В половине 1901 г. в "Вестнике Русской Революции", а затем в "Револ. России" эсеры уже стали защищать предпринимаемый партией систематический строго организованный террор. Их в этом поддержала польская революционная печать. Такие же голоса раздались в эсдекской "Свободе" и в "Накануне" (статьи Оленина-Чернова и Галина).
Но кто в то время решительно восстал против террора, так это был Ленин. В статье "Политический террор" в "Искре" он резко, по-ленински, напал на Кричевского за его статью, где тот приветствовал выстрел Карповича. Ленин писал, что "террор должен, быть отвращен активной работой эсдеков над созданием действительно революционного и сознательного политического движения пролетариата". Ленинцы признавали вообще нецелесообразным террор и тогда же стали готовиться не к конституционным завоеваниям, а к (147) революционной диктатуре пролетариата - к тому, что было ими сделано в России в 1917г.
Подъем тогдашнего общего революционного настроения в русском обществе Горький выразил в своей "Песне о соколе". Она в то время облетела весь читающий русский мир и выражала общее настроение. Горький писал:
Безумству храбрых поем мы славу!
Безумство храбрых - вот мудрость жизни!
Безумству храбрых поем мы песню!
В это время ярко обрисовалась борьба между политическими течениями, стремившимися к политическим конституционным завоеваниям, и подготовлявшими главным образом социальную революцию. В первом лагере были и такие определенные защитники конституции, к каким принадлежал я с "Народовольцем", и социалисты- революционеры, кто много имел общего с эсдеками, но кто по существу тоже боролся главным образом за свободные учреждения. Среди эсдеков были плехановцы, кто тоже стремились к конституции и свободным учреждениям главным образом путем развития рабочего движения, но и между ними преобладающее значение имели сторонники Парвуса и только что приехавшего заграницу Ленина. Ленинское течение относилось отрицательно к конституционным завоеваниям и главным образом настаивало на необходимости организации рабочего класса для совершения социальной революции. Ленин скоро открыто бросил вызов Плеханову и даже Мартову, и эсдеки поделились на два лагеря: большевиков и меньшевиков.
Странную позицию в борьбе с этими политическими течениями занимало русское правительство с его Департаментом Полиции.
Главным своим врагом они считали политиков-террористов и меньшим защитников социальной революции ленинского толка. Им казалось, что эсдеки, не только плехановского направления, но даже мартовского и ленинского, не представляют большой опасности для правительства, и они часто их поддерживали, чтобы тем (148) ослабить "политиков". Даже когда появилась заграницей "Искра" под редакцией Ленина, Мартова и Потресова, то охранники надеялись, что для них она будет полезна, как противовес движению народовольцев. С народовольцами охранники боролись беспощадно и афишировали эту борьбу, а с эсдеками боролись меньше и часто поощряли их - и это тоже афишировали.
Главным выразителем этого течения среди охранников явился отец провокаций - начальник московского охранного отделения Зубатов, а потом в этом его во многом повторял директор Департамента Полиции Белецкий.
Мне и в то время была ясна нелепость этой политики русского правительства и об этом не раз я говорил в печати. Я понимал, в какую бездну толкали ею Россию охранники вроде Зубатова.
Об этой "зубатовской" политике я очень много услышал вскоре после того, как я вышел из английской тюрьмы.
Вот в нескольких словах, что тогда мне рассказывали на этот счет.
В начала девяностых годов усилившееся эсдековское движение обратило было на себя особенное внимание в правительственных сферах, но на него и тогда не смотрели так же серьезно, как на народовольческое движение.
Среди эсдеков, занимавшихся пропагандой среди рабочих, были произведены массовые аресты. В тюрьме очутились Ленин, Мартов и все их ближайшие товарищи. Для всех их ожидали не суда, а административную высылку на большие сроки в отдаленные места Сибири.
Но тут сказалась новая политика правительства. По настоянию начальника московского охранного отделения Зубатова, демонстративно решено было показать, что правительство борется исключительно с террористами и резко их отличает от пропагандистов среди рабочих. Для одних арестованных эсдеков наказание было ограничено тремя годами административной высылки, а другие отделались еще меньшим наказанием; один только Мартов попал на три (149) года в Туруханский край. Как бы для того, чтобы показать всем, что охранники делают большую разницу между народовольцами и эсерами с одной стороны и эсдеками - с другой и что, в сущности, эсдекам не придают особенного значения, все высылаемые по делу эсдековской пропаганды среди рабочих, в том числе Ленин и Мартов, были перед высылкой выпущены в Петербурге на свободу на пять дней - "для устройства своих дел". Они, таким образом, имели возможность тогда сговориться друг с другом и с остающимися в Петербурге своими единомышленниками о дальнейшей деятельности. Им тогда удалось устроить суд над одним из своих товарищей, кто неумело вел себя на допросах. Недавно была опубликована фотография, на которой тогда были вместе сняты Ленин, Мартов и их товарищи, только что освобожденные из тюрьмы. В свое время эта фотография была широко распространена и толки по поводу такого отношения охранников к эсдекам докатились и до нас заграницей.
Ленина сослали на три года в Минусинский край и ему разрешили из Петербурга ехать туда свободно на свой счет без конвоя. В ссылке эсдеки пользовались сравнительно большими пред народовольцами льготами. Все они через три года, а некоторые и раньше, были возвращены в Россию и смогли вернуться к их прерванной эсдековой работе.
Когда, окончив ссылку, в 1900 г. Ленин возвращался из Сибири, он и его товарищи приехали в Москву прямо на квартиру провокаторши Серебряковой, - и все их планы тогда же были хорошо освещены для Департамента Полиции. Охранники скоро узнали, что в Пскове состоялось их тайное собрание, на котором участвовали Ленин, Мартов и др. и что там они решили ехать заграницу, и там основать "Искру" с определенной, употребляя нынешний термин, ленинской тактикой - антиплехановской. В Департаменте Полиции горячо обсуждался вопрос, арестовать ли снова Ленина и его товарищей, или отпустить заграницу для основания "Искры". После долгих обсуждений, по настоянию Зубатова, было решено (150) беспрепятственно пустить их заграницу. При этом высказывалась определенная надежда, что Ленин поможет русскому правительству в борьбе с народовольцами и эсерами.
Ленин, Мартов и Потресов благополучно уехали из России заграницу, и там, так сказать, с благословения Департамента Полиции положили основание большевистскому движению, известно, чем кончившемуся впоследствии.
Какое вообще огромное значение для борьбы с террористами охранники придавали развитию рабочего движения в России, показывает то, что с благословения правительства в то время делал для него Зубатов.
Зубатов впродолжение многих лет систематически помогал развиваться независимому еврейскому рабочему движению и, так называемому, гапоновскому движению. Он не только не арестовывал известных пропагандистов среди еврейских рабочих, как М. Вильбушевич, Шаевич и др., а сам предоставлял им возможность принимать деятельное участие в рабочем движении и придавать ему иногда общерусское значение. Когда Зубатов арестовал Гершуни, то он его вскоре выпустил на свободу, потому что пришел к убеждению, что Гершуни будет принимать участие не в эсеровском движении, а в рабочем.
Незадолго до приезда Ленина заграницу, из ссылки бежал литератор, известный эсдек. Махновец (Акимов), уже сыгравший значительную роль в организации рабочего движения. В Петербурге Махновец пришел прямо на эсдековскую конспиративную квартиру к Гуровичу, который, как потом оказалось, был одним из выдающихся провокаторов. Гурович знал, что Махновец едет заграницу издавать там эсдековский орган специально для обслуживания рабочего движения. Департамент Полиции, по настоянию того же Зубатова, тоже беспрепятственно отпустил Махновца заграницу. Охранникам казалось, что такой своей тактикой они одновременно достигают двух целей: в противовес политическо-террористическому движению создают специально профессионально-рабочее движение и в то же самое время такие провокаторы, (151) как Гурович, будут от связанного с ним Махновца получать из-за границы нужные сведения.
Зубатов всегда выставлял себя убежденным врагом революционнополитического движения, главным образом, террористического, и в развитии рабочего движения видел средство для борьбы с революционерами. Эту свою политику Зубатов объяснял своим сочувствием рабочему движению и на нее часто ссылался, как бы в оправдание своего ренегатства и предательства.
Вслед за 1-м № "Былого" я издал брошюру, где собрал всё те самые статьи "Народовольца", за которые я сидел в английской тюрьме, а в предисловии к этой брошюре я с сочувствием говорил о первых двух террористических актах Карповича и Балмашева. Брошюра называлась "Долой Царя!". В ней, как и в "Народовольце", как и в "Былом", говоря о терроре, я никогда не забывал резко подчеркнуть свое "но". Террор всегда мной ставился в тесную зависимость от политики правительства.
После моего освобождения из английской тюрьмы, русское правительство не оставило меня в покое. Оно снова пыталось, было, привлечь меня к суду в Англии, во Франции и в Швейцарии за издание мною первого номера "Былого" и брошюры ,,Долой царя!" и снова надеялось засадить меня в тюрьму на более или менее продолжительный срок.
Но ему отсоветовали делать даже попытку возбудить против меня новое дело. В это время в эмиграции не было уже того беспросветно тяжелого настроения, как это было в 1897 г. при издании "Народовольца". Если же и тогда правительство не смогло втихомолку засадить меня в тюрьму, а ему пришлось примириться с широкой агитацией по моему делу, то теперь ему было бы еще труднее вести дело против меня. Это, по-видимому, понимало и само русское правительство: оно отказалось возбудить в Англии против меня новый процесс за "Былое" и за брошюру "Долой царя!", хотя в Лондоне я подолгу живал после освобождения из тюрьмы.
(152)
Глава XV.
Мой арест в Женеве и высылка из Швейцарии. - Постановление о высылки из Франции. - Протест Жореса. - Попытка арестовать меня в Анемасе и мой отъезд в Лондон.
В 1903 г. я жил в Женеве и там издал 4-ый номер "Народовольца", как прямое продолжение первых трех номеров. Об этом я и заявил в "Народовольце". Содержание этого номера было даже еще более резко, чем содержание предыдущих номеров. Он вышел под моей редакцией и все ответственные статьи были подписаны моим именем.
Пользуясь этим 4-ым номером "Народовольца", русское правительство решило попытать счастья в Швейцарии и добиться там моего заключения в тюрьму.
Как в Лондоне, в Женеве был составлен полицейский заговор. Закупили кое-кого из швейцарских властей и меня арестовали, как анархиста, призывающего к террору. Со мною арестовали П. А. Кракова за то, что он распространял "Народоволец". Для того, чтобы усилить обвинение против меня, мне совершенно ложно приписали издание одной революционной брошюры эмигранта Вейнштока ("К оружию!") и брошюру анархиста Романова о Казерио.
На допросе судебный следователь написал против моей фамилии слово "анархист". Я протестовал против этого и говорил, что я за политическую свободу, за конституцию, за республику, т.е. за то, против чего борются анархисты.
(153) Судебный следователь ответил мне:
- Да, вы правы, вы не анархист, - мы это знаем. Но, добавил он, смеясь после некоторого молчания: вы - хуже анархиста!
В женевской тюрьме меня с Краковым продержали около месяца. Но поставить мое дело на суд не решились, не желая создать мне нового громкого процесса, и без суда, административным порядком, выслали меня во Францию, в соседний французский городок Сен-Жюльен.
В самом начале 1904 г. я из Сен-Жюльена уехал в Париж и здесь стал продолжать издание "Былого". Русское правительство начало хлопотать о высылке меня из Франции. Ему предложили привлечь меня к суду. Но оно предпочитало добиваться моей высылки из Франции административным порядком.
Месяца через два-три моего спокойного пребывания в Париже меня как-то пригласили в полицию и там предложили подписать бумагу о том, что я обязан выехать из Франции в течении двух дней. Я подписал только то, что читал эту бумагу, и сейчас же, это было часов в 9 вечера, отправился к известному эсеру И. А. Рубановичу, который тогда был, так сказать, главным ходатаем по русским эмигрантским делам, когда приходилось защищаться от нападений русского правительства. Ему многие были обязаны, когда по требованию русского правительства их высылали или привлекали к суду. Прекрасный оратор, великолепно владевший французским языком, он умел производить огромное впечатление в своих выступлениях на судах и держался с необыкновенным достоинством в переговорах с властями. Ему удалось провести много блестящих дел не только во Франции, но в Италии, Бельгии, Швейцарии, имевших общеевропейское значение.
Когда я объяснил Рубановичу, с которым был в хороших отношениях, в чем дело, он меня спросил, хочу ли я мирно уладить это дело, - теперь же уехать из Франции и потом через некоторое время добиться возвращения, или хочу рискнуть защищаться и идти до (154) конца навстречу всем последствиям отказа уехать. Я, конечно, сказал, что готов самым резким образом поставить свою защиту и довести дело до конца. Мы тотчас же отправились в редакцию "Л'Юманите", переговорить прежде всего с Жоресом. Там же я тогда впервые увидел Бриана, и в этот или следующий раз Семба. Жорес остался очень доволен тем, что я так ставлю свою защиту.
На следующий день Жорес был у председателя совета министров Комба и предупредил его, что социалистические депутаты внесут в парламент запрос, если я буду выслан из Франции.
Когда из полиции на другой день от меня снова потребовали, чтобы я немедленно уехал из Франции, я категорически заявил, что не поеду и что, если желают, то могут меня арестовать. Но арестовывать меня полиция не хотела, - и сама мне предложила просить об отсрочки месяца на два для устройства своих дел. Но, по совету Жореса, я отказался это сделать.
В Париже были организованы многочисленные митинги протеста специально по поводу моей высылки. Французские газеты напечатали статьи в мою защиту. Особенно резко в мою защиту выступил Жорес, а его голос тогда во Франции имел огромное значение. На митингах по несколько тысяч человек выступали Жорес, Лафарг, Альман, Семба, Рубанович и многие другие. По поводу моей высылки митинги были и в провинции. Французские социалисты по поводу моего дела начали вести целую компанию вообще против русского правительства. В случае приведения в исполнение моей высылки предстояла, очевидно, еще большая кампания.
Попытка выслать меня из Франции осложнялась еще следующим обстоятельством.
В это время правительство Комба проводило свой знаменитый антиклерикальный закон. Он мог пройти в Палате только при поддержке Жореса и его партии. Достаточно было Жоресу и его товарищам по какому-нибудь вопросу вотировать против правительства, и оно бы пало, (155) а вместе с тем был бы провален столько лет подготавливавшийся закон против конгрегаций. Вот почему, между прочим, французское правительство и не решилось настаивать на моей высылке. Это был редкий случай, может быть, единственный, когда иностранец, относительно которого состоялось постановление о высылке, отказался уехать и его не решились ни выслать силой, ни арестовать.
Через неделю-полторы полиция даже перестала напоминать мне о том, что я должен уехать, и я спокойно продолжал жить в Париже. К лету я уехал в Анемас, французский городок - в получасе ходьбы от Женевы. Бывать в Женеве я не мог, потому что был оттуда выслан; но кому было нужно видеть меня, тот из Женевы пешком приходил ко мне на свидание.
Вблизи от Анемаса, на швейцарской территории, в это время происходил тайный съезд эсеров, как раз тогда, когда 15 или 16 июля (рус. стиля) там было получено телеграфное известие об убийстве Плеве. Ко мне, в Анемас, со съезда приехала большая, радостная компания именинников-эсеров. Между ними, кстати сказать, действительно было несколько именинников Владимиров. К нашему празднику тогда присоединились и некоторые эсдеки.
В самом начале августа - в это время парламент в Париже был уже распущен, а закон о конгрегациях уже прошел, - я случайно узнал, что в местной анемасской полиции был получен приказ из Парижа о моем аресте. Оказывается, французское правительство, под давлением русского, решилось, воспользовавшись летним затишьем, привести в исполнение свое решение о моей высылке.
Я уже видел полицию, которая шла в наш дом, но вовремя успел скрыться в горы через Салев. Меня продолжали искать в окрестностях Анемаса, а я пешком отправился в Париж, садился только на маленьких станциях и снова высаживался, подъезжая к большим городам. Благополучно прибыл в Париж и несколько дней скрывался там. Я знал, что полиция меня ищет. Я решил уехать тайно в Англию и там (156) переждать глухое каникулярное время и вернуться во Францию после того, как будет открыт парламент.
Вскоре после убийства Плеве, в России началась так называемая "весна".
Преемником Плеве явился Святополк-Мирский. Я был уверен, что он - не Плеве и ни в коем случай не будет настаивать пред французским правительством на требовании, сделанном по личному приказу Плеве незадолго до его смерти, о моей высылке из Франции. Да, впрочем, при тогдашних полицейских условиях не только Святополк-Мирский, неспособный в международной политике жертвовать политическими вопросами полицейским, но даже никакие Плеве и Рачковские не решились бы более на новый европейский скандал и не стали бы добиваться моей высылки, а самому французскому правительству высылать меня не было никакой охоты.
Когда, осенью, снова собрался французский парламент, я вернулся в Париж. Здесь я опять стал выступать во французской печати и издавал "Былое". Французская полиция меня больше не тревожила, и с тех пор никто мне никогда не напоминал о существовании постановления о моей высылке, хотя приказ о ней никогда не был аннулирован.
(157)
Глава XVI.
"Весна" в России. - Мое письмо к графу Витте. - Мой отъезд с чужим паспортом в Россию - В Петербурге. - Рабочие митинги в Петербурге.
В 1902-1905 г. г. в России гремела "Боевая Организация" партии с.р. Имена Карповича, Балмашева, Гершуни, Каляева, Сазонова были у всех на устах. Террористические удары во всех слоях общества встречались с энтузиазмом, и они имели не только русское, но общеевропейское значение.
Впервые мне тогда пришлось переживать торжество тех идей, с которыми я приехал заграницу десять лет тому назад. Чернов и другие сотрудники в "Революционной России" только повторяли то, что я тогда привез заграницу, и что с исчерпающей полнотой было сформулировано в "Народовольце" в 1897 г.
Но в отношении к политическому террору у меня и у эсеров была по-прежнему существенная разница.
Еще раз повторяю, что я считал допустимым и политически целесообразным политический террор только, как средство давления на правительство для требования политических уступок, - и считал его недопустимым и политически нецелесообразным всегда, когда правительство шло на уступки, и в этих случаях я готов был отказаться от террора и бороться с ним.
Я не верил и в целесообразность с.р. планов касательно народных революционных движений, при которых политический террор играл бы служебную роль.
(158) Вот почему до убийства Плеве я был защитником "Боевой Организации" с.р. и только требовал систематичности в ее деятельности и угроз лично по отношению к царю до тех пор, пока правительство не откажется от тогдашней его реакции.
После же убийства Плеве, когда началась "весна", я стал настаивать на том, что необходимо, - быть может, даже и не распуская "Боевой Организации" обратиться к правительству с предложением перемирия. В случае действительного изменения политики правительства, открыто заявить о прекращении политического террора и честно сдержать данное обещание. Я тогда предлагал заявить то же, что было заявлено народовольцами в письме Исполнительного Комитета к Александру III в 1881 г.
Летом 1905 г. появились первые слухи об организации Государственной Думы. В обществе было сильное оживление. Тогда я стал еще с большей решимостью настаивать на том, что террористы должны начать переговоры с правительством.
В сентябре 1905 г. я узнал, что после заключения Портсмутского мира, проездом из Америки в Петербург, в Париже остановился граф Витте. Я собрал всё свои издания, между прочим, ,,Народовольца," "Долой царя!" и "Былое," и отправил их Витте с письмом, где я писал приблизительно следующее.
Я - террорист и, пока правительство борется с народом и с обществом, я считаю неизбежным для революционеров прибегать к террору. Но если русское правительство, как по некоторым признакам на это можно надеяться в настоящее время, хочет вступить на путь общеевропейского развития, то я считаю, что и революционеры должны прекратить террористическую борьбу и вступить на путь мирной, легальной деятельности. Если он, граф Витте, уверен, что правительство действительно хочет отказаться от белого террора и пойдет навстречу обществу, то я сочту своим долгом, как народоволец, открыто и решительно выступить в печати против (159) политического террора и буду призывать революционеров к мирной работе.
В конце письма я просил Витте, в случае, если он надеется на то, что правительство в будущем откажется от белого террора, повидаться со мной. Если же этой надежды у него нет, то он может мне не отвечать. Его молчание, прежде всего и будет его ответом.
Ответа от Витте не было. Стороной я узнал, что Витте получил мое письмо, снял с него копии и послал их в Петербург. Оно дошло тогда до министров и до Николая II.
Близкому человеку Витте сказал:
- Ну, что я могу ответить Бурцеву? Я не знаю, что будет со мной самим завтра!
Об этом моем письме Витте говорит в своих воспоминаниях.
В августе, сентябре, октябре в России происходили события огромной важности. С каждым днем во мне возрастала уверенность, что старая Россия умирает и нарождается новая Россия, несмотря на все упрямство власти.
События половины октября 1905 г. доходили до нас заграницу урывками. Телеграф работал неисправно. Наконец, был получен по телеграфу текст манифеста 17 октября. Судя по ходу событий, я его ждал. Через час я уже сложил свои вещи и пошел прощаться с моими друзьями, чтобы в тот же день выехать в Россию.
На улице я встретил знакомого эмигранта, кто часто нападал на меня за мою защиту союза с либералами и во имя революционных программ требовал более резкой борьбы с ними. Он приглашал меня непременно придти вечером на собрание эмигрантов поговорить, что нам делать и как реагировать по поводу манифеста.
Я ответил:
- Не могу придти! Иду на вокзал - еду в Россию! Прощайте!
Далее, между нами произошло довольно забавное объяснение. Прощаясь с ним, я просил мне писать (160) в Петербург по адресу: "Бурцев, Главный Почтамт, до востребования" и повторил, что никак не могу придти на собрание в 8 час., потому что поезд мой уходит в 6 час. вечера.
Мимо нас проходили французы. Я, шутки ради, обращаясь к прохожим, которые, конечно, не могли понять моих слов, громко кричал среди улицы:
- Скажите всем: Бурцев едет в Россию!
Это окончательно убеждало моего товарища, что я шучу, и он, не слушая меня, еще раз сказал мне, что в 8 час. там-то будет собрание.
Он ни на одну минуту не допускал возможности, что я, действительно, сегодня же, до обсуждения на собрании манифеста, уезжаю в Россию. Подобно очень многим он никак не мог поверить, что я, за кем так всегда гонялась полиция, могу уехать открыто в Россию, когда другие только собирались поговорить - ехать или не ехать?
Мы с ним расстались . . . Встретил я его в Петрограде . . . после революции ... 1917 г.! Он только тогда решился приехать в Россию!
Хотя сведения из России были очень неопределенны и правительство очень вероятно легко могло подавить начавшееся революционное движение и, в случае успеха, жестоко расправиться с его участниками, но для меня, кто всегда стоял на почве открытого протеста, было ясно, что необходимо ехать в Россию в обоих случаях: и тогда, когда начавшееся движение победило бы, и тогда, когда оно было бы разбито.
Я знал, что на границе меня пропустить не могли, если бы я явился под своим именем. Ареста я не боялся, но арест для меня был бы более выгоден в Петербурге, чем на границе. Поэтому я взял чужой паспорт и с ним поехал в Россию через ст. Вержболово.
В Вержболове на вокзале было необыкновенное оживление. Там, на границе, отразилась, конечно, вся та нервная жизнь, которая в этот момент охватила и Петроград, и всю Россию. В общей суматохе я проехал (161) благополучно и на следующий день поздно вечером был в Петербурге с чужим паспортом в кармане.
Итак, - я снова на родине после 15 лет эмиграции!
За эти годы Россия стала иной. Но что-то особенно новое происходило в Петрограде именно в эти дни. Газеты, которые я читал еще по дороге, говорили непривычным для русских людей - свободным языком. Все меня удивляло. Меня удивляло даже то, что при данных обстоятельствах, конечно, и не могло быть иначе.
Прописываться по чужому паспорту я не хотел, чтобы в будущем не сделать какой либо неприятности для владельца паспорта. В поисках за "ночевкой" я пришел в редакцию газеты, кажется, "Товарищ". Лично меня там никто не знал. Переговорить со мной вышел Щеголев. Я назвал свою фамилию и сказал, что я нелегальный, только что приехал из заграницы и что я без паспорта. Казалось, в виду моей давно установившейся репутации, все должны были меня бояться, как огня. Но я был поражен тем, что мне стали наперебой предлагать квартиры для ночевки. Из редакции мы отправились толпой на квартиру одного из известных педагогов. Там по тогдашнему петербургскому обычаю мы засиделись поздно, а я даже остался там и ночевать. В общей беседе на политические темы все говорили так же откровенно, как это мне приходилось слышать в Париже. Говорилось все в присутствии прислуги и случайно приходивших людей. Меня называли по фамилии, и это тоже никого не приводило в трепет. Меня все это тем более поражало, что заграницей встреч со мной нередко сильно побаивались не только русские, приезжавшие из России, но даже иногда и эмигранты, чтобы я их не скомпрометировал.
Мне, между прочим, сказали, что на следующий день на таком-то заводе будет митинг рабочих. Я решил отправиться на него.
Приходилось идти по каким-то закоулкам. На одной из перекрестных улиц я остановился, не зная, куда мне повернуть, и я спросил прохожего, где N-ская улица? По (162) старой привычке конспирировать я задал ему вопрос осторожно, вполголоса, чтобы кто-нибудь другой не услышал. Прохожий сам не мог дать мне нужных указаний, но ему хотелось услужить и он, к великому моему огорчению, через всю улицу обратился к околодочному надзирателю и спросил его:
- Где здесь N-ская улица? - Вот господин спрашивает ее!
Околодочный надзиратель, обращаясь ко мне, спросил:
- Это вам на рабочее собрание?
В прежние годы я понял бы, что значит этот вопрос, а теперь я постарался показать, что этот вопрос меня нисколько не изумляет, и я спокойно ответил ему:
- Да!
Околодочный стал мне подробно объяснять, как ближе пройти на митинг.
Этот Околодочный мне лучше всего показал, что Россия теперь совсем не та, какой я ее оставил когда-то.
Я вошел в огромную какую-то мастерскую. Среди машин, маховых колес, передаточных ремней, где толпились рабочие, я увидел, что где-то наверху, на какой-то машине, стоял хорошо мне знакомый эсер Бунаков-Фундаминский и, жестикулируя, произносил свою речь. Первые слова, которые я услышал, были: "Мы - социалисты-революционеры" и т. д.
Да, это была новая Россия! Такой России я не видел...
Я стоял в стороне, замешавшись в толпе, и с трудом слушал то, что говорили ораторы. Я был совершенно подавлен, слезы подходили к горлу и я невольно своими воспоминаниями переносился в 1883-84 гг., к нашим тогдашним попыткам завязать сношения с рабочими, когда мы "массовками" называли собрания, если нам удавалось на конспиративную квартиру или где-нибудь в лесу собрать 20-25 рабочих.
В один из первых вечеров я вместе со Сверчковым, членом совета рабочих депутатов, поехал на (163) какое-то собрание на Петербургской стороне. Увидев на улице толпу, я сказал Сверчкову:
- Смотрите, смотрите, ведь это, кажется, русские идут?
Сверчков как-то удивленно посмотрел на меня, и я только тут догадался до какой степени я отвык от России.
Потом, я как-то пришел в один дом на Пушкинской улице спрашивать кого-то из живших там студентов, фамилию которого я забыл. Я его описывал и, как главный признак, сказал: он русский!
Я нередко ловил себя на таких своих промахах, попавши в Россию после 17 лет эмиграции . . .
(164)
Глава XVII.
В Петербурге снова под своим именем. - Невозможность поддерживать правительство.
Несмотря на всю тогдашнюю свободу, вероятность реакции и жестоких расправ так казались возможными, что издатели, к которым я обращался с предложением перепечатать хотя бы в извлечениях то, что я заграницей издал в "Былом", отказывались и смотрели на это, как на совершенно безнадежное дело. Мое имя казалось им неприемлемым и с точки зрения жандармской, и с точки зрения цензурной. Особенно, как на что-то невозможное посмотрел на мои предложения М. Лемке, заведовавший тогда одним из больших издательств, тот самый Лемке, который теперь выступает таким ярым большевиком.
Прошло несколько дней.