Сибирская жуть-4. Не будите спящую тайгу
ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Буровский Андрей Михайлович / Сибирская жуть-4. Не будите спящую тайгу - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Андрей Михайлович БУРОВСКИЙ
НЕ БУДИТЕ СПЯЩУЮ ТАЙГУ
Напуганный органами автор предупреждает, что все персонажи, учреждения, города, реки, озера и полуострова, упоминаемые в книге, являются циничной выдумкой автора.
Всякое сходство с реально существующими людьми или иными явлениями объясняется только случайностью.
Александру Бушкову, который долго учил и как будто, наконец, выучил меня писать остросюжетные романы, посвящается.
Андрей БУРОВСКИЙПРОЛОГ
Подходил к концу большой международный экологический конгресс «Рио+6» для стран Тихоокеанского бассейна и Сибири.
Шел завершающий банкет в ресторане отеля «Мияко», и этот банкет (как и все международные банкеты) был испытанием для нервов главы национальной программы «Серое вещество», президента общества японо-американской дружбы, консультанта заводов, референта газет, злейшего врага пароходов (и вообще всего экологически грязного) господина Сумиэ Сосэки.
Весь банкет Сумиэ Сосэки со все возрастающим раздражением наблюдал, как напиваются гости за счет хозяев и как американские экологи задирают юбки пронзительно визжавшим официанткам. Господина Сосэки особенно раздражали эти раскрасневшиеся, возбужденные девицы. Официантки визжали явно притворно, им откровенно нравились американцы, нравилось, что они нравятся, нравилось, когда им нагло обрывают юбки… Вот оно, оскудение нравов, отсутствие воспитания, дикое нарушение приличий! Во времена, когда Сосэки было столько же, сколько этим девицам, никому из его сверстниц и в голову не пришло бы вести себя так развязно! И не то чтобы им запретили… Они бы и сами не захотели нарушать приличия и правила!
Сумиэ Сосэки признавал, что жизнь меняется, и не всегда в худшую сторону. Но вот как ей, жизни, не меняться в сторону развала… А женщинам оставаться, как подобает, скромными и приличными! Японские девушки могли бы вести себя и сдержанней! Взять бы здоровенный прут да вот тоже бы задрать…
Для раздражения были и другие причины: большие, шумные американцы — вечно ведут себя, как дома, громко орут, не уважают старших, хамят и пачкают. По-стариковски вспоминалось приятное — пронзительное тропическое солнце, белый коралловый песок, моторная лодка в прибое; американец бежит от полосы прибоя к тени кокосовых пальм… и его грудь оказывается как раз в прорези прицела рядового императорской армии Сумиэ Сосэки…
Добавлял раздражения и тот факт, что уже несколько лет господин Сосэки никому не задирал юбки. Что характерно — уже и не хотелось. И вместе с визжащими официантками раздражало буквально все остальное человечество… и вообще все на свете.
И тут к президенту подошел господин Ямиками Тоекуда, профессор кафедры доистории в университете Канто.
— Один наш гость… Он делает потрясающее предложение… Мне не хотелось бы самому принимать решения, хотя любой университет…
Вообще-то, Ямиками Тоекуда скорее нравился Сосэки (не говоря о том, что был он личностью известной и уважаемой). Но раздражение нуждалось в громоотводе, и Сосэки только поднял брови, пробормотав ни к чему не обязывающее «Гм…».
— Этот человек предлагает нечто действительно необыкновенное… Правда, он и просит за свое чудо хорошую сумму…
— Сколько? — презрительно бросил Сосэки.
— Миллион долларов. Но дело не в сумме. Я полагаю… тем, что он предлагает, никто не должен владеть единолично. Это есть национальная ценность…
— Ну и что у него там? — Раздражаясь, господин Сосэки невольно говорил не совсем так, как следует беседовать с человеком своего круга, тем более — с известным профессором. Разумеется, все уважительные приставки, все обороты речи, подобающие в разговоре с равным и уважаемым, были на месте… но голос был высокий, почти визг. Таким высоким голосом позволительно было беседовать разве что с официантом или с дворником. Даже с провинившимся студентом Сосэки стал бы говорить тоном ниже. — Так что там у него? Живой динозавр? Бриллиант с куриное яйцо? Женщина с шестью грудями? Имейте в виду, я не верю в эти русские чудеса. Мне уже пытались всучать… — Тут председатель общества прервал сам себя, безнадежно махнув рукой. — Так что у него?
— Живой мамонт, — кратко отозвался Тоекуда.
Глаза Сосэки весело округлились. Кажется, почтенный профессор трудился слишком интенсивно, а на банкете очень уж налегал на коньяк…
— Простите… Вы это вполне серьезно?
Теперь тон Сосэки не был раздраженным, скорее сочувственным.
— Я попросил бы вас потратить несколько минут и посмотреть со мной вместе один интереснейший фильм. Вся нужная техника — в номере оргкомитета.
Сумиэ Сосэки не возражал, и на экране запрыгали кадры скверного любительского фильма: студенты ставят палатки, поднимают знамя экспедиции. Вот кто-то бежит с ведрами за водой, чистят картошку прямо в реку. Виды реки с высокой террасы, с вершин холмов. Виды холмов и террас от уреза воды.
Студенты закладывают раскоп — тянут шнур, вбивают колышки, вот несколько человек сидят в раскопе, прямо на земле, ножами расчищают культурный слой. Камера останавливается на расчистке скелета. Голос за кадром на плохом английском повествует, что это погребение эвенкийского воина, примерно XV век.
Склон, покрытый ковылем. Тот же голос на таком же английском продолжает, что так далеко на север в наше время ковыльные степи не заходят. А вот здесь, на месте работы экспедиции, степи сохранились со времен Великого оледенения. И встречаются большими участками, вперемежку с тайгой и лесотундрой. Медведи на речной косе ловят рыбу, играют. Голос объясняет, что в этих местах встречается много самых необычных животных. Сосэки удивился — медведи были самые обычные.
А вот следующие кадры заставили почтенного ученого буквально остолбенеть. По ковыльной степи шел мамонт. Изображение было скверное, задний план все время расплывался. Зверь был виден совсем недолго, спереди и сбоку. Сосэки отметил, что зверь снят немного снизу — так и должно быть из-за разницы в росте мамонта и человека. У него было все, что полагается: столбообразные ноги, громадные изогнутые бивни, рыжая шерсть, почти закрывавшая глазки, слоновьи перепончатые уши, убегающий к хвосту хребет… И он шел, он двигался, загребал огромными ногами! Зверь шел недолго, с полминуты, и словно бы немного боком… изображение было скверное… но мамонт виден был совершенно ясно.
Пошли кадры — поющие студенты у костра, и Тоекуда остановил изображение.
— Это единственное место, сенсей…
— Повторите. Остановитесь.
И снова по земле шагал мамонт. По реликтовой, но все равно современной, произрастающей сегодня ковыльной степи.
Несколько секунд ученые смотрели друг на друга. Тоекуда видел, как подтягивается, сосредоточивается старик, как начинает работать прекрасный мозг, сделавший Сосэки тем, кем он был.
— Насколько можно верить информатору? — отрывисто бросил Сосэки.
— Непонятно. Человек вроде известный, из Карска. Археолог, Ко-ла Чи-зи-коу… К нему ездили из университета Фукоямы. Он приглашал, и его люди показали им разрезы и места, где вымывает кости животных. И он устроил шашлыки, знаете, такие кусочки мяса, которые…
— Знаю.
— Ну вот, устроил шашлыки и танцы голых русских девок. Так что обещания он держит. Ученый как будто никакой. Но у русских это и…
— Я знаю.
Оба японца знали, что у русских те, кто называются учеными, совсем необязательно ими являются, и ничему уже не удивлялись.
— А здесь что делает?
— У экологов он первый раз. Привез доклад об исследованиях и об охране территорий с реликтовыми животными и растениями. Доклад стендовый, большого интереса не вызвал. Чи-зи-коу привез и фильм, но фильм на конгрессе не показывал. Показывал американцам, шведам, показал мне.
— Что говорят американцы?
— Разве не слышно? — ехидно ухмыльнулся Тоекуда. Действительно, из зала разносились дикие крики, звон посуды, визг официанток. — А что касается самой возможности… что по тайге бегает мамонт… Как вы сами полагаете, сенсей, что может и чего не может быть в Сибири?
— В тайге мамонт жить не смог бы. В тундре — тоже. Это давно уже доказано — мамонт не смог бы кормиться ни на одном из современных ландшафтов. А вот быть в Сибири может все. Абсолютно все, что угодно. Например, парочка затерянных миров, — уверенно ответил Сосэки.
И опять оба друг друга поняли. Наступило молчание, высоко ценимое японцами. Молчание понимающих друг друга без слов.
— Кстати, на конгрессе сейчас есть еще один русский, из Москвы… Га-ни-жи… Он делал пленарный доклад, очень заметный ученый…
Семен Александрович Ганжа как раз швырял в бассейн своего польского коллегу и пытался его там утопить. Поляк дико кричал «караул», выплевывал воду, ухитряясь тонуть на глубине примерно полуметра. Азартно вопя, Ганжа бегал по бордюру, стараясь оттоптать пальцы поляку… И тут его прервали, на самом интересном месте.
— Мы хотим задать вам вопрос, коллега…
— Не мешайте… Да что вы пристали?!
— Позвольте спросить вас только об одном. Как вы думаете, возможно ли в современной Сибири открытие новых видов животных?
— В Сибири?! Да приезжаю я как-то в Карск, там выхожу утром из подъезда, один след — в одну сторону, другой — в другую!!!
— Чей след?
— Как чей… — Ганжа приблизил голову, почти уткнулся лицом в лицо Сосэки: — Нельзя говорить, чей… Большой он, рыжий, бурого цвета, очень сильный… Почитают его там, как божество.
Тут Семен Александрович оступился и сам ухнул в бассейн, подняв вокруг каскады брызг.
И опять ученые стояли в совершеннейшем обалдении. Они как-то не поняли, подтвердил ли московский ученый их предположения или не подтвердил.
Только визжали в стороне официантки, заливисто хохотали американцы. Один австралиец пытался изображать райскую птичку и с плюхом свалился в бассейн; его извлекали оттуда трое насупленных китайских промышленных экологов. Французская пара отплясывала на столах, и дама уже сняла платье.
Пожилой канадец вынул из сумки литой кастет, хряснул по мраморному столику. Столик с треском развалился, молодая шведка напротив зашлась от визгливого хохота. Канадец блаженно улыбался.
Кажется, гости были довольны. Завтра им надо будет сказать несколько слов о том, сколько высокой культуры они принесли в дикую Японию, в азиатскую страну. Что характерно — примут все всерьез.
— Вы бы очень хотели, чтобы там оказался этот мамонт, — отрывисто бросил Сосэки.
— Вы слишком хорошо знаете, как важно выдать что-то…
Тоекуда от нехватки слов защелкал в воздухе пальцами.
— Что-то очень, очень… нестандартное, — помог ему Сосэки.
Оба знали и не говорили многого. Что Сосэки не очень молод и на пятки наступают те, кто пришел в мир на пятнадцать и на двадцать лет попозже. Что место в совете директоров национальной программы «Серое вещество» пока что еще за уважаемым господином Сосэки, но что почтенный сэнсэй очень скоро должен будет уступить это место человеку помоложе, а главное — с другими заслугами. Вариантов только два: или сэнсей уступит свое место Сицуми Хаори, или сенсей сделает так, чтобы обойти его было никак нельзя. А Тоекуда в программе «Серое вещество» был человек Сосэки и смены руководства не хотел, может быть, еще сильнее. Ведь руководство в национальной программе — это и престиж, и деньги. Очень много денег, — даже не возможность купить на них что-то, а возможность их распределять, направлять. Например, распределять деньги между университетами и направить своему университету такую сумму, что сразу же сделает почтенным и очень уважаемым в университете имя того, кто направил. И советника направившего — тоже…
— Если зверь скроется в снегах Сибири, я не уверен, что мы виноваты.
Так можно было перевести слова Тоекуды. Сумиэ Сосэки закивал. Оба думали о том, как выстроить себе тылы… На тот случай, если экспедиция никаких мамонтов не обнаружит, например. Хорошо бы сделать так, чтобы и в этом случае ничего не потерять. А хорошо бы и выиграть, чтобы и к отрицательному результату все бы отнеслись с сочувствием.
— Дайте связь с Тоетоми Хидэеси, — наконец нарушил молчание Сосэки.
«Умно!» — подумалось Ямиками. Потому что Тоетоми Хидэеси был патриархом японской палеонтологии, живой легендой, воплощением официальной науки. Мало того, что его мнение действительно было важно. Но, кроме того, его мнение имело некую особенность. Мнение Тоетоми Хидэеси было сверхавторитетным. В любом случае, при любом раскладе событий можно было сказать: «Как! Мы обратились к самому Тоетоми Хидэеси!»
И этого было бы достаточно.
Тоетоми Хидэеси уже семьдесят пять лет трудился в университете Канто. Он был первым японским палеонтологом, получившим образование в Америке и в Европе. Все японские палеонтологи были его учениками и учениками его учеников, и уподобить его место в науке можно было разве что месту, которое занял бы в биологии Чарльз Дарвин, доживи он до наших-то дней.
Было бы бестактно беспокоить старца в такой поздний час, если бы оба не знали — по крайней мере три десятилетия назад старец окончательно перешел на ночной образ жизни.
В ночные часы девяностовосьмилетний старец окончательно уходил во времена своей молодости и в мир тридцатых, сороковых годов, во времена, когда он был уже известен, силен, но еще энергичен и молод. А частью Тоетоми уходил даже не в реальный мир, а в мир, созданный воображением ученых, писателей, художников, живших тридцать, сорок, пятьдесят лет тому назад. Он уже и сам не очень хорошо понимал, где кончается реальность и начинается вымысел, и с каждым годом понимал все хуже… Но было бы чудовищным нарушением приличий заметить это, и тем более — поставить под вопрос компетентность патриарха. Может быть, какие-нибудь американцы и обидели бы старика, но японцы так не поступают.
Звонок заставил старика протянуть высохшую лапку, взять телефонную трубку. В кабинете, увешанном фотографиями и картинами — Тоетоми Хидэеси расчищает скелет динозавра; Эндрюз и Нельсон стоят в раскопе — показывают найденный панцирь ископаемой черепахи, — старик читал книгу своего старинного приятеля, давно покойного русского академика Владимира Обручева.
— Мамонт… — Взгляд старика упал на картину — огромный мохнатый мамонт гордо шествует куда-то, задрав хобот. Перед внутренним взором старика всплыло далекое, но такое родное и близкое. Быстрые струи быстрой сибирской речки, зубчатая стена тайги, звон комаров, плеск воды и в красноватой древней глине — огромные кости и бивни. И русский академик Владимир Обручев — большой, с огромной бородой, как у дикого айну из Матсмая, показывает рукой, машет вдоль воды, смеется так, что заглушает реку…
Профессор не хотел, а рассердился:
— Конечно, мамонты бывают! Я сам их видел и раскапывал! Вы что, Обручева не читаете?!
— Профессор, нас уверяют, что в Сибири есть места, где водятся мамонты. Как вы считаете, можно ли послать туда экспедицию? Нам необходимо ваше мнение, сенсей…
— Сибирь… Сибирь… Земля Санникова… Остров Семенова… — забормотал патриарх…
— Мамонт может там быть, только если сохранилась растительность времен Великого оледенения. Вы думаете, это может быть?
— Земля Санникова… Мамонт… Анкилоны… — Тоетоми Хидэеси продолжал блаженно бормотать, и перед его внутренним взором плыла река… давно покойный академик… Рыжие скалы Новосибирских островов над пронзительно-синим морем… пещерный медведь, сожравший масло из ручья… шерстистые носороги бегут по тропе, приходится прыгать, влетать в кусты, слыша позади сопение и дробный топот… И почтенный профессор и патриарх сам не мог бы сейчас сказать, что он видел собственными глазами, что слышал от давно умерших коллег, а что прочитал — и если прочитал, то в какой книге. Все смешалось в голове старого, очень старого и очень почтенного человека.
Здесь надо отметить с полной, с совершеннейшей определенностью — оба японца были умнейшие люди. Умнейшие, и к тому же очень хитрые, проницательные и недоверчивые. И с хорошей интуицией — как большинство японцев с их сложным, избегающим определенности языком, с их культурой, исключающей выяснение отношений.
И во всей этой истории они начали действовать весьма и весьма правильно. Но вот как раз с этого момента начало сказываться столкновение разных культур, и это имело самые печальные последствия. А другой причиной происшедшего стало то, что очень уж нужен был мамонт, и что Хидэеси подтвердил — в Сибири могут быть мамонты!
Сильной стороной японской культуры является почитание старцев. Но слабости, как известно, являются лишь продолжениями наших достоинств. Японцы слишком почитают старцев, тем более заслуженных старцев. Предположить, что Тоетоми Хидэеси впал в маразм, было бы неприлично, было бы нарушением устоявшихся норм, отходом от народных обычаев — и ученые отнюдь не сделали этого предположения. Тем более, было бы совершенно немыслимо перепроверить сказанное Тоетоми, спросив у кого-то другого, пусть даже у кого-то посовременнее. Даже думать об этом было бы просто неприлично. Японцы и не думали. Они действовали, получив необходимую поддержку.
Ага, вот и он, русский гость. Сосэки так и не понял до конца, кто все-таки живет в Сибири — русские или сибиряки? Говорят вроде по-русски, а называют себя сибиряками. Правда, что русские — не отрицают.
Из блюда с заливным торчала желтоватая плешь, обрамленная венчиком грязных волосенок. Несколько мгновений Тоекуда задумчиво созерцал, потом постучал по плеши согнутым указательным пальцем. Не помогло, и Тоекуда постучал сильнее.
Рывком вскинулась, хрюкнула голова. Куски заливного отваливались от левой половинки лица, звучно плюхались обратно в блюдо. Поросячьи глазки лихо забегали по стенам и потолку, не без труда сфокусировались на пришедших.
Всем известно, что нельзя иметь дело с дегенератами. Если у человека нет подбородочного выступа, если его лоб убегает назад, как лоб неандертальца, с ним нельзя вести переговоры, сотрудничать, заключать договоры и вообще чем меньше общаться — тем лучше.
Но вот тут-то и сказалось взаимодействие людей разных культур. Будь этот человек японцем, ученые немедленно прекратили бы общение. Но японцы исходили из того, что пес их знает, какие они там, в их России и Сибири.
Не менее известно, что с обладателем таких глаз тоже нельзя иметь дело. Эти маленькие хитрые глазки пребывали в постоянном движении, ни на секунду не останавливаясь на лице собеседника. Бегающие глазки, человек, не смотрящий в глаза собеседнику, — это было крайне подозрительно.
Но и тут японцы отказывались судить Чижикова, как человека не своей культуры. И насторожиться-то насторожились… Но тут же и устыдились своей собственной настороженности, приняв ее за пережитки японской островной ксенофобии. Современные японцы так же стыдятся своих предрассудков, как люди всех других стран и народов. Тоекуда даже прочел сам себе нотацию за то, что на старости лет начал впадать в расизм.
Господин Сосэки был исключительно вежлив:
— Мамонт у вас с собой?
— Мамонт бегает в тайге, — по-русски ответил плешивый. Пожевал губами и добавил: — Но я точно знаю, где он.
После чего с невероятной скоростью налил себе коньяку, еще быстрее выпил и опять плюхнулся в заливное.
Тоекуда успел поймать совершенно трезвый, оценивающий взгляд Чижикова. Будь Тоекуда европейцем, этого взгляда ему тоже вполне хватило бы, чтобы прекратить переговоры. Но он, увы, снова устыдился своего расизма и стал оценивать так же, как оценивал бы японцев. У японцев, во-первых, пьянствовать вовсе не стыдно. Наоборот, нализаться — это вроде бы очень даже мужской, вполне солидный поступок. А во-вторых, японцы часто усилием воли умеют трезветь и отпускают себя снова. И европейцы в смешанных компаниях не всегда понимают — трезвы или пьяны собутыльники. Так что поймать абсолютно трезвый, изучающий взгляд совершенно пьяного японца — дело в общем-то вполне обычное.
Тоекуда постукал, постукал… никакого эффекта. Тоекуда поднял ложку, постучал: никто не отвечает.
Сумиэ Сосеки ловко вылил за шиворот сибиряку-русскому полбутылки газированной воды. Над блюдом с уханьем уэллсовского марсианина взмыла прежняя плешивая башка.
В следующую секунду Сумиэ Сосэки произвел сразу два действия: протянул великану сибирской археологии новый стакан коньяку и тихо произнес по-английски и сразу повторил по-русски:
— Между прочим, деньги при нас…
Несколько секунд Чижиков подслеповато мигал на них.
— Вы имеете в виду мертвого мамонта? — продолжал Сосэки по-английски, — такого, который лежал во льду и оказался на поверхности?
Русский не отвечал, явно не понимая; только его подслеповатые глазки бегали по углам, словно жили своей, самостоятельной жизнью. Тоекуда сказал то же самое по-русски. От коньяка и русской речи сибиряк несколько активизировался.
— Да нет, не дохлый… Мертвых у нас навалом… Я вам говорю про другого, про живого. Знаю место, где бегает мамонт… Там, где работает экспедиция… В реликтовой степи.
— Где именно вы работали?
— Не скажу, — замотал головой Чижиков.
— А мамонт, он какой?
— Он большой… здоровенный такой…
— Ростом с дом? С автобус? С самолет «Боинг»? Больше? — Господин Сосэки жаждал конкретности. Однажды ему уже пытались продать чучело дельфина — размером с синего кита. Чучело было из папье-маше.
Черты поднявшего голову постепенно отражали начавшиеся мыслительные процессы.
— Я знаю место, где водятся мамонты. Можете верить, можете нет. Но место — знаю. Мне самому этот мамонт совершенно не нужен, и в России он подохнет, у нас для обычных зверей в зоопарке корму не хватает. Не хотите покупать — продам американцам.
И сибиряк мотнул головой туда, где раздавались особенно интенсивные хохот и визг.
— Мы купим мамонта. (У Тоекуды глаза полезли на лоб от уверенного тона господина Сосэки.) Только давайте договариваться конкретно. Миллион в твердой валюте — большая сумма. Очень большая. Давайте так — вы предъявляете зверя, я вам плачу. Тут же, в Карске.
Было странно, что настолько пьяный человек способен поднять руку и последовательно загибать несколько пальцев. Если вдуматься — это было очень подозрительно, не меньше, чем трезвые взгляды.
— Февраль, март, апрель, май… Надо делать охоту… Сразу дадите… ну, скажем, тысяч десять, двадцать. Мы сделаем охоту и поймаем. Я жду вас в мае, согласны? Тогда уже будет тепло, мамонты вылетят… — На этом месте он осекся. На счастье Чижикова, Ямиками Тоекуда не так уж хорошо знал по-русски и на странное поведение мамонтов внимания не обратил.
— Завтра подпишем контракт, — обратился Сумиэ Сосэки к лысине.
— Он улетает завтра утром, — уточнил Тоекуда.
Сосэки размышлял недолго:
— Вот бланк контракта.
Тоекуда невольно подумал, что Сосэки торопит события, но сибиряка будили вместе. Проливая жидкость, гордость сибирской археологии дохлебала очередной стакан, лихо поставила подпись на обоих экземплярах, снова грузно свалилась в тарелку.
Японцы поняли, что Чижиков заснул и что они остались одни.
— Насколько я понимаю, вы поверили?
— А что мы, собственно, теряем? Вы же сами задали вопрос, что может и чего не может быть в Сибири? Если мамонта и нет, мы ведь получили точные данные… Фильм, кстати, я уже скопировал, а Тоетоми Хидэеси подтвердит. А если мамонт все же есть?
— Может, и есть… А вероятность-то какая?
— Вы сами понимаете, какая. Но повторяю — разве мы что-то теряем? Скажите лучше, — насколько я понимаю, вы готовы поехать в Карск?
Если сделать буквальный перевод с японского, ответ Тоекуды прозвучал примерно так:
— Я поеду, если уважаемое общество сделает такую глупость: послать такого идиота и простофилю, как я. Но мало ли какое ничтожество захочет сделать какую глупость.
Если же сделать смысловой перевод, то Тоекуда сказал:
— Сам я ехать хочу. Поеду, если общество сочтет это полезным.
— Тогда не тяните. Лучше вас все равно никто этого не сделает.
Склонный понимать все буквально мог бы перевести ответ Тоекуды так: «Провинциальный дурачок постарается выйти за пределы своих умственных возможностей».
На самом деле Тоекуда произнес:
— Я предприму все возможное.
Но главное, они друг друга поняли.
— Вам следует позаботиться о больших запасах этого напитка, — заботливо отметил Сосэки, поднимая бутылку «Хенесси», — туземцы его хлещут… вы же видите…
— Уж лучше купить на месте.
Тоекуда с удовлетворением отметил, что уважаемый мэтр заговорил несравненно вежливее, и заметил:
— В Сибири у туземцев есть поверье, что в киосках покупать нельзя — там продается специальная продукция низкого качества. Якобы на банках и бутылках есть специальные знаки.
— Кто-нибудь видел эти знаки? — заинтересовался Сосэки. — Какие они?
— Нет, разумеется, никто никаких знаков не видел. Все рассказывают друг другу про знаки, но никто не в силах показать другим такого знака. Русским доказательства не важны, им важно верить. Русские верят, что их специально травят развитые страны. Ходят даже слухи, что коньяк и консервы из Америки — радиоактивные…
Оба японца ухмыльнулись дикости туземцев. В этом слухе проявлялись худшие качества русских: незнание окружающего мира, невежество, безответственность. Все знают: в наше время нет смысла экономить гроши, ввозить продукцию низкого качества. Наоборот, это невыгодно для репутации, для имени фирмы. Если русские сами подделывают вина хороших фирм и травят друг друга — это уже их дело.
— Я захвачу с собой немного коньяку. И распространю слух, что привез железнодорожный вагон.
— И будете докупать, — одобрительно кивнул Сосэки.
— Самое трудное будет не это, видите, он сразу требует денег. Пусть даже и немного. Я не доверяю ему, — вслух размышлял Тоекуда.
— Проверять. Все проверять, — вдруг отрывисто бросил Сосэки. — Не может быть и речи о безоговорочном доверии к этому типу. И потрудитесь принять меры. Надеюсь, у вас есть к кому обратиться в Карске? Вроде тут недавно приезжал один такой Пече-ню-ши-кин, — по слогам выговорил президент, — посмотрите, поищите, у кого там есть знакомые.
Тоекуда серьезно кивал.
— Деньги общество вам даст, я уверен. Сами знаете, под какую программу. В конце концов, я пока еще вхожу в совет директоров. Но давайте так — переводом в надежный банк. А наличностью — минимум. На текущие расходы, — Сосэки ухмыльнулся, — на коньяк.
Тоекуда серьезно кивал, сложив руки на груди, и сейчас он, невзирая на серый костюм, на галстук, на белую рубашку, больше всего напоминал феодала, перед походом или боем отдающего приказания своему верному самураю. Да примерно так оно и было.
ГЛАВА 1
Сыны центра Сибири
15 мая 1998 года
— Вы мене осенно, ну осенно нужинны, — странно выговаривал по-русски высокий, очень иностранный голос.
Вежливый гость привез визитные карточки и с английским, и с русским текстом. На русском явственно значилось — «профессор университета Фукуда, антрополог и криптозоолог».
Всю жизнь Ефим Анатольевич Морошкин был геологом, занимался поисками рудных и рассыпных ископаемых и работал в Карском институте геологии и астрономии всего (КИГАВ). И теперь он был не в состоянии понять, за каким чертом он может быть нужен антропологу и криптозоологу. Но если надо, можно и встретиться, особенно Морошкин не был занят.
Когда-то на институт возлагались некие надежды. Как на новый — еще один — очаг науки в Карском крае; как на место, создание которого следует поставить в заслугу начальству. А главное — как на место, работники коего найдут все, что им поручат партия и правительство. Скажем, созывает геологов главсек всего Карского края товарищ Дрянных и сообщает, что согласно решениям партии и правительства геологам надлежит немедленно найти столько-то месторождений урана, столько-то золота и столько-то молибдена и никеля. А те, само собой, идут и сразу же находят все, что нужно.
Действительность оказалась печальнее и строже, потому что необходимые начальству полезные ископаемые самым контрреволюционным образом не желали нигде находиться.
Кураторы из КГБ советовали сажать и стрелять за саботаж и геологов, и месторождения молибдена, но времена были уже не те, начальство одолевали сомнения — поможет ли? Пытались воздействовать премиями, выговорами, обычным набором проработок. Карские недра так и не откликнулись на призыв партии и правительства, и от краткого мига величия у института осталось в основном здание — трехэтажный корпус в самом центре города, еще сталинской постройки, в стиле псевдоклассицизма. Огромные комнаты, высокие потолки, гулкие коридоры, лепнина…
Сам же институт влачил убогое существование даже в доперестроечные времена, а уж теперь-то и институтом называть его было как-то неловко. Средний возраст сотрудников перевалил за пятьдесят, и даже те, кто остался, занимались темами «для себя», что логично — должны же люди хоть чем-то заниматься за триста рублей в месяц? Но с другой стороны, что можно требовать от человека за триста рублей в месяц?
Японец, по правде говоря, сам по себе настораживал. Был он все-таки какой-то странный, а может, просто очень непривычный — очень маленький, очень желтый, очень монголоидный, а главное — очень улыбчивый и навязчиво-приторно-вежливый.
Начал он вообще с того, что суетливо наливал Морошкину какой-то подозрительный коньяк. В иностранцев, нарочно травящих русского человека, старый Ефим Морошкин почти что верил, но и сам по себе коньяк, даже без отравы, заставил его скривиться.
— А давайте лучше водочки!
Ефим Анатольевич извлек бутылку и пару кружек, ловко нарезал хлеб. Сам японец пил микроскопическими дозами, рассказывал, насколько водка лучше всякого там сакэ, и про то, как хорошо знают и уважают Морошкина в Японии.
Было понятно, что Морошкин японцу сильно нужен и что он хочет от него что-то узнать, но что — никак не говорил. Расспрашивал о тайге, об экспедициях, где бывал Ефим Морошкин, обещал хорошо заплатить. А на прямые вопросы — за что он собирается платить, сын Ямато просто улыбался (в таких случаях — особенно ненатурально), пропускал вопрос мимо ушей и сразу же задавал другой вопрос, свой собственный.
Как криптозоолога особенно его интересовали животные, которые неизвестны науке. Не встречал ли профессор Морошкин таких животных? Ефим Анатольевич рассказал ему о том, как наблюдал странную разновидность белки — посреди лета, в июле, несколько белок темно-серой масти играли на сосне, в двух шагах от его шурфа. Причем это не в зимнем наряде, а в каком-то совершенно непонятном.
Японец слушал, задавал вопросы, даже сделал какие-то записи иероглифами. Но чем дальше, тем устойчивее у Морошкина складывалось впечатление — интересует его что-то другое. Как ни мало волновали Морошкина душевные движения японца и как ни был японец закрыт, но чувствовалось безразличие. Разве что так, легкий интерес вообще.
А не встречались ли профессору другие странные животные? Покрупнее?
Кое-что Морошкину встречалось, как не встретиться за годы работы в почти ненаселенных, малоизвестных районах Сибири. Профессор, краснея, робко задал деловой вопрос: а будет ли оплачена и как именно будет оплачена его информация? Про кое-что более крупное? И тут же японец выхватил откуда-то из внутреннего кармана толстенную пачку долларов, тускло сверкнувшую зелено-серым светом. Японец ловко отделил кредитку от пачки, и Морошики-сан, к собственному удивлению, почувствовал в руке эту крупную зеленую кредитку.
— Это же не к спе… — начал было Ефим Анатольевич, краснея все сильнее и сильнее. Японец жестом показал, что все это чепуха, и сунул пачку обратно.
«Штук двести…» — невольно подумал Морошкин. И опять невольно покраснел. Потому что думать о деньгах Ефим Морошкин не привык и не умел, и сами по себе мысли о деньгах считал, в общем-то, занятием постыдным. Но толщину пачки почти подсознательно он отметил. Выходило, что японец так, между делом, таскал во внутреннем кармане до двадцати тысяч долларов.
…А история и впрямь была странная, давняя и в общем-то почти невероятная. Ефим Анатольевич порой сам переставал верить в собственные впечатления. Тогда, в конце 1950-х, он обследовал почти ненаселенный край на востоке Саян. Молодого Ефима Анатольевича с напарником забросили в верховья речки, и в задачу их входило в основном плыть по реке, сплавляться до населенных мест у подножия гор. Так и плыли они с напарником, плыли на лодке вдвоем по почти неисследованным, неизвестным местам. Целый месяц они не видели других людей, потому что во всем огромном, чуть ли не с Шотландию, Тоджинском краю жили всего несколько сотен людей из племени тофаларов — оленеводов и охотников да еще, по слухам, беглые старообрядцы.
Лодку проносило мимо мыса, где стоял лось, подняв голову, и недоуменно смотрел на людей. Так и стоял, по колена в воде, даже не думая бежать. Стоял, смотрел, пытался понять — что за создания плывут? Лось впервые видел такие существа.
Стояли светлые июньские вечера. Белок приходилось выгонять из палатки, они сигали по спальникам, забирались в котелок, отнимали у геологов сухари.
А сама невероятная история случилась под вечер, когда пристали к тихому плёсу. Звериная тропинка отходила от плёса, вела вдоль берега. Напарник ставил палатку, а Морошкин решил пройтись по тропе — просто посмотреть, что здесь и как, куда занесло, — если уж ночевать на плёсе.
Много позже он ясно припомнил, что тропинка вела не в глубь леса, а шла вдоль берега реки, что ветки не били в лицо — значит, ходил по тропинке кто-то крупный, высокий. Ведь даже медвежьи тропинки низкие, ветки смыкаются на высоте метра-полутора. Но это все было потом. А пока, на тропинке, Ефим Морошкин страшно удивился, вдруг увидев кого-то в рыжей меховой шубе. Этот кто-то бежал по тропе впереди, метрах в тридцати.
— Эй, парень! — заорал Морошкин.
Местный припустил еще быстрее. Морошкин побежал за ним — и для азарта, и надо же нагнать бедного местного, объяснить, что они люди мирные, от них не надо ждать беды. С геологами, наоборот, надо всегда делиться — свежей ли рыбой, молоком ли.
Местный бежал очень быстро, и Морошкин удивлялся, какие у него короткие ноги, длинная коричневая шуба. А потом местный вдруг прянул за ствол и стал выглядывать оттуда.
— Эй! — опять крикнул Морошкин. — Ты чего?! Мы тебя не тронем, мы геологи!
Местный выглядывал из-за ствола и улыбался. Улыбался во весь рот, в самом буквальном смысле от уха до уха. Он, что ни говори, был все-таки какой-то странный. Весь в рыже-бурой шубе, мехом наружу, с рукавами. Волосы, лицо какое-то странное, и эта улыбка.
Чем больше Ефим Морошкин смотрел на эту улыбку, тем меньше хотел подойти. Он сам не мог бы объяснить причины, но факт остается фактом — местный словно отталкивал взглядом. Морошкину самому было как-то неловко, но в сторону этого местного, в шубе, он так и не пошел. А наоборот, начал двигаться в противоположном направлении, к лодке и к палатке, словно они могли защитить от этой улыбки, от пронзительного взгляда синих точечек-глазок.
Напарник уже поставил палатку, почти сварил уху, удивлялся истории про местного. Морошкин бы охотно уплыл, но уже почти стемнело, плыть дальше стало невозможно. В палатку с собой взяли ружья, в изголовье сунули топор. Но приключений в этот вечер больше не было.
История, конечно, кажется невероятной, Ефим Морошкин это понимает. Но, впрочем, в соседней лаборатории сидит старый друг Морошкина, Николай Александрович Горских. Вообще-то, занимается Коля Горских никак не криптозоологией, а почвами. Но во время плавания по тоджинской реке он как раз и был напарником и историю Морошкина вполне даже мог подтвердить.
Японца с Колей познакомили; Тоекуда низко кланялся, вручил визитку, и ученые продолжили уже рассказ вместе…
Ученые плыли по реке среди множества островов. Они рассудили, что на островах ночевать им будет как-то безопаснее. Этот, в шубе, он вроде бы ничего плохого и не делал, а как-то без него спокойнее.
Остров был длинный, намытый. Ученые решили сначала обойти его, каждый по своему берегу, просто так, на всякий случай.
Морошкин быстро наткнулся на тропу, и по этой тропе человек тоже мог идти свободно, без всяких бьющих в лицо ветвей.
Тропа вела к сооружению, больше всего напоминавшему огромный, небрежно сделанный шалаш. Шалаш из ветвей толщиной в руку, даже в бедро. Ветвей не отрубленных, а, судя по всему, сломанных или открученных. В шалаше никого не было, только налипла на ветках, валялась на истоптанном полу рыжая и бурая шерсть.
Пока Морошкин рассматривал шалаш, пытался понять, что вообще происходит, в стороне раздался страшный шум.
— Коля, ты? Что там у тебя? — прокричал обеспокоенный Морошкин.
— Да вовсе не у меня, — раздался голос Коли Горского совершенно в другом месте, — это у тебя что-то шумит. Ты что, через кусты там ломишься?
И друзья как-то заторопились увидеть друг друга, встретиться, и в глазах каждого читалось одно и то же — сильное желание уплыть побыстрее с этого острова и уж, во всяком случае, на этом острове не ночевать.
Наступила тишина — уже не напряженная, а спокойная. Само по себе приятно было вспомнить, пережить вновь это давнее, полузабытое, времен молодости, первых экспедиций по Сибири.
Дымился «Беломор», Морошкин плескал водку в кружки, и тогда японец сделал свое очень солидное и очень веское предложение: «Если уважаемые господа русские геологи так хотят, они могут и не уточнять, где именно происходили все эти события, а просто представить само существо живым или… гм… в виде добычи. Сумму, которую они хотят получить, пожалуйста, пусть они напишут вот тут, в блокноте у Тоекуды. Стесняться не надо. Скромные люди — это хорошо. Но правильная оплата — это тоже вполне хорошо».
А есть и другой вариант — он, Ямиками Тоекуда, снаряжает экспедицию в Восточные Саяны. И приглашает уважаемых господ быть проводниками экспедиции, с оплатой соответствующих расходов и соответствующей зарплатой. Желательную сумму зарплаты пусть господа тоже занесут в блокнот.
— Отвечать прямо сейчас не надо, — улыбался господин Тоекуда-сан в ошеломленные физиономии русских геологов, в их полуоткрытые рты. — Я буду в Карске еще долго, у вас будет время решить, как лучше.
Но вообще-то его, Ямиками Тоекуду, особенно интересуют затерянные миры — места, где сохранилась реликтовая растительность, мало изменились природные условия. Вроде бы там встречаются и животные ледникового периода.
— Да-да, — забормотал Ефим Анатольевич, — у нас тут полным-полно реликтов Великого оледенения. Вот хотя бы брусника — очень древнее растение, очень. У нее и ягоды очень вкусные, полезные, их собирают в лесу, в сентябре. А сама брусника росла в Карском крае еще задолго до оледенения. И приспособилась, сохранилась. Она вечнозеленая, брусника, если размести снег, то листья будут зеленые. Они и плотные такие, эти листья, мясистые, такие листья не бывают у листопадных деревьев, такие бывают как раз у южных, вечнозеленых.
Тоекуда слушал внимательно, кивал и записывал, но видно было — про бруснику он знает. С таким же выражением лица слушал он и про реликтовые орхидеи, про венерин башмачок, рассказы о реликтовых животных — о кунице, о беркуте.
Впрочем, они ведь не биологи, они геологи, они могут многого не понимать, просто не знать. Наверное, лучше всего зайти в Карский музей, это в двух кварталах отсюда.
Здесь имеет смысл отметить, что русские ученые еще не научились быть людьми рыночного общества. Скрыть от людей своего круга золотоносного японца, монополизировать общение с ним не пришло в голову ни Ефиму Анатольевичу, ни Николаю Александровичу. А знать что-то интересующее японца в Карском музее и правда могли, и неплохо.
Карский краеведческий музей — огромное здание, построенное еще в 1912 году по фантазии купца Чернова. Купец бредил Древним Египтом и денег на музей дал, но с условием, что здание построят в египетском стиле и с фресками на египетские темы. Что и было сделано. На берегу Кары возник не особенно вписывающийся в архитектуру города огромный дом с четырьмя пилонами и по каждому из них — фрески, скопированные с древнеегипетских росписей.
Сидели в хранилище, в подвале музея. В пыльной комнате громоздились огромные сундуки с материалом.
Стеллажи оставляли только узкие проходы, и полки стеллажей были завалены черепками, полусклеенными сосудами, какими-то позеленевшими кусками металла — судя по цвету, бронзы.
Опять японец разливал коньяк, и опять хозяева деликатно переходили на водку. Почему-то археолог Карского музея, Макар Поликарпов, коньяк тоже не особенно жаловал.
Впрочем, и ничего особенно нового Макар Поликарпов не рассказал, разве что настоятельно сворачивал на археологические темы и все порывался рассказать, где и что нашли и где можно попытаться найти еще больше и интереснее.
Вот насчет реликтовых степей кое-что он смог прояснить, но даже и не сам, а через сотрудника, Игоря Андронова, — тот занимался животными ледникового периода.
У Андронова получалось, что затерянные миры могут быть на севере Карского края, скорее всего — в горах Путорана или на крайнем юге, тоже в горах — в Саянах.
В Саянах водится северный олень, у которого самки не имеют рогов, с пятнами по шкуре. У всех северных оленей, вообще-то, на шкуре нет пятен, у оленят пятна исчезают примерно к году. Вот у предков северного оленя были пятна на боках, а у самок не было рогов, и у саянских оленей эти признаки почему-то сохранились.
А в горах Путорана водится снежный баран. В эпоху Великого оледенения точно такой же баран водился по всей Сибири и по всей Северной Америке. После отхода ледников баран жить смог далеко не везде, его ареал разорвался. Сейчас есть четыре ареала снежного барана: на Камчатке, в горах Джугдыра — в Якутии, в горах Корякского нагорья, ну, и вот здесь, на Путоране.
В этом месте у Ямиками Тоекуды явственно стукнуло сердце. Совпадение! Чижиков работал на Путоране. Его доклад был про реликтовые степи под Путораном, как раз… Кажется, след взят!
— Но если на Путоране живет реликтовый баран, там ведь могут сохраниться и другие животные.
— Могут. Но ведь места неисследованные, дикие. Чтобы утверждать наверняка, нужно туда поехать и поработать как следует.
И снова стукнуло сердце у Ямиками Тоекуды.
— А если бы у коллеги были средства, была бы возможность провести такую экспедицию?
— Провести можно, но нужно готовиться. Деньги — это мало. Нужны люди, нужно снаряжение. Особенно — люди.
— Может, вы и возглавите группу, Игорь?
— Вообще-то, лучше бы Михалыча. Он такие вещи умеет делать.
— Подумайте, я с вами еще свяжусь. В пока — вот…
Игорь покраснел, но бумажку тоже взял, как и Морошкин. И про реликтового оленя, и даже про Михалыча Тоекуда слышал далеко не в первый раз, но полагал, что знать это Андронову совершенно необязательно.
На вечер Тоекуда наметил встречу с Печенюшкиным в Карском ученом городке, обедать же намерен был в гостинице. Как раз придя на обед, почтенный Ямиками-сан впервые обнаружил, что кого-то он уж очень сильно интересует. Зная, в какую страну и в какой период ее истории он едет, Ямиками Тоекуда принял меры — например, соединил тоненькой шелковой ниточкой крышку и основную часть своего чемодана. Так, на всякий случай. Интуиция подсказывала господину Ямиками, что это может пригодиться.
И вот ниточка исчезла. В отсутствие господина Ямиками кто-то интересовался содержимым его чемодана.
Несколько минут Ямиками-сан стоял, размышляя, какой вариант поведения выбрать? Потом, насвистывая, он натянул еще одну шелковинку и отправился обедать. И ничто не выдавало его особой озабоченности и волнений, охвативших этого незаурядного человека.
А в институте пахло озоном, нагретой пластмассой и химией. Японец проходил мимо открытых дверей, за которыми сияли автоклавы, в клубах пара метались сотрудники, стучали пишущие машинки, мелькали разноцветные картинки на дисплеях компьютеров. То ли строились математические модели, то ли шла игра в «Цивилизацию».
Из окон лаборатории Савела Печенюшкина открывался вид на колышущиеся сосновые кроны. Плотный, маленький, из старообрядцев, Савел Печенюшкин тоже предпочитал водку. Савел любил водку, японцев, доллары, а также общение с интересными людьми, безумные проекты и международное сотрудничество.
Но вообще-то больше всего Савел Печенюшкин любил науку и всерьез намеревался, среди всего прочего, вывести самого настоящего мамонта — прямо здесь же, в Институте биофизики. А источником генетического вещества для него был волос мамонта, причем самого невероятного, даже, пожалуй, несколько неприличного происхождения. Самое прямое отношение к появлению столь необходимого науке генетического вещества имел гость Печенюшкина — вон тот, в углу, — такой коренастый, краснолицый, толстый и уже начавший седеть. Впрочем, это совсем особая история.
Печенюшкин познакомил, и Ямиками-сан весь подобрался, узнав почтенное имя этого краснорожего гостя. Потому что гость Печенюшкина был тот самый Андреев, к которому так или иначе, а идти тоже было надо.
Был коньяк, который оба пили, но морщились. Печенюшкин реликтовыми животными интересовался, но в экспедицию ехать не хотел. Михалыч реликтами интересовался меньше, а поехать в экспедицию хотел, но не мог. Во-первых, у него была красавица жена, на тринадцать лет моложе мужа, и от нее маленькая дочь, и надолго оставлять их он не мог (а скорее всего, просто не хотел). Во-вторых, Михалыч был страшно занят: второй месяц он дописывал и никак не мог дописать монографию, которая должна была называться «Почему все советские ученые проявляют разные стадии умственной дегенерации?». Монография была заказана солидным международным издательством, ее ждали, и тянуть с ней Михалыч опять же не мог и не хотел.
— А сами вы ничего такого не встречали? — спросил по-английски Тоекуда.
— Такого — это какого?
— Ну, необычных животных.
— Помню, видал синего единорога.
— Кого?!
— Ну, такого… то было на Ангаре, я еще молодой был. Вечерело, я умыться пошел к реке. Спускаюсь по дороге. Закат огромный, северный, в полнеба, и вся река — золотая и розовая. Тишина. Вы были на Севере? — вдруг обратился Михалыч к Ямиками.
— Да, на Аляске.
— Тогда вы знаете, какая там тишина. — Михалыч блаженно улыбнулся. — Так про что это мы?
— Вроде про единорога.
— Вот-вот. Ну, подхожу я к воде, ладонью зачерпнул воду. Холодная, чистая вода. Ангара — это чистая река, вода прозрачная, на пять метров видно в глубину. Такая вот вода, что зубы ломит, светлая и мчится. Мчится со скоростью поезда, представляете?
Михалыч рассказывал, уставившись в лицо Ямиками, и не успокоился, пока Печенюшкин не прервал его, чтобы перевести.
— Вот, значит, зачерпнул, умылся, отпил воды. А он — передо мной! Стоит!
— Прямо в воде?
— Нет, не в воде. Но стоит! — Михалыч сделал рукой непристойное телодвижение, показал, как именно стоит. — Большущий такой, со слона. Я ему: «Ты кто?» А он молчит.
— Нич-чего не понимаю! — это не выдержал уже Печенюшкин. — Он у тебя что, из воды вынырнул?
— Нет, не вынырнул. Скорее — он висел. Ноги у него, как у слона, без копыт, и в метре от воды примерно. Синий весь, трупного такого цвета. Да вы переводите, переводите, Савел! А то — ишь! — уставился и не переводит. Переводи давай!
— Ну, перевел. Так что там дальше?
— А дальше он и говорит.
— Кто говорит?! — не понял Печенюшкин.
— Да единорог же, кто еще! Смотрит на меня противно так и говорит: «Если ты еще, падла, будешь водку закусывать валидолом, точно тебя рогом пропорю, зараза ты!» Добавил еще гадостей, заскрипел зубами и исчез.
— Убежал? — усмехнулся Савел.
— Нет, ну как же он мог бежать? Он же ногами земли не касался. Он исчез.
— Ну как исчез?!
— В воздухе растворился.
Печенюшкин откровенно ржал. Ямиками тонко улыбался — байка как будто ему понравилась. А вообще-то, все здесь было неясно, неопределенно как-то. Сунуть этим по сто долларов? Не заработали, а туземцев нельзя развращать. И как вообще их понимать? Михалыча особенно? Он издевается вот, про единорогов рассказывает. Как к этому относиться? У самих японцев шутки не очень в ходу, а к своей репутации у туземцев Тоекуда относился серьезнее, чем белый сагиб из повестей Киплинга.
— А если я все-таки организую экспедицию? Поедете?
— В принципе поехать и можно… Вопрос, зачем? Просто так — стоит ли? — задумчиво сказал Михалыч.
— Если будет «зачем», вы все-таки готовы?
— Если будет «зачем», то готов.
Как по-разному могут понимать мир два собеседника! Сердце Тоекуды радостно стукнуло — и этого купил! Ерничал-ерничал, кочевряжился, а вот и этот готов продаваться, заплатили бы побольше! А Михалыч имел в виду — поедет, если ему будет интересно.
— Если экспедиция состоится, кого возьмете?
— Позову Андронова, Макара Поликарпова. И своих ребят, у меня своя группа, студенты.
Ямиками долго прощался, кланялся и жал руки. Михалыч посматривал на него критически и вроде не особенно почтительно.
И снова Тоекуда почуял слежку! Кто-то не слишком умелый топал за ним по ученому городку, сразу же за ним ловил машину и отследил японца до гостиницы.
Рисунок самой слежки был другой. Первый, в гостинице, работал деликатно, осторожно. Топтун из ученого городка как будто и не представлял, что его могут заметить, могут вычислить. Или какая-то грозная сила стояла за этим человеком? Настолько грозная, что бояться ему было некого?
Впрочем, Тоекуда не боялся. Он подозревал, что станет объектом повышенного интереса, что поделать. Во многом это было неизбежно. У него был телефон человека, способного сразу и быстро прекратить и слежку, и многое-многое другое… Только стоит ли? Пусть пока бегают, а будет надо — он может справиться и сам.
Сюрприз ждал Тоекуду в номере. Меньше всего он ждал чего-то подобного. В маленькой комнатке пластами плавал сигаретный дым, на вешалке висело незнакомое пальто. Одна девица в юбке, задранной до пупа, сидела в кресле, другая прилегла на кровать, раскинув ноги без колготок и трусов.
— Вот и пришел наш Сенсей! Тебя ведь Сенсей зовут, верно?
— И вовсе не Сенсей, это у них такая кличка почетная! Как вроде бы у нас пахан или бугор! — авторитетно объяснила сидевшая в кресле. — А имена у них тоже есть! Куда-куда, я в книжке посмотрела!
Девица лихо вспорхнула с кресла и, не кладя сигареты, закинула руки на шею Тоекуды.
— Котик, ты устал? Я тебе нравлюсь? Ты посмотри, у меня сиськи розовые! Не веришь? Во, гляди, розовые!! Тебе надо шампанского? А коньячку? А может, тебе Жоржетту? Гляди, она сейчас тебе все покажет! Светка, покажись!
Лежащая на кровати поддернула серо-розовое платье, расставила ноги еще шире, демонстрируя гениталии, — бритые, как физиономия совслужа.
Попытка заговорить по-английски никакого результата не дала. Разве что у девки продолжился словесный понос, не содержащий решительно никаких полезных вкраплений.
— Как вы… вы две… как вошел? Замок-то чик-чик?
Тоекуда даже помахал рукой для наглядности. Но больше он сказать по-русски ничего не мог.
— Кудочка, ты не думай, мы чистые! У нас ничего — ни мандавошек, ни тебе СПИДа! И всего триста рубликов час!
И тогда Ямиками Тоекуда совершил поступок простой, однозначный и, вероятно, далеко не рыцарский. Перехватив девицу одной рукой за воротник, он протащил ее вперед, подцепив другой рукой за складки черной кожаной юбки на заду. После чего, крякнув от напряжения, поднял завизжавшую девицу, вынес ее из номера и аккуратно положил на ковровую дорожку в коридоре.
Другая, как убедился Тоекуда, продолжала лежать на кровати в той же позе и мирно курила, загадочно полуулыбаясь и разведя согнутые в коленях ноги. Тоекуда не мог не заметить, как подобраны девки: выкинул он брюнетку, вертлявую, тощую и нервную. А тут лежала спокойная пышная блондинка. Наблюдение, впрочем, нимало не помешало бы Тоекуде устроить еще один воздушный полет. Он уже сделал шаг в сторону девицы, и тут кое-что пришло ему в голову.
Надо сказать, что для этих двоих, для Ямиками Тоекуды и для шлюхи, ситуация выглядела совсем иначе. Еще более иначе, чем для Тоекуды и Михалыча. Шлюха не заметила, что у Тоекуды дрогнуло лицо, что он собирался выкинуть и ее и передумал только в последний момент. Для нее Тоекуда подошел вплотную, улыбнулся до ушей (вид был жуткий — словно волк ощерился) и сказал:
— Давай завтра приходишь!
— А сегодня?! Я тут лежу, лежу, а он…
Но девица и сама понимала — капризный тон, принятие всяческих поз — не лучший способ для общения с этим маленьким смуглым человечком.
— Терепфоне? Твой нумер терепфоне? — пытался совместить Тоекуда американский вариант английского с каким-никаким русским.
— Само собой! — Светка-Жоржетта одарила японца острозубой улыбкой, сверкнувшей зоновскими бронзовыми подделками под золото. И, мило щебеча, не особенно заботясь о туалете, кинулась писать свой номер.
Болтовни Тоекуда не слушал.
— Но торко теба! — по-русски внес он полнейшую ясность. — Никакой другой девка!
— Да это мой телефон, собственный! Слушай, а может сегодня?
— Не! А соо дес не! Я старая! Я уставара!
Тоекуда сунул ей в карман бумажку и непреклонно выпроводил девицу, обхватив ее за плечи, вроде даже прижимаясь. А потом, бормоча что-то по-японски, перенес номер телефона в блокнот и долго плескался в ванне. Мнение девицы о происшедшем сильно изменилось бы, знай она, что Тоекуда и не думал принимать ванну до тех пор, пока не прикоснулся к ней. Он слишком устал и был слишком для этого занят. А сейчас он просто отмывался.
В Японии, если человеку звонят по телефону, значит, возникло важное дело. Выплескивая на пол пенные струи воды, ломанулся Тоекуда к телефону после первого звонка. Дымясь всем мокрым, горячим телом, он начал слушать женский голос. Приплясывая, поджимая то одну, то другую ногу, пытался объяснить, что ничего ему не надо. Ни по этой цене, ни ниже. Не договорив, бросил трубку и полез домываться. Но процесс пошел, и еще дважды пенная поверхность ванны пропускала упитанную, стремительно летящую тушу господина Тоекуды, и с тем же самым результатом.
Тоекуда и правда устал, как человек не очень молодой, весь день пробегавший по чужому городу, в чужой стране с незнакомым ему языком и непонятными обычаями. Ложиться спать было не время, он сидел в кресле, листал блокнот, сосредоточенно думал и уставал все сильнее. И еще пять раз звонили шлюхи.
Зверея, Ямиками вылетал из номера, невнятно орал на коридорную, потрясал кулаками от злости. Коридорная разводила руками, бледно улыбалась — мол, не виноватая она!
Тоекуда звонил администратору гостиницы, полупонятно орал на смеси русского, японского и английского. Наивный Ямиками, он, как ему казалось, ехидно спрашивал, не купили ли его самого фирмы, поставляющие шлюх. Администратор делал вид, что не понял.
Последний раз ему позвонили почти в час ночи, и только тогда он додумался выдернуть шнур телефона из розетки.
В Японии, если в дверь человека стучатся, значит, случилась беда. По крайней мере, случилось что-то страшно важное. Часа в два ночи Ямиками Тоекуда вылетел из постели, как вулканическая бомба из жерла, — его разбудили сильным стуком в дверь. В отличие от него, заспанно вытаращенного, всклоченного, дама явно еще не ложилась. Облегающее темное платье мягко струилось и мерцало, соблазнительные формы круглились сквозь темную, просвечивающую ткань.
— Сосед, огонька не найдется?
С перепугу Тоекуде показалось, что ярко-красный рот дамы светился почти так же, как фосфоресцирующие глаза. Впрочем, он быстро оправился. Издав какой-то невнятный звук, он хлопнул дверью и не попал. Дама успела вставить в щель ногу в высокой черной туфле. И тогда Тоекуда совершил поступок уже совсем не джентльменский и даже, наверное, чреватый международными последствиями. Он отпихнул от двери даму с ее незажженной сигаретой, а потом пнул ее по лодыжке. Дама вполголоса ойкнула, присела прямо на дорожке, а Тоекуда все-таки захлопнул дверь.
Шипя от боли, дама в своем изящном платье доползла до двери и долго колотила в нее обеими руками, вполголоса бросала в замочную скважину отвратительные ругательства, и злые слезы портили ее великолепный, умело наложенный макияж.
Но дама не достигла своей цели. Тоекуда ничего не слышал, он был слишком занят: он спал, положив на голову подушку.
В то самое время, когда Тоекуда выпроваживал еще самых первых девок, когда еще только возникла необходимость отмыться, интересные события развернулись в одной квартирке совсем неподалеку от гостиницы. В эту самую квартирку нырнул человек, который вел его от самого ученого городка, и встретился там с совсем другим человеком, гораздо моложе, физически сильнее и лощенее. В этой квартире, в удобном кресле, за стаканом водки и тарелкой приятной еды, человек подробно рассказал обо всем, что делал Тоекуда сегодня, и получил новые, не менее подробные инструкции.
ГЛАВА 2
Герой событий
16 мая 1998 года
Был новый день, и новые заботы, и дела. И снова булькал «Хенесси», стекая в пробирки, в граненые стаканчики, в цветастые чайные чашки. Булькал и дымился чай в стаканах, запотевали окна в маленькой, забитой стеллажами комнатке.
Тоекуда опять был в лаборатории. Так сказать, в храме высокой науки. Вдоль стен — стеллажи с каменными орудиями, костями мамонтов, шерстистых носорогов, бизонов, северных оленей. Везде карты, рисунки мест раскопок, фотографии.
На фотографиях был Чижиков. Разумеется, были и другие, но везде разные, а Чижиков присутствовал везде, он объединял все фотографии. То он стоял с лопатой и в одних трусах в глубоком раскопе. То рассказывал что-то старику с очень иностранным, европейским обликом, тыкая пальцем в то, что старик держал в руке.
Из дам присутствовала одна — любимая ученица Чижикова, тридцатишестилетняя девственница, Светлана Кимова. Светскую беседу вела именно она, но даже вежливый Тоекуда в ее сторону старался не смотреть. Причина затянувшегося девичества была, увы, предельно очевидна. Но и в отсутствие мужского внимания тоже ведь надо девушке чем-то, но заниматься. Ну-с, Кимова и занималась тем, что ей казалось наукой: летом ездила в экспедиции, где безуспешно пыталась подцепить шофера или пастуха. А те хлестали дармовую водку, но от дальнейших контактов уклонялись — активно и пожалуй что испуганно.
А зимой она мыла и раскладывала по размерам и по форме каменные орудия, а кости раскладывала еще и по видам зверей. Раз в два года Кимова писала научные статьи. В серьезные журналы их не принимали, и бедной старой деве приходилось печататься в провинциальных сборниках, давно уже получивших выразительное и духоподъемное название: «братская могила».
Но за это и любил ее Чижиков — тянет видимость науки, никогда и никуда не денется. В России вообще есть поверье, что наукой занимаются те, кто никак не может выйти замуж по причине внешности или характера. Тоекуде это было дико — в Японии в науку шли самые яркие, самые интересные девушки. Но в России поверье держалось достаточно крепко.
Здесь же толклись, жадно хлебали «Хенесси» самые близкие к Чижикову люди, его гвардия. Вовка Акулов — потолстевший пожилой мальчик с грубой рожей и преждевременной лысиной; Саня Ермолов — с физиономией не только плохо воспитанного пацана, но и с лицом человека, пьющего сильно и в высшей степени регулярно. Оба они старательно, потея от усилий, пытались говорить о науке, об экспедициях, о книгах, о технике хороку и юбецу, об ископаемых животных. Но было очень заметно, что не это, ох не это для них главное…
Подлетала Кимова, с гримасами и ужимками стервы оттесняла мужиков, причмокивая губами, дергая головой, начинала рассказывать и показывать, как правильно. Тоекуда диву давался, как она ухитрялась мгновенно создать напряженную обстановку, и еще удивлялся, как мужчины все это терпят. Видимо, Светка была очень уж удобна — занималась наукой, как могла, а мужики жили, как хотели: охотно создавали условия для работы стервозной аккуратистки Светочки, а создав, уже с чистой совестью шли вершить дела, достойные настоящих мужчин, — шли хлестать водку.
Витька Ленькин производил впечатление получше, был он тощий, плешивый и грустный. Во-первых, он говорил о науке не с таким уж потерянным видом. Хоть какая-то реакция, но появлялась. А во-вторых, именно он сделал и фотографии, и учебный фильм, который видели японцы в Токио. Ямиками старался присматриваться к Витьке Ленькину.
Второй час Ямиками наливал «Хенесси», улыбался, приседал, выслушивал, говорил сам и все больше ничему не верил. Эти люди не были учеными. Экспедиции, из которых привезли находки и фотографии, не были настоящими экспедициями. Комната со стеллажами, керамикой, обработанными камнями вовсе не была лабораторией. С каждой минутой Ямиками Тоекуда убеждался, что все это — мираж, видимость, дым. Место, куда он пришел, только называлось лабораторией. Люди, хлеставшие его коньяк, получали деньги за то, что они были как бы учеными. Но все это была неправда, потому что собравшимся не были нужны ни экспедиции, ни исследования, ни лаборатории.
Как всякий опытный человек, Ямиками Тоекуда знал, что люди могут иметь в жизни ровно то, от чего у них загораются глаза, и никогда не больше и не меньше. Если у человека вспыхивают глаза при слове «путешествия» — в его жизни будут путешествия. Если глаза светятся при слове «наука» — быть ему ученым.
Но глаза собравшихся вспыхивали в основном при виде струйки «Хенесси», стекающей в подставленную емкость, светились от воспоминаний, как пелось и пилось у костров, как кто-то падал в яму, пересаливал кашу, спьяну не мог вытащить лодку на берег и прямо под ней засыпал, на речном песочке. Это было им весело и интересно.
Ямиками спрашивал:
— А на каком расстоянии лежали каменные орудия от костей? Где находили это-то похожее? Каких размеров могло быть найденное поселение?
И глаза «ученых» погасали.
У самого Тоекуды в далекой, да не такой уж и далекой юности светились глаза просто от одного того, что он попал в лабораторию к палеонтологам. Запах эфира, древней пыли, инструменты, реактивы, этикетки с названиями мест, простенькие, но необходимые правила обработки материала, — все это вызывало интерес и било в голову, как бокал шампанского.
Не будь у него интереса к науке, и не только вкуса к отвлеченному, но интереса к самым простым вещам, к самым элементарным атрибутам науки; не будь у него привязанности к запахам науки, ее краскам и занятиям, к ее инструментам и одежде… — никогда бы не бывать ему ученым.
Ямиками Тоекуда привык, что люди научных профессий должны быть и умны, и энергичны, ведь число тех, кто может посвятить жизнь фундаментальной науке, по неизбежности ограничено. Хотят обычно многие, а остаются в науке только самые способные, жизнь отбирает «наверх» самых энергичных и упорных.
И разве так только в науке! Инженеры «Мицубиси» и «Мицуи» уверяли Тоекуду в том же. Человек, которому не интересно, человек ко всему безразличный никогда не совершит ничего выдающегося в фирме. Не он придумает новые материалы, новые способы организации производства, не он станет хорошим продавцом или хорошим импортером.
Убежденный и активный участник национальной программы «Серое вещество», Тоекуда и мамонта взялся искать не только, даже не столько для решения академических вопросов. Его целью было развивать ум, будить интерес, воспитывая через это заинтересованных, активных, любопытных. Тех, у кого вспыхивают глаза. Чтобы готовить ученых, менеджеров, моряков, связистов, строителей, железнодорожников. Чижиков и не подозревал, что зверь интересен японцам не только из чистого любопытства и уж во всяком случае не для демонстрации на ярмарках, а в первую очередь для развития японских школьников.
Кроме того, что они были скучные, Тоекуда не мог отделаться от мысли, что в лаборатории собрались какие-то полудети. Дети охотно играли в ученых, что-то делали в какой-то очень узкой сфере. Там, где они ставили палатки, ехали на моторных лодках или вгрызались лопатами в землю, они поступали, как взрослые. А во всем, что касалось их продвижения по службе, заработка, даже показа результатов экспедиции, — были они во всем невероятно несамостоятельны, робки, зависимы и без воли Чижикова буквально ничего то ли не могли, то ли не смели. Даже применительно к Светлане Кимовой и Витьке Ленькину было непонятно, сколько им — сорок или четырнадцать?
Как ни удивительно, старшим казалось другое поколение… не те, кому было за сорок, а те, кому в районе тридцати.
Как взрослый, уверенно, спокойно вел себя Санька Харев, сын крупного гэбульника и сам трудящийся там же. Борька Вислогузов выглядел и вел себя как слесарь или столяр с крупного завода. Но это и соответствовало его месту в жизни — он был технарь из Общества охраны памятников, и его работа состояла в заполнении карточек. А вел себя он все-таки самостоятельнее.
Юрка тоже был толст, неуклюж и постоянно отовсюду падал — это была его главная отличительная особенность.
Ленька Бренис и еще один Санька, Санька Тарасюк, уже лет пятнадцать не занимались ничем, кроме классификации обработанных древним человеком камней. Дело хорошее, но Ленька и Санька, вот беда, и не хотели знать никакого другого занятия, даже и в науке. Своей отрешенностью от всей реальной жизни они напоминали Тоекуде одну ученую даму, которая тридцать пять лет классифицировала надкрылья жуков. Только надкрылья, а не сами крылья и не лапки! Милая была дама, хороший и приятный человек, но только говорить с ней приходилось все о надкрыльях да о надкрыльях, потому что даже о самых простых житейских вещах дама не имела ни малейшего представления.
Но и Юрка, и Ленька, и оба Саши вели себя уверенно, спокойно, совсем не так, как старшие. Но это была «молодежь» — те, кому около тридцати. Остальные вели себя судорожно, проявляя великолепнейшую картину подавленной воли и постоянного давлеющего страха перед Чижиковым.
Для самого Тоекуды и для задуманного им все это было скорее хорошо. Он не случайно подгадал время, когда Чижиков был на ученом совете и появиться должен был не раньше шести. Но, вообще-то, увиденное им заставляло задавать недоуменные вопросы, и немало.
Сейчас, впрочем, он задавал совсем иные вопросы, о другом, и не себе, а как раз хлещущим коньяк пожилым мальчикам.
Получалось, что на Путоране экспедиция работала, и долго. Два месяца велись раскопки, делались маршруты вдоль рек. Вот фотография ковыльной степи, которой, вообще-то, не может быть так далеко на севере. Вот оно, озеро Пессей, другой берег теряется в мареве, волны набегают на берег. Фотографии были поэтичными, красивыми. Далекие и дикие места представали такими, что в них хотелось побывать. Ленькин сумел снять ковыльную степь во время ветра, да так, что каждая метелка отделялась от другой, играла, плясала под ветром. На озере волны шли от горизонта, разбивались на прибрежных валунах. Тоекуда почти чувствовал свежий ветер на своем лице. Мастер! Фотографии делал Мастер! Но почему он так убого выглядит, почему погасшие глаза? Почему он тихо сидит в уголке, робко улыбаясь? Человек, умеющий делать такие фотографии, должен быть уверен в себе, голос его должен звучать громко, а стремление выпить он должен испытывать… ну, раз в два месяца… раз в месяц… Почему он так разрушен, этот одаренный человек?
— Экспедиция работала прямо на берегу озера?
— Нет, по рекам, которые в него впадают. На этих реках есть археологические памятники, очень интересные. А на самом озере их нет.
— А в этом году будет экспедиция?
— Да, шеф велел собираться. Скоро на севере растает снег, немного просохнет, и начнется.
Без упоминания шефа, «шеф сказал» и «шеф велел» у них вообще не шел разговор. У всех этих взрослых пацанов было общее, собирательное название «чижики», и они им даже вроде бы гордились.
— Можете показать, где?
— Примерно вот здесь. Вот… и вот. А вы что, собираетесь с нами?
— Поезжайте! С нами японцы еще никогда не ездили!
— Я слыхал, там, на Путоране, много странных животных. Тот же снежный баран, реликтовое животное…
— Не, бараны водятся выше! Там, где мы копали, нет баранов! Вот что есть — это странные медведи, особый подвид. Лбы у них высоченные, ходят и бегают медленно, травоядные и ловят рыбу. Вы видели, как медведи ловят рыбу?
— Только на Аляске, в заповеднике. А разве вы медведей изучаете? Вы же археологи. Тут надо зоологов посылать.
— Зоологи тоже работали, с биологического факультета. Они тоже довольны были — места неизученные, они коллекции огромные собрали, одних насекомых, говорили, десять новых видов.
— В этом году зоологи поедут?
— Поедут, поедут! Только им вертолеты нужны. В прошлом году они гербарии вывезли и мелких животных, а крупных не смогли, в вертолеты мы сами еле-еле входили.
Ямиками Тоекуда слушал, говорил, смотрел, прихлебывал коньяк. И никак не мог составить о происходящем определенного мнения.
С одной стороны все подтверждалось: и место, где проводилась экспедиция, и реликтовая степь, и зоологи.
С другой — что-то совсем не то было во всем происходящем. Что именно не то, Ямиками-сан объяснить бы и сам затруднился, но опыт все-таки подсказал: такие люди, как «чижики», не совершают открытий.
Всю сознательную жизнь Ямиками Тоекуда провел в научной среде, знал ее, ценил и любил. И был уверен, что не может быть у ученых таких погасших глаз, скучных речей, зависимого поведения.
А раз так… Но если они, все эти — не ученые, тогда кто они, эти «чижики»? Что делают здесь, между стеллажами с находками, зачем ездят в экспедиции, для чего пишут какие-то статьи и отчеты?
В судьбе «чижиковцев» таились секреты, на которые пока не было ответов, и Тоекуда охотно бы занялся, но именно сейчас решалась другая проблема.
По всем данным, мамонт вроде бы вполне мог быть. Но, с другой стороны, у ТАКИХ никакого такого мамонта быть не могло. И придумать что-то, подделать ТАКИЕ тоже не могли. Для того, чтобы обмануть Тоекуду, других ученых — нужно умение, нужны знания.
Хлопнула дверь, вломился Чижиков, засиял плешью, оскалил все тридцать два зуба, заорал, захохотал, стал рассказывать, как всех громил на ученом совете, как все были разгромлены, ошеломлены, ошельмованы, очарованы. А глаза оставались холодными. Совсем нехорошими были эти маленькие, бегающие по углам комнаты глазки. Что холодные — это еще пусть. И не должен человек, по японским-то понятиям, хорошо относиться к гостю. Пусть выполняет ритуал — и ладно. Но почему глаза он прячет?! Что он скрывает, этот непостижимый русский человек, ничего и никогда не выражающий на своем всегда одинаковом, совершенно не читаемом лице?!
И Тоекуда все больше уверялся, что Чижиков скрывает, и немало. Но что?! Французы и немцы могли бы не почувствовать здесь фальши. Но не японец. Тем более японец, общавшийся с американцами.
Американцы тоже изображали улыбку до ушей, «на миллион долларов», рукопожатие, выворачивающее руки из плеч бедным японцам, и никак не в силах были понять, до какой степени проницаемы для японцев. Для тех, кто привык писать не буквами, а многозначными иероглифами с их ускользающим смыслом; кто жил всю жизнь в обществе, где каждый чуть выше или чуть ниже другого, в мире церемоний, за которыми и под которыми бурлят невидимые потоки отношений, кто с детства научился не столько понимать других, сколько чувствовать.
Справедливости ради, был, был однажды один полинезийский вождь, который сумел всучить Тоекуде дохлую акулу вместо живого плезиозавра. Но тогда он был молод и только начинал работать в программе «Серое вещество». А кроме того полинезийский вождь врал вдохновенно, самого себя завораживая своим враньем. Он сам начинал верить в то, что импровизировал. Его вера в плезиозавров, отдыхающих при луне на песчаных откосах острова Ифалук, передавалась собеседнику, воспринималась эмоционально. Там, где европеец давно бы смутился от собственной болтовни, удивился бы, как у него поворачивается язык, запутался в выдуманных подробностях, полинезиец только входил в раж. Против этого Ямиками почти не был вооружен.
А вот сейчас… Здесь Тоекуда ясно видел и не видел, нет, он чувствовал, что есть в этой игре что-то нечистое. «Что-то» не улавливалось словами, не облекалось в слова. Но Тоекуда четко знал — его пытаются обмануть.
Чижикова кинулись кормить и поить, Акулов снимал с него шубу, Кимова наливала чай, Ленькин намазывал булку, Тоекуда наливал «Хенесси», ждал, улыбался, потирал ручки, кивал. Чижиков повел бровями — комната начала пустеть. Ямиками не спешил начинать разговор. Стало слышно, как в коридоре смеются, трутся об стену курильщики и тихо сипит электрический чайник.
И тогда Чижиков предложил — дать ему тысяч десять долларов для организации охоты. Остальное — по поимке зверя.
В этом не было нарушения. В контракте стояло: миллион за живого мамонта, и только. И не было причины не дать часть денег вперед, если бы не чувства, охватившие матерого, хитрого Ямиками Тоекуду.
— Но деньги еще не пришли. Их нет.
— А как же охота? Понимаете, ее же надо организовать. Средства… У нас ни сетей, ни клетки. Надо сварить из прутьев клетку. Нужен транспорт. Такая большая платформа, и нужен большой самолет.
— Там есть аэродромы? — деловито спросил Ямиками, — может, будем строить посадочное поле?
— Нет-нет, там все есть. Но все равно нужно вложить. Деньги совсем небольшие, десяти тысяч вполне хватит.
— Но тогда вы могли бы и сами организовать отлов мамонта, ведь нужны самые невеликие деньги. Зачем вам заем? У вас есть смета экспедиции?
— Ну… Смета экспедиции есть.
— Я хотел бы поехать с экспедицией.
— Нет-нет! Места, где водятся мамонты, — моя тайна! Это мой деловой секрет!
— Разве склоны Путорана — такая великая тайна? Все знают, что реликтовые степи там.
Тоекуде показалось или в глазах Чижикова внезапно сверкнуло торжество? Сверкнуло с такой силой, что ему пришлось опустить голову, спрятать засиявшие глаза? И опять же — почему?! Нет, почему?!
— Степи тянутся на сотни километров. Я знаю точное место. Без меня вы будете искать несколько лет и можете все равно не найти. Но нужно, чтобы люди его взяли, поднесли.
— Вы хотите обездвиживать зверя? Шприцы-патроны обойдутся вам дороже!
— Как мы его поймаем, наше дело. Будет вам живой мамонт, только пока надо бы нам дать аванс. Вы же знаете, люди у нас месяцами не получают зарплаты. А посылать нужно сразу группу. Нужно человек тридцать.
— Я справлялся в зоопарках. Нести слона хватит и двадцати человек. Я могу купить им продуктов, оплачу самолет. Такой, как вы скажете: большой, пузатый, чтобы мамонта увез.
— У вас же деньги не пришли!
— Вот скоро придут и куплю. Оплачу всю экспедицию, оборудование, что скажете. Сети там, зарплата, аренда самолета, а за самого зверя — потом.
— Так вы же не знаете местных условий, сколько и кому платить. Я вас могу со всеми познакомить, показать. А самое лучшее, сам все и сделаю. Я же умею, я же устраивал, вы же знаете.
Чижиков решительно не понимал, что чем больше он давил, чем больше обосновывал и приводил доказательств, тем меньше у него было шансов получить деньги. И тем меньше верил ему Тоекуда. Потому что Ямиками реагировал не на логику, не на аргументы и слова, а на эмоции, на состояние. Для того и нужен был дурацкий спор, нужно было тянуть время.
Чижиков сердился. Чижиков потел и суетился, все время двигался, боялся и врал. Почему?! У него не было никакого мамонта? Вроде бы мамонт мог быть. Чижиков боялся, что мамонта возьмут и без него? Возможно, но тогда особенно важно было бы спешить. Чижиков хотел выманить десять тысяч? Но ему же светил миллион! В полном согласии с контрактом, Тоекуда должен был бы расплатиться, как только Чижиков предоставит мамонта!
Нет, Ямиками ничего понять не мог!
— Не будем спорить. Может быть, завтра деньги и придут. Вы же знаете, у банков свои правила, их невозможно торопить.
— Я прошу вас выделить небольшой аванс. Без него экспедиция не сможет выйти в поле.
Голос Чижикова был сух и протокольно-строг. Голос человека, пытавшегося перейти на чисто формальные отношения. Но при этом Чижиков требовал отступления от формальности! Он выкручивал Тоекуде руки, выжимая из него одолжение!
— Я выдам вам аванс, когда придут деньги. Сейчас их нет.
Чижиков знал, что Тоекуда нагло врет. Лицо Чижикова приобрело сизо-свекольный оттенок и самое презрительное выражение. Такое выражение бывает на физиономии советского пролетария, которому подлюга-»антиллихент» не дает рубля на выпивку. У него есть, а он не дает! Жалеет трудящему на опохмелку!
В России иметь деньги и не давать — считается нехорошо. Тот, кто так поступает, и сам знает, что поступает нехорошо. Он очень стесняется такого гадкого поступка и старается изо всех сил его скрывать. А тот, кто уличил в нем другого, имеет полное право обливать негодяя презрением.
Ямиками мило улыбался. В Японии никто не считает, что кто-то должен делиться своими деньгами безо всяких на то оснований. И вовсе неважно, врет собеседник или нет. Неважно, насколько соответствует действительности сказанное, и каждый имеет право говорить все, что ему удобно. Лишь бы стороны пришли к соглашению, достигли бы взаимного понимания и гармонии в отношениях.
Чижиков гармонию нарушал, пытался давить, пытался выкручивать руки.
— До свидания, почтенный и уважаемый господин Чижиков. Звоните сразу, как только поймаете мамонта.
Чижиков улыбался через силу, улыбкой человека, которого посадили на раскаленную плиту, а он, назло врагам, все равно улыбается.
И это было последним основанием для Тоекуды не давать ему ни копейки, ни в коем случае! Не давать по крайней мере до тех пор, пока не получит подтверждения — мамонт есть! И что этот мамонт доступен для Чижикова!
Тоекуда прекрасно помнил и о другом, что, согласно контракту, он должен выложить деньги за мамонта, но ведь никто не мешает ему поискать другого мамонта и купить его еще дешевле.
Около трех часов вечера Тоекуда вышел из камеральной, двинулся к проспекту партизана Лазо. И тут же отделился от вереницы стоявших машин, двинулся за ним синий «жигуль».
Тоекуда реагировал с прытью, часто не предполагаемой в людях науки.
— Свободено?
— Чаво?
— Свободено? Масина ехай годено?
— Годено! Годено! Садись, иностранный дядя, повезем!
И господин Тоекуда произвел непростую вязь действий. Сначала уехал на правый берег Кары, перешел дорогу, пересел на другую машину, вернулся на левый берег. И все время он видел все тот же самый «жигуль», едущий именно за ним.
Ровно в пять часов вечера Ямиками Тоекуда стоял на углу проспекта Вселенной и улицы Яши Кацмана. Проспект изначально назывался Воскресенской улицей, потому что он вел к Воскресенскому собору.
Потом собор, конечно же, взорвали, а проспект переименовали, конечно же, в проспект Сталина. И только в 50-е годы, в борьбе с культом личности, проспект обрел нынешнее название.
А Яша Кацман прославился в 1918 году, когда он с группой товарищей захватил власть в Карске, а через несколько месяцев спер городскую казну и все, что смог выжать из купцов-золотопромышленников, и вместе с подельниками ломанулся на Север на украденном пароходе.
Синий «жигуль» остановился на проспекте Вселенной, у кафе «Бахтар», и из него вылезли двое мордатых, плотных, с ленивыми и наглыми глазами. Вылезли и встали неподалеку. Стояли практически открыто, курили и беседовали, фиксировали Тоекуду буквально уголками глаз.
Ровно в пять минут восьмого бежевая «хонда» притормозила у бордюра. Молодой человек выскользнул из машины, взмахом руки и улыбкой пригласил Тоекуду садиться. Он сел и тут же оказался стиснут между молодыми людьми. В хороших костюмах, вежливые, милые, они были слишком хорошо воспитаны, чтобы обыскивать гостя. Разве что провели вдоль него длинной, мягко певшей металлической штучкой. Тоекуда был вполне спокоен.
— За мной, кажется, средят… Это называется хвост?
— Мы видим, вы не беспокойтесь…
Один из юношей быстро заговорил в сотовый телефон. Машина мчалась по мосту через Кару. Мост пересекал остров Вечного отдыха, и там с моста был съезд на остров. Машина помчалась через остров по узкой, петляющей дороге. Синий «жигуль» не отставал.
В одном месте Тоекуда уловил краешком глаза движение: большой серый микроавтобус выехал из боковой дорожки и, пройдя метрах в трех от багажника «хонды», перегородил дорогу.
Как будто ухо поймало звуки стрельбы? Трудно сказать, потому что в это время юноши рассказывали Тоекуде, как надо ловить хариуса на «покатухе», и какой он, хариус, бывает вкусный, пока свежий. Что-то, впрочем, подсказывало Ямиками, что ни синего «жигуля», ни плечистых мордатиков он больше никогда не увидит.
Господина Тоекуду возили еще довольно долго и высадили возле грязной пятиэтажки, в двух шагах от железной дороги. Лестница воняла мочой, была заляпана жидкой грязью и завалена мусором. Обшарпанная деревянная дверь была плохо обита дерматином.
Металлическая дверь — за деревянной. Плечистые мальчики с настороженными взглядами. Почему они так напряжены, эти мальчики? А… Тоекуда вынул руку из кармана.
Большая гостиная, явно сделанная из нескольких комнат. Стеллажи, кресла, ковер, плотные бордовые шторы.
Уютный уголок — журнальный столик между двумя креслами, под торшером. В одно из этих кресел ему и предложили присесть. Ожидание не было долгим. Через какую-то другую дверь в комнату вошел плотный человек с лицом, заставившим японца вздрогнуть.
Тоекуда-сан прекрасно знал, что культ силы укоренился на просторах Сибири и всей России и что уголовников многие считают чуть ли не новой аристократией. Один карский писатель, распуская сопли от восторга, даже называл его то «волком», то «волчарой».
О вошедшем господин Ямиками Тоекуда знал и то, что зовут его Фрол, и что власть этого человека в Карске во много раз превосходит власть полиции, ФСК, налоговой полиции и по отдельности, и вместе взятых, и даже самого губернатора Карского края. И Тоекуда привез Фролу несколько весьма конкретных предложений от не менее конкретных японских фирм.
Но с гордым и красивым зверем, с волком, Тоекуда его не сравнил бы. С волком можно было сравнить профессионального солдата, и сравнение это было бы почетным для обоих. Этот же человек с глазами существа, ведущего ночной образ жизни, с его развинченной походочкой преступника, источал угрозу совсем другого рода. Тоекуда был вынужден иметь дело с этим созданием, улыбаться ему и подавать руку, но дойди дело до «зоологических» сравнений, Фрол показался бы ему скорее шакалом. И не горным, а приблудившимся к деревне и таскающим кур из курятника. А скорее всего — просто покрытой лишаями бездомной шавкой, пытающейся корчить из себя волка. Или коровой под седлом боевого коня.
— Как здоровье господина Хидэеси? — на ужасном английском спросил вошедший, протягивая вялую и влажную, какую-то липкую руку. Тоекуда пожал словно бы паровую котлету. — У него появились конкретные предложения?
— Yes…
Фрол уже исчерпал свои познания в английском, видно было, что заучил. Мгновенно вбежал переводчик. Но первое деловое предложение, а вернее, просьба Тоекуды, переданная через переводчика, выглядела очень нестандартно и поставок алюминия в Японию никак не касалась.
— Простите, Фрол. Я сегодня почти не могу вести переговоров. Меня мучили почти всю ночь, я не мог толком заснуть. Я живу в гостинице «Ноябрьской», вы же знаете. Вы не могли бы отвадить от моего номера проституток?
ГЛАВА 3
Дикий Михалыч и сотоварищи
20 мая 1998 года
Еще не успело стемнеть. Роща была прозрачная, весенняя, и видно было ее почти всю, от самого ученого городка до зданий университета.
Набухали почки на березах, свистели и кричали птицы. Залитые солнцем сопки за Карой были темные, от бурого до темно-сизого. Облака выкатывались, бросали огромные тени, придавая сопкам особенно диковатый, тревожный облик.
Трудность была в том, что дикий Михалыч не знал ни английского, ни японского, и с ним на встрече был Андронов, чтобы переводить.
— У меня к вам небольшое предложение. Совсем-совсем небольшое, да, — говорил Ямиками Тоекуда. — Я хочу, чтобы вы провели свою, совсем небольшую экспедицию. Вы собираете свою группу — шесть человек, семь человек, как вам надо. Вы летите в место, которое я вам покажу. Вертолет мой, вы все только садитесь и летите. Ваша экспедиция должна продлиться недолго, неделю, да…
— А что будет искать экспедиция?
— Очень простую вещь. Такую простую, что ее заметить очень легко. Мне надо только знать — есть там эта вещь или ее там нет. Вы работаете неделю, потом звоните мне, прямо оттуда. Я даю вам сотовый телефон, он работает через спутник, искусственный спутник Земли. И за вами прилетает вертолет.
— Но все-таки что надо найти? Цель-то в чем?
— Вам надо будет взять с собой биологов. Тех, кто умеет искать животных и растения.
— Биологов я возьму. Вот хотя бы господин Андронов. Но все-таки что мы должны найти?
— Я тоже думаю, что господина Андронова необходимо с собой взять. Хорошо бы и господина Морошкина, но он как будто уже старый. Поэтому его не берите. Кстати, — спохватился Ямиками, — у вас есть хорошее оружие?
— Дробовик двенадцатого калибра — это хорошее?
— Хорошее, но не совсем. Все люди, которые полетят с вами, должны быть вооружены. Денег на это я тоже дам. Проблем с лицензией не будет?
— Часть моих людей имеет оружие. У остальных проблем не будет, не те люди. Но все-таки что же искать?
— Я вам скажу, что вы должны искать. Это вы узнаете, если полетите. Я дам вам конверт, в нем все будет написано. А оплачу вперед. Найдете вы там или нет, а получите десять тысяч долларов. За недельную прогулку.
Лицо Михалыча отражало работу мысли, сомнения, все крепнущие опасения самого разного рода.
— Это не связано с вредом вашему Отечеству, с вредом для людей, — заверил его Тоекуда.
— Очень уж все непонятно, — совсем тихо уронил Михалыч.
— Давайте так. Мы подпишем контракт. В нем будет сказано, куда и на сколько вы летите, по чьему заданию. Есть чернила, они исчезают. Вы можете подумать, я даю вам такие чернила. Это не так, но надо, чтобы вам было спокойнее, поэтому вы сами сделаете копии текста. Вы пишете письмо и сообщаете в нем все, что хотите. Вы отдаете письмо и контракт тому, кому вы доверяете, а я не знаю, кому. Если вы не появляетесь после… ну, скажем, после девятого дня, пусть этот человек примет меры к тому, чтобы известить полицию и арестовать меня. Заметьте, я ничего не говорю про сотовый телефон. А ведь вы можете звонить не только мне. Допустим, у вас опасения, что позвонить можно только мне. Хорошо! Вы уже из экспедиции звоните по сотовому телефону, кому считаете нужным, я не знаю, кому. Таким образом, я не могу подставить вас и погубить вашу группу.
— Примерно так я все равно бы и поступил. Видимо, вам очень нужна такая экспедиция, и вы всерьез готовы тратиться. Что ж! Вы делаете интересное предложение. Но очень уж оно странное. По правде говоря, мне надо хорошо подумать.
— А вы посмотрите, господин Андронов уже все решил. Вон какие знаки он вам делает.
Игорь смущенно отвел взгляд, удивляясь, нет ли еще пары глаз у Ямиками, только почему-то на затылке.
Посмеялись.
— Хорошо, я позвоню вам завтра утром.
— Нет, позвоню я вам сам. Господин Андронов остается или мне его увезти?
Игорь Андронов решил уехать домой, а господин Тоекуда сделал вид, что не заметил новых знаков и жестов, которыми обменивались ученые. Не замечал и того, как колол его Андронов по дороге, тем более колол-то он наивно и понятно.
При необходимости господин Тоекуда попросту начинал говорить по-английски так, что Андронов все равно не понимал, вставляя то японские, то филиппинские слова. А вот с улыбкой он перестарался, мудрый господин Тоекуда, коварный, как спрут и хитрый, как старый барсук, Ямиками-сан. На расспросы Игоря он изобразил улыбку такую идиотскую, такую глуповато-добродушную, что тот даже посмотрел обиженно.
Впрочем, из этих троих Андронов провел самый простой и самый приятный вечер. Доехав до дома (Тоекуда вышел у гостиницы и отправил дальше машину с «коррегой», оплатив дальнейший путь), Игорь тут же начал судорожно собирать рюкзак, чистить ружье, проверять снаряжение, а потом уселся, стал набивать и заливать парафином картечные патроны к дробовику.
Не первый год наблюдая мужа с близкого расстояния, Надежда Адронова сначала просто тихо вздыхала, а потом переправила детей к маме — благо недалеко. И стала стирать все, что может пригодиться мужу в экспедиции. По опыту Надежда знала, что подготовка к экспедиции затянется за полночь, а потом они начнут бурно прощаться, а в маленькой двухкомнатной квартире их прощания будут очень уж заметны и слышны. И что встать завтра в половине седьмого, чтобы кормить и отправлять детей после сборов в экспедицию и проводов, ей будет не очень легко.
И оба занимались пока сборами, предвкушая долгое прощание.
У других двоих участников событий вечер получился посложнее, хотя у каждого совершенно в особом роде. Этот вечер Михалыч провел, обзванивая знакомых. Среди прочих попросил зайти к себе нескольких ребят, побывавших в его экспедиции. Например, биолога-второкурсника Андрея Лисицына. Папа Андрея всю жизнь проработал лесничим, и на его счету было столько легендарных выстрелов и удивительных приключений, что Майн Рид и Купер просто лопнули бы от зависти.
А самую большую известность он приобрел, когда как-то застрелил лося и принес его на себе. Целиком. Просто взял лося на плечо и понес. Правда, в процессе подвига папа едва не ослеп он напряжения, но в его окружении замечать такие мелочи считалось просто неприличным.
Андрей тоже очень гордился папиным поступком и очень удивлялся Михалычу: тот озверел от такого легкомыслия, минут пятнадцать ходил по комнате со злой мордой, пинал мебель и орал на Лисицына-сына, что его отец, как видно, затеял кончить жизнь самоубийством да еще изувечить себя под конец. Они едва не поссорились крупно, потому что для Андрея поступок отца был подвигом, а для Михалыча — несусветной дуростью.
В той же компании оказался и Алеша Теплов, вообще-то математик, компьютерная душа, но и он вырос в экспедиции Михалыча и был в самых теплых отношениях с Андреем Лисицыным и со всеми его пятью братьями.
Пришли и двое братьев Будкиных. К старшему из них, Сереге Будкину, Михалыч питал прямо-таки неприличную слабость, потому что был Серега Будкин его первым учеником. В 1981 году юный Михалыч организовывал при Дворце пионеров свой археологический кружок и для этого ходил по школам, собирал желающих ходить в кружок юных археологов.
Первым пришедшим оказался как раз Серега Будкин. Себя он зарекомендовал человеком невероятно работящим, невероятно выносливым и неприхотливым и таким же невероятно справедливым.
Какие бы проблемы ни возникали в бесчисленных экспедициях, Серега Будкин реагировал на них достаточно просто. «Ну, елки…» — говорил он с различными интонациями, после чего решал проблему.
Одной из кличек Сереги стала Бог огня, потому что развести костер он ухитрялся где угодно, при любой погоде и из чего угодно.
Серега ездил в экспедиции прямо-таки истово, от звонка до звонка. Он был на раскопках Дружинихи, Косоголя, Кашколя, Таштыпа, Усть-Еси, Подъемной, Пакуля и многих других памятников, поселений, курганных групп и стоянок.
Через несколько лет подрос его младший брат Миша и тоже попал в экспедицию. Внешне они различались. Миша Будкин был ниже и плотнее и не таким маниакально работящим. А по своей внутренней сути он был так же справедлив, трудолюбив, и ему так же нравились экспедиции.
Впрочем, помимо прочего, Мишу Михалыч позвал совсем не без задней мысли, как и Пашку Бродова — человека со странной судьбой. Пашка занимался биофизикой; в ней, мягко говоря, не преуспел и после многих приключений попал в компанию господина Бортко с нехорошей кличкой Ведмедь, ста двадцатью килограммами живой массы, и патологической способностью то ли видеть, то ли мысленно предвосхищать все гадости, которые затевались в недрах многотайного и многохитрого карского уголовного мира.
Там, в таинственных глубинах угрозыска, Пашка Бродов вовсе не пропал, а наоборот необычайно преуспел и даже участвовал в нескольких легендарных задержаниях, в раскрытии нескольких не менее легендарных дел и был на неплохом счету.
А Миша Будкин сначала не знал, кем бы ему стать, потом захотел стать историком и даже поступил на заочное отделение пединститута, потом родители уговорили его пойти в одну очень почтенную контору. Работать было негде, в стране творилось черт-те знает что, диплом историка не давал решительно ничего, и Миша согласился, хотя и не особенно хотел. А по прошествии трех лет (в стране творилось еще худшее, учителя разбегались, историки устраивали голодовки и сидячие забастовки) Миша проникся пониманием, что так было даже лучше, и только продолжал любить читать книжки по истории, ездить в экспедиции и общаться с Михалычем.
Еще Михалыч решил взять в поездку сына Женю — вроде бы парень подрос, пора уже брать его в серьезные дела, приучать и натаскивать.
Сборище у Михалыча состоялось как самое обычное, чуть ли не ностальгическое и чуть-чуть организационное — обсуждалось, кто поедет, что возьмет, какие сроки, где работать. Но был в этом и еще один подтекст. В предложении японца Михалыч не мог не почувствовать нельзя сказать, чтобы угрозу, но задание было, что и говорить, неординарное, а места удаленными и глухими. Он не знал ни существа задания, значит, и не знал, кому он может наступить на хвост, его выполняя. Он не знал, каково чувство юмора у злополучного японца, наконец. Он чувствовал, что задание в любой момент может вылиться решительно во что угодно, вплоть до событий совершенно непредсказуемых и ни одному разумному человеку совершенно не нужных. Надо было принимать меры. И приглашение Миши и Паши было, с точки зрения Михалыча, совсем неплохим способом эти самые меры принять. Не сообщая никому и ничего, оставаясь совершенно чистым перед заказчиком и уж тем более не впадая в грех доносительства, Михалыч тем не менее информировал о своих делах сразу два силовых ведомства. И хорошо, что сразу два!
Потому что если ведомство Бортко Михалыч мог интересовать разве что как владелец охотничьего ружья и очень проходимой машины, то уж у ревнителей идеологической чистоты он был давно и прочно на примете. Мало было дедов-прадедов, которые не только не вступали в КПСС, не только отказывались «стучать» (да еще и с плохо скрытым отвращением), но еще порой и эмигрировали! Мало этого — сам Михалыч был уличаем во множестве гадких высказываний про советскую власть, знался с эмигрантами, вступил в НТС[1] , сбежал из комсомола, как только представилась возможность, а от стукачей и агентов влияния империализма бежал, как персонаж русского фольклора по слухам, бегает от ладана.
Сто раз ему говорилось, что, мол, все позади и никто никакой такой идеологией больше не интересуется. Если, мол, и был ты на примете — успокойся, дело прошлое. Михалыч не верил, не расслаблялся и ко всем идеологическим ведомствам сохранял иронию, настоянную на презрении и, пожалуй, даже отвращении.
Ну, в эти-то дела Миша Будкин отродясь и не вникал. Он привык, что его дело — выполнять простые, понятные задания, и только. Его дело — запомнить и передать. А принимать решения будут другие люди, которые потом скажут ему, Мише, что ему делать.
А вот Паша Бродов… В его-то ведомстве думать как-то не отучали, и этот-то не раз останавливал на Михалыче задумчивый, ищущий какой-то взгляд. То ли пытался понять, какие сюрпризы может таить поиск того, не знаю чего, если идти туда, не знаю куда. То ли хотел оценить, что может скрывать сам Михалыч, откровенен ли. Однозначного мнения не складывалось, и если этот вечер Павел Бродов провел хорошо, но достаточно обычно и приятно, то вот следующее утро…
— Евгений Михалыч, мне бы с вами поговорить…
— Заходи, парень, в чем вопрос? Я вроде бы пока свободен.
— Евгений Михалыч, нам бы с глазу на глаз…
— Гм…
От этого у Бортко мгновенно взлетели вверх брови, вернее, куцые подобия бровей — уж что было, то и взлетело. Но говорили — наедине.
Павел говорил минуты три. И замолчал, совершенно не представляя себе, чего следует теперь ожидать.
Сложный, неоднозначный человек был Евгений Бортко. Не всегда было ясно, почему решает так, а не совершенно иначе. Похоже, что чего-чего могло быть в дефиците у Бортко, так это никак не информации.
Все, что рассказывал Бродов, проваливалось в мозг, отягощенный множеством подробностей, на девяносто процентов Павлу совершенно неизвестных, соединялось там с ними в неизвестных комбинациях и с неизвестными последствиями, занимая в этой системе (или помойке?) опять же место совершенно неизвестное.
С полминуты Бортко помалкивал. Опустив голову, постукивал карандашом по столу. Павел тоже молчал; тихо, прилично вздыхал. Слышно было, как жужжит муха между стеклами.
— Твой Михалыч вроде в нашу орбиту не попадал? — вдруг поднял голову Бортко.
— Что вы, он совсем другим занимается. Но вот сама эта поездка…
— Ты считаешь, сынок, твой учитель во что-то все же влип?
Бортко спросил очень участливо, но кто же поверит в участливость Бортко? Другое дело, что представить Михалыча, глотающего бриллианты перед таможенным досмотром, продающего героин или рубящего топором богатого соседа, было еще более невероятно, чем сочувствующего Бортко.
Михалыч был похож на Бортко тем, что его сознание было перенасыщено самыми разнообразными и порой самыми невероятными сведениями. Михалыч и сам мог знать не очень твердо, действительно ли садилась летающая тарелка под Пижманом или пьяные летчики чего-то малость перепутали. И правда ли, что дама-археолог из Перу родила от найденной в раскопе мумии или там тоже возникло некое искажение информации. Но к делам уголовным, к ущемлению прав и к преступлениям против личности все это не имело отношения. И не мог Бортко этого не знать, не мог. Ох, провоцировал Бортко!
— Он ни во что не влип, это точно, просто не тот человек. Но заказ ему дали странный, и непонятно зачем.
— И что ждет в квадрате, тоже непонятно, — охотно подхватил Бортко. — Тем паче, последние годы во всей Карской области вообще творится черт знает что. Эта Северная заимка, будь она неладна, какие-то американцы, какие-то японцы. Заброшенные избушки, скелеты, местные фермеры до конца оборзели, людей среди бела дня ловят.
Опять помолчали, и каждый знал, о чем они молчат.
— Ясное дело, сынок, — произнес первым Бортко. — Ты давай входи в группу Михалыча, поезжай с ним, погляди, что и как. Неделя — невеликий срок, переживем мы без тебя, перетопаем. А японца мы, не изволь сомневаться, того… Под контроль мы его, значит!
Павел поежился, немного представляя, что такое этот самый контроль.
— Значит, выдаете мандат?
— Выдаю. Давай, расследуй все, что сможешь.
И тогда, спускаясь по лестнице с рукой, занемевшей от рукопожатия Бортко, и еще долго после этого Павел не был в силах понять, что знает Бортко, что он предполагает, а что хочет узнать через Павла.
Но если проведенный Михалычем вечер и проведенное Павлом Бродовым утро и были чем-то необычны, то гораздо больше оснований считать необычным вечер, проведенный Ямиками Тоекудой.
Войдя в номер, господин Тоекуда сразу осмотрел свой чемодан, хмыкнул и некоторое время стоял в странной позе. Заложив руки за спину, господин Тоекуда ухватился каждой рукой за локоть другой руки, выгнулся и стал покачиваться на пятках. Неудобная поза для европейца, но полезная для мышц ног, для мышц спины, а кроме того, господину Тоекуде в такой позе хорошо думалось.
Постояв минуту или две, Ямиками-сан извлек из недр пиджака блеснувшую металлом плоскую коробочку чуть покрупнее пачки сигарет и что-то начал с нею делать. Раздалось тихое гудение, замигала зеленая лампочка. Сопя от напряжения, господин Тоекуда наклонился, стал вести рукой над местом выхода телефонного провода из стены. Гудение вроде усилилось. Аккуратно, с неимоверным тщанием, Ямиками провел коробочкой над проводом и, высунув от старательности язык, исследовал сам аппарат. Действовал он с неторопливостью людей, строивших террасные поля на скалах, десятилетия подряд удобрявшие их водорослями и собранными в окрестностях листьями и ветками.
Над аппаратом гул усилился, замигала красная лампочка, послышалось ритмичное попискивание. Ямиками засопел, стал описывать коробочкой круги. Та пищала и мигала. И тогда господин Тоекуда положил коробочку на стол (коробочка мгновенно замолчала) и вытащил из внутреннего кармана два еще более неожиданных предмета — какую-то подозрительную отвертку и что-то, больше всего похожее на длиннющий изогнутый ланцет. Мгновение — и телефонный аппарат уже лишился верхней крышки. Ямиками Тоекуда удовлетворенно хмыкнул, обнаружив черную отсвечивающую коробочку, которой быть здесь вовсе и не полагалось.
Опять Ямиками стоял выгнув спину и уцепившись за локти. А потом собрал аппарат, спрятал все инструменты в карманы и быстрой походкой вышел из номера. В течение примерно часа или двух господин Тоекуда гулял. Прошелся по набережной, походил по площадям, по бесчисленным «блошиным» рынкам. Активность на рынках стихала, но у господина Тоекуды не было проблем купить маленький кипятильник и несколько метров черного электрического шнура. Все это он тоже запихал в свои бездонные карманы и мирно отправился в гостиницу.
В номере гостиницы господин Тоекуда произвел действия, которые могли бы удивить любого свидетеля… только вот свидетелей и не было.
Для начала Тоекуда передвигался по номеру, беспорядочно и сильно топая. Потом господин Тоекуда стал листать свою записную книжку и, найдя номер, стал звонить.
— Зорзетта-сан? Поминис, мене торко тебя! Аааа! Аа! Я зе говорира! Я подхозу! Неее… Я до утра! Оооо-оо!
Этот глубокомысленый разговор продолжался порядка трех-четырех минут, причем почти не говорящий по-русски господин Тоекуда ухитрился рассказать публичной девке, что он был очень занят, доставал важный документ, и что он к ней придет непременно надолго. Положив трубку, господин Тоекуда снова заходил по номеру, зашумел, открыл и со звяком, лязгом, топотом захлопнул входную дверь. А потом он очень тихо присел в кресло и сидел почти неподвижно, не зажигая света. Лениво утекало время. Если бы в это время кто-то смотрел на почтенного господина Тоекуду, то этот кто-то, скорее всего, принял бы Тоекуду за нелепую статую или за куклу, которую посадили в кресло неизвестно зачем.
Перед внутренним взором Тоекуды проплывало золотое, невозвратное, давно и нежно любимое детство. Вот трехлетний голенький малыш стоит на черном, мокром от воды камне, под разлапистыми листьями растений. Ручеек срывается с трехметрового откоса, разбивается внизу, брызги летят на малыша и его деда. Солнце пробивается сквозь листья.
— А теперь эту веточку мы отрубим так, без всякого ножа!
Да, так и сказал тогда дед! И потом дед взмахнул рукой — неуловимо быстро, и оттого вдруг стало страшно. А куст дернулся, вздрогнул, и по течению поплыла ветка с листьями.
— Вот так! — улыбнулся дед. — Что ты стоишь? Повторяй!
Европейский мальчик в три года видит, как папа или дедушка взмахивают топорами и валят деревья. Он знает, что он пока маленький, он не может делать, как они. Но он знает, что придет время, и он будет так же взмахивать топором и валить толстые деревья. А Тоекуда в три года смотрел, как ручеек уносит ветку за поворот, как исчезают огненные листья в полумраке леса, между окатанными камнями и знал, что настанет момент — и он будет взмахивать рукой и отсекать ударом тугую, полную соков ветку дерева.
Тоекуда просидел в кресле несколько часов, вспоминая детство, думая о чем-то уж вовсе непостижимом. Плохо для него было одно — уж очень хотелось курить.
Тихий скрежет в замке. Такой тихий, что сначала Тоекуда решил, ему послышалось. Но нет, в замке явно что-то провернулось, лязгнуло. В отелях такого класса двери не скрипят, даже в России. Слышен был разве что тихий шелест, пахнуло другими запахами из большого гостиничного коридора. На короткое мгновение, потому что дверь тут же закрылась. Кто-то не зажигая света двигался через коридорчик мимо ванной и туалета практически бесшумно. Разве что легкое движение воздуха…
Начала отворяться дверь из коридорчика в комнату. Единственное, что успел заметить вошедший, был своего рода неимоверной скорости вихрь, метнувшийся откуда-то сбоку. Размытая скоростью масса приближалась так, что вошедший ничего не успел сообразить: серый вихрь метнулся, страшный удар, ослепительная вспышка. Он еще успел понять, что движется куда-то, теряет равновесие и даже, кажется, падает. Человек, вошедший в темную комнату, обладал и подготовкой, и опытом. И уж, конечно, был готов к любым неожиданностям. Именно к таким делам его долго и старательно готовили, и что-что, а быстро реагировать он умел достаточно хорошо. Много раз наставники объясняли ему, что самое главное — это внезапность, вряд ли они могли себе представить, что он будет лежать вот так, беспомощно распростершись на полу, и что отмычки тихо звякнут, упав из татуированной руки.
А господин Тоекуда, тихий японский толстячок, деловито и сноровисто скрутил вошедшего шнуром, залепил рот скотчем, после чего вышел в коридорчик, послушал, выглянул наружу, закрыл дверь и запер ее на два поворота ключа. Вернувшись, господин Тоекуда мгновенно раскрутил телефон, вырвал тускло блестевшую коробочку и сунул ее в карман.
А потом он тем же электрическим шнуром привязал вошедшего к кровати лицом вниз, спустил штаны и вставил в задний проход предусмотрительно купленный кипятильник. Шнур не доставал до розетки, и господин Тоекуда, поцокав языком и говоря какие-то иностранные слова, передвинул, сопя от напряжения, кровать. И только после всего этого господин Тоекуда плюхнулся в кресло, вытянул ноги и с наслаждением закурил.
Прошла минута или две, прежде чем вошедший начал подавать признаки жизни, и, в числе прочих признаков, он остановил мутный взор на желтой круглой физиономии, торчащей напротив. В числе других признаков разумной жизни были попытки напрягать мышцы, проверяя прочность вязки, и сокращение ягодичных мышц, с явной попыткой определить характер торчащего в анусе инородного тела.
Тоекуда дал вошедшему проделать все это, после чего, приблизив свою физиономию к его, произнес, как ему казалось, по-русски:
— Сисяс вы долзен будес говорить, ково посирара. Твоя почтенная бандита понимара?
Лежащий интенсивно закивал. Не потому, что он все понял, а потому, что понять очень хотел. Ну очень.
— Нет, ты не готовый есть.
Тоекуда окинул лежащего критическим взором, пришел к какому-то выводу и быстро всунул вилку кипятильника в розетку. С наслаждением затянулся и какое-то время курил, пока лежащий не начал проявлять беспокойства, не начал вертеться и мычать.
Тогда Ямиками выключил кипятильник, плюхнулся на прежнее место.
— Твоя почтенно говорира, ково твоя господина посирара… Говорира?
Лежащий опять закивал, с большой убедительностью и силой. Удовлетворенно глядя на мелкие капельки, оросившие лоб и щеки вошедшего, Ямиками Тоекуда начал отдирать скотч.
Лежащий не запирался. Рассказал, что зовут его Степан (здесь, может быть, и соврал). Следить велели такие важные люди, что он про них говорить никак не будет и японцу знать не советует. На этих людей они давно работают, он и Василий. Василий — это его подельник, работали вместе и сидели тоже вместе. Тут японец заинтересовался, и Степан долго рассказывал ему про то, что такое зона. Впрочем, языковой барьер был высок, и детали могли от Тоекуды ускользнуть.
А встречались они с этими людьми, с очень важными, очень серьезными людьми на одной квартире, тут, неподалеку. Номер квартиры? Глаза у Степана расширились так, что чуть не вылезли из орбит, а головой он мотал, словно хотел ее оторвать.
— Хоросо, ты сама решира…
Тоекуда сам себе напоминал водяного духа каппу — человечка сантиметров двадцать высотой, с тонкими ручками, комариным носом и впадиной на голове, в которую всегда налита вода. Каппу можно заставить быть своим рабом, если поймать его и вылить воду из темени. Но знающие люди не советуют иметь с ним дело, потому что они живут в горных ручьях и выходят из воды только по ночам. Каппы маленькие, но очень сильные и совершенно безжалостные. Если удавалось найти тех, кто попадался к ним в лапы, сразу становилось очевидно, что умирали люди нелегко.
С хладнокровием каппы, поймавшего человека, Тоекуда прилаживал на место скотч.
— Скажу! Скажу!
— Не-е, ты теперя не готовая есть…
И Тоекуда с наслаждением сделал несколько затяжек и только потом вынул кипятильник из мычащего, исходящего потом, изгибающегося Степана.
— Будеш говорира?
— Да…
И Степан назвал адрес, хотя и очень просил никому не говорить, что он сказал, потому что если узнают, ему конец. Сообщил он и то, что Василий сейчас мается внизу, возле гостиницы, а на квартиру они должны идти прямо сейчас. Сфотографировать все, чего не было в документах утром, и отнести пленку. А фотографировать чем? Вот этим, в кармане. Кадров в нем сколько? Шестьдесят четыре. И засвеченных нет? Нету.
Тоекуда сфотографировал лежащего Степана: общий вид, вид спереди и сзади, лицо без скотча и со скотчем.
После чего аккуратно оделся и тихо выскользнул из номера.
— Номер когда будем убирара?
— Ой, а уже нужно сегодня?!
— Соо дес не-э… е нада! Я просира, не нада убирара, и просира, чтобы никакая не входира!
Коридорная кивала и кивала, засовывая под платок зелено-серую бумажку.
— Надо средира, чтобы никакая не заходира! Кто захотера заходира, мне рассказара!
В международных отношениях особенно действует принцип: кто хочет, тот всегда поймет. Коридорная прекрасно понимала гостя, кивала и засовывала под платок еще одну такую же бумажку.
Ямиками Тоекуду вела безошибочная интуиция. В редкой толпе всяческого люда, ошивающегося у входа в гостиницу, он мгновенно заметил того, кто при его появлении внутренне напрягся, с особым ханжеством потупил очи.
К нему-то и направился Тоекуда, ухватил за руку повыше локтя, оттащил за угол здания, прижал к стенке. Василий отбивался, но не сильно, он не слишком понимал, что происходит.
— Сисяс пойдем квартира!
Глаза у Василия сделались размером с блюдечко, он рванулся было уже по-настоящему, и тут же взвыл, покрылся потом, привалился обратно к стене: Тоекуда надавил на нужное место на локте.
— Квартира 44, дом 130, урица… этот! — махнул Ямиками рукой вдоль проспекта Карлы Марлы. — Ты квартира заходира! Понимара?
Василий постепенно проникался духом ситуации. Тоекуда сфотографировал еще и его, после чего тот кротко прошествовал по нужному адресу. Характерно, что он не сделал ни малейшей попытки вырваться и убежать или же напасть на японца. Наверное, и правда «понимара».
Уже на лестнице он… нет, не оказал сопротивления. Но там он все же обернулся, шагнул было к Тоекуде с расширенными глазами, пытаясь что-то произнести… А! Вот в чем дело! Он не знал, как теперь поступать!
Тоекуда дал сигнал — мол, звони. И встал у стены, возле входа. Никак нельзя сказать, что ожидающий в квартире лейтенант не получил достаточной подготовки. Получил. Если большинству из нас, чтобы освоиться с неожиданной ситуацией, нужна примерно секунда, лейтенанту нужны были доли секунды. Для того чтобы начать действовать в новых условиях, большинству из нас нужна еще одна секунда. Лейтенант начинал действовать мгновенно. Он не принимал решений, не думал, не взвешивал шансов. На каждую нестандартную ситуацию были свои способы действовать, лейтенант их усвоил и ни в чем больше не нуждался.
Но все же были эти какие-то доли секунды, и Тоекуде их хватило. Словно кирпич обрушился на голову бедняги лейтенанта. Отрешенно смотрел на происходящее обалдевший Василий, а потом Тоекуда и его втащил в коридор и втолкнул в знакомую комнату.
Трудно сказать, для кого эти полчаса были более мучительны: для Василия или для лейтенанта. С одной стороны, это лейтенанта укладывали на столе, вставляли ему в анус кипятильник и заставляли выдавать государственные тайны. С другой стороны, Василий был уверен — живым его отсюда не выпустят. И, скорчившись, поджав колени к подбородку, старался поглубже забиться в угол, зажать уши ладонями и локтями, не быть, не слушать, не присутствовать.
Хорошо было только Тоекуде — лейтенант хоть и через пень-колоду, но все же понимал по-английски, и Тоекуда с облегчением перешел на этот язык.
Спустя менее чем полчаса Ямиками Тоекуда опять стоял, раскачиваясь с выгнутой назад спиной, с заведенными туда руками. Потом достал из внутреннего кармана диктофон, щелкнул рычажком… Из диктофона раздался голос лейтенанта, рассказывавшего, что от кого был сигнал, он не знает, а также какую информацию он должен был принести об японце полковнику, кто такой этот полковник, где живет и как выглядит. После чего сказал, почему-то по-русски:
— Твои фото резат в конверте. Будис прохо поступать — посрю фотки. Пропаду — тозе рюди посрют фотки. Посрют и это (взмах в сторону диктофона). Твоим хозяевам посрют. Тебе этого надо? — риторически спросил Тоекуда. — А не нада — не месай! — заключил Тоекуда по-русски, и перешел на английский. — Уважаемому господину не грозит никакая опасность, пока он соблюдает все, о чем мы договорились в этой почтенной комнате.
Конец этой истории хороший, и лучше всех пришлось лейтенанту. Василий, как ни трясся с перепугу, быстро развязал его и опрометью кинулся бежать. А поскольку лейтенант раскололся очень быстро, его почти не обожгло, разве что дня два были трудности в уборной… небольшие. А поскольку лейтенант нарушил присягу и никогда и никому не рассказывал, что с ним приключилось, то и никаких последствий для него эта история не имела. Никто, в том числе и полковник, никогда не узнали, как старый и толстый японец поймал лейтенанта, засунул ему кипятильник в задний проход и вынудил рассказать о полученном задании, о личности его начальника, да к тому же потребовал давать ложную информацию и не мешать японцу встречаться с теми, с кем ему было нужно.
Несколько хуже было Василию, который очень боялся… Так боялся, что даже подвывал от ужаса. Но и для него эта история не имела никаких последствий. Разве что с неделю саднил локоть.
Хуже всех пришлось Степану, который долго лежал связанный, со спущенными штанами и покрывался холодным потом, как бы кто-то не вошел.
Но Тоекуда, как только вернулся в свой номер, быстро его развязал и выпроводил вон. Ушел он на негнущихся ногах, а рубцы от шнура сходили добрую неделю, но выкрутился он легко. И даже патриотическая служба Степана и Василия на ниве помощи доблестным органам не прервалась — ведь лейтенант ничего и никому не донес. Так что Степан и Василий еще несколько лет служили Отечеству в лице лейтенантов и полковников, пока хозяева не пришли к выводу, что они уже слишком много знают, и не пристрелили их. Не сами, конечно, а руками других — таких же.
ГЛАВА 4
Бойтесь начальственных лиц!
23 мая 1998 года
Николай Иванович Чижиков очень любил бывать в здании Карской областной управы. Во-первых, в управе все было уважаемо и почтенно. Эти высокие потолки. Эти мягкие, уютные ковры. Таблички с именами, много что говорящими посвященным. Забор из людей, специально поставленных отделять лиц допущенных от всякого там уличного быдла.
Не-ет! Где-где, а в Карской управе Колька Чижиков чувствовал, как высоко он шагнул! Невольно вспоминалась глухая деревушка в дебрях притока Кары — Северной Икотки. Покосившиеся серые домишки, заросший крапивой забор, пьяный дед Сергач валяется под эти забором, ленивое тявканье псов… В здании краевой управы Чижиков чувствовал, как далеко он ушел от родимой Северной Икотки.
Была и вторая причина любить здание управы — там было все, ну все понятно. Чижиков зубами выгрыз свои ученые степени. Сколько задниц вылизано, сколько бутылок поставлено, сколько оказано услуг! Еще студентом Коля Чижик понял, что полностью зависит от начальства, и что если хочешь что-то иметь — надо угождать и соответствовать. Поставляя баб начальнику экспедиции, Коля Чижик обрел первый опыт этого рода. Потом были ведерки хариусов, посылаемые нужным людям, были деньги, проведенные по его смете, а полученные начальством. Много, много чего было!
А сколько он ждал, пока изменится состав ученого совета! Изменится так, чтобы он мог защитить свой «кирпич».
— Чего там! Мы дружбу помним! — стучали стакан о стакан те, чьи задницы он отполировал языком до блеска, их приятели, друзья и подельники! Но страшно подумать, как бы и что защищал бы Колька Чижиков, будь состав ученого совета другим, без такого количества «нужников»…
Чижиков вполне искренне считал, что свои степени и звания он честно заслужил и имеет на них полное право.
Но бывать в институтах, в университетах было тяжко. То есть были и там хорошие, приятные для него места — кабинеты начальства, профсоюзных боссов, банкетные залы. Там тоже было все понятно, и там были все понятные, свои.
А за пределами сих мест сразу начиналось непонятное. Чтобы читать лекции, чтобы говорить на профессиональные темы, приходилось ворочать мозгами. В Северной Икотке этого не любили и не умели, а Колька Чижиков пошел в односельчан.
Чтобы говорить о науке, надо было читать, напрягаться, помнить скучное и глупое. Что-то совсем неважное, несущественное. Например, сколько тысяч лет тому назад отступил Великий ледник? Ну какое это имеет значение! Вот что у Иван Иваныча послезавтра день рождения — это важно. Что у Амалии Петровны есть племянница и племянница (вот ведь дура!) хочет быть археологом — это вообще сверхважно!
А люди в этих аудиториях, лабораториях! Эти нелепые, дурацкие людишки, злобные неудачники, чего-то там себе вообразившие, не желали замечать самого важного. И вовсе не ценили, идиоты, что Чижиков умеет все это понимать и видеть. Эти противные люди считали очень даже важным все несущественное и неважное.
Скажем, студенты как-то уличили Чижикова в том, что он точно не знает, когда начался неолит и мезолит в Сибири. Они непочтительно ржали и делали насчет него какие-то далеко идущие выводы. Ставился даже под вопрос его статус ученого, преподавателя, получалось отвратительно неловко, нелепо, и даже лысина у Чижикова покрывалась багровыми пятнами.
Ведь даже и объяснить было невозможно дуракам, до какой степени все это не имеет ни малейшего значения! Вот в областной управе все очень хорошо понимали, что важно, а что вовсе нет.
Да, Чижиков очень… ну очень любил бывать в Карской областной управе!
Но не сегодня. Сегодня он охотно был бы где угодно, но не здесь. Сегодня он знал, что его здесь может ожидать.
Наклонив голову набок с выражением глубокомыслия, скорбно сведя узкие губы, Чижиков шествовал по коридорам, кивал отдающим честь милиционерам, а думалось все об одном. Ох, нехорошо, нехорошо было ему быть здесь сегодня…
Опытный царедворец сразу видит, что происходит вокруг. Например, как он котируется в глазах начальства и кто к нему благоволит, а кто — не очень.
Секретарь отвел глаза, не подал Чижикову первым руки, почти не улыбнулся. Хуже того — он остался сидеть, когда Чижиков вошел в «предбанник». Он даже и не сразу доложил! Только кивнул Чижикову, указал на стул и продолжал что-то писать!
Ему было велено явиться к двум. Стрелка встала вертикально вниз. Потом стала приближаться к трем. В кабинет входили, выходили… Там, внутри кабинета, шла какая-то своя жизнь. Доносились смех, словно бы шум столкновения, порой судорожные рыдания.
И только в пять минут четвертого секретарь снял трубку, что-то ответил в нее, кивнул на вопросительный взгляд Чижикова. Только кивнул! Не встал, не открыл дверь, не улыбнулся!
И Чижиков оказался в огромном помпезном кабинете губернатора Карской области. Не так, совсем не так входил он раньше в этот кабинет! Улыбающийся секретарь распахивал двери, губернатор простирал объятия, встречая Ведущего Специалиста, Великого Археолога, Друга Властей и Знатока Всех и Всяческих Древностей.
Что говорить, нужен ему был губернатор, ох нужен. Но и он был нужен губернатору. Немало, совсем немало отправили они в Германию, в США, в Канаду уникальных икон пятнадцатого-шестнадцатого веков, драгоценных коллекций древней бронзы из скифских курганов! Мало кто знает, что вовсе не только духовную стоимость имеет эта бронза! Вовсе не только! Нормальному человеку небось и в голову не придет, что какой-то бронзовый топор, какие-то ножи, шилья из бронзы могут стоить и триста, и пятьсот полноценных, хрустящих американских долларов!
Это — за одну отдельную вещь, если она, правда, древняя. А если это не просто отдельные вещи, если это коллекция, скажем, комплект вещей, найденных в одном погребении: и несколько «бронзушек», и скелеты, и керамические сосуды, в которые когда-то положили покойнику воду и пищу в дорогу в мир иной… тогда счет пойдет уже на десятки тысяч долларов. Особенно если с фотографиями. Если с точным указанием места. Если в хорошем состоянии. Если с сертификатом, удостоверяющим подлинность от имени почтенного учреждения, с подписью обладателя ученых степеней и званий. Тогда, да если знать, кому и где! Да если иметь за рубеж славный «зеленый коридор»!
На всем этом хорошо погрел руки Чижиков. Врать не стоит — хорошо погрел, подложил соломки в виде валютных счетов. Но ведь и Простатитов тоже погрел! И черта лысого погрел бы он без Чижикова, прохвост! А вот поди ж ты! Подельники-то подельники, а только случился прокол, и сразу же я — губернатор, а ты-то сам кто вообще такой?!
И верно ведь — никто. Сущее никто. Пока смотрит губернатор, пока кто-то высоко сидящий дает тебе, ставит тебя куда-то… Тогда ты да… Ты надуваешь грудь… А вот если не смотрит?! Если ты уже не нужен?! И ты уже сразу никто, и с тобой уже можно вот так… Вот так холодно, неуважительно!
Комплекс неполноценности совсем было притухал, когда Николай Чижиков шествовал по коридорам власти, предшествуемый своими животом и портфелем. Комплекс на время захлебывался, пока Коля Чижиков мог встать выше кого-то, унизить кого-то, попасть туда, куда не может кто-то. Комплекс был как чудище, сидевшее в мозгу, все время требовавшее пищи. Как Минотавр, или, оставив высокий штиль, попросту как солитёр!
Комплекс требовал все время утверждать свою значимость в жизни. Все время доказывать себе и окружающим, какой он молодец, этот Чижиков: какой он умный, значительный, важный, какое высокое положение занимает.
А вот сейчас комплекс подпитки не получал. Голодное чудовище зашевелилось. И словно бы кто-то маленький, жалкий начинал скулить и плакать внутри Чижикова. Оживал голодный семилетний мальчик, которого три дня не могла толком накормить пьяная мама. Мальчик, забившийся в холодный и темный сарай, глодавший сырую картофелину пополам со слезами. Мальчик уже на втором курсе. Мальчик, готовый целовать песок, по которому ходила Она. Мальчик, ловивший случайные взгляды. Мальчик, при виде которого Она только ехидно улыбалась, порой окидывала его взглядом, и он обостренно чувствовал, как обтрепался его пиджачок, как набухли водой просящие каши старые, немодные ботинки.
Все обиды, все проблемы Чижикова, все, чем его задели, обнесли и обидели, все, что ему недодали, — все это всякий раз вспоминалось, становилось важно в тот самый момент, когда он не получал подтверждения, какой он важный и значительный. Не получив очередного куска, пусть даже самого ничтожного, солитёр превращался в Минотавра, и комплекс неполноценности набрасывался на хозяина, превращая его жизнь в кошмар.
Да, сегодня было все не так. Уже отравленный взрывом неврастении, Чижиков замер в дверях. Губернатор сидел и писал. Губернатор был очень занят. Губернатор не хотел замечать старого подельника. Всегда таившееся внутри чудовище грозно рычало, впивалось в и без того искусанную, измордовавшую саму себя душу. Прошла минута… две… Чижиков кашлянул. Не поднимая головы, губернатор широко повел рукой, и Чижиков приблизился и сел. На всякий случай сел подальше, не возле самого стола.
Внезапно отлетела ручка, рассыпались на пол какие-то бумаги с лиловыми большими печатями. Дикие глаза с перекошенного, прыгающего лица впились в Чижикова.
— Где миллион долларов?! — истерически завыл сидящий, трясясь, как падающая авиабомба. — Где?!
Чижиков смог только открыть и закрыть рот, развел руками и слегка пожал пухлыми плечиками. И, кажется, этим только привел губернатора в еще большее неистовство.
— Я спрашиваю — где миллион долларов?! — еще раз рявкнул Простатитов, приподнимаясь в кресле и опираясь на столешницу руками. — Кто мне обещал миллион долларов?!
Если быть точным, Чижиков обещал не миллион, а проценты с миллиона, но это как раз не имело ни малейшего значения.
— Будет миллион… Никуда он от меня не денется…
Чижиков хотел сказать это с достоинством, а произнес жалким, извиняющимся тоном. Что и подвигло, вероятно, господина губернатора на дальнейшие действия. Стремительно выскочив из-за стола, Простатитов вцепился Чижикову в лацканы пиджака и начал его бешено трясти, издавая один и тот же вопль:
— Куда дел мои деньги, скотина?!
А в такт своим воплям Валера Простатитов с невероятной ловкостью пинал Чижикова то левой, то правой ногой, попадая то в голень, то в колено, то в икру.
Чижиков приплясывал, уклонялся, не решаясь применить силу. Большим соблазном было хрястнуть всенародно избранного главу увесистым портфелем, в котором для него же было кое-что припасено.
— Будет миллион тебе, будет!!! Чего пристал, принесу миллион!! — ответно вопил Чижиков губернатору.
На секунду Валера Простатитов остановился, перевел дыхание, просто не хватало сил. И Чижиков воспользовался этим:
— Как не принес я миллиона, так пинаться! А кто деньги прижал? На Путоран? Ну не дал он денег, ну не дал, а?! А ты чего?! Ты чего не дал?!
Губернатор пустился было в прежний пляс и тут же прекратил, остановился: то ли перевести дыхание, то ли внимая его воплям.
Стараясь не морщиться, Чижиков дожимал:
— Будь неделя назад деньги, я бы тебе уже весь миллион принес, вместе с японцем!
И Валера Простатитов, воспитанный комсомолом по образу и духу своему, отпустил лацканы чижиковского пиджака. Потому что некуда правду деть! Потому что и правда не дал он Чижикову денег, прижал, пустил все, что заработал на антиквариате и в сто раз больше на другом ворованном, на борьбу со страшным конкурентом, с Нанду. И нужны-то были гроши, на эту экспедицию в Путоран, да не нашлось и грошей. А своей доли наворованного Чижиков тоже вкладывать не захотел.
— Путоран… А вы знаете, любезный, что на ваш паршивый Путоран уже вылетела группа? — вдруг дико взвизгнул губернатор.
— Никто не знал… никто… честное… Ей-богу, нет… — судорожно бормотал Чижиков, продолжая словно бы приплясывать на паркете, хотя губернатор больше не пинался. Потому что удар был страшен. Сокрушителен был удар, и опять Простатитов становился гораздо главней. Потому что быть жмотом, из-за которого стоит дело, — это одно. А вот быть человеком, от которого (или от людей которого) утекает важная информация, — это, знаете, совсем другое. За жмотство, бывает, бьют морду. За предательство могут и убить.
— А кто там у них — это знаете?
Простатитов стоял теперь спиной к Чижикову, смотрел в окно. Судя по вежливым, даже вкрадчивым интонациям, дело становилось все серьезнее.
— ??????
— Ваш лучший друг, Николай Иванович. Ваш ученик бывший…
— Михалыч?!
Чижиков по-бабьи ахнул, выронил портфель, обеими руками схватился за сердце.
— Ну чего вы там не поделили?
Теперь губернатор говорил тихо, вежливо, безо всякой аффектации, без малейшего нажима, без истерики. Говорил немолодой, добрый и спокойный человек с тяжелым, неглупым лицом. Многоликость Простатитова производила сильное впечатление, и сразу становилось ясно, как этот в общем-то вполне заурядный преподаватель, малозаметный даже на сером-пересером экономфаке, ухитрился попасть в губернаторы.
— Ну понимал же ты, что как бы ты ему ни гадил, а он все равно поднимется? Ну не мог же ты не понимать, — словно ребенку, объяснял Чижикову Простатитов. — Сам же создал себе врага. А зачем? Зачем ты, Коля, его создал?
Ангельское терпение и кротость разлились по лицу Валеры Простатитова. По существу, что он объяснял собеседнику? Что он, Чижиков, дурак и скотина и что это из-за него сложилась ситуация, чреватая огромными убытками и огромным политическим вредом. Что он и виноват. Что с него, естественно, и спросится.
— У меня есть группа, — пошел Чижиков с единственно возможного еще козыря, — вылетаем хоть сегодня, мы готовы. И не сомневайтесь, шеф, все будет в полном ажуре.
Валера опять стоял, опустив голову, упершись руками в столешницу, словно не хватало сил стоять и приходилось опираться на руки. И при виде этой полусогнутой фигуры Чижикова что-то больно кольнуло изнутри. Не жалость, не сочувствие, куда там! Не те чувства испытывал он к губернатору. Но сожаление, страх, неуверенность. Эх, не с тем связался. Этот не вывезет. Не на того поставили. Примерно так можно было бы выразить в словах его неясные, не оформившиеся еще эмоции.
— Клуб сыноубийц сейчас подъедет. И Провокатор тоже.
Именем Провокатора Простатитов заклеймил Сережку Вороватых, который ухитрился стать ректором местного университета. Само по себе в этом не было ничего удивительного — должен же был он хоть как-то порадеть родному человечку, пусть даже и никчемному. Чтобы порадеть, провалили на выборах бывшего ректора Валеру Вилова — и что с того, что была у Вилова и программа развития университета, и нужные качества, и что мог он сделать много полезного? Родным человечком был вовсе не он, а Вороватых, и за него как раз и радели.
Как всякого нормального шельму, Бог очень даже метил Вороватых и дометил до смерти сына. Весь город знал, что брал Вороватых немалые деньги, что брал он их из фонда «Образование» и через сына крутил в коммерческих фирмах. А самое главное, что ответчиком за неотданный долг стал как раз Вороватых-младший и что спасти сына Вороватых вполне даже мог, если бы стал отвечать за взятые деньги. Но это было даже лучше — по крайней мере, у Вороватых не осталось в жизни ничего своего, интимного, ничего такого, что он не предал бы во имя стяжательства. И теперь волей-неволей он был вынужден быть особенно преданным группе своих, с Валерой Простатитовым во главе.
А Провокатором он стал, когда профессоры, не без помощи Михалыча, провели в университете встречу с Нанду и Вороватых мог, конечно, что-то сделать, но что тут сделаешь при его-то аморфности и полнейшем отсутствии характера?
Пытаясь реабилитироваться, он активно делился с Простатитовым — все больше остатками украденного во всем том же многострадальном, до гроша разворованном фонде «Образование». Разворовывать фонд помогал ему психодиагност и психиатр, некий Барух Бен-Иосиф Хасанович, который тоже лишился сына — довел до самоубийства, поставив на нем серию зловещих экспериментов; а в Москве их прикрывал Мойша Болотман, бывший декан одного из факультетов, сделавший карьеру на идее демократической педагогики и защите евреев.
Этот последний, правда, сыновей не убивал, но, может быть, чисто случайно: не было у него сыновей. Зато единственную дочь Мойша Болотман, пожалуй, лучше бы убил, потому что вырастил ее Мойша законченной, химически чистой блудницей и все-таки получил право носить высокое звание члена Клуба сыноубийц. При необходимости в этом клубе можно было бы выделить еще секцию детоубийц или, скажем, дочерерастлителей.
Эти трое и были той группой лиц, через которую проходил весь бюджет университета и которые и есть не оформленный нигде, но существующий Клуб сыноубийц, «держащий» университет.
Клуб активно помогал Простатитову, а тем самым и Чижикову.
А в свободное время, пока клуб еще не собрался, губернатор наслаждался плодами культуры, созерцая картины, висевшие над его креслом справа и слева. Одна из них называлась «Малыми силами мы победим!» — именно так, с восклицательным знаком. На этой картине маньчжуры с перекошенными, карикатурно-монголоидными мордами лезли на стены Карска XVII столетия, а казаки с дегенеративно-добрыми и хитровато-умными лицами сбрасывали их со стен и протыкали копьями. Это была очень назидательная, в высшей степени патриотическая картина.
Вторая картина называлась «Подвиг Ильи Рахлина» и была посвящена эпизоду не то 19, не то 20 августа 1991, когда бедного мальчика убил откинутый танковый люк. В чем, правда, подвиг — непонятно, но не в этом заключалась суть. А в том, чтобы провести аналогию — вот они, героические жители Карска и вообще все россияне: от отражения маньчжур и до поддержки ельцинизма во всей красе.
Автором картин был карский областной живописец и большой российский патриот Абрахам Циммерман, прославившийся еще в 1934 году своим монументальным полотном, 8 на 12 метров — «Хлеб в закрома Родины». Областной комитет КПСС купил картину и дал автору усиленный продуктовый паек.
В 1946 году он получил Сталинскую премию за работу «Победители», на которой советские воины стояли посреди Берлина в чистых гимнастерках и начищенных до блеска сапогах, с благородными, мудрыми лицами. А мимо них гнали бесчисленные толпы сразу видно, что моральных уродов в форме болотного цвета, со следами бесчисленных пороков на очкастых, прыщавых, гнусно оскаленных рылах, мордах и харях.
Этот шедевр тоже купил карский областной комитет КПСС, а КГБ купил творение 12 на 15 метров «Смерть комсомолки». Злые языки говорили, что большой начальник из конторы, некий Самцов, занимается онанизмом, глядя на пышную комсомолку в длинной рубашке, порванной в самых соблазнительных местах.
У профессиональных художников, надо сказать, творения Абрахама не вызывали того же восторга, что в областном комитете. Его картины оценивались в выражениях, среди которых «говно» и «монументальная халтура» были еще не самыми сильными.
Оценка общественности тоже была неоднозначной. С одной стороны, общественность восхищалась продуктивностью Циммермана, потому что никакие там Репины и Суриковы не смогли бы угнаться за Абрахамом Циммерманом ни по количеству, ни по площадям его работ. Будучи активным собутыльником половины всех обкомовцев из Карска и многих московских гигантов партийной работы, Абрахам тем не менее ухитрялся выпускать в среднем по три монументальных полотна ежегодно, и редкое из них было меньше шести метров длиной.
С другой стороны, общественность довольно резко разделялась в оценках качества произведений Циммермана. Представители общественности, близкие к обкому, оценивали ее сугубо положительно. Люди, далекие от обкома и вообще от официальной идеологии, давали оценки, близкие к оценкам художников.
В годы перестройки поток халтуры не то чтобы иссяк. Он не иссяк, но резко сменил направление. Разменяв восьмой десяток, член Общества воинствующих безбожников и идейный оформитель партии и комсомола вдруг почувствовал необходимость припасть к своим национальным корням, уверовал в Бога, и стал ханжески соблюдать все запреты и требования Торы. Кроме того, он вдруг засобирался на свою историческую Родину, на попираемую мусульманами Землю Пророков, и глубоко осознал, что принадлежит к великому и притом угнетаемому в СССР библейскому и древнему народу. Проникнувшись национальным сознанием, перековавшийся Абрахам «наваял» новую серию картин-монументов.
Серия портретов старых аидов в лапсердаках вызывала разве что неудержимый смех — особенно у старых евреев, которые в глубоком детстве еще могли видеть старца с пейсами и в лапсердаке и лучше других знали, что это вообще такое. Другие же картины назывались: «Не отречемся!!», «Зов предков» и «Последнее прибежище подонка». Пересказывать их содержание я не буду — все равно никто мне не поверит.
Областной комитет КПСС был в негодовании и ужасе, потому что как раз в это время он пришел к непоколебимому выводу: рисовать надо девиц в кокошниках и мужиков в лаптях! Ну и картины про то, как русский народ обижали — то татары, то поляки, то французы, а больше всех, конечно же, — евреи. Шуму было невероятно много, потому что в одночасье Абрахам из заурядного, никому уже не нужного мазилы превратился в средоточение идеологических баталий: кого же надо рисовать на этом историческом витке?!
Советская общественность участвовала в этих баталиях и активнейшим образом выясняла, где именно находится последнее прибежище подонка, а профессиональные художники продолжали называть Абрахама Циммермана все теми же гадкими словами. Потому что идеология в его последних картинах и была, может быть, другой, но вот качество произведений они оценивали точно так же.
В ходе всех пертурбаций, правда, престарелого Абрахашу вывезли-таки на землю предков, но там он испытал, пожалуй, самое сильное разочарование. Мало того, что все его прежние заслуги никого больше не интересовали. Но и наваять новых монументов он не мог, потому что их никто не покупал.
Жаждущий трудов на сей ниве, Абрахам написал письма президенту Израиля, в Кнессет, в министерства культуры, просвещения и почему-то еще сельского хозяйства. Ответов не было.
Абрахам «изваял» полотно «Героическая оборона Голанских высот» (15 на 10 метров), на которой израильские солдаты с благородными лицами крушили в лапшу невыразимо мерзких палестинцев, и пытался сбыть его правительству. И это не увенчалось совершенно никаким успехом. В Израиле, к ужасу Абрахама, все — и правительство, и население — были в чем-то очень похожи на художников из Карска: всем в этой ужасной стране оказалось плевать на идеологию, а вот качество и профессионализм почему-то оценивались высоко…
Внуки старого дурака оказались современнее — решили забыть, что в СССР их неизвестно за какие заслуги считали врачами, и занялись старым семейным делом — стали тачать сапоги. Это принесло им весьма длинные шекели, и парни даже вскорости купили себе собственные лавки.
А Абрахам был уже старенький и перестроиться никак не мог. Патологическое неумение жить честным трудом заставило его искать приработка в стране, которую он уже довольно давно называл не иначе, как Страной дураков и о скотской сущности народа которой высказывался витиевато и подло. К его счастью, нашлись и заказчики. И сидя в городе Офоким, на самом юге Израиля, в тени тропического беленького домика, он все мазал и мазал холсты, «ваяя» новые и новые творения.
Художники по-прежнему называли его не иначе, как «старая проститутка», но новый губернатор Простатитов воспитывался на творениях Абрахама, в том числе на «Комсомолке» и на «Первый секретарь товарищ Дрянных покоряет Кару». Он не в силах был отказать старому учителю и мэтру и даже передал ему заказ на еще одно творение: монументальное полотно «Торжество демократии». На полотне предполагалось изобразить улицу в новом, послеперестроечном Карске — сплошные коммерческие киоски, отсюда и до горизонта, а между ними ряды прилавков, торговки, торгаши, менялы; в правом верхнем углу — поясной портрет Ельцина; в левом верхнем — поясной портрет губернатора. Ельцин и Простатитов говорят по телефону, и потому каждый из них изображается с телефонной трубкой в руке.
Губернатор размышлял о том, в какой части управы надо будет повесить заказ… И тут раздался стук ног, голоса… С тяжким вздохом губернатор вернулся из путешествия в мир прекрасного и окунулся в повседневные заботы.
ГЛАВА 5
Реликтовые горы
22 — 23 мая 1998 года
В предрассветные часы воды озер особенно спокойны. Не рябит их ветер, не поднимает волн, не несет ни пены, ни мусора. В Японии был даже обычай: в предутренний час, когда только светает, девушки смотрятся в горные озера, словно в зеркало. В мае, в июне, впрочем, на озере Пессей трудно разобрать, какие часы вечерние, какие предрассветные, а какие уже и рассветные. Светло и в полночь, и в час, и в два. Солнца нет, серый полумрак, но видно далеко и хорошо. И тихо. Неподвижно и тихо.
Только часов в восемь, в девять приходит ветер из-за сопок северо-востока, морщит, рябит спокойную зеленую воду. Наверное, у восточного берега ветер слабеет, потому что сопки закрывают полосу воды. Разогнать волны ветру негде — вся середина озера закрыта плотным зеленоватым льдом. Снег давно сошел, а лед полностью растает только через месяц, в последних числах июня. Сейчас вскрылась только полоска, метров сто. По ней гуляет ветерок, нагоняет мелкие волночки. Ветерок холодный, но не сильный.
Речка Коттуях несется по камням, огибает сопку, с шумом влетает в озеро. Зеленая, чуть мутная вода расталкивает спокойную, сероватую гладь озера. Удобная и ровная площадка между сопкой и рекой обрывается в сторону озера. Хорошее место для лагеря. Лагерь будет, но пока на площадке свален только груз: рюкзаки с личными вещами, деревянные ящики с продовольствием, картонные коробки — тоже с какой-то едой, брезентовые свертки спальников и палаток, гитары, штормовки, оружие, снаряжение. Все это — грудой на высоком берегу реки, над галечником. Все это предстоит превратить в лагерь.
В одиннадцать часов утра озеро Пессей уже неспокойно, ветер обвевает руки и лица людей.
И как всегда в таких случаях — мгновенное замешательство, остановка. Надо начинать, но никто еще не знает, что будет делать именно он. Разведет огонь? Побежит за водой? Будет ставить палатки? Все остановились или бродят потерянными тенями по будущему лагерю. И замирают, все уставились на шефа. Пусть он скажет.
— Что встали, народ?! Алеша, на тебе огонь, подежурь сегодня. Андрюха, давай за водой! Миша, Сергей, ставить палатки! Игорь, поднимись на сопку, посмотри оттуда, что и как… А я схожу посмотрю, что там у эвенков. Чтобы не один, Женю возьму.
Проходя над южным берегом озера, из иллюминаторов вертолета видели — несколько чумов, палатки, стадо оленей, вертикальные дымки. Поговорить с эвенками явно имело смысл.
— Нет, шеф, не пойдет! Сначала давайте письмо! Надо же узнать, что мы здесь будет делать!
— Что ж, Игорь прав.
Михалыч достает письмо, вскрывает, читает сгрудившимся. Письмо, благо, написано по-русски.
«Я получил сведения, что на плато Путорана могут быть реликтовые животные. Меня интересуют все реликтовые животные. Но больше всего меня интересует мамонт. Ваша задача пройти по всем местам, где может жить, кормиться или прятаться мамонт. Найти его тропинки, его места кормежки, его шерсть, его следы. Все признаки того, что там водится мамонт. Неделю вы ищете мамонта. Если вы найдете места его кормежки или следы, больше ничего не надо делать. Тогда вы должны просто вернуться и рассказать о том, что видели. Хорошо, если вы сможете привезти фотографии, шерсть или части тела мамонта. Но если не сможете, то ничего страшного. Мне только нужно знать, живет здесь мамонт или нет. Если вы ничего не найдете, возвращайтесь и расскажите об этом. Если мамонтов там нет, вы все равно получаете деньги сполна Михалыч знает, когда он должен выйти на связь. Желаю вам всем удачи.
Ямиками Тоекуда».
Сказать, что экспедиция удивилась, — значит не сказать ничего.
— Шеф, вы что, за мамонта взяли деньги?! — с удивлением спросил Андронов.
— Нет, не за мамонта. Вы же знаете, взял деньги за недельную работу… А суть работы — вот она.
— Будем ловить живого мамонта! — заключил Теплов под смех отряда.
— И вовсе не ловить, а искать! Цель — пройтись по району, найти реликтовые степи, посмотреть, нет ли там мамонта? Хотите видеть реликтовые степи? Вот и увидите!
— Михал Михалыч, да не может быть здесь мамонта! — продолжал страдать Андронов. — У него же нет здесь кормовой базы! Вы себе представляете, что это за туша — мамонт?
— Тонны четыре?
— Да, если не все пять. А это сто пятьдесят килограммов зелени каждый день. Где здесь можно съедать столько?!
— А если сто пятьдесят кило ягеля? — спросил Лисицын; он мыслил конкретно, хотя и несколько прямолинейно.
— Это три гектара. Одному мамонту нужен будет весь Таймыр. И как ваш мамонт будет жить зимой? Снега человеку выше пояса, олени и те с трудом добираются.
— А луга возле реки? Вон смотри, какое разнотравье поднимается!
— И много их здесь, таких лугов? Сколько тут травы, на всех лугах вокруг озера? Их одному мамонту на неделю, ну, на месяц. И опять же — зимой все завалит.
— Слушай, что-то здесь не то. Ведь жили же здесь мамонты! А было оледенение, значит — еще холоднее.
— Холоднее. Только, во-первых, снега зимой не было или было очень мало. В современной Монголии и даже в Якутии лошади всю зиму живут без теплых конюшен. А во-вторых, какие-то все же были другие условия. Какие — этого никто толком не знает. Но жили же вместе и тундровые виды, и степные. В наше время дикая лошадь и северный олень вместе не водятся, а тогда водились. И сами животные были крупнее. Бизон времен Великого оледенения — на треть тяжелей современного. И хищники были очень большие. Тигролев тоже был крупнее современного уссурийского тигра.
— Тигролев?
— Ну да. Их в прошлом веке назвали пещерными львами, потому что кости находили при раскопках пещер.
— Как и пещерных медведей?
— Да. И как пещерных гиен, кстати. А он и не пещерный, и не лев. Это тигр, но близкий и ко льву тоже. У него грива маленькая была, темная, а полосы, как у тигра.
— А про полосы откуда? Их же на костях не видно.
— Зато на стенах пещер видно. Вообще-то, человек страшного зверя старался не рисовать, наверное, просто боялся.
— Игорь, помните, как у Чуковского:
А это — бяка-закаляка кусачая!
Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?
— А я ее «боюсь». Вы про это?
— Ну да, первобытный человек часто вел себя, как современный ребенок. Но хотя бы раза три он тигрольва нарисовал. Это очень мало, Паша! В пещерах тысячи рисунков, бывает и десятки тысяч. И все вкусные, мясные звери: быки, лошади, олени, мамонты. Из них изображений тигрольва — крупица. Но и этого хватает, чтобы знать — полосатый он был, полосатый.
— А в наше время его быть не может?
— Здесь — не может. А ближайший его потомок и есть, наверно, уссурийский тигр. Там у такого крупного хищного зверя кормовая база была. А тут, конечно же, нет.
— Как и у мамонта.
— Как и у мамонта. В общем, — безнадежно махнул рукой Андронов, — пустая все это затея. Не может в наше время быть здесь никакого мамонта.
— Зато места посмотрим! Отдохнем! — Теплов умел радоваться малому.
— А у меня вот какая мысль. — Андрей Лисицын оставался практиком. — Может, нам делать маршруты по рекам? Хоть какая-то привязка. А то — пойди туда, не знаю куда, принеси то…
— Но хоть знаем что! — перебил его Теплов. — Все идут и ищут мамонта!
— И его тропинки, следы, шерсть! — почему-то радовался Бродов.
Впрочем, более-менее понятно, почему. Потому что предстояло провести неделю в экспедиции, а не в городе, и ловить мамонтов, а не уголовный элемент.
— Так что будем делать, ребята? Надо ставить лагерь да начинать маршруты. Я почему предлагаю сходить к эвенкам? Они могут что-то знать…
— Про мамонтов! — радовался Теплов. Но этому смеялись уже меньше.
— К тому же до эвенков совсем близко, часа три ходу, — гнул свою линию Михалыч. — Пока вы ставите лагерь, мы с Женей успели бы сбегать. Вернемся и засядем в лагере. А две группы могут выйти по маршрутам одновременно. Одна поднимется по этой речке… по Коттуяху. Другая пойдет на север, до Исвиркета, и потом по нему.
— А сейчас вы, шеф, от нас отрываетесь?
— Если нет возражений, то да.
— Возражений-то нет, все логично. А на сколько вы идете, вот вопрос?
— Сейчас двенадцать часов дня. Думаю, к восьми вечера мы вернемся. За это время можно и лагерь поставить, и сделать пару маршрутов поближе.
— Например, к тем во-он холмам! Мы ведь потом в ту сторону не пойдем. Потом мы на север, на запад, а на юго-запад вроде ходить и не надо.
— И верно, сходите посмотрите. Состав отряда?
— Давайте я!
— Игорь, а может, пока меня нет, ты и побудешь за начальника?
— Побуду, почему нет…
— Тогда смотри: наверное, эту палатку…
Тут начался разговор уже несравненно менее увлекательный, почти полностью сводимый к тому, что куда ставить, кто варит ужин и обед и кто сползает на сопки и посмотрит, что тут вообще за местность.
А через полчаса Михалыч с Женей шли вдоль берега Песпея. Идти было нетрудно. Под пятью-шестью сантиметрами мха начинался сплошной лед. Местами, особенно в низинках, лед выходил на поверхность, и как раз там нога скользила. Но чаще всего сапог уходил на сантиметр или на два в мягкую почву, иногда выбрасывал какие-то легкомысленные фонтанчики, словно вода разбегалась в разные стороны. Дали были ясные, прекрасно видно на десятки километров. На западе и на юге горизонт закрывали горы, вернее — сперва холмики, не больше, а уже над холмами торчала иззубренная сине-сиреневая линия настоящего угрюмого хребта.
Над озером взгляд свободно пронизывал три десятка верст, упираясь уже в сопки на той стороне. Видны были и сами сопки, с их нежной, салатной опушкой лиственниц, с рыжими и бурыми откосами. Видны были и облака, переваливавшие через сопки, выкатывающиеся к озеру. Вот на юг перспектива не просматривалась: как ни редко стояли лиственницы, на расстоянии они закрывали горизонт не хуже любой лесной чащи.
Говорили о мамонтах и вообще о перспективе найти неизвестных науке животных, о жизни вообще, в том числе и о перспективе Жени поступить в МГУ. С одной стороны «за» были несомненные способности. А с другой стороны, «против», — патологическая лень. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|