Имя назвать не хотите? Полагаете, оно мне ничего не скажет?
      - ...Другой писатель утверждал: "Только очень поверхностные люди не судят по внешности". Мне эта мысль представляется более верной и глубокой.
      - Дерзаете перечить классику мировой литературы?
      - Для меня классики существуют не затем, чтобы на них молиться.
      - Смело, смело... Но вот взять хотя бы и вашу внешность. На первый-то взгляд она ведь ничем не примечательна, пожалуй, даже, уж извините, простонародна. Когда я впервые увидел вас в Швейцарии, то невольно вспомнил слова из одной казенной бумаги, с которой по долгу службы мне довелось ознакомиться: что-де крупнее Ульянова сейчас в революции фигуры нет. Вспомнил и был поражен, насколько ваша внешность не соответствует такой аттестации. Правда, потом, особенно теперь, когда спокойно разглядел вас вблизи, ваш редкостный по очертаниям лоб и ваши темно-темно-карие глаза, - теперь-то я вижу, чего вы стоите. Пожалуй, помянутая бумага права. Человека с такими глазами, как ваши, будь моя воля, я бы, не колеблясь, назначил военным министром, истинный крест!
      - Перестаньте на меня пялиться и замолчите. Вы мне надоели".
      ...Ульянов опять отвернулся к окну. "Туда-да-да, туда-да-да, туда-да-да", - радостно пыхтел паровоз. "Конечно, туда, туда, куда же еще! - подумал Ульянов. - Но что меня там ждет?"
      Когда через четверть часа он взглянул на соседа, ему показалось, тот задремал. Но сосед словно только и ждал, чтобы на него обратили внимание, и, поймав взгляд Ульянова, попытался опять завязать разговор.
      - Какой у вас элегантный чемодан, - сказал он, кивнув головой в сторону полки, на которой лежали вещи. - Не французский ли?
      - Нет, - ответил Ульянов и, помолчав, добавил: - В Берлине купил.
      Только всего и сказал. Но подлинный смысл этого скупого диалога был опять совсем иным, гораздо более широким и многозначительным.
      " - Умно, господин Ульянов, - мысленно проговорил шпик. - Не клюнули на мою французскую удочку. Чемоданчик-то действительно куплен в Берлине. Даже точный адресок могу назвать: Манштейнштрассе, три. Проживает там один негодник под видом переплетчика. Он-то и снабжает вас, российских собратьев по преступным замыслам, такими, с позволения сказать, чемоданчиками. Уж не раз я обращал внимание соответствующих немецких чинов на этого искусника. Да что-то они все мешкают. Видно, какой-то свой расчетец имеют... Не будете же вы отрицать, что чемоданчик сей с двумя донцами? А между донцами-то что? Неужто только берлинский воздух? Неужто он настолько лучше петербургского, чтобы его в такую даль везти?
      - Какое вам дело до моего чемодана? Ничего там для вас интересного нет, - говорили глаза Ульянова. - Не полезете же вы проверять?
      - Чтобы я полез в чужой чемодан - боже упаси! Но вот мы сейчас приедем в Вержболово, и, прежде чем переступить священные пределы нашего богоспасаемого отечества, надо пройти, извините великодушно, таможенный досмотр. А в таможне там уж такие, знаете ли, барбосики глазастенькие, уж с таким нюхом да слухом, что макову росинку в пределы империи не пропустят, ежели оная росинка беззаконная. Что вы там-то делать будете? Как с помянутыми барбосиками разговаривать станете?.. Ах, искусники, ах, изобретатели! Горе мне с вами, и только! Ведь я уже не один год только и делаю, что денно и нощно слежу за всякими изобретениями вашего брата.
      - Пошел к черту, холуй".
      Ульянов надел пальто, взял чемодан и направился к выходу: поезд замедлял ход.
      Увидев его в полный рост, агент невольно залюбовался им: такой он был ладный да крепкий, такой уверенностью, смелостью, силой веяло от всей его прочно сбитой фигуры. Право же, быть бы ему военным министром, даром что ростом невелик... И агенту на мгновение стало даже досадно и грустно, когда он подумал о том, что ждет этого молодого человека в самом ближайшем будущем.
      Положение Ульянова было отчаянным. Чемодан с двойным дном, конечно, был не пуст. Тайное пространство битком набито нелегальной литературой, предназначенной для рабочих кружков.
      Ульянов, разумеется, знал, что этот способ провоза литературы через границу известен полиции, и, принимая в расчет, что за ним, по всей вероятности, очень тщательно следят, все время пребывания за границей он не держал в уме намерения тащить с собой в Россию что-нибудь недозволенное. Но в последний момент не выдержал - искушение привезти новейшую пропагандистскую социалистическую литературу было слишком велико, да и чемодан сработан прекрасно и мог бы пригодиться в будущем. Сейчас Ульянов ругал себя за такой опрометчивый шаг, как ругал он себя позапрошлой зимой после того, как на рождественской вечеринке в доме Залесской на Воздвиженке среди незнакомых ему людей, где вполне мог находиться и провокатор, он не сдержался и открыто, яростно обрушился на маститого Василия Воронцова, который с поразительной самоуверенностью излагал замшелые народнические взгляды. Тогда, опомнившись, он тотчас ушел с вечеринки. А куда уйдешь здесь? Нет, это непростительно. Никогда в жизни он больше не позволит себе ничего подобного. Ведь ясно, что если его не арестуют тут же, на перроне, то уж чемодан-то проверят обязательно, и самым дотошным образом. Как же быть? Выбросить чемодан или его тайное содержимое на станции невозможно - шпик, конечно, идет сзади и не спускает глаз. Что делать?..

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38