Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Солженицын. Гений первого плевка

ModernLib.Net / Публицистика / Бушин Владимир / Александр Солженицын. Гений первого плевка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Бушин Владимир
Жанр: Публицистика

 

 


В марте 1899 года в «Ниве» начал печататься роман «Воскресение». Жажда властей «остановить» и «не пущать» была огромна. Роман, однако же, появился и в журнале, и отдельной книгой. Но в каком виде! Из 129 глав лишь 25 не были искорежены цензурой. Дочь писателя Мария Львовна в письме к Н.С. Толстому, написанном по поручению отца, просила не судить его строго за «Воскресение»: «Оно так изуродовано цензурой, что некоторые места совсем потеряли смысл».

Со многими цензурными искажениями роман так и пошел гулять по свету: в 1899 году он издается на английском, немецком, французском, сербско-хорватском, словацком, в 1900-м — на шведском, финском, болгарском, венгерском, голландском, итальянском, норвежском и польском, немного позже — на испанском, чешском, японском, арабском, турецком и других языках. Вот так-то обстоит дело со свободой Льва Толстого как писателя. Но и это еще не все.

Размышления властей предержащих, как светских, так и духовных, о желательности расправы над Толстым вовсе не были пустыми мечтаниями. Тут выдвигались вполне конкретные и реальные предложения. Одни говорили, что хорошо бы упрятать старого смутьяна в Сибирь. Другие, опасаясь, что из Сибири, чего доброго, почитатели устроят побег, кивали на Петропавловскую крепость: надежнее — и стены повыше, и догляд попроще. Третьи, соглашаясь, что Сибирь слишком далеко, уследить трудно, и считая одновременно, что Петропавловка, наоборот, уж слишком близко, что опасно держать в столице такого возмутителя, предлагали компромиссное решение: заточить старца в один из суздальских монастырей — и не слишком далеко, и не слишком близко. А какие там уютные да надежные келийки есть! Но тут подают голос четвертые, они решительно заявляют, что все проекты чрезмерно прямолинейны и грубы: нельзя же не считаться с мировой известностью Толстого, с его великим авторитетом. Они выдвигают план гораздо более надежный и тонкий: объявить бунтаря сумасшедшим и упрятать в желтый дом. Это нетрудно будет обосновать: писатель стар, всю жизнь много работал, вот и переутомился, вот и не выдержал ослабший организм, вот и свихнулся. Все это можно преподнести даже сочувственно: как трагедию великого ума, как преждевременный закат гения.

Неплохо, неплохо, говорят пятые. Но есть вариантец и получше, и еще понадежнее. Старик, как известно, любит охоту и дальние прогулки то на коне, то пешком, и чаще всего в одиночестве. Так чего же проще: изучить его маршрутики, а потом спрятать надежного человечка за придорожным кустиком с ружьишком, и — бах! бах! — несчастный случай на охоте. Тут уж и мировая общественность ничего сказать не сможет. А коли и скажет, — увы, поздно.

Приверженцы каждого из этих планов были людьми убежденными и энергичными. Каждый настаивал на своем. Вполне возможно, что только из-за обилия прожектов и взаимной неуступчивости их авторов ни один прожект в конце концов, слава богу, так и не был осуществлен. Впрочем, еще летом 1880 года, как раз в дни пушкинских торжеств, был пущен слух о сумасшествии Толстого. Но, кажется, больше всех не терпелось с выполнением своего замысла сторонникам последнего плана. Не об этом ли свидетельствует запись в дневнике, сделанная Толстым 1 декабря 1897 года: «Получил анонимное письмо с угрозой убийства, если к 1898 году не исправлюсь. Дается срок только до 1898 года. И жутко и хорошо»? Это был не единственный случай. Не прошло и месяца, например, а 29 декабря 1897 года Толстой опять записывает: «Получены угрожающие убийством письма…» Вот какие ученые трактаты приходили по почте в Открытый Клуб Мысли.

Могут, пожалуй, сказать: при серьезном намерении убить кто же извещает об этом заранее? Ну, во-первых, в иных случаях извещают. А во-вторых, убить человека, да еще такого известного, дело, конечно, хлопотное и опасное, — так почему же не попробовать прежде добиться своего угрозой?

Не решась осуществить ни один из пяти своих планов, мракобесы отважились на шестой: отлучили Толстого от церкви. Закоперщиком этого достославного деяния был обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев, тот самый, что, по слову Блока,

Над Россией

Простер совиные крыла.

Есть основания полагать, что Александр Исаевич, сам не исключавший мысли о своей полезности Лаврентию Павловичу, недурно чувствовал бы себя под совиным крылышком Константина Петровича. А уж в данном-то вопросе — об отлучении — наверняка был бы с ним заодно. Как же! Ведь одной из главных причин отлучения Толстого была критика им церкви, а Солженицын не только с сочувствием, но с восторгом относится к критике этой критики. Его знакомцы Борис Гаммеров и Георгий Ингал высмеивали Толстого за его критику — и Солженицын восхищается этими людьми, их отношением к великому писателю, хотя за версту видно, что у них весьма смутное представление и о религии, и о Толстом.

Толстой, между прочим, в 1891, 1892, 1893 годах, когда ему уже все-таки далеко перевалило за шестьдесят, и позже этого, в 1898-м, когда исполнилось семьдесят, принимал самое деятельное участие и в таком совсем не литературном деле, как помощь крестьянам Тульской, Рязанской и Орловской губерний, пораженных неурожаем и голодом. И при этом не ограничивался статьями да воззваниями о борьбе с бедствием, призывами к пожертвованиям. Со своими помощниками старый писатель организовал более двухсот бесплатных столовых для голодающих. Кстати говоря, «штаб-квартира» Толстого, из которой он руководил той благородной работой, одно время располагался в рязанской деревеньке Бегичевка. Это от Рязани, кажется, поближе, чем Куликово-то поле. И невольно приходит на ум: случись голод в наше время, допустим, в 60-х годах, оседлал бы Солженицын свой «велик», как сам он, не желая отставать от молодежи, называет вело-машину, стал бы поспешно крутить педали, чтобы явиться побыстрей в ту Бегичевку с энергичной помощью? А ведь был случай — в его воображении однажды вставало некое подобие знаменитой Бегичевки…

На последних страницах «Архипелага», написанных в 1967 году, Солженицын утверждал, что в лагерях и тюрьмах не только когда-то, но и «сейчас, сегодня», т.е. в конце шестидесятых годов, «наших оступившихся соотечественников исправляют голодом! Им снится — хлеб!» Казалось бы, вот они — голодающие наших дней, которым надо помочь, которым в особенности обязан помочь тот, кто сам был заключенным. И вроде мы видим такой порыв со стороны автора: он крутит педали в Министерство охраны общественного порядка (было такое). Его принимает сам министр. Начинается беседа. «Я ему говорю минут сорок, или час, что-то очень долго», — пишет Солженицын. Ответы министра, надо думать, тоже занимают немало времени. Словом, беседа идет весьма обстоятельная. Кое в чем собеседники сходятся, а на некоторые вещи их точки зрения различны. В частности, ходатай уверен, что заключенные голодают, а министр говорит, что этого нет. Вопрос крайне серьезный, расхождение первостепенной важности. Как можно его разрешить? Очевидно, для этого есть только один вполне надежный способ: убедиться собственными глазами. Именно этот способ министр и предлагает. Он говорит: я по долгу службы бываю в лагерях и знаю о положении дел в них по собственным наблюдениям, а вы располагаете только слухами или сведениями из третьих рук, — так не угодно ли поехать туда и во всем лично убедиться на месте? И называет на выбор два лагеря. Какая удача! Сам министр поднимает шлагбаум! Надо немедленно соглашаться — ведь там голодающие! Но Солженицын настороже, он соображает: «Уж из того, что с готовностью он эти два назвал — ясно, что потемкинские устройства». Что ж, не будем строго судить его за такую недоверчивость, ибо потемкинские деревни в различных сферах жизни не столь уж невероятная вещь. Он сейчас, конечно, скажет: «В эти не хочу, разрешите мне съездить в другие». И назовет два, три, четыре других — ведь он так все эти лагеря знает! Посмотрим, что ответит министр. Если откажет, то будет по крайней мере уличен в неискренности, в недостойной игре. Ну, Александр Исаевич — вот она, твоя Бегичевка, вперед — там ждут голодающие! Вперед!.. Однако происходит нечто весьма странное: он, всесветно объявивший себя их полномочным представителем, их голосом и защитником, радетелем и сострадальцем, вдруг спокойно говорит: «Я отказываюсь». То есть отказывается полностью, совершенно: и в предложенные лагеря не хочет ехать, и встречных вариантов никаких не выдвигает. Да почему, черт возьми? Ты же уверен, что люди там умирают с голода! Объяснение у него такое: «Я жалкий каторжник… Человек, не занимающий никакого поста… Кем я поеду? Министерским контролером? Да я тогда и глаз на зэков не подниму… Я отказываюсь». Он даже не пытается уличить министра в потемкинщине!

Лев-то Толстой не спрашивал, как я поеду, а садился в тарантас или даже на дрожки и ехал в нищую Бегичевку. Правда, некий пост он действительно занимал — священный пост русского писателя, народного заступника. Но ведь Солженицын и тогда уверял, и теперь уверяет, что это и его пост. Во всяком случае, в те дни его имя было едва ли не во всех газетах и журналах, едва ли не у всех на устах, по вниманию и интересу к нему он в те дни стоял, бесспорно, на едва ли не первом месте в нашей литературе, с ним беседовали министры, секретари Союза писателей и даже ЦК партии, его выдвинули на Ленинскую премию… Да, многие, очень многие считали его тогда твердо стоящим на том благородном посту, а сам он, как уже сказано, неутомимо трубил об этом во всеуслышание, но вот потребовалось предпринять не литературную акцию, за которую платят гонорары и возможны премии, куда-то поехать, бескорыстно потратить время и силы, поспорить, похлопотать, побегать — и он уже только «жалкий каторжник», он всего лишь велосипедист! И, не желая глянуть в глаза голодающим, чьи образы так мучительно терзают его душу, он поворачивает руль от своей Бегичевки и что есть мочи жмет на педали от нее. Вот до чего доходит у «козерога» Солженицына скупость на душевные затраты, на сочувствие, на доброту. Как же после этого не верить гороскопам! Как же пренебрегать голосами с того света!

«У-У-У, КАКОЙ Я СТРАШНЫЙ!..»

Но оставим Толстого и Пушкина, оставим великие вершины мировой литературы, оставим далекое прошлое. Вернемся к дням нынешним или совсем недавним.

Наскакивая со стиснутыми кулачками на советскую литературу, понося как только хватает слов чуть ли не целую сотню писательских имен — от Абалкина, Булгакова и Вознесенского до Шкловского, Эренбурга и Ясенского, наш герой для нескольких писателей все же делает исключение.

В интервью корреспонденту Би-би-си, переданном в эфир 13 февраля 1979 года, в пятую годовщину его благодетельного выдворения из СССР, Александр Исаевич говорил, что мог бы назвать «пять, нет, шесть» писателей, которых выделяет среди всех остальных. Кто же они? Увы, он назвать их не хочет, он говорит: «Я не имею права». Вот даже как! Это почему же?

Отвечает вполне серьезно: «Чтоб им не повредить. Начнут к авторам придираться, что, мол, недаром Солженицын их похвалил», и т.д. Словом, он вынужден молчать из желания оградить талантливых людей от кошмарных последствий. Как благородно! Как предусмотрительно! Кто-то из слабонервных уже и прослезился…

Но — ах, до чего память-то ветшает у иных мыслителей на седьмом десятке! — неужто Учитель забыл, что еще четыре года назад в своем «Теленке», то есть печатно, в книге, а не в радиоинтервью, которое проворковало — «гав! гав! гав!» — и нет его, к делу не пришьешь, — еще тогда, еще там на 14-й странице он одобрительно отозвался о семи, нет, даже о восьми писателях? И притом не только похлопал по плечу, назвав их «живыми», но и повеличал всех по именам-фамилиям. А под конец книги, на странице 592, пошел еще дальше. Заявив: «Вот оно, ядро современной русской прозы», к прежним именам прибавил новые и в итоге перечислил (строго по алфавиту — вдруг осерчает кто!) уже 14 писателей-прозаиков. Получилась как бы «сборная СССР по прозе»: 11 человек — основной состав, 3 — запасные. И только номера на спины не навесил, а фамилию каждого вывел четко.

Как же так? Почему теперь Солженицын никого из пяти-шести не называет, а те — гораздо большим числом — названы, то бишь бестрепетно брошены им в свирепые когти властей? Может, тогда он еще не знал губительной силы своей похвалы, и вот только через четыре года на горькой судьбе несчастных четырнадцати все понял, прозрел?

Разгадка тут довольно незатейлива. Ничего он, конечно, не забыл, и прозревать ему тут нечего было. Он прекрасно понимал и понимает, что его похвалы никому абсолютно ничем не грозили ни в 1975-м, ни в 1979 годах, как не грозят и ныне. Правда, Г. Владимов, В. Максимов и В. Войнович, зачисленные в сборную, вероятно, в качестве трех запасных[32], вскоре оказались вне Союза писателей, а потом даже и вне отеческих пределов, но у Солженицына нет никаких оснований принимать это на свой счет и терзаться муками совести: все, что эти трое ныне имеют, они честно заработали своими собственными неусыпными стараниями.

Что же касается остальных писателей из тех четырнадцати, то у них[33] благополучно выходят многотысячными тиражами новые книги, издаются двухтомники и трехтомники, а у кого и собрание сочинений, они избираются в руководящие органы Союза писателей, писательских партийных организаций, ездят в длительные заграничные командировки, получают разные литературные премии вплоть до Государственных и Ленинской и т.п. — словом, похвалы из-за океана ни печального и никакого другого последствия для них не имели. Все это Солженицыну, конечно же, известно, ибо это известно всем, кто интересуется литературой. И очень наивным покажется нам человек, который все-таки спросил бы: «Так зачем же ему умолчания, намеки — вся эта копеечная таинственность?» Как зачем! Ведь то-то заманчиво, то-то сладостно вообразить и внушить другим, будто тебя так боятся, так опасаются, считают до того страшным, что стоит тебе хоть раз кого-то похлопать по плечу, как этого человека — не единомышленник ли?! — тотчас хватают и волокут на эшафот. Так что солженицынская похвала с умолчанием — это похвала прежде всего себе, а не кому другому.

НЕ ВЫНЕС ДАЖЕ АБРАМ ТЕРЦ…

Есть у похвал нашего героя и другие странности. Так, очень странно похвалил он тех, не названных по именам, «пять, нет, шесть» писателей. Уровень их творчества он характеризует следующим образом: «К такому уровню стремились русские классики, но не достигли никогда: ни Тургенев, ни Некрасов, ни даже Толстой». Иначе говоря, помянутые «пять, нет, шесть» превзошли классиков. Как это им удалось? Учитель готов разъяснить: «Потому что они (классики) не были крестьянами. Впервые крестьяне пишут о себе самих».

Трудно было поверить своим ушам, но факт оставался фактом: заморский теоретик возрождал старую-престарую, времен призыва ударников в литературу, концепцию, согласно которой о рабочих лучше всего может (и должен) написать рабочий, о крестьянах — только крестьянин, о бухгалтерах — бухгалтер. Адепты сей ветхозаветной концепции пренебрегали тем, например, непостижимым для них фактом, что Толстой, не будучи крестьянином, оказался, однако же, «настоящим мужиком» в нашей литературе; игнорировали они и то, как проникновенно и правдиво поведал Лев Николаевич о жизни мерина Холстомера, — а ведь, по их понятиям, никто не может писать о меринах лучше, чем сами мерины.

При виде попытки восстановления столь ретроградной концепции не утерпел даже бывший советский критик Андрей Синявский. Ну, тот самый, что когда-то в нашей печати с пеной у рта призывал лелеять и холить советскую литературу, а в западной — с еще более обильной пеной у рта, только под именем Абрама Терца, проклинал все советское. Правда, заботу о нашей литературе он выражал уж таким дурным языком литературного глухаря, что однажды мы вынуждены были к нему и его соавтору, с коим он сочинил очередную статью о молодых поэтах, адресоваться с газетной страницы со стихами Маяковского:

Вас,

прилипших к стенам,

к обоям,

милые,

что вас

со словом свело?

Было это давненько. С тех пор Синявский-Терц успешно отлепился от советских стен и прилепился к французским. Теперь он в Париже, ведет там тихую жизнь прилипалы[34].

Так вот, даже такое-то существо не выдержало, вылезло из-под обоев и пожелало возразить Учителю. 6 апреля 1979 года Би-би-си предоставила ему для этого возможность. Имея в виду попытку возрождения помянутой теории, Андрей-Абрам Синявский-Терц сказал: «Солженицын преодолел марксистскую идеологию, но у него сохранился советский образ мышления». Вероятно, Александра Исаевича порадовало первое утверждение и сильно уязвило второе: это у него-то, мохнатого мамонта антисоветизма, советский образ мышления! Но мы можем его успокоить и одновременно должны разочаровать Абрама Синявского: во-первых, Солженицын марксистскую идеологию не преодолевал и преодолевать не мог по причине уже известного нам полного незнакомства с предметом преодоления; во-вторых, теория, согласно которой о меринах должны писать мерины, так же далека от советского образа мышления, как мерин от Меринга.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7