Я говорю: «Здесь и жилья нет!» А она: «Есть тут жилье! Ты не знаешь, а жилье есть!» Я ей: «Ты из экспедиции?» Она смеется: «Да, из экспедиции!» Я ей: «К тебе сейчас можно? Или будем гулять?» А она: «Нет, сейчас пора домой. Можешь и не провожать, я потом сама найду». Я говорю: «Давай встречаться. Я завтра в экспедицию приду». А она: «Вот, — говорит, — и пришли». А место глухое, на дороге, возле ваших раскопов. Вокруг — ни огонька, ничего. Деревья стоят, темно, тихо. Я говорю: «Да давай провожу! Не хочу тебя здесь оставлять!» А она. «Не приставай! И идти за мной не надо. Ты уже привел. Я, считай, дома. Хочешь меня увидеть — приходи сюда завтра, в полночь. А сейчас повернись и иди! За мной следить не надо, рассержусь!»
И сама меня целовать стала. Повернула и в спину толкает. Я несколько шагов прошел, нехорошо сделалось. Женщину одну в таком месте оставил, неправильно это… Обернулся, а нет на дороге никого. Вообще никого, во все стороны. Понимаете, ну несколько шагов всего прошел! И хоть бы камень стукнул, хоть бы кусты шелохнулись! Я постоял — может, услышу чего… Ну, и домой пошел, чего поделаешь. Да и жутко стало, что таить… Непонятно потому что — там же вдоль дороги кусты стоят, колючие, сплошной стеной. И дорога каменистая, щебнистая…
Толик так сразу и подумал, что женщина из экспедиции, — потому что больше неоткуда, да тем более — таким вот, с кинжалами, прическами и неумением целоваться. А его в нижнем лагере на смех подымают, рассказывают про привидение. А он не такой лох, чтобы живую бабу спутать с привидением! Сами они путают, как не знаю кого! Так что если вы, ребята, тоже ржать затеяли, фигушки вам самогону!
ГЛАВА 4
Пришедшие из раскопа
Дима всерьез предпочитал копать таштыкские курганы, а не тагарские. Во-первых, таштыкские курганы лежали высоко, на склонах гор. Здесь почти всегда дул прохладный ветер, с места раскопок открывался чудесный вид. Во-вторых, костей здесь было мало, и все — сожженные. Поэтому никто особенно не требовал от Димы проявлять его профессиональные умения. А Дима как раз и хотел отдыхать от медицины и делать не то, к чему привык, а то, чего нет в операционных, амбулаториях и больницах, а по возможности тем, чего вообще нет в городах. Таштык давал больше таких возможностей, чем тагар, за что Дима его и любил.
Любовь Димы к таштыку разделял Миша… С крепким улыбчивым Мишей было приятно работать — он был надежен, работящ и достаточно интеллигентен: любил потрясающие хакасские виды, знал наизусть Заболоцкого и Мандельштама, и говорить с ним было интересно. Но и у Миши любовь к таштыку не была бескорыстной — пятикурсник Миша писал по таштыку диплом и собирался писать кандидатскую. Кроме того, Миша до смешного боялся заболеть и поэтому особенно ценил дружбу с врачом Димой.
Дни проходили, заполненные дорогой, вьющейся по склонам холмов; сырым запахом развороченной лопатами земли, аккуратной работой ножом на расчистке сгоревшего сруба; бесконечным пространством, открывавшимся от раскопа. Пространство было разноцветным, расчерченным на квадратики разного оттенка, зеленого и желтого. Голубые дали переходили в синие, затем становились все более глубокого сиреневого цвета. Оттуда, из пространства, падал ветер, сушил потное тело, стягивал кожу на лице. К вечеру от ветра горела кожа. В лагере приходилось снова привыкать, что не надо сопротивляться ветру, опираться на него и что вообще ветра нет.
А вечером Дима проваливался в сон, как убитый. Только что он был бодрым, активным и всерьез собирался забраться в спальник и дочитать книжку или поговорить с Мишей, расспросить его про таштык… И мгновенно засыпал мертвым сном.
Только в ночь на 8 августа Дима проснулся от явственного ощущения, что кто-то склонился над ним. Дима подсознательно ждал — он должен был почувствовать дыхание этого склонившегося… В полутемной палатке не было ничего и никого. Только сопел на своем топчане Миша, тикали часы на ящике, покрытом куском клеенки. Но Дима был уверен — в палатке еще кто-то есть. Он просто знал, что кто-то есть… Бессмысленно спрашивать, почему. Где-то далеко выла собака. Кто-то маленький сопел возле тента, наверное, ежик. Это все было не то. В палатке был кто-то третий, кроме Димы и Миши. Этот третий не имел никакого отношения ни к ежику, ни к собаке.
Дима уловил движение. Шороха не было. Ветра движения не было. Но Дима готов был поручиться — кто-то идет от изголовий к выходу из палатки. Дима вскочил, и тут же движение замерло. Дима быстро зажег свечу, поставил на «стол» для материала — ящик возле входа. И быстро лег обратно.
Теперь было видно, что кто-то и правда стоит между Димой и тентом палатки; этот кто-то перемещался, частично заслонял огонь свечки. Смутная тень человека рисовалась на тенте; судя по стройности фигуры, изяществу перемещения, это была тень женщины с высокой прической.
И тут же тень исчезла. Дима тупо моргал, доказывая самому себе, что это было не во сне.
Действительно, вот Мишка храпит… Вон кто-то сопит возле тента. Свечка трещит, бросает освещенный круг на тент. Вот кто-то вышел из палатки, сонно затопал в сторону туалета. Дима высунул голову — это шел Кузькин, и в палатке у него тоже горела свечка. С четверть минуты они смотрели друг на друга — длинный Кузькин с высоты своего роста. Дима — с четверенек.
— Ты что не спишь? — спросил, наконец, Кузькин.
— Да ходил тут кто-то, — почему-то сиплым шепотом информировал начальство Дима. И быстро добавил, чувствуя, что не помешает ему внести в рассказ толику правдоподобия: — Может, местные?
— Не может быть, — уверенно качал головой Кузькин, — я уже с час не сплю. Я бы услышал. Все тихо…
Кузькин сонно затопал дальше, а Дима задул свечу и нырнул в спальный мешок. Он долго пытался не спать, слушая окружающее.
А Кузькин, возвращаясь в палатку, вдруг ясно увидел силуэт человека, сидящего возле керосиновой лампы, над его раскрытым дневником. Силуэт четко рисовался на брезенте палатки. Кузькин никак не мог понять — кто и зачем полез посреди ночи? В дневниках не было ничего ни секретного, ни интересного для посторонних. А чтобы вот так, ночью, подстеречь момент, когда дневник лежит открытый, а его в палатке нет, надо было пристально за ним следить, и много ночей, потому что такая ситуация возникла впервые за весь полевой сезон.
Все это было очень странно… Кузькин медленно приближался к собственной палатке, не сводя глаз с непонятного силуэта. Он отвел взгляд буквально на долю мгновения, споткнувшись о какую-то кочку. Но за эту долю мгновения силуэт исчез. Все было в палатке, как обычно. Трещала керосиновая лампа, вились вокруг нее насекомые, сгорали в струе раскаленного воздуха над стеклом. Круг света падал на дневник.
В палатке не было никого… и не должно было быть. Вот только Кузькин никак не мог вспомнить, на той ли странице был раскрыт дневник, когда он ушел в уборную.
А вечером следующего дня Миша решил искупаться. Раскопки таштыкского кургана шли к концу, и груды материала требовали обработки. Весь вечер они с Кузькиным описывали и паковали керамику, бронзу и кости. Заработались до темноты, до обалдения от горелого дерева, от бронзы и темных, прогоревших костей.
После ужина, уже почти в темноте, Миша пошел к озеру. Место было хорошо знакомо, дно песчаное, без топляков. А проветриться было необходимо. Черные тучи грядой ходили по горизонту. Временами из туч доносился далекий низкий рокот… Как будто собирался дождь и все никак не мог собраться. Насекомые летали низко, пронзительно пахло травами, от озера шел запах влаги.
Уже поймав ногами дно, Миша едва не свалился обратно, на глубину. Потому что на берегу стояла незнакомая дама в коричневом платье, с высокой прической, и, кажется, что-то болталось у нее на боку.
Миша толком не смог бы ответить на вопрос, почему вдруг ему так страшно понравилась эта женщина. И даже не то слово — «понравилась»… У Миши вдруг стало сухо во рту, сердце дало перебои, а мышцы живота сами собою втянулись.
— Простите… Как пройти в Туим? Я правильно иду к Туиму?
— Да… Вот по этой тропинке, а там выйдете на дорогу…
— Спасибо…
Женщина повернулась, медленно побрела по тропинке в сторону березняка. И опять же невозможно объяснить, почему для Миши стала так мучительна мысль, что вот сейчас коричневое платье незнакомки скроется среди берез. Судорожно одевшись, он рванулся вслед за ней:
— Эй! Подождите! Вы не туда идете! Провожу… — Женщина пожала плечами, не отвечая ничего. Пошли рядом. Женщина опустила голову — чуть-чуть с досадой… чуть-чуть с ожиданием. Она ничего не имела против присутствия Миши, ей просто было все равно.
Миша понес какую-то околесицу про свою коллекцию монет — просто надо было что-то говорить. Женщина слушала так же спокойно, равнодушно. Можно было поручиться — Миша не вызывал у нее никаких нехороших эмоций. Пусть болтает… Положение было донельзя обидное, оскорбительное просто. Будь у Миши ее адрес, телефон, хоть какая-то возможность увидеться потом, начать правильную осаду, он и не стал бы вот так тащиться по лесу за откровенно безразличной красоткой.
Но ничего этого у Миши не было. А когда Миша скашивал глаза и видел нежную кожу профиля и маленький широкий нос, сердце начинало стучать так, словно могло взять и выскочить.
В какой момент все изменилось? Миша не был в силах припомнить. Кажется тогда, когда он показал действительно редкую латинскую монетку, с изображением орла… на орле. Во всяком случае, в какой-то момент Миша вдруг поймал на себе быстрый, заинтересованный взгляд. Впрочем, слова мало что скажут. Словами трудно передать атмосферу, дух… В том числе дух вот такого свидания. Да, изменилась атмосфера. Только что возле него шла совершенно посторонняя, ко всему равнодушная женщина, и он был для нее, в лучшем случае, только средством дойти до Туима. А то и просто навязчивым чужаком и чудаком.
Теперь слева от него шла женщина, которую он волновал. Только что Миша чувствовал, что он для женщины никто. И внезапно почувствовал, что он для нее интересен. Только что Миша чувствовал, что «нельзя». А вот тут почувствовал, что «можно». Вообще-то, Миша не очень понимал, куда они зашли. По времени, должны бы быть в Туиме. Судя по нависшему боку сопки, по открывшемуся впереди пространству (тем более, пахнуло в лицо ветром), они были как раз возле Туима, и за этой сопкой и должен был открыться весь поселок. Но не было здесь зарева огней. И на низких тучах не было знакомых отсветов. А в такое время, часов в девять, никак не мог еще поселок спать.
Но мысли были какие-то нечеткие, рваные; происходящее вокруг не слишком занимало Мишу. Миша взял руками за плечи, притянул женщину к себе. От возбуждения зашлось сердце, опять подвело мышцы живота. Губы женщины раскрылись, но как-то необычно… словно она сама совершенно не хотела этого. Женщина положила руки Мише на плечи, она подчинялась Мишиным желаниям, она становилась его женщиной… но собственных желаний у нее как будто не было… или были, но какие-то другие.
На секунду высвободившись, женщина опустилась на землю, неуловимо быстрым жестом подняла почти до плеч свое чудное платье и вдруг приняла какую-то странную, неведомую Мише позу. Видно было только, что задняя часть явственно возвышается над дорогой, а голова низко опустилась — ниже, чем если бы дама встала на четвереньки, потом уже дошло — стоит на локтях. Про такую позу Миша только слышал.
Миша не сразу сообразил, что делать, и промедлил, не сразу пристроившись позади дамы, на коленях. Ощущение было сильнее, чем он думал, и очень неожиданным и острым.
На мгновение они разъединились и снова оказались одним целым, уже в другой позе. Миша лежал на боку, подведя одну руку под шею женщины, наполнив грудью ладонь, а другой придерживал бедро.
Подруга выгибалась и стонала; невероятным усилием ему удалось продолжить акт. Потом Миша сидел, прислонясь спиной к стволу березки, а подруга пристроилась на нем, спиной к его груди и животу.
Миша откинулся на спину, переводя дух. Вот восстановится дыхание, уляжется сердце, и он хоть спросит ее имя… И опять вдруг что-то изменилось.
— Ты не из рода Орла… Ты только показался… У Орлов должно быть так и так, — смуглый палец быстро нарисовал у Миши на левом плече какую-то загогулину.
Миша пожал плечами. Ну да, он-то не из рода Орла, это точно… И тут вдруг женщина исчезла. Невозможно сказать, что она растворилась в воздухе. Или что она пропала. Она внезапно исчезла, и все тут. Была — и ее уже нет.
А Мише в лицо ударило вдруг зарево огней — после полного мрака сияние окон Туима ослепляло, как луч сверхмощного прожектора. А возле себя Миша обнаружил столб электропередачи. Только что этого столба, хоть убейте, здесь не было…
Несколько минут Миша стоял, тупо глядя на огни. А потом отправился домой.
Миша еле помнил, как добирался до лагеря. Во-первых, было очень темно. Стоило отвернуться, чуть отойти от Туима, и сразу стало тихо, тепло и темно. Дождь так и не хлынул, небо было скрыто тучами. Из их черных днищ ворчало, громыхало. Временами тучи расходились, свет звезд и луны немного прорывался до земли, и становилось видно, куда идти.
Большую часть дороги Миша сделал почти что на ощупь. Вдоль дороги не было канав, и, когда под ногами появлялась трава, Миша возвращался на дорогу. Тучи пронизал серый, совсем не похожий на звездный, полусвет, когда справа отсветила водная гладь, слева Миша почувствовал хрящеватую громаду сопки.
Миша ощущал себя так, словно только что встал после тяжелого гриппа. Или даже воспаления легких.
Каждый шаг давался через силу, невыносимо тяжело было дышать. Во рту стоял какой-то отвратительный, мокро-металлический привкус, и временами сама собой, уже без всяких туч, накатывалась темнота, сопровождаемая какими-то прозрачными искорками и полосками и звоном в ушах. Невыносимо, мучительно хотелось пить. Временами Миша падал на четвереньки, начинал слизывать капли росы со стеблей трав. Но подниматься было тяжело, и он решил повременить до лагеря.
Зачернела родная палатка, и вскоре Миша рухнул на кровать, просто физически не в силах снять сапоги, скинуть промокшую куртку. Он лежал и задыхался, не в силах еще раз встать, добраться до хозпалатки, до фляг с водой.
Вероятно, грохот падения Миши на раскладушку был достаточно силен. Дима поднял всклоченную голову. Миша издал какое-то карканье, ткнул рукой в сторону чайника…
Дима проследил его взгляд, кажется, хотел сказать гадость… А потом с кряхтением поднялся, сонно простукал пятками, принес кружку воды.
— Еще, — задыхаясь, прохрипел Миша.
И вот тут у Миши появилась возможность наблюдать за тем, каков Дима в профессиональной работе. Уже наливая вторую кружку, Дима подался вперед; его взгляд словно бы ощупывал серую физиономию Миши, его судорожно дергающийся, борющийся за воздух живот, фиксировал каждый симптом.
— А ну-ка… — Дима цепко, аккуратно взялся за Мишино запястье. Послушал, взялся за другое… и лицо у Димы приобрело вдруг какое-то отрешенное, пожалуй, даже ханжеское выражение. Мгновение подумал и стремительно извлек из рюкзака тонометр, стетоскоп и градусник.
Миша уже впадал в счастливое полузабытье… Оказавшись один в лесу, он не мог не совершать усилия, не стремиться куда-то, пусть через силу. Теперь он мог не делать ничего и вверить себя друзьям. Одно из самых приятных и удобных приобретений цивилизации — в случае болезни и ранения знать, что о тебе позаботятся, тебя не бросят.
Можно было уже не контролировать ситуации; почти не думать, только выполнять все эти «подними руку», «сгибай» или «открой рот». Миша проваливался в сон. Его словно бы покачивало, несло; он явственно чувствовал, как поднимается и опускается, как колышется под ним раскладушка, как его тело приходит в согласное движение с окружающим, словно растворяется в этом движении…
Миша открыл глаза, и тут же вернулась жажда и сухость во рту. Слабый, не по часу утра, свет пасмурного дня еле проникал сквозь палатку и тент. Даже этот свет резал Мише глаза.
Не хотелось вставать, не хотелось думать. Не было сил для усилия. Дима заглянул в палатку, кивнул, снова исчез. Не хотелось думать, зачем? Не хотелось угадывать, что он собирается делать. А Дима появился с кружкой кофе. И странное дело, от запаха кофе Мише стало неприятно. Не тошнило, нет, а вдыхая запах, он чувствовал, будто у Димы в руках — не кофе… а в общем, какая-то гадость.
— Пей! — решительно совал Мише кружку Дима. Вот тепло кружки — это было хорошо. Миша чувствовал, как хорошо, как живительно это тепло. Из тех же соображений начал глотать кофе, впускать тепло внутрь.
Дима подталкивал, висел над душой, все время заставлял что-нибудь делать. Миша слабо огрызался, понимая, что вроде бы делает он все для его же, для Мишиной пользы. Даже поездку в Туим затеял Дима не из садистских соображений. В Туиме был знакомый врач, и, чего уж там, посоветоваться с ним было уместно. Другое дело, что и тряска, и движение, и даже свет были мучительны для Миши.
Работать Сабитович умел и с Мишей разобрался почти сразу. И результат разборок вызвал у Сабитовича такой приступ недоумения, что смотреть было больно и жалко. Врач делал большие глаза, пожимал плечами, сердился, поминутно переглядывался с Димой, обходил вокруг Миши, повторял вопросы… Словом, он был не уверен. А Миша, вообще-то, привык к тому, что Сабитович всегда всех видит насквозь, и его растерянность пугала. Что же это он ухитрился подцепить, если даже такой врач бессилен?!
Впрочем, Сабитович был готов дать объяснения:
— Видите ли… Я готов поручиться, юноша, что у вас, собственно, ничего нет… Вы совершенно здоровы, по всем параметрам здоровы… Но симптомы, особенно если вы не врете, ясно говорят, — по непонятной мне причине у вас вчера вечером почему-то внезапно не стало примерно литра крови. Да, я знаю, что так не бывает. Это я вам о симптомах…
И опять уставился поверх плеча на Диму, сделал большие глаза и жалко ухмыльнулся краешком рта. После чего порекомендовал покой, постельный режим, много пить, есть все, что хочется, но главное — есть, даже если ничего не хочется. Укрепляться кофе, шоколадом, сахаром и если что, если какие-то осложнения — немедленно сюда, без разговоров…
А вечером в лагере был гость: местный шаман, старый Никита Кильчичаков.
— Николай Дмитриевич, к вам шаман Кильчичаков пришел! — звонко позвала начальника студентка, Света. И убежала вместе с Юлей. Кильчичаков только покачал головой, кинул вслед дурным девкам неодобрительный взгляд.
Во-первых, вовсе он не пришел. Он приехал на коне, как полагается серьезному человеку.
Во-вторых, ну какой он шаман?! Он — колхозный чабан. Лучший чабан района, у него грамота есть. Грамота висит у него дома, возле плетенной из травы фигурки бога Догу и шкуры старого седого волка, за которым Никита Кильчичаков гонялся и охотился три года.
Дураки шепчутся, что он знает заклинания от волков… А можно подумать, какой-нибудь хакас не знает таких заклинаний! Он не виноват, что баранов теперь пасут всякие вырожденцы! И не только в заклинаниях дело. Просто он знает язык волков и умеет им объяснить, что его баранов есть нельзя! Какое же это шаманство…
Ну да, было кое-что, было… Все знают, что шаманство живет в роду, передается вместе с кровью. Шаман не выбирает судьбы. Шаман рождается шаманом. Но о том, что бывало, и раньше говорить не полагалось. Дед рассказывал, что попы каким-то чутьем находили шаманов, и если ловили — мало никому не доставалось.
А при Советах шаманство еще больше стало тайным. Даже если и знаешь — все равно говорить об этом не надо. Старая деликатность родового общества и даже опасения перед попами здесь были совершенно ни при чем. Просто за шаманство можно было лишиться головы, а загреметь в лагеря — так и вообще нечего делать.
И Володя, и Кузькин работали здесь не первый год и знали очень хорошо, что Кильчичаков приезжает не просто так. Степенно вздыхая, наливали они гостю чая, кормили его кашей с тушенкой. Знали, что Кильчичаков не захочет чаю — а потом выпьет чайника три. Что он не захочет есть — и слопает четверть кастрюли, килограмма три крутой каши с тушенкой. И что он несколько часов будет говорить о ерунде, а потом уже перейдет к делу.
Часа два говорили о баранах, о том, что погода портится, и что это плохо для всех — и для раскопок, и для пастухов; Кильчичаков рассказывал, что Василий Горохов поймал в озере Уйбат щуку длиной почти в два метра, а Нина с Белого озера родила тройню.
Кузькин подробно рассказал про раскопки. Кильчичаков стал расспрашивать про женщину с золотым кинжалом, и археологи сами говорили почти полчаса, а Кильчичаков только слушал, степенно вздыхал, отхлебывая крепкий чай. И спросил, наконец, не было тут чего? Не приходил ли кто-то непонятный? И вид у него стал соответственный. То сидел, вел степенные разговоры солидный, уверенный в себе и знающий себе цену дед. А тут вдруг глаза у деда воровато забегали, рот растянулся в идиотскую ухмылку… И сразу стало ясно, что если археологи разговора не поддержат — то и спрашивать с деревенского дурачка нечего.
— Появлялись, — сказал Кузькин коротко. — А ты бы. Николаич, не ходил бы вокруг да около, а прямо бы и объяснил. Мы ж в этих делах не разбираемся…
— Осторожней надо быть, чего там… — хмуро отозвался Кильчичаков. — Про это понимать нечего, а вы тут по ночам небось шатаетесь. Да еще по одному, наверное.
Кильчичаков помолчал, повздыхал. Володя и Кузькин молчали, глядя на него во все глаза.
— Один из наших гулял один, — осторожно начал Кузькин. — Он заболел…
— Хорошо, что не помер, — отрезал добренький Никита Николаевич, и лицо у него опять стало нормальное. Археологи не стали делать вид, что они всех умнее, и разговор поддержали. Притворяться сельским дурачком нужды не стало. Ну, он и не стал притворяться.
— Не ходите по ночам. Вообще не ходите, а в одиночку — совсем никуда. И с незнакомыми не говорите. Понимаешь, «тогдашние» сейчас приходят за нынешними. Так бывает…
Помолчали.
— Ты что хочешь делать с тем, что раскопал? — спросил вдруг Кильчичаков Кузькина, и, что характерно, Коля Кузькин сразу понял, о чем именно вопрос.
— Будем брать монолитом, увезем в музей. Здесь, в Абакане, — уточнил Кузькин, чтобы Никита не подумал, что погребение увезут в Ленинград и здесь его никто уже не увидит.
— Ну, увозите… — вяло протянул Кильчичаков, — если надо — увозите. Только все равно вы не ходите. Даже когда увезете — по ночам не ходите. А особенно вон там не ходите. И вечером тоже.
И Володя, и Коля Кузькин почувствовали, как тонок старый шаман Никита Кильчичаков. Ни на что он рукой не показывал и никаких мест не называл. Только мотнул головой, да и то продолжая пить чай. Но обоим собеседникам сразу стало ясно, какое место на берегу озера имеет в виду Кильчичаков. А на Кузькина еще и пахнуло недавно пережитым кошмаром.
— Ты уезжаешь, да? — спросил Кильчичаков Володю. Хоть убейте, но про отъезд Володя никому не говорил. Володя и правда получил сегодня телеграмму и должен был срочно уехать. Об этом знал он сам, несколько человек в лагере, начальство.
Владимир молча кивнул. Кильчичаков сидел еще долго, но разговоры вел уже опять про рыбу, про баранов, про двойни и тройни знакомых. Что-то помешало обсуждать рассказанное Кильчичаковым — помешало и Владимиру, и Кузькину.
А на другой день Миша проснулся, когда солнце уже било в глаза. Тело было здоровым, встать хотелось поскорее. Ощущение тяжести тела, прерывистое дыхание вернулись, стоило скинуть ноги на пол. Но все это было уже слабым отзвуком уходящей болезни. Миша понял — его специально оставили отдыхать. Наверное, Дима постарался.
Миша вышел из палатки, двинулся к озеру. Там, за обеденным столом, в двух шагах от воды, Фомич чистил рыбу с дежурными — со Светкой и Юлей. Нахмурившись, Фомич вскрывал здоровенного окуня, выкидывал потрошки в ведро, отсекал голову и кидал рыбину Светке. А девушка сидела, спустив в озеро босые ноги, счищала прямо в воду чешую.
Впервые за большой срок Миша видел лагерь вот так — когда в нем почти никого нет; когда все ушли на раскопы.
— Что сегодня на раскопе делать будут? — спросил Миша и подсел к столу, махнул девочкам, что позавтракать возьмет сам, для начала налил кружку чая.
— Погребение брать будут, монолитом… — ответил Фомич, ни на секунду не прерывая своего рыбного занятия, — в абаканский музей повезут!
Какие-то мысли вертелись в голове у Михаила. Еще неясные, нечеткие… Но увидеть погребение — сейчас! — становилось совершенно необходимо. С полминуты Миша прихлебывал чай, все сильнее наливаясь этой уверенностью.
— Фомич, ты когда туда поедешь?
— Как обычно, народ снимать…
— А если сейчас? Очень надо…
Против желания Миши, в его голосе очень явственно прозвучали просительные нотки.
— Не видал монолита, что ли… Нет, не поеду; что ты, тут горючки одной…
— Фомич, выручи, буду обязан…
— Ну что пристал? Вот тебе грузовик, садись и поезжай… — Фомич заржал, довольный своим остроумием. Между прочим, водить Миша умел. И соблазн сделать то, что он сделал в это утро, появлялся у него много раз. Что подвигло его на все дальнейшее — собственная ли беспомощность? Грубость Фомича, тыкавшего в эту беспомощность? Нежелание зависеть от хамства? Нежелание зависеть от шофера? Просто нежелание зависеть? Отчаяние? Полная необходимость немедля очутиться на раскопе?
Во всяком случае, поговорив с Фомичом, Миша тут же двинулся к ГАЗу, встал у огромного теплого бока. Грузовик то ли был теплым еще после утренней поездки, то ли бок нагрело солнцем.
Запирать машину в экспедиции было не от кого; ключ торчал в замке. Двигатель мерно застучал, запел, и Миша услышал первый бешеный вопль Фомича. Это был еще уверенный полуначальственный рык, произведенный прямо с места; Фомич что-то орал не вставая, с потрошенной рыбиной в руке. Миша поставил на скорость, и машина поползла вперед. Вторая скорость… Третья… Миша ловил колесами разъезженные колеи, одновременно регулировал движение правой ногой — чтобы и не заглушать и не насиловать двигатель. В ушах звенело от вопля Фомича — уже совсем другого, заячьего, истеричного. Сам Фомич летел через поляну, делая огромные скачки.
«Не успеет», — понял Миша. Поворот закончился; машина нащупала трассу. Четвертая скорость… Газу! Машина резво побежала; мелькнули лиственницы, надсадно орущий, вздернувший руки Фомич, ушло назад и влево озеро. Замелькали березки, лужки, склоны сопок. Ехать было в общем-то не сложно — сухо, дорога знакомая.
Да, погребение как раз брали монолитом. С утра прокопали канавы, подвели доски и даже сколотили деревянный каркас. Потом в музее сделают современный, прозрачный из пластмассы. Чтобы взять полтора кубометра земли — годятся и неструганые доски.
Уже стоял грузовик абаканского музея с откинутым бортом и смотрела небольшая запыхавшаяся толпа, как подъемный кран вынимает деревянный ящик из раскопа, несет его к грузовику. Миша бросил ненужный ГАЗ-66, изо всех сил помчался к месту действия.
Трудно сказать, что это было. Скорей всего, конечно же, случайность. Но, во всяком случае, движение крана вдруг замедлилось, потом остановилось… и добрые четверть минуты ящик с монолитом висел чуть выше уровня земли, перед откинутым бортом. Потом стрела заработала, монолит поплыл вверх, опустился и встал в грузовике. Крановщик вылез из кабины, сделал круг почета с поднятыми руками. Толпа проорала «Ура!»
Но были эти четверть минуты, были, и крановщик потом не мог объяснить толком, что вдруг случилось с его техникой. И еще труднее сказать — действительно ли в эти четверть минуты при появлении Миши вдруг поднялась из монолита в приветствии костяная рука, или ему все-таки почудилось.
Но вот что совершенно точно — что-то приключилось с огромным могучим мужиком — музейным разнорабочим, сильно пьющим дядей Васей. Дядя Вася стоял как раз перед монолитом и при остановке стрелы уже собирался подмогнуть — навалиться снизу и закинуть в кузов трехтонную глыбу.
Что он увидел — мы не знаем. Но, во всяком случае, дядя Вася сильно побледнел и отошел в сторонку, и лицо у него было какое-то оцепеневшее. И до конца всей работы он только стоял и крестился, и даже водки в этот раз не пил. В разгрузке монолита, уже в музее, он тоже не принимал участия, исчезнув с работы под благовидным предлогом. Вот и все, что нам известно точно. Кроме, конечно, неприятностей, которые обрушились на Мишу за угон машины. Но стоит ли о них рассказывать?