БУНИН В СВОИХ ДНЕВНИКАХ
Молчат гробницы, мумии и кости.
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте.
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный - речь.
7.1.15.
1
Писательница и последняя любовь Бунина Галина Кузнецова рассказывает в своей книге "Грасский дневник":
"Зашла перед обедом в кабинет. И(ван) А(лексеевич) лежит и читает статью Полнера о дневниках С. А. Толстой. Прочел мне кое-какие выписки (о ревности С. А., о том, что она ревновала ко всему: к книгам, к народу, к прошлому, к будущему, к московским дамам, к той женщине, которую Толстой когда-то еще непременно должен был встретить), потом отложил книгу и стал восхищаться:
- Нет, это отлично! Надо непременно воспользоваться этим, как литературным материалом... "К народу, к прошлому, к будущему..." Замечательно! И как хорошо сказано, что она была "промокаема для всех неприятностей!"
А немного погодя:
- И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть - всего насовано. Нет ничего лучше дневников - все остальное брехня!" (запись от 28 декабря 1928 года).
Конечно, категоричность этого (как и многих иных) утверждения объясняется обычной страстностью Бунина. Но верно и другое: дневник как способ самовыражения он ценил необычайно высоко и недаром сам писал:
<...дневник одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие" (запись от 23 февраля 1916 года).
И вот перед нами бунинские дневники, охватывающие более семи десятилетий его жизни.
2
От полудетской влюбленности пятнадцатилетнего юноши в гувернантку соседа-помещика Эмилию Фехнер и до последних, предсмертных ощущений и мыслей ведет, правда, с большими перерывами, Бунин книгу своего пребывания на земле. Замкнутый, можно даже сказать, всю жизнь одинокий, редко и трудно допускавший кого-либо в свое "святая святых" - внутренний мир, Бунин в дневниках с предельной искренностью и исповедальной силой раскрывает свое "я" как человек и художник, доверяет дневникам самые заветные мысли и переживания. Он выражает в них свою преданность искусству, выявляет высочайшую степень своей слиянности с природой, остро, почти болезненно чувствуя се, ее красоту, увядание, возрождение, говорит о муках творчества, о предназначении человека, тайне его жизни, выражает собственное страстное жизнелюбие и протест против неизбежности смерти. Это и замечательный, с контрастными светотенями, автопортрет, и "философский камень", погружающий читателя в глубины бунинских замыслов, и свидетельства зоркого пристрастного очевидца исторических событий (переданных в резко субъективных тонах), и стройная эстетическая программа.
Дневники дают нам - с невозможной ранее полнотой и достоверностью полученное "из первых рук" представление о цельном мироощущении Бунина, доносят непрерывный, слитый воедино "восторг и ужас бытия", наполненного для него постоянными "думами об уходящей жизни" (запись от 21 августа 1914 года). Его возмущает отношение к жизни и смерти на уровне спасительного эгоистического инстинкта, которым в большинстве своем довольствуется в своих трудах и днях человек, его "тупое отношение" к смерти. "А ведь кто не ценит жизни,- пишет он там же,- животное, грош ему цена".
Очень многие записи по сути своей - отдельные и законченные художественные произведения, с собственным сюжетом, композицией и глубоким внутренним смысловым наполнением, в редкостной для Бунина крайне исповедальной форме. Например, запись от 27 июля 1917 года. Она открывается опорной фразой: "Счастливый прекрасный день". Кажется, именно об этом - о счастье, о красоте бытия и пойдет речь. Но то лишь вступительный мажорный аккорд. Вся же запись словно небольшое симфоническое произведение, как и полагается этому жанру, трехчастное. Лирическая, спокойная - первая часть,- умиротворяющий, простой старинный быт, смирение с неизбежностью ухода из жизни, подобно сонму предшествующих, ставших "только смутными образами, только моим воображением", которые, однако, "всегда со мною, близки и дороги, всегда волнуют меня очарованием прошлого". Затем картина роскошной летней природы, радостный и яркий солнечный свет, густота сада, отдаленные крики петухов,- все, что понуждает Бунина еще острее ощутить краткость и бедность человеческой жизни вообще (лейтмотив всех дневниковых записей). Слышна песенка девочки трогательной в своей малости кухаркиной дочки, которая "все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее бедному существованию в этом никому из нас непонятном, а все-таки очаровательном земном мире: какой-нибудь пузырек, спичечную коробку с картинкой". Эта, вторая часть, идет весело, оживленно, хотя уже подступают мерно торжественные звуки вечности - все проходит: "Я слушаю эту песенку, а думаю о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было,- молодость, любовь, надежды". И вдруг мрачно, торжественно-тяжело - переход к Тиверию, жестокому и страшному тирану, Цезарю ("Почему о Тиверии? Очень странно, но мы невольны в своих думах"). Какой перелет воображения! Тиверий близок и понятен Бунину, как вот эта бедная девочка, ибо жил он "в сущности очень недавно,- назад всего сорок моих жизней,- и очень, очень немногим отличался от меня...". Под окном бродит, напевая, кухаркина дочь, а Бунин пишет: "Вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака..." Вступает третья часть, тема человеческой истории, далекого и вдруг очень близкого прошлого.
Тема эта, тема Тиверия, жила в Бунине, кстати, еще тридцать лет, пока в рассказе "Возвращаясь в Рим..." он не поставил точку: "Перед смертью он отправился в Рим. По пути остановился в Тускулуме,- испугался: его любимая змея, которую он всегда возил с собою, была съедена муравьями... Цезарь очнулся, спросил косноязычно: "Где перстень?" Калигула трясся от страха. Макрон бросил на лицо Цезаря одеяло и быстро задушил его". Но это будет написано, в лапидарной пушкинской стилистике, в 1936 году, а в дневниковой записи Бунин от Тиверия вновь возвращается к тому, с чего он начал: красота летней природы - перед дождем; начало ливня; дождь до утра, внезапно напомнивший "детство, свежесть и радость первых дней жизни".
Это выглядит умиротворяющим эпилогом, несущим пусть временное, но забвение жгучих мыслей о происходящем там, в Петрограде семнадцатого года, да и по всей вздыбленной России, которую очень скоро один советский писатель, уже с другого берега огненной реки, назовет: "Россия, кровью умытая". И подчеркнуто холодная концовка: "Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!"
Скрытая сюжетная пружина сжимает начало и конец - два полюса: счастливо, прекрасно - и безвозвратно утеряно, бесплодно. Разве не законченное произведение? Но что перед нами? Рассказ? Нет, нечто большее, объявшее многое, что рассказу недоступно уже в силу условности сложившейся литературной формы. Вспомним, как резко протестует Бунин против этой условности, например, в этюде-размышлении 1924 года "Книга": "А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука - вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!" И кажется, лишь в дневнике Бунин находит такие неожиданные смелые связи.
Свобода переходов, доступная, пожалуй, только сновидению, но, в отличие от него, несущая и генерализующую, скрепляющую идею. Тут и стихотворение в прозе, и философские ламентации, и неожиданно вписывающаяся в контекст грозного времени тень тирана Тиверия, и песенка маленькой девочки,- все вместе. А ведь меньше трех страничек машинописного текста!
Что касается пейзажных картин в дневниках, то они подчас не уступают в изобразительной силе лучшим бунинским рассказам. Только, пожалуй, еще более настойчиво, чем в "чистой" прозе, проводится (на протяжении десятилетий!) контраст между величием и красотой природы и убожеством, грязью, нищетой, жестокостью, даже дикостью деревенского человека, глубоко прячущего и стесняющегося своих добрых чувств как чего-то потаенного, запретного.
Навестив 108-летнего Таганка, живущего в богатой крестьянской семье, Бунин с горечью отмечает: "И чего тут выдумывать рассказы - достаточно написать хоть одну нашу прогулку". И вправду, "невыдуманное" страшнее написанного. В выросшем из этой "прогулки" прекрасном рассказе "Древний человек" (законченном уже через три дня-8 июля 1911 года) трагизм все-таки смягчен "формой" пространными диалогами, художественными подробностями, тюканьем сверчка, появлением дымчатой кошки ("сбежала на землю - и стала невидима"). Здесь же, в дневнике, ничто не отвлекает от главного, все обнажено до степени телеграфной строки, извещающей о человеческой беде: сам Таганок - "милый, трогательный, детски простой" и - "Ему не дают есть, не дают чаю - "ничтожности жалеют"..."
В прекрасном мире, на прекрасной земле живут доведенные или доведшие себя до отчаянного положения люди - Лопата, оголтело пропивающий землю и мельницу, себя; отец бессмысленно убитого Ваньки Цыпляева ("Шея клетчатая, пробковая. Рот - спеченная дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной") или тот мальчишка-идиот у Рогулина, который бьет конфоркой от самовара об стену "и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее". И тут же: "Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют стволами,- точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие - точно паникадила в кисее с блестками (капли дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-сизые ягоды на можжевельнике". И вот еще одно и немаловажное значение дневников. Оказывается, в них откладывались не только сюжеты, материал, подробности будущих рассказов и повестей (скажем, генеалогия душевно нездоровых бунинских предков, ставшая потом фабульной основой "Суходола"), но и выкристаллизовываются, отливаются почти готовые формулы для будущих стихотворных строк. Через одиннадцать дней после этой записи, 23 июля 1912 года, появляется стихотворение "Псковский бор", с его эффектной и уже знакомой нам концовкой:
И ягоды туманно-сини
На можжевельнике сухом.
Возвращаясь к одной из главных тем дневников Бунина - теме смысла жизни перед неизбежным приходом смерти,- следует сказать, что русский человек, русский крестьянин воспринимается им, однако, не просто через "тупое отношение" к тайнам бытия (прочитайте хотя бы такие бунинские рассказы, как "Худая трава", "Веселый двор"). Все было, конечно, гораздо сложнее и достойнее огромного бунинского таланта. Как отмечал один из зарубежных исследователей, "Бунин неоднократно, с какой-то нарочитой настойчивостью обращается к теме смерти в применении к русскому простому православному человеку - и останавливается перед ней в недоумении. Он останавливается перед общечеловеческой тайной смерти, не смея в нее проникнуть - но одновременно перед ним встает и другая тайна: тайна отношения к смерти русского человека. Что это - величие, недоступное его, писателя, пониманию - или это варварство, дикость, язычество?"*.
Ответа на этот вопрос Бунин, кажется, так и не находит. Впрочем, вероятно, рационального, логического ответа и не может быть найдено. Однако жалкость человеческого прозябания вообще, несправедливость такой жизни, которая просто недостойна породившей ее природы,- неотступно волнует его. Отсюда мысль его распространяется дальше и выше, достигая размахов диалога со Вселенной, космосом, в трагическом, неразрешимом противоречии между вечной красотой земного мира и краткостью "гощения" в этом мире человека.
1 июня 1924 года в Грасе, на юге Франции, заносит в дневник: "Лежал, читал, потом посмотрел на Эстерель, на его хребты в солнечной дымке... Боже мой, ведь буквально, буквально было все это и при римлянах! Для этого Эстереля и еще тысячу лет ровно ничего, а для меня еще год долой со счета - истинный ужас! И чувство это еще ужаснее от того, что я так беспечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты. Кто же знает, не последнее ли это мое лето не только здесь, но и вообще на земле!" Из одиноких, горестных и с годами, в изгнании, все обостряющихся размышлений, доверяемых дневникам, это прорывается в творчество, прорастает в такие шедевры, как, например, пронзительно исповедальный рассказ "Мистраль".
3
Дневники - и это, пожалуй, главное - дают нам как бы "нового" Бунина, укрупняя личность художника. В то же время они еще резче подчеркивают его бытовую, житейскую "неприкаянность". Он, дворянин с многовековой родословной, любивший вспоминать, что делали его предки в XVIII, а что-в XVII столетии,-вечный странник, не имеющий своего угла. Как ушел из родного дома девятнадцати лет, так и мыкал "гостем" всю жизнь: то в Орле, то в Харькове у брата Юлия, то в Полтаве среди толстовцев, то в Москве и Петербурге - по гостиницам, то близ Чехова в Ялте, то у брата Евгения в Васильевском, то у писателя Федорова в Одессе, то на Капри с Горьким, то в длительных, месяцами продолжавшихся путешествиях по белу свету (особенно влекомый к истокам древних цивилизаций или даже на мифическую прародину человечества), наконец, в эмиграции, с ее уже "узаконенной бездомностью", с уже повторяющимся трагическим рефреном:
"Ах, если бы перестать странствовать с квартиры на квартиру! Когда всю жизнь ведешь так, как я, особенно чувствуешь эту жизнь, это земное существование как временное пребывание на какой-то узловой станции!" (запись в дневнике от 9 сентября 1924 года).
Дневники доносят нам отзвуки бушевавших в жизни Бунина страстей. Под датой 4 ноября 1894 года читаем: "бегство В.". В глухой, "запечатанной" форме Бунин говорит об окончательном разрыве с В. В. Пащенко (1870-1918), мучительный роман с которой оставил неизгладимый отпечаток в его душе, вызвал к жизни позднейший рассказ "В ночном море" (1924) и образ Лики в "Жизни Арсеньева". О силе и глубине этого чувства рассказывают многочисленные письма Бунина к любимому, старшему брату Юлию Алексеевичу ("Я приехал в орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза - слышу громкие голоса, шорох платья около меня... Даже вскочу... Голова горит, мысли путаются, руки холодные просто смерть! Вдруг стук - письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать" и т. д.). Против брака был решительно настроен отец Пащенко, считавший, что Бунин, человек без средств, без образования, без профессии, не создаст
* Зайцев Б. К. И. А. Бунин: Жизнь и творчество.- Берлин, 1935.-С. 76.
сносных условий для дочери. Впрочем, и сама Пащенко, видимо, в прочности своего чувства не была уверена. Отношения тянулись, перемежаясь ссорами и разрывами, более четырех лет. 4 ноября 1894 года Пащенко покинула Полтаву, где они тогда жили с Буниным, оставив записку: "Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом". В следующем же году она вышла замуж за приятеля Бунина А. Н. Бибикова. Не поэтический ли отзвук этих событий мы найдем в известном стихотворении 1903 года "Одиночество":
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила - и стал ей чужой.
Все-таки свет любви к Пащенко был для Бунина главной, всезатмевающей звездой; это подтверждается и признанием, единственным в его биографии: "мое чувство к тебе было и есть жизнью для меня". Преображенные продолжения чувства в творчестве были многообразны и неожиданны, вплоть до трагических переживаний Мити (повесть 1927 года "Митина любовь").
В конспект дневника за 1898 год Бунин заносит: "23 сентября - свадьба. Жили на Херсонск<ой> улице, во дворе. Вуаль, ее глаза за ней (черной)". Речь идет о женитьбе Бунина на А. Н. Цакни (1879-1963). Когда, уже в 1932 году, в Грасе Галина Кузнецова расспрашивала его о Цакни, он рассказал, что "она была еще совсем девочка, весной кончившая гимназию, а осенью вышедшая за него замуж. Он говорит, что не знает, как это вышло, что он женился. Он был знаком несколько дней и неожиданно сделал предложение, которое и было принято. Ему было 27 лет"*. Недоразумения и ссоры начались скоро. Бунин исповедуется (в 1899 году) своему брату Юлию Алексеевичу: "Буквально с самого моего приезда Аня не посидела со мной и получасу - входит в нашу комнату только переодеться <...> Ссоримся чрезвычайно часто <...> Для чего я живу тут? Что же я за презренный идиот - нахлебник. Но главное - она беременна <...> Юлий, пожалей меня. Я едва хожу. Ничего не пишу, нельзя от гама и от настроения. Задавил себя, ноне хватает сил - она груба на самые мои горячие нежности. Я расшибу ее когда-нибудь. А между тем иной раз сильно люблю". От этого брака родился единственный сын Бунина Коля, умерший пяти лет после скарлатины. Можно подумать, что Анна Николаевна Цакни не могла оставить сколько-нибудь глубокого следа в бунинской душе. Но вот когда этот заведомо неудачный брак распался, как, оказывается, мучился Бунин, как тяжко страдал от чувства утраты! И вовсе не случайна неожиданная на первый взгляд запись от 17 сентября 1933 года (через тридцать три года после разрыва с Цакни!):
"Видел во сне Аню с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе - и такая жалость, что... А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина, и я уже не тот". В. Н. Муромцева-Бунина не без оснований утверждает, что роковую роль в отношениях молодоженов сыграла теща Бунина и мачеха Анны Александровны Элеонора Павловна, которая испытывала к своему зятю тайную страсть...
10 апреля 1907 года новая запись: "отъезд с В<ерой> в Палестину". В жизнь Бунина вошла Вера Николаевна Муромцева (1881-1961), которая стала его добрым гением, ангелом-хранителем и верным другом. Этот брак уже иной: чувство и рассудок теперь уравновешены. Бунину, безусловно, нравится "его Вера", но он видит и другое: прекрасная дворянско-профессорская старомосковская семья; уютный особняк на Большой Никитской; сама невеста учится на естественном факультете Высших женских курсов. Современники в один голос говорят, что она была хороша собой, красотой несколько застывшей - в ней находили облик мадонны. Это же подтверждают фотографии и портреты. Но какова она была внутренне? Ровная, спокойная, рассудительная. Вот свидетельство друга Буниных писателя Б. К. Зайцева. 12 мая 1961 года он писал мне: "Вы, вероятно, знаете, что скончалась В. Н. Бунина, от неожиданно проявившейся сердечной болезни. Моя больная жена очень это тяжело приняла, они были приятельницами с юных лет, еще по Москве. В нашей квартире Вера и с Иваном Алексеевичем встретилась. Она была хорошая женщина, много добра делала, всегда была несколько вялая и малокровная, в молодости очень красивая, но всегда холодноватая".
Примечательно, что даже в тяжелый час Зайцев все же отмечает эту вот "вялость", "малокровность". "холодность" Веры Николаевны. Но быть может, как раз и предполагало для "судорожного" Бунина счастливый брак? В натуре ее кротость, чистота, способность к милосердию. Но еще и прямота, желание правды, достоинство, гордость. И холодноватость природная, о которой говорил Зайцев. Она будет спорить всю жизнь с бунинским прошлым, бороться с ним, с тенями Варвары Пащенко и Анны Цакни. Даже имя ему придумала, совсем к нему не идущее: "Ян" - "потому что ни одна женщина его так не называла". А потом придет опасность и другая, вполне живая, "материальная", в образе женщины, которая моложе ее на двадцать лет. И пожалуй, только те черты характера, о которых упомянул Зайцев, помогут ей выстоять, не потерять себя, остаться и - благодаря времени - победить. Но все это будет потом - через два десятилетия.
В конце 1920-начале 1930-х годов Бунин очень редко обращался к дневнику. Возможно, тому были особые причины. Но вот читаем запись от 10 марта 1932 года: "Темный вечер, ходили с Галиной по городу, говорили об ужасах жизни. И вдруг - подвал пекарни, там топится печь, пекут хлебы - и такая сладость жизни".
Об этой, последней страсти Бунина следует также рассказать, ибо она резко и сильно отразилась и на жизни, и на творчестве писателя. О Г. Н. Кузнецовой (1900-1976) сообщала советскому критику и
* Кузнецова Г. Грасский дневник.-Вашингтон, 1967.-С. 254.
писателю Н. П. Смирнову поэтесса И. А. Одоевцева в письме от 30 сентября 1969 года: "Постараюсь, правда, коротко, ответить на Ваши вопросы об отношениях Бунина и Галины Кузнецовой. Сведения эти вполне достоверны - автор их бывший муж Галины, Д. М. Петров.
Летом 26-го года в Жуа-ле-Пэн Петров и Галина жили на одной даче с Модестом Гофманом - пушкинистом. Он и познакомил их на пляже с Буниным, и они стали часто купаться в море вместе с ним. Бунин отлично плавал, по словам Галины. "У Ивана Алексеевича такое сухое, легкое тело!" - рассказывала она мне.
Через две недели Петрову пришлось вернуться в Париж - он, юрист по образованию, был шофером в эмиграции. Галина захотела продлить свои каникулы и вернулась в Париж только через пять недель. И тут сразу пошли недоразумения и ссоры.
Петров очень любил Галину и был примерным мужем, всячески стараясь ей угодить и доставить удовольствие. Но она совершенно перестала считаться с ним, каждый вечер исчезала из дома и возвращалась все позже и позже. Однажды она вернулась в три часа ночи, и тут между ними произошло решительное объяснение. Петров потребовал, чтобы Галина выбрала его или Бунина. Галина, не задумываясь, крикнула:
- Конечно, Иван Алексеевич!
На следующее утро Петров, пока Галина еще спала, сложил свои чемоданы и уехал из отеля, не оставив адреса...
Петров носился с мыслью об убийстве Бунина, но пришел в себя и на время покинул Париж"*.
В письме от 6 февраля 1970 года И. В. Одоевцева продолжила свой рассказ:
"Уехав из отеля, в котором Галина жила с мужем, она поселилась в небольшом отеле на улице Пасси, где ее ежедневно, а иногда два раза в день навещал Бунин, живший совсем близко.
Конечно, ни ее разрыва с мужем, ни их встреч скрыть не удалось. Их роман получил широкую огласку. Вера Николаевна не скрывала своего горя и всем о нем рассказывала и жаловалась: "Ян сошел с ума на старости лет. Я не знаю, что делать!"
Даже у портнихи и у парикмахера она, не считаясь с тем, что ее слышат посторонние, говорила об измене Бунина и о своем отчаянии. Это длилось довольно долго - почти год, если я не ошибаюсь.
Но тут произошло чудо, иначе я это назвать не могу: Бунин убедил Веру Николаевну в том, что между ним и Галиной ничего, кроме отношений учителя и ученика, нет. Вера Николаевна, как это ни кажется невероятно - поверила. Но я не уверена, что действительно поверила. Поверила оттого, что хотела верить.
В результате чего Галина была приглашена поселиться у Бунина и стать "членом их семьи"**.
Кузнецова оказалась среди "подопечных" Бунина, молодых литераторов (Н. Рощин, а позднее - Л. Ф. Зуров, 1902-1971). И все же мы не можем согласиться с Одоевцевой до конца. Появление Кузнецовой, безусловно, нарушило семейное равновесие Буниных; атмосфера нервности, скрытой напряженности надолго воцарилась в их доме.
Отношения Бунина и Кузнецовой надолго стали предметом пересудов русской колонии Парижа. В своем обычном, светлом и юмористическом духе упоминал об этом в письме ко мне от 24 февраля 1964 года Б. К. Зайцев, рассказывая о своей дочери Наталье Борисовне: "Раз были мы с ней вдвоем в театре (довольно давно, 7 лет я вообще нигде не бываю, читаю вслух больной жене и ухаживаю за ней). Так вот тогда дама одна увидала меня с Наташенькой в театре и говорит: "Хороши наши писатели! Нечего сказать. Бунин завел себе Галину, а этот вон какую подцепил". О том, как переживала все это время В. Н. Муромцева-Бунина, свидетельствует А. Бахрах: "Удочерение" (так этот акт официально назывался при поездке в Стокгольм за получением шведской премии) сравнительно немолодой женщины, скажем, далеко не подростка и ее внедрение в бунинскую квартирку было, конечно, тяжелым ударом по самолюбию Веры Николаевны, по ее психике. Ей надо было со всем порвать или все принять - другого выхода у нее не было"***. Она замкнулась, стала искать утешения в вере, в Боге.
Между тем постепенно чувство Кузнецовой к Бунину менялось, восхищенное отношение к замечательному писателю нарастало, но человеческое, женское таяло. Однажды, когда Бунин получил очередную хвалебную статью о себе, она записала: "Странно, что когда Иван Алексеевич читал это вслух, мне под конец стало как-то тяжело, точно он стал при жизни каким-то монументом, а не тем существом, которое я люблю и которое может быть таким же простым, нежным, капризным, непоследовательным, как все простые смертные. Как и всегда, высказанное, это кажется плоским. А между тем тут есть глубокая и большая правда. Мы теряем тех, кого любим, когда из них еще при жизни начинают воздвигать какие-то пирамиды. Вес этих пирамид давит простое нежное родное сердце"****.
Слова эти оказались провидческими.
Кузнецова покинула Бунина в зените его славы, после присуждения ему Нобелевской премии. На обратном пути из Стокгольма в декабре 1933 года Бунин (вместе с которым были Вера Николаевна и Кузнецова) навестил в Берлине философа и литературного критика Федора Степуна. И. Одоевцева писа
* Цит. по: Лавров В. "Высоко нес я стяг любви..."//Москва.- 1986.-No 6.С. 111.
** Москва,- 1986.-No 6.- С. 112.
*** Бахрах А. Бунин в халате: По памяти, по записям.- Нью-Йорк, 1979.-С. 27.
**** Кузнецова Г. Грасский дневник.-С. 95.
ла Н. П. Смирнову 12 апреля 1970 года: "В дороге Галина простудилась. Обеспокоенный Бунин <...> просил Маргу (сестра Ф. Степуна, оперная певица.- О. М.) свозить ее к доктору". Встреча Кузнецовой с Маргой Степун оказалась роковой, Галина покинула Бунина. "Бунин,- писала Одоевцева,- обожавший Галину, чуть не сошел с ума от горя и возмущения. В продолжение двух лет - о чем они обе мне рассказывали - он ежедневно посылал ей письмо..."*.
Кузнецова, однако, довольно скоро приехала к Буниным в Грае и поселилась у них вместе с М. Степун, растравляя и без того горько страдавшего Бунина. Он еще пытается спасти положение. 8 марта 1935 года заносит в дневник: "Разговор с Г<алиной>. Я ей: "Наша душевная близость кончена". И ухом не повела". В это время на вилле "Жаннета", которую снимал Бунин, жили еще, помимо Кузнецовой и "Марги" (М. Степун), молодые писатели Рощин и Зуров. 6 июля 1935 года Бунин пишет: "Вчера были в Ницце - я, Рощин, Марга и Г<алина>... Без конца длится страшно тяжелое для меня время". Вера Николаевна чутко улавливает его состояние. Она, очевидно (о чем уже говорилось), не так уж искренне "поверила" в чисто литературные отношения Бунина и Г. Кузнецовой, как утверждала И. Одоевцева. А теперь, после разрыва, сама переживает и волнуется за него. 26 апреля 1936 года отмечает в своем дневнике: "Все мои старания примирить Яна с создавшимся положением оказались тщетными"**.
Да и как мог он примириться! Терзания длятся у него годами, непрерывно, люто. 22 апреля 1936 года горько пишет: "Шел по набережн<ой>, вдруг остановился: "да к чему же вся эта непрерывная, двухлетняя мука! К черту, распрямись, забудь и не думай!" А как не думать? "Счастья, здоровья, много лет прожить и меня любить!" Все боль, нежность". 7 июня того же года: "Главное-тяжкое чувство обиды, подлого оскорбления- и собственного постыдного поведения. Собственно, уже два года болен душевно,- душевнобольной". С маниакальностью впервые влюбленного возвращается он к одному и тому же. 20 апреля 1940 года: "Что вышло из Г<алины>! Какая тупость, какое бездушие, какая бессм<ысленная> жизнь! Вдруг вспомнилось - "бал писателей" в январе 27 года, приревновала к Одоев<цевой>. Как была трогательна, детски прелестна! Возвращались на рассвете, ушла в бальных башмачках одна в свой отельчик".
После вторжения Гитлера во Францию оставшиеся на вилле "Жаннета" Г. Кузнецова, М. Степун, Л. Зуров, а также поселившийся там литератор Александр Бахрах переходят окончательно на иждивение Бунина, который сам едва перебивается и с печальной иронией пишет в дневнике 11 марта 1941 года: "Сейчас десять минут двенадцатого, а Г<алина> и М<арга> и Бахрах только что проснулись. И так почти каждый день. Замечательные мои нахлебники. Бесплатно содержу троих, четвертый, Зуров, платит в сутки 10 фр<анков>". Но если бы дело было только в скудости средств, хотя и это мучает: "Никогда за всю жизнь не испытывал этого: нечего есть, нет нигде ничего, кроме фиников или капусты,хоть шаром покати!" (23 февраля 1941 года). Или вот еще: "Дикая моя жизнь, дикие сожители М<арга>, Г<алина> - что-то невообразимое" (26 февраля 1941 года). Это самое страшное: "Во многих смыслах я все-таки могу сказать, как Фауст о себе: "И псу не жить, как я живу" (21 апреля 1940 года).
Любовь прошла, оставив чувство безнадежности, почти отчаяния. 18 апреля 1942 года, как бы подытоживая пережитое, Бунин записал в дневнике: "Весенний холод, сумрачная синева гор в облаках - и все тоска, боль о несчастных веснах 34, 35 годов, как отравила она (Г.) мне жизнь - и до сих пор отравляет! 15 лет!"
Но, быть может, и не стоило уделять столько места отношениям Бунина и Галины Кузнецовой?
Было, однако, одно веское обстоятельство, придающее этой поздней бунинской страсти особый характер. Галина Кузнецова была душевно близка Бунину (его же определение), понимала его как художника, оставила во многих отношениях замечательный "Грасский дневник", где проникновенно показала Бунина именно как творца, художника, писателя. Кроме того, мы ей обязаны многими страницами "Жизни Арсеньева", в том числе и образу той Лики, какой она выведена в романе.
Стало общим местом утверждать, что Лика - это Варвара Пащенко. Но это было бы крайним упрощением. Недаром сам Бунин так сердился, когда близорукие критики называли "Жизнь Арсеньева" - автобиографическим. Самый близкий Бунину человек - Вера Николаевна с полной правотой писала 30 января 1959 года Н. П. Смирнову: "Очень меня радует, что Вы поняли, что Лика имеет отдаленное сходство с В. В. Пащенко. Она только в начале романа. В Лике, конечно, черты всех женщин, которыми Иван Алексеевич увлекался и которых любил. Мне кажется, что Иван Алексеевич не вел тех разговоров с В<арварой> В<асильевной>, какие вел Алеша Арсеньев с Ликой. Эти разговоры были с другой женщиной"***.
Не трудно понять, что эта другая женщина и была Галина Кузнецова. В конце двадцатых годов, в Грасе, на вилле у Буниных, образовалась своего рода маленькая "академия литературы". Под наблюдением Бунина здесь трудились Рощин, Зуров, Г. Кузнецова. Но Кузнецова еще и "муза" бунинская, сопереживающая в его работе над "Жизнью Арсеньева". "Счастлива тем,- пишет она,- что каждая глава его романа - несомненно лучшего из всего, что он написал - была предварительно как бы пере
* Москва.- 1986.-No 6.-С. 113.
** Устами Буниных...-Т. III.-С. 17.
*** Новый мир,- 1969.-No 3.- С. 211.
жита нами обоими в долгих беседах"*. Или: "...я слишком много сил отдаю роману И<вана> А<лексеевича>, о котором мы говорим чуть не ежедневно, обсуждая каждую главку, а иногда и некоторые слова и фразы. Иногда он диктует мне, тут же меняем по обсуждению то или иное слово"**.
Г. Кузнецова запечатлевает на страницах "Грасского дневника" особенность художественной натуры Бунина, необычайно свежо и остро воспринимающего мир. "Нет, мучительно для меня жить на свете! Все мучает меня своей прелестью!" Или: "Нет, в моей натуре есть гениальное. Я, например, всю жизнь отстранялся от любви к цветам. Чувствовал, что если поддамся, буду мучеником. Ведь я вот просто взгляну на них и уже страдаю: что мне делать с их нежной, прелестной красотой? Что сказать о них? Ничего ведь все равно не выразишь!"*** Он и был от природы прежде всего художником, мучеником словесного искусства, истинно страдал от красок и запахов, от пейзажей, от промелькнувшего женского лица или встреченного человека "с особинкой" - все тотчас просилось "в рассказ".
4
С помощью дневников, о чем уже говорилось, мы можем проследить, как с юношеских лет Бунин вырабатывал в себе художника. Он непрерывно наблюдал, впитывал все увиденное, и оно, кажется, готово было превратиться у него в "литературу" - луна на ночном небе, пашня под солнцем, старый сад, внутренность крестьянской избы. Но есть одна принципиальная межа, разделившая всю его жизнь на две половины. Начиная с "германской", с 1914 года ("Теперь все пропало",- сказал ему брат Юлий Алексеевич, едва услышав об убийстве эрц-герцога Фердинанда - что и послужило поводом для развязывания мировой войны), впечатления словно прорвали оболочку творчества, стали терзать его человечески, как утрата близких.
И чем дальше, тем больше.
В его дневниках 1914-1917 годов мы читаем о лживо-пафосных речах и тостах, разнузданном веселье "господ-интеллигентов" в столичных ресторациях - и о горе, унынии в деревне, об осиротевших детях и вдовах, обезлюдевших деревнях, о сгущении мрака. Только природа, в своем вечном великолепии, способна на время успокоить душевную боль, и в дневниках этих лет можно наблюдать постоянный контраст в изображении красоты первозданной природы и бедности, скудости, мучений народных.
Буржуазная революция 19)7 года, падение империи только усиливают пессимизм Бунина в отношении будущего России как национального целого. В охваченной брожением деревне Глотово, в августе 1917 года, он мрачно размышляет: "Разговор, начатый мною опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Годами, Данами, каким-то Авксентьевым, каким-то Керенским и т. п.". Прослеживая тему эту в бунинских дневниках, идя против течения времени, вспять, видишь, что занимала она писателя задолго до наступления революционного семнадцатого года.
Бунин много и настойчиво размышлял о том, что же такое народ как данность, кого включать и почему в это несколько аморфное, по его мнению, понятие. Порою он сердился: "Хвостов, Горемыкин****, городовой это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ? Народ-то это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие". Запись эта сделана за год с лишним до предыдущей, 22 марта 1916 года, задолго до прихода к власти Гоцов и Керенских. Но еще раньше, в самом начале 1910-х годов, наблюдая каждодневно за "мужиками", то есть всеми и официально признаваемым "народом", Бунин ощущает прежде всего тот огромный резервуар спящих и, по его мнению, еще совсем диких, разрушительных сил. И - пока еще как видение, как страшный сон - чудится ему пора, когда произойдет то, о чем "орет", едва войдя в избу и не глядя ни на кого, некий странник:
Придет время,
Потрясется земля и небо,
Все камушки распадутся,
Престолы Господни нарушатся,
Солнце с месяцем померкнут,
И пропустит Господь огненную реку...
Эту "огненную реку" Бунин вполне ожидал.
Октябрь он встретил враждебно и свое отношение к новому строю не менял никогда. Но, разделив с другими схождение по мукам", путь эмигранта, сохранил свою и совершенно особенную судьбу. Изгнанные из России, они в большинстве своем могли впасть (и впали) лишь в отчаяние, неверие и злобу. Не то Бунин. Именно на расстоянии с наибольшей полнотой ощутил он то, что потаенно и глубоко жило в нем: Россию.
* Кузнецова Г. Грасский дневник.- С. 31.
** Там же.- С. 33.
*** Там же.-С. 41-42.
**** Хвостов А. Н. (1872-1918) -министр внутренних дел России (1915-1916). Председатель фракции правых в 4-й Государственной думе. Расстрелян органами ВЧК. Горемыкин И. Л. (1839-1917) - министр внутренних дел (1895-1899), председатель совета министров (1906 и 1914-1916).
Ранее, занятый литературой, поглощавшей главные его заботы, он испытывал надобность как художник - в постижении некоей чужой трагедии. Ни крах первой, самой страстной любви, ни смерть маленького сына, отнятого у него красавицей женой, ни даже кончина матери еще не потрясли и не перевернул" его так, не помешали упорной и самозабвенной работе над мастерством, стилем, формой. Теперь словно гарпун пронзил его насквозь, боль объяла его всего: "Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что- я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь. России - конец..." (рассказ 1921 года "Конец").
<Конец" и "погибель"-любимые слова в записях этих лет: <Уже три недели со дня нашей погибели" {дневник от 12 апреля 1919 года). Впечатления этой поры отложились в цельную книгу - "Окаянные дни", написанную с поэтическим блеском и пронизанную желчью и горечью. Со многими оценками политических событий и фигур у Бунина читатель не согласится, но выслушать его должен. И странно: он повторял о России с мрачной убежденностью: оконец", а Россия настигала его всюду. Даже посреди веселой ярмарки, в Грасе - толпа французов, мычание коров - "И вдруг страшное чувство России" (запись в дневнике 3 марта 1932 года). Оно не отпускало его и в конечном счете помогло выстоять вопреки всему, написать великие книги: "Жизнь Арсеньева", "Освобождение Толстого", "Темные аллеи". Это "страшное чувство России" понудило его в мае 1941 года отправить два послания - Н. Д. Телешову и А. Н. Толстому со словами: "Очень хочу домой".
Дневники отражают все сомнения и колебания Бунина, вплоть до желания, при вступлении немцев во Францию, уехать, как это сделала меценатка М. С. Цетлина или писатель М.А. Алданов, в Соединенные Штаты. Но ведь не уехал!
Остался в Грасе, с волнением следил за событиями на советских фронтах, думал о возвращении в Россию и с необыкновенной, молодой жадностью писал в дни творческих озарений: "20.1Х.40. Начал "Русю". 22.IX.40. Написал "Мамин сундук" и "По улице мостовой". 27.IX. 40. Дописал "Русю". 29.1Х.40. Набросал "Волки". 2.Х.40. Написал "Антигону". З.Х.40. Написал "Пашу" и "Смарагд". 5.Х.40. Вчера и сегодня писал "Визитные карточки". 7.Х.40. Переписал и исправил "Волки". 10, 11, 12, 13.Х.40. Писал и кончил (в 3 ч. 15 м.) "Зойку и Валерию". 14, 17, 18, 20, 21, 22. X. 40. Писал и кончил (в 5 ч.) "Таню". 25 и 26. X. 40 написал "В Париже" <...> 27 и 28.Х.40. Написал "Галю Ганскую" <...> 23.Х.43. Дописал рассказик "Начало" <...> 29.Х. Вчера в полночь дописал последнюю страницу "Речного ресторана". Все эти дни писал не вставая и без устали, очень напряженно, хотя недосыпал, терял кровь и были дожди. 1.ХI. Вечером писал начало "Иволги" <...> Нынче переписаны "Дубки", написанные 29-го и 30-го" и т. д.
Приветствуя нашу победу над гитлеровскими полчищами, торжествуя, занес в дневник 23 июля 1944 года: "Освобождена уже вся Россия! Совершено истинно гигантское дело!"
Выли приливы и отливы чувств; случались приступы не только отчаяния, но и враждебности, и об этом надо тоже сказать прямо. "Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой - Ленинград, Нижний - Горький, Тверь - Калинин..." - в ожесточении вырывается у него 30 декабря 1941 года. Но все это порывы знаменитой бунинской запальчивости. Куда сокровеннее запись Веры Николаевны от 29 августа 1944 года: "Ян сказал - "Все же, если бы немцы заняли Москву и Петербург, и мне предложили бы туда ехать, дав самые лучшие условия,- я отказался бы. Я не мог бы видеть Москву под владычеством немцев, как они там командуют. Я могу многое ненавидеть и в России, и в русском народе, но и многое любить, чтить ее святость. Но чтобы иностранцы там командовали - нет, этого не потерпел бы!"*
5
В сомнениях и твердости своей, в отчаянии и надежде, в окаянном одиночестве, какое надвигалось на него - вместе с болезнями, старостью, бедностью,- "страшное чувство России" только и спасало Бунина. Эти последние годы его жизни были и самыми мрачными. Он был жестоко обманут в своей последней любви, о чем оставил в дневниках горькие свидетельства; вынужденно делил кров с тяжелым, по-видимому, психически нездоровым нахлебником; наконец, познал на исходе жизни и враждебность эмиграции, которая в большинстве своем отвернулась от него, а иные из прежних друзей (например, М. С. Цетлина) прямо осыпали его бранью, обвиняя в том, что он "продался Советам". (После того как руководство союза русских писателей и художников в Париже исключило из числа своих членов всех, кто принял советское подданство, Бунин в знак солидарности с исключенными вышел из его состава. Ответом был бойкот.) Друг его жизни, В. Н. Муромцева-Бунина, как могла, старалась облегчить последние дни. Но жажда жизни, ощущение, что он еще не взял "все", не покидало умирающего писателя. В год своей кончины, в ночь с 27 на 28 января 1953 года, уже изменившимся почерком Бунин заносит в дневник: "- Замечательно! Все о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего об одном и том же в прошлом: об утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном, о непоправимых поступках своих, глупых и даже безумных, об оскорблениях, испытанных по причине своих слабостей, своей бесхарактерности, недальновидности и неотмщенности за эти оскорбления, о том, что слишком многое, многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков. А ведь вот-вот все, все поглотит могила!"
* Устами Буниных...-Т. III.-С. 170-171.
Героико-трагический автопортрет Бунина, возникающий в его дневниках, завершается этим последним, драматическим откровением.
Олег Михайлов
ДНЕВНИКИ
1881-1953
1881
В начале августа (мне 10 лет 8 мес.) выдержал экзамен в первый класс елецкой гимназии. С конца августа жизнь с Егорчиком Захаровым (незаконным сыном мелкого помещика Валентина Ник. Рышкова, нашего родственника и соседа по деревне "Озерки") у мещанина Бякина на Торговой ул. в Ельце. Мы тут "нахлебники" за 15 рубл. с каждого из нас на всем готовом.
1885
Конец декабря.
<...> ветер северный, сухой, забирается под пальто и взметает по временам снег... Но я мало обращал на это внимание: я спешил скорей на квартиру и представлял себе веселие на празднике, а нонешним вечером - покачивание вагонов, потом поле, село, огонек в знакомом домике... и много еще хорошего...
Просидевши на вокзале в томительном ожидании поезда часа три, я наконец имел удовольствие войти в вагон и поудобнее усесться... Сначала я сидел и не мог заснуть, так как кондукторы ходили и, по обыкновению, страшно хлопали дверьми: в голове носились образы и мечты, но не отдельные, а смешанные в одно... Что меня ждет? - задавал я себе вопрос. Еще осенью я словно ждал чего-то, кровь бродила во мне, и сердце ныло так сладко, и даже по временам я плакал, сам не зная от чего; но и сквозь слезы и грусть, навеянную красотою природы или стихами, во мне закипало радостное, светлое чувство молодости, как молодая травка весенней порой. Непременно я полюблю, думал я. В деревне есть, говорят, какая-то гувернантка! Удивительно, отчего меня к ней влечет? Может, оттого, что про нее много рассказывала сестра...
Наконец я задремал и не слыхал, как приехал в Измалково. Лошадей за нами прислали, но ехать сейчас же было невозможно по причине метели, и нам пришлось ночевать на вокзале.
Еще с большим веселым и сладким настроением духа въехал я утром в знакомое село, но встретил его не совсем таким, каким я его оставил: избушки, дома, река - все было в белых покровах. Передо мной промелькнули картины лета. Вспомнил я, как приезжал в последний раз сюда осенью.
...Потребность любви!.. Но кого? В Озерках никого, а в Васильевском?.. Тоже никого! Впрочем, там есть гувернантка - но молоденькая и недурненькая, как я слышал от сестры. В самом деле меня что-то влечет к ней? Она гувернантка и, верно, тихое существо, а это идеал всех юношей. Им нравятся по большей части существа не такие, как светские резкие женщины... Может быть!..
Наконец сегодня я уже с нетерпением поехал в Васильевское. Сердце у меня билось, когда я подъезжал к крыльцу знакомого родного дома. Увижу ли я ее нынче, думал я; 23-го она была в Ельце! На крыльце я увидал Дуню и ее, как я предположил; это была барышня маленького роста с светлыми волосами1 и голубыми глазками. Красивой ее нельзя было назвать, но она симпатична и мила. С трепетом я подал ей руку и откланялся. "Эмилия Фасильевна Фехнер!" проговорила она. Познакомились, значит. Мне сразу сделалось неловко и в душе зашевелилась мысль. "Неужели, думал я, я буду целовать эти милые ручки и губки!" Но это уже было дерзко. Весь день нонче я держал себя <...> и натянуто и почти не разговаривал с ней. Но она, напротив, была развязна и проста. Наконец вечером мы отправились к Пушешникову, помещику, живущему на другой стороне реки. Он нам родня. Там я стал несколько свободней с Эм. Вас. Уже сердце мое билось страстью... Я полюбил и чувствовал, что влюбляюсь все более и более. Приглашал танцевать только ее одну, гулял, и наконец перед ужином она сказала мне: "Давайте играть в карты! Хотите?" Я покраснел и неловко поклонился. Мы пошли в гостиную. Там никого не было. Мы играли и шутили, наконец ее пришел приглашать танцевать некто молодой малый Федоров, мой приятель. Я вышел также и пошел в кабинет, думая, что я уже мог надеяться. Но через несколько минут она вошла. "Что ж вы забрались сюда,- сказала она,- я вас искала, искала!" Что это значит, подумал я!..
За ужином я сидел рядом с ней, пошли домой мы с ней под руку. Я уже влюбился окончательно. Я весь дрожал, ведя ее под руку. Расстались мы только сейчас, уже друзьями, а я, кроме того, влюбленным. И теперь я вот сижу и пишу эти строки. Все спит... на мне и в ум сон нейдет. "Люблю, люблю",- шепчут мои губы.
Исполнились мои ожиданья.
29 декабря 1885 г.
Сегодня вечер у тетки. На нем будут из Васильевского и в том числе гуверн<антка>, в которую я влюблен не на шутку.
<...> Сердце у меня чуть не выскочило из груди! Она моя! Она меня любит! О! с каким сладостным чувством я взял ее ручку и прижал к своим губам! Она положила мне головку на плечо, обвила мою шею своими ручками, и я запечатлел на ее губках первый, горячий поцелуй!..
Да! пиша эти строки, я дрожу от упоенья! от горячей первой любви!.. Может быть, некоторым, случайно заглянувшим в мое сердце, смешным покажется такое излияние нежных чувств! "Еще молокосос, а ведь влюбляется",- скажут они. Так! Человеку, занятому всеми дрязгами этой жизни и не признающему всего святого, что есть на земле, правда, свойства первобытного состояния души, т. е. когда душа менее загрязнилась и эти свойства более подходят к тому состоянию, когда она была чиста и, так сказать, даже божественна, правда слишком <нрзб>. Но, может быть, именно более всего святое свойство души Любовь тесно связано с поэзией, а поэзия есть Бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский2 (Бунин, сын А. И. Бунина и пленной турчанки). Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная; я слыхал, как говорят некоторые: поэты все плачут! Да! и на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души, и смеяться над этим даже грешно! Что же касается до того, что я "молокосос", то из этого только следует то, что эти чувства более доступны "молокососу", так как моя душа еще молода и, следовательно, более чиста. Да и к тому же я пишу совсем не для суда других, совсем не хочу открывать эти чувства другим, а для того, чтобы удержать в душе эти напевы.
Пронесутся года. Заблестит
Седина на моих волосах,
Но об этих блаженных часах
Память сердце мое сохранит...
...........................................................................
................................................
Остальное время вечера я был как в тумане. Сладкое, пылкое чувство было в душе моей. Ее милые глазки смотрели на меня теперь нежно, открыто. В этих очах можно было читать любовь. Я гулял с ней по коридору, и прижимал ее ручки к своим губам, и сливался с нею в горячих поцелуях. Наконец пришло время расставаться. Я увидал, как она с намерением пошла в кабинет Пети. Я вошел туда же, и она упала ко мне на грудь. "Милый,- шептала она,- милый, прощай! Ты ведь приедешь на Новый год?" Крепко поцеловал я ее, и мы расстались.
...........................................................................
................................................
Домой я приехал полный радужных мечтаний. Но при этом в сердце всасывалось другое гадкое чувство, а именно ревность. "Она завтра поедет домой с Федоровым - да еще вдвоем только... Впрочем, ведь она меня любит, а все-таки я бы не хотел, чтобы она с кем-нибудь даже разговаривала... Да, глупость, глупость это",- разуверял я себя...
Наконец я лег спать, но долго не мог заснуть. В голове носились образы, звуки... пробовал стихи писать,- звуки путались, и ничего не выходило... передать все я не мог, сил не хватало, да и вообще всегда, когда сердце переполнено, стихи наклеятся. Кажется, что написал бы бог знает что, а возьмешь перо - и становишься в тупик... Согласившись наконец с Лермонтовым, что всех чувств значенья "стихом размерным и словом ледяным не передашь3", я погасил свечу и лег. Полная луна светила в окно, ночь была морозная, судя по узорам окна. Мягкий бледный свет луны заглядывал в окно и ложился бледной полосой на полу. Тишина была немая... Я все еще не спал... Порой на луну, должно быть, набегали облачка, и в комнате становилось темней. В памяти у меня пробегало прошлое. Почему-то мне вдруг вспомнилась давно, давно, когда я еще был лет пяти, ночь летняя, свежая и лунная... Я был тогда в саду... И снова все перемешалось... Я глядел в угол. Луна по-прежнему бросала свой мягкий свет... Вдруг все изменилось, я встал и огляделся: я лежу на траве в саду у нас в Озерках. Вечер. Пруд дымится... Солнце сквозит меж листвою последними лучами. Прохладно. Тихо. На деревне только где-то слышно плачет ребенок и далеко несется по заре, словно колокольчик, голос его. Вдруг из-за кустов идут мои прежние знакомые. Лиза остановилась, смотрит на меня и смеется, играя своим передничком. Варя, Дуня... Вдруг они нагнулись все и подняли... гроб. В руках очутились факелы. Я вскочил и бросился к дому. На балконе стоит Эмилия Вас., но только не такая, какая была у тетки, а божественная какая-то, обвитая тонким покрывалом, вся в розах, свежая, цветущая. Стоит и манит меня к себе. Я взбежал и упал к ней в объятья и жаркими поцелуями покрывал ее свежее личико... Но из-за кустов вышли опять с гробом Лиза, Дуня, Варя; она вскрикнула и прижалась ко мне... Вдруг все потемнело... Кругом поле насколько можно разглядеть, на руках у меня Мила...она шепчет и целует меня: "милый, милый"... Далеко где-то звенит колокольчик... и... я проснулся: в комнате так же темно, луна не светит. Эк! что мне снится, подумал я, постарался поскорей заснуть опять...
1886
27 января 1886 г.
Вечер. Сижу один в зало и хочу записать то, что за неимением... да нет, впрочем, даже по небрежности, не внес в свой журнальчик. Особенного ничего не случилось. Но все-таки надо припомнить. Как я провел остальное время Святок.
30-го декабря я встал уже с сладким мучением влюбленного и опять с ревностью в груди, но не только к Федорову, но и даже (глупо) ко всем. Когда нонче утром заговорили о ней, я не мог слышать, и, что всего удивительней, даже хотя говорили о ней что-то хорошее, и притом мать с Настей. Я уже не знаю отчего, только я ревную и не могу выносить. А тут еще поедет с Федоровым, и хотя я уверен, что она не изменит, но мне бы не хотелось, чтобы подобные Федоровы были близко около нее. Это малый, не кончивший курс учения, хромой и притом пошляк, это один из...
Продолжение дневника 27 января 1886 года. Юлий живет в Озерках - под надзором полиции4, обязан три года не выезжать никуда.
Зимой пишу стихи. В памяти морозные солнечные дни, лунные ночи, прогулки и разговоры с Юлием.
20 декабря 1886 года.
Вечер. На дворе не смолкая бушует страшная вьюга. Только сейчас выходил на крыльцо. Холодный резкий ветер бьет в лицо снегом. В непроглядной крутящейся мгле не видно даже строений. Едва-едва, как в тумане, заметен занесенный сад. Холод нестерпимый.
Лампа горит на столе слабым тихим светом. Ледяные белые узоры на окнах отливают разноцветными блестящими огоньками. Тихо. Только завывает метель да мурлыкает какую-то песенку Маша5. Прислушиваешься к этим напевам и невольно отдаешься во власть долгого зимнего вечера. Лень шевельнуться, лень мыслить.
А на дворе все так же бушует метель. Тихо и однообразно проходит время. По-прежнему лампа горит слабым светом. Если в комнате совершенно стихает, слышно, как горит и тихонько сипит керосин. Долог зимний вечер. Скучно. Всю ночь будет бушевать метель и к рассвету нанесет высокий снежный сугроб.
1888
<Без даты>
Поезд, метель, линия сугробов и щитов.
<Без даты>
Изба полна баб и овец - их стригут.
На веретье на полу лежит на боку со связанными тонкими ногами большая седая овца. Черноглазая баба стрижет ее левой рукой (левша) огромными ножницами, правой складывая возле себя клоки сальной шерсти, и без умолку говорит с другими бабами, тоже сидящими возле связанных лежащих бокастых овец и стригущими их.
1891
<26 июля>
Церковь Спаса-на-бору. Как хорошо: Спас на бору! Вот это и подобное русское меня волнует, восхищает древностью, моим кровным родством с ним.
1893
В июле (?) приехала в Огневку В.6 С ней к Воргунину. Осенью в Полтаве писал "Вести с родины" и "На чужой стороне" (?).
Конец декабря - с Волкенштейном7 в Москву к Толстому.
3 июня 1893 г. Огнёвка.
Приехал верхом с поля, весь пронизанный сыростью прекрасного вечера после дождя, свежестью зеленых мокрых ржей.
Дороги чернели грязью между ржами. Ржи уже высокие, выколосились. В колеях блестела вода. Впереди передо мной, на востоке, неподвижно стояла над горизонтом гряда румяных облаков. На западе - синие-синие тучи, горами. Солнце зашло в продольную тучку под ними - и золотые столпы уперлись в них, а края их зажглись ярким кованым золотом. На юге глубина неба безмятежно ясна. Жаворонки. И все так привольно, зелено кругом. Деревня Басово в хлебах.
1894
В начале января вернулся из Москвы в Полтаву. "Аркадий". От Николаева (?).
В апреле в "Русском богатстве" "Танька" (?).
Вечер 19 мая, Павленки (на даче под Полтавой), дождь, закат (запись: "Пришел домой весь мокрый...").
15 авг., Павленки, сидел в саду художника Мясоедова (запись: "Солнечный ветреный день...") В<аря> в Ельце. Осенью квартира на Монастырской.
20 окт. (с. стиля), в 2 ч. 45 м. смерть Александра III в Ливадии.
Привезен в Птб. 1 ноября. Стоял в Петропавловском соборе до 7 ноября (до похорон).
4 ноября - бегство В<ари>.8
Вскоре приехал Евгений9. С ним и с Юлием в Огневку, Елец, Поповская гостиница.
Я остался в Огневке. До каких пор?
Вечер 19 мая 94 г. Павленки (предместье Полтавы).
Пришел домой весь мокрый,- попал под дождь,- с отяжелевшими от грязи сапогами. Прошел сперва с нашей дачи к пруду в земском саду,- там березы, ивы с опущенными длинными мокрыми зелеными ветвями. Потом пошел по дороге в Полтаву, глядя на закат справа. Он все разгорался - и вдруг строения города на горе впереди, корпус фабрики, дым трубы - все зажглось красной кровью, а тучи на западе - блеском и пурпуром.
15 авг. 94. Павленки.
Солнечный ветреный день. Сидел в саду художника Мясоедова10 (наш сосед, пишет меня), в аллее тополей на скамейке. Безоблачное небо широко и свежо открыто. Иногда ветер упадал, свет и тени лежали спокойно, на поляне сильно пригревало, в шелковистой траве замирали на солнце белые бабочки, стрекозы с стеклянными крыльями плавали в воздухе, твердые темно-зеленые листья сверкали в чаще лаковым блеском. Потом начинался шелковистый шелест тополей, с другой стороны, по вершинам сада, приближался глухой шум, разрастался, все охватывал - и свет и тени бежали, сад весь волновался... И снова упадал ветер, замирал, и снова пригревало.
1895
В январе в первый раз приехал в Птб. Михайловский11, С. Н. Кривенко12, Жемчужников13.
Потом? Москва, Бальмонт14, Брюсов15, Эртель16, Чехов17 (оба в Большой Московской гостинице).
Март: Москва, номера в конце Тверского бульвара, с Юлием. Солнце, лужи.
В "Русской мысли" стихи "Сафо", "Вечерняя молитва".
"Старая, огромная, людная Москва", и т. д. Так встретила меня Москва когда-то впервые и осталась в моей памяти сложной, пестрой, громоздкой картиной - как нечто похожее на сновидение...
Это начало моей новой жизни было самой темной душевной порой, внутренне самым мертвым временем всей моей молодости, хотя внешне я жил тогда очень разнообразно, общительно, на людях, чтобы не оставаться наедине с самим собой. <...>
Летом-Полтава (?). Поездка на отправку переселенцев с Зверевым. Написал "На край света" (когда?). Напечатали в "Новом слове" в октябре.
В декабре - Птб., вечер в Кредитном Обществе. Номера на Литейном (?).
Привез "Байбаки".
Федоров18, Будищев19, Ладыженский20, Михеев21, Михайловский, Потапенко22, Баранцевич23, Гиппиус24, Мережковский25, Минский26, Савина27 (это на вечере в Кред. О-ве); Сологуб (утром у Федорова), Елпатьевский28, Давыдова29 ("Мир божий" на Лиговке). Муся30, Людмила (дочь Елпатьевского). Васильевский Остров. Попова, ее предложение издать "На край света".
1896
Из Птб. был в Ельце на балу в гимназии (?) -уже "знаменитостью".
Когда познакомился и сошелся с М. В.31?
29 мая вечером с М. В. приехал в Кременчуг. Почти всю ночь не спали. На другой день уплыл в Екатеринослав (она - в Киев?).
31 мая из Екатеринослава через "Пороги" по Днепру.
1 июня - Александровск - и вечером оттуда в Бахчисарай.
Бахчисарай, Чуфут, монастырь под Бахчисараем.
Байдары, ночевка в Кикинеизе. Ялта, Аю-Даг. В Ялте Станюкович32, Миров (Миролюбов)33.
Днепровские Пороги (по которым я прошел на плоту с лоцманами летом 1896 года).
Екатеринослав. Потанинский сад, где провел с час, потом за город, где под Ек., на пологом берегу Днепра, Лоцманская Каменка. В верстах в 5 ниже курганы: Близнецы, Сторожевой и Галаганка - этот насыпан, по преданию, разбойником Галаганом, убившим богатого пана, зарывшим его казну в землю и затем всю жизнь насыпавшим над ней курган. Дальше Хортица, а за Хортицей Пороги: первый, самый опасный,-Неяситец (или Ненасытец); потом, тоже опасные: Дед и Волнич; за Волничем, в 4 верстах, последний опасный - Будило, за Будилом - Лишний; через 5 верст - Вильный; и наконец - Явленный. <...>
С 15 на 16 сент. из Екатеринослава в Одессу. Лунная ночь, пустые степи.
Вечером 16 Одесса, на извозчике к Федорову в Люстдорф.
Ночью ходили к морю. Темно, ветер. Позднее луна, поле лунного света по морю - тусклое, свинцовое. Лампа на веранде, ветер шуршит засохшим виноградом. (Киппен?)
17 сент. Проводил Федорова в Одессу, ветер, солнце, тускло-блестящее море, берег точно в снегу. <...>
21 сент. Тишина, солнечное утро, пожелтевший плющ на балконе, море ярко-синее, все трепещет от солнца. Хрустальная вода у берега. Сбежал к морю, купался.
26 сент. Уехал на Николаев. Синее море резко отделяется от красных берегов.
Птб., Литейный, номера возле памятника Ольденбургского в снегу. Горничная. <...>
1897
Январь. Петербург, выход "На край света". Именины Михайловского, потом Мамина34 (в Царском Селе).
Михеев в снегу на вокзале.
Встреча с Лопатиной35 в редакции "Нового слова" (?).
Из Птб. в Ельце на балу.
Огневка.
11 марта- "еду из Огневки в Полтаву..." (по записи).
30 апр. из Полтавы в Шишаки (по записи).
24 мая из Полтавы в Одессу к Федорову через Кременчуг - Николаев, оттуда по Бугу.
11.III.1897.
Еду из Огневки в Полтаву. Второй класс, около одиннадцати утра, только что выехал с Бабарыкиной. Ослепительно светлый день, серебряные снега. Ясная даль, на горизонте перламутрово-лиловые, точно осенние облака. Кое-где чернеют лесочки. Грустно, люблю всех своих.
30 апреля 1897 г., Полтава. Из Полтавы на лошадях в Шишаки. Овчарни Кочубея.
Рожь качается, ястреба, зной. Яновщина, корчма. Шишаки. Яковенко не застал, поехал за ним к нему на хутор. Вечер, гроза. Его тетка, набеленная, нарумяненная, старая, хрипит и кокетничает. Докторша, "хочет невозможного". Миргород. Там ночевал.
24 мая 1897 г. Из Полтавы в Одессу к Федорову.
Кременчуг, мост, солнце низкое, желто-мутный Днепр. За Кременчугом среди пустых гор, покрытых только хлебами. Думал о Святополке Окаянном.36
Ночью равнины, мокрые после дождя. Пшеницы, черная грязь дорог.
Николаев, Буг. Ветрено и прохладно. Низкие глиняные берега. Буг пустынен. Устье, синяя туча, громадой поднявшаяся над синей сталью моря. Из-под боков парохода развалы воды, бегут сквозь решетку палубы. Впереди море, строй парусов.
29 мая.
Люстдорф. Рассвет, прохладный ветер, волнуется сиреневое море. Блеск взошедшего солнца начался от берега.
Днем проводил Федорова в Одессу, сидел на скалах возле прибоя. Море кажется выше берега, на котором сидишь.
Шел берегом - в прибое лежала женщина.
Вечером ходил в степь, в хлеба. Оттуда смотрел на синюю пустыню моря.
1898
Начало зимы, зима - где? Ранней весной, кажется, в Москве, в "Столице". Лопатина.
Где весной?
Начало лета - Царицыно.
Прощание поздним вечером (часу в одиннадцатом, но еще светила заря, после дождя), прощание с Лопатиной в лесу. Слезы и надела на меня крест (иконку? и где я ее дел?).
В конце июня уехал в Люстдорф к Федорову. Куприн37, Карташевы38, потом Цакни39, жившие на даче на 7-й станции. Внезапно сделал вечером предложение. Вид из окон их дачи (со 2-го этажа). Аня40 играла "В убежище сюда..."41. Ночуя у них, спал на балконе (это уже, кажется, в начале сентября).
23 сентября - свадьба.
Жили на Херсонской улице, во дворе.
Вуаль, ее глаза за ней (черной). Пароходы в порту. Ланжерон.
Беба42, собачка. Обеды, кефаль, белое вино. Мои чтения в Артистическом клубе, опера (итальянская).
"Пушкин", Балаклава. Не ценил ничего!
Ялта, гостиница возле мола. Ходили в Гурзуф. На скале в Гурзуфе вечером.
Возвращение, качка.
В декабре (или ноябре?) в Москву с Аней. Первое представление "Чайки" (17 дек.), мы были на нем. Потом Птб., номера на Невском (на углу Владимирской). Бальмонт во всей своей молодой наглости.
Первое изд. "Гайаваты".
Лохвицкая?43
"Без роду-племени" - где и когда писал? Кажется, в Одессе, после женитьбы. В "нивском" издании этот рассказ помечен 97-м годом.
Когда с Лопатиной по ночлежным домам?
16 ноября - юбилей Златовратского44 в Колонной зале в "Эрмитаже" (в Москве).
1899
Весной ездил в Ялту (?). Чехов, Горький, Муся Давыдова и Лопатина.
<...> Летом - в "Затишье", в имении Цакни. Разрыв. Уехал в Огневку. Вернулся осенью (кажется, через Николаев, в солнечное раннее утро). Род примирения. Солнечный день, мы с ней шли куда-то, она в сером платье. Ее бедро. <...>
1900
Зимой репетиции у Цакни "Жизни за царя".
В январе ее беременность.
В начале марта полный разрыв, уехал в Москву.
Доктор Рот45.
Весна в Огневке. "Листопад".
Лето в Ефремове? Письмо Горькому из Ефремова в конце августа.
В Москве осенью дал ему "Листопад" для "Новой жизни". Поссе46. Писал "Антоновские яблоки".
"В Овраге" Чехова в "Новой жизни".
В октябре я в Одессе. Отъезд с Куровским47 за границу:
Лупов - Тори - Берлин - Париж - Женевское озеро - Вена - Петербург.
Потом я в Москве. "Среда" художников.
В конце декабря я у Чеховой. Чехов за границей. Ночь у какой-то.
1901
В "нивском" изд. помечены этим годом: "Новый год", "Тишина", "Осенью", "Новая дорога", "Сосны", "Скит", "Туман", "Костер", "В августе". Когда писал "Перевал"? <...>
В январе 1901 г. я все еще жил у Чеховой. Моя запись:
"Зима 1901 г., я у Чеховой... Су-Ук-Су..."
31 янв. в Москве первое представление "Трех сестер". Арсений (чеховский слуга) из Ялты Марье Павловне по телефону: "Успех агромадный". <...>
Числа 15 февр. Чехов вернулся из-за границы. Я переехал в гостиницу "Ялта". Покойница. <...>
Как-то в сумерки читал ему его "Гусева". Он сказал: "я хочу жениться".
Кульман48, Елпатьевский, Массандра. Вера Ивановна. (В сентябре, в Ялте.)
Паша-гречанка. "Грузинская царевна" (уже забыл, как звали!). Бегство в Москву через Симферополь (до С. на ямщицкой тройке). В ноябре в Крыму Толстой. <...>
Крым, зима 1901 г. На даче Чехова.
Чайки как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки, возле клонящейся лодки. Пена как шампанское. Провалы в облаках - там какая-то дивная, неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помет. Бакланы. Су-Ук-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака.
Красавица Березина49 (!).
Весной 1901 г. мы с Куприным были в Ялте (Куприн жил возле Чехова в Аутке). Ходили в гости к начальнице женской ялтинской гимназии. Варваре Константиновне Харкеевич, восторженной даме, обожательнице писателей. На Пасхе мы пришли к ней и не застали дома. Пошли в столовую, к пасхальному столу, и, веселясь, стали пить и закусывать.
Куприн сказал: "Давай напишем и оставим ей на столе стихи". И стали, хохоча, сочинять, и я написал:
В столовой у Варв. Константинны
Накрыт был стол отменно-длинный,
Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки,
И вдруг ото всего ни крошки, ни соринки:
Все думали, что это крокодил,
А это Бунин в гости приходил.
1902
В январе репетиция "Мещан" Горького. 20 янв. Чехов пишет кому-то: "Умер Соловцов50... Оч. болен Толстой... Я привез "Детей Ванюшина"...
Я в Ялте?
31 янв. Чехов кому-то: "Осенью"51 Бунина написано несвободно..."
Я в Птб.? Предложение Куприна Мусе Давыдовой?
Февраль. Чехов кому-то: "Горький в Крыму" (кажется, у Токмаковых, на даче "Нюра"). Я в Одессе. Приезд туда "молодых" Андреевых (в конце февраля). <...>
24 марта, Чехов: "В Ялту приезжают Бунин и Нилус52". С нами в Ялте был Телешов. Нилус писал портрет Чехова.- Художник Ярцев53, Варв. Конст. Харкеевич. Привезли больную Книппер.
Июль. Я под Одессой, на даче Гернета (есть запись).
Когда Вера Климович?
В сентябре: умер Зола; в Одессе чума. Очевидно, это тогда (в августе, вероятно) уплыл от чумы на пароходе из Одессы в Ялту.
Чехов, 26 сент.: "Был Куприн, женатый на Давыдовой. Жена беременна".
20 дек., Чехов: "На дне" имело большой успех". Я был на первом представлении. Был весь конец осени в Москве? Макс Ли? "Белый Негр"?
Карзинкин издал мои "Новые стихотворения". 2 1/2 часа. Моя беленькая каморка в мазанке под дачей. В окошечко видно небо, море, порою веет прохладным ветром. Каменистый берег идет вниз прямо под окошечком, ветер качает на нем кустарник, море весь день шумит; непрестанно понижающийся и повышающийся шум и плеск. С юга идут и идут, качаются волны. Вода у берегов зеленая, дальше синевато-зеленая, еще дальше - лиловая синева. Далеко в море все пропадает и возникает пена, белеет, как чайки. А настоящие чайки опускаются у берега на виду и качаются, качаются, как поплавки. Иногда две-три вдруг затрепещут острыми крыльями, с резким криком взлетят и опять опустятся. <...>
1903
1 янв., Чехов: "Бунин и Найденов54 в Одессе. Их там на руках носят". Мы с Н. Жили в "Крымск. гост." - Федоров и Лиза Дитерихс.
1 февр., Чехов: "Андреева "В тумане" хорошая вещь". Когда Андреев рассказывал мне тему этого рассказа?
16 февр., Чехов: "Бунин почему-то в Новочеркасске55". Я был там у матери и Маши.
Март - я в Ялте.
14 марта, Чехов: "Тут M-me Голоушева56". Я там с Федоровым и Куприным.
В начале апреля я с Федоровым уплыл в Одессу. Чехов: "Куприн тоже уехал в Птб." (кажется, в Ялте был и Андреев).
Когда Елена Васильевна?
9 апреля я уплыл из Одессы в Константинополь.
Где я весной и летом? В Огневке? Летом, конечно, в Огневке, переводил "Манфреда".
Конец сентября - я в Москве: Чехов из Ялты сестре (или Книппер?): "Скажи Бунину..."
В октябре - я тоже в Москве: Чехов 28 октября: "Бунину и Бабурину привет". Бабурин - Найденов.
<...> Мы познакомились с ним вскоре после того, как на него свалилась слава,- именно свалилась,- быстро стали приятелями, часто виделись, часто вместе ездили - то в Петербург, то на юг, то за границу... В нем была смесь чрезвычайной скрытности и чисто детской наивности. <...>
Любочка?
Декабрь - я в Москве, последние встречи с Чеховым. Репетиции "Вишневого сада". Макс Ли. (В номерах Гунста первая ночь - в это время или раньше?) Тут, кажется, "Чернозем".
24 дек. мы с Найденовым уехали в Ниццу. Макс с нами - до Варшавы. Мы в Вену, она в Берлин.
1905
"Ксения", 18 октября 1905 года.
Жил в Ялте, в Аутке, в чеховском опустевшем доме, теперь всегда тихом и грустном, гостил у Марьи Павловны. Дни все время стояли серенькие, осенние, жизнь наша с М. П. и мамашей (Евгенией Яковлевной) текла так ровно, однообразно, что это много способствовало тому неожиданному резкому впечатлению, которое поразило нас всех вчера перед вечером, вдруг зазвонил из кабинета Антона Павловича телефон, и, когда я вошел туда и взял трубку, Софья Павловна57 стала кричать мне в нее, что в России революция, всеобщая забастовка, остановились железные дороги, не действует телеграф и почта, государь уже в Германии - Вильгельм прислал за ним броненосец. Тотчас пошел в город - какие-то жуткие сумерки, и везде волнения, кучки народа, быстрые и таинственные разговоры - все говорят почти то же самое, что Софья Павловна. Вчера стало известно, уже точно, что действительно в России всеобщая забастовка, поезда не ходят... Не получили ни газет, ни писем, почта и телеграф закрыты. Меня охватил просто ужас застрять в Ялте, быть ото всего отрезанным. Ходил на пристань - слава богу, завтра идет пароход в Одессу, решил ехать туда.
Нынче от волнения проснулся в пять часов, в восемь уехал на пристань. Идет "Ксения". На душе тяжесть, тревога. Погода серая, неприятная. Возле Ай-Тодора выглянуло солнце, озарило всю гряду гор от Ай-Петри до Байдарских Ворот. Цвет изумительный, серый с розово-сизым оттенком. После завтрака задремал, на душе стало легче и веселее. В Севастополе сейчас сбежал с парохода и побежал в город. Купил "Крымский вестник", с жадностью стал просматривать возле памятника Нахимову. И вдруг слышу голос стоящего рядом со мной бородатого жандарма, который говорит кому-то в штатском, что выпущен манифест свободы слова, союзов и вообще всех "свобод". Взволновался до дрожи рук, пошел повсюду искать телеграммы, нигде не нашел и поехал в "Крымский вестник". Возле редакции несколько человек чего-то ждут. В кабинете редактора (Шапиро) прочел наконец манифест! Какой-то жуткий восторг, чувство великого события.
Сейчас ночью (в пути в Одессу) долгий разговор с вахтенным на носу. Совсем интеллигентный человек, только с сильным малороссийским акцентом. Настроен крайне революционно, речь все время тихая, твердая, угрожающая. Говорит не оборачиваясь, глядя в темную равнину бегущего навстречу моря.
Одесса, 19 октября.
Возле Тарханкута, как всегда, стало покачивать. Разделся и лег, волны уже дерут по стене, опускаются все ниже. Качка мне всегда приятна, тут было особенно - как-то это сливалось с моей внутренней взволнованностью. Почти не спал, все возбужденно думал, в шестом часу отдернул занавеску на иллюминаторе: неприязненно светает, под иллюминатором горами ходит зеленая холодная вода, из-за этих гор - рубин маяка Большого Фонтана. Краски серо-фиолетовые; рассвет, и эти зеленые горы воды, и рубин маяка. Качает так, что порой совсем кладет.
Пристали около восьми, утро сырое, дождливое, с противным ветром. В тесноте, в толпе, в ожидании сходен, узнаю от носильщиков, кавказца и хохла, что на Дальницкой убили несколько человек евреев,- убили будто бы переодетые полицейские, за то, что евреи будто бы топтали царский портрет. Очень скверное чувство, но не придал особого значения этому слуху, может и ложному. Приехал в Петербургскую гостиницу, увидал во дворе солдат. Спросил швейцара: "Почему солдаты?" Он только смутно усмехнулся. Поспешно напился кофию и вышел. Небольшой дождь, сквозь туман сияние солнца - и все везде пусто: лавки заперты, нет извозчиков. Прошел, ища телеграммы, по Дерибасовской. Нашел только "Ведомости градоначальства". Воззвание градоначальника,- призывает к спокойствию. Там и сям толпится народ. Очень волнуясь, пошел в редакцию "Южного обозрения". Тесное помещение редакции набито евреями с грустными серьезными лицами. К стене прислонен большой венок с красными лентами, на которых надпись: "Павшим за свободу". Зак, Ланде (Изгоев). Он говорит: "Последние дни наши пришли".- "Почему?" - "Подымается из порта патриотическая манифестация. Вы на похороны пойдете?" - "Да ведь могут голову проломить?" "Могут. Понесут по Преображенской".
Пока пошел к Нилусу. Вдоль решетки городского сада висят черные флаги. С Нилусом пошел к Куровским. Куровский (который служит в городской управе) говорит, что было собрание гласных думы вместе с публикой и единогласно решили поднять на думе красный флаг. Флаг подняли, затем потребовали похоронить "павших за свободу" на Соборной площади, на что дума опять согласилась.
Когда вышел с Куровским и Нилусом, нас тотчас встретил один знакомый, который предупредил, что в конце Преображенской национальная манифестация уже идет и босяки, приставшие к ней, бьют кого попало. В самом деле, навстречу в панике бежит народ.
В три часа после завтрака у Буковецкого58 узнали, что грабят Новый базар. Уже образована милиция, всюду санитары, пальба... Как в осаде, просидели до вечера у Буковецкого. Пальба шла до ночи и всю ночь. Всюду грабят еврейские магазины и дома, евреи будто бы стреляют из окон, а солдаты залпами стреляют в их окна. Перед вечером мимо нас бежали по улице какие-то люди, за ними бежали и стреляли в них "милиционеры". Некоторые вели арестованных. На извозчике везли раненых. Особенно страшен был сидевший на дне пролетки, завалившийся боком на сиденье, голый студент - оборванный совсем догола, в студенческой фуражке, набекрень надетой на замотанную окровавленными тряпками голову.
20 октября.
Ушел от Буковецкого рано утром. Сыро, туманно. Идут кухарки, несут провизию, говорят, что теперь все везде спокойно. Но к полудню, когда мы с Куровским хотели пойти в город, улицы опять опустели. С моря повсюду плывет густой туман. Возле дома Городского музея, где живет Куровский,- он хранитель этого музея,- в конце Софийской улицы поставили пулемет и весь день стучали из него вниз по скату, то отрывисто, то без перерыва. Страшно было выходить. Вечером ружейная пальба и стучащая работа пулеметов усилилась так, что казалось, что в городе настоящая битва. К ночи наступила гробовая тишина, пустота. Дом музея - большой, трехэтажный - стоит на обрыве над портом. Мы поднимались днем на чердак и видели оттуда, как громили в порту какой-то дом. Вечером нам пришло в голову, что, может быть, придется спасаться, и мы ходили в огромное подземелье, которое находится под музеем. Потом опять ходили на чердак, смотрели в слуховое окно, слушали: туман, влажные силуэты темных крыш, влажный ветер с моря и где-то вдали, то в одной, то в другой стороне, то поднимающаяся, то затихающая пальба.
21 октября.
Отвратительный номер "Ведомостей одесского градоначальства". В городе пусто, только санитары и извозчики с ранеными. Везде висят национальные флаги.
В сумерки глядели из окон на зарево - в городе начальство приказало зажечь иллюминацию. Зарево и выстрелы.
22 октября.
От Буковецкого поехал утром в Петербургскую гостиницу. Извозчик говорил, что на Молдаванке евреев "аж на куски режут". Качал головой, жалел, что режут многих безвинно-напрасно, негодовал на казаков, матерно ругался. Так все эти дни: все время у народа негодование на "зверей казаков" и злоба на евреев.
Солнце, влажно пахнет морем и каменным углем, прохладно.
В полдень пошел к Куровскому - город ожил, принял совсем обычный вид: идут конки, едут извозчики...
Часа в три забежала к кухарке Куровских какая-то знакомая ей баба, запыхаясь, сообщила, что видела собственными глазами - идут на Одессу парубки и дядьки с дрючками, с косами; будто бы приходили к ним нынче утром,- ходили по деревням и по Молдаванке,- "политики" и сзывали делать революцию. Идут будто и с хуторов, всё с той же целью - громить город, но не евреев только, а всех.
Куровский говорит, что видел, как ехал по Преображенской целый фургон солдат с ружьями,- возле гостиницы "Империаль" они увидали кого-то в окне, остановили фургон и дали залп по всему фасаду.
- Я спросил: по ком это вы? - "На всякий случай". Говорят, что нынче будет какая-то особенная служба в церквах - "о смягчении сердец".
Был художник Заузе и скульптор Эдвардс. Говорили:
- Да, с хуторов идут...
- На Молдаванке прошлой ночью били евреев нещадно, зверски...
По Троицкой только что прошла толпа с портретом царя и национальными флагами. Остановились на углу, "ура", затем стали громить магазины. Вскоре приехали казаки - и проехали мимо, с улыбками. Потом прошел отряд солдат - и тоже мимо, улыбаясь.
"Южное обозрение" разнесено вдребезги,- оттуда стреляли...
Заузе рассказывал: ехал вчера на конке по Ришельевской. Навстречу толпа громил, кричат: "Встать, ура государю императору!" И все в конке подымаются и отвечают:
"Ура!" - сзади спокойно идет взвод солдат.
Много убито милиционеров. Санитары стреляют в казаков, и казаки убивают их.
Куровский говорит, что восемнадцатого полиция была снята во всем городе "по требованию населения", то есть думой по требованию ворвавшейся в управу тысячной толпы.
В городе говорят, что на слободке Романовке "почти не осталось жидов!".
Эдвардс говорил, что убито тысяч десять.
Поезда все еще не ходят. Уеду с первым отходящим.
Сумерки. Была сестра милосердия, рассказывала, что на слободке Романовке детей убивали головами об стену; солдаты и казаки бездействовали, только изредка стреляли в воздух. В городе говорят, что градоначальник запретил принимать депешу в Петербург о том, что происходит. Это подтверждает и Андреевский (городской голова).
Уточкин59,- знаменитый спортсмен,- при смерти; увидал на Николаевском бульваре, как босяки били какого-то старика-еврея, кинулся вырывать его у них из рук... "Вдруг точно ветерком пахнуло в живот". Это его собственное выражение. Подкололи его "под самое сердце".
Вечер. Кухарка Куровских ахает, жалеет евреев, говорит: "Теперь уже все их жалеют. Я сама видела - привезли их целые две платформы, положили в степу - от несчастные, господи! Трусятся, позамерзли. Их сами козаки провожали, везли у приют, кормили хлебом, очень жалели..."
Русь, Русь!
1906
Глотово (Васильевское). 14 мая 1906 года. Начинается пора прелестных облаков. Вечера с теплым ветром, который еще веет как бы несколько погребной сыростью недавно вышедшей из-под снега земли, прелого жнивья. На востоке, за Островом, смутные, сливающиеся с несколько сумрачным небом облачные розоватые горы. Темнеет - в Острове кукушка, за Островом зарницы. И опять, опять такая несказанно-сладкая грусть от этого вечного обмана еще одной весны, надежд и любви ко всему миру (и к себе самому), что хочется со слезами благодарности поцеловать землю. Господи, Господи, за что Ты так мучишь нас!
Из окна кухни блестели куриные кишки - петух сорвался с места и, угнув голову, быстро, мелко, деловито подбежал, сердито рвет, клюет, отматывает кишку от кишки. Отбежал - и опять набежал, роет.
16 июня 1906 г. Ефремов.
Переезд с подворья Моргунова в дом Проселкова, который мы сняли весь за 18 рублей в месяц. От Моргунова впечатление гнусное. Двор в глубоком сухом навозе. Мрачная опухшая старуха, мать хозяина, в валенках... Такие горластые петухи, каких, кажется, нет нигде, кроме постоялых дворов.
Вечером в городском саду. Есть кавалеры и девицы с подвязанными гусками зубы болят. Некоторые из девиц перед отправлением в сад моют полы, корову доят, а в саду для них гремит кекуок.
1907
До середины января я в Васильевском. Потом в Москве.
Вечер в Воронеже?
Сборники "Новое слово", Крашенинникова. Я их редактор. В феврале был в Птб. Зачем? Потом Москва. Вечер в Консерватории, читал "Джордано Бруно" и другое. Приезд Федорова. "Стена" Найденова (?).
Во второй половине февраля уехал в Васильевское. В марте возвратился и ездил в Птб. Зачем?
10 апр. отъезд с Верой в Палестину60.
Возвратились в конце мая.
23 апреля 1907 г.
На пути из Хеврона, в темноте, вдали огни Иерусалима. Часовня Рахили при дороге. Внутри висят фонарь, лампа и люстра с лампадками. Но горит, трещит только одна из них. Старик Шор зашел за большую гробницу, беленную мелом, прислонился к стене и начал, качаясь, молиться.
Наш извозчик еврей из Америки. Когда вышли, услыхали крик в темноте возле нашей повозки: он чуть не подрался с каким-то проезжим, дико ругался, не обращал ни малейшего внимания на гробницу своей праматери.
6 мая 1907 г.
В час дня от ст. Raijak. Подъем. Среди голых гор дико-кирпичного цвета. Вдоль пути шум потока, деревья в зелени. Идет дождь. Все время теснина. Высоко на горах точно развалины крепостей.
1 ч. 45 м., ст. Serehaya. Зеленая покатая круглая равнина. Деревья, посевы, деревни с плоскими глиняными крышками. Кругом горы. Сзади огромная голая гора на фоне дождевой тучи и далекая лиловая гора. Возле станции, налево, тоже горы, дико-фиолетовые, в пятнах снега. Прохладно, скоро перевал.
По долине в зеленых посевах. Справа глиняные холмы. Слева скалистые горы. Впереди - исполинский величавый кряж - серебро с чернью. Перевалы пошли вниз...
Спуск. Земля ? кирпично-глинистая. В посевах - женщины в чем-то цвета мака.
Ст. Zebdani, вся в садах. Женщины в шароварах, в синих юбках и туфлях, на головы накинуты куски темно-лиловой материи.
3 ч. 15 м. Ст. Aiu Fijeh. Поразительная гора над нею. Сады. Перед станцией большие ?
горы, каменно-серо-красноватые.
Тронулись. Теперь кругом горы даже страшные. Шумит зелено-мутная река. Мы едем - и она быстро бежит за нами.
Пошли сады, говорят - сейчас Дамаск.
4 ч. Дамаск.
Огромная долина среди гор, море садов, и в них - весь желто-<нрзб> город, бедный, пыльный, перерезанный серой, быстро бегущей мутно-зеленоватой Барадой, скрывающейся возле вокзала под землю. Остановились в Hotel Orient. После чая на извозчике за город. Удивительный вид на Дамаск. Я довольно высоко поднимался на один из холмов, видел низкое солнце и Гермон, а на юге, по пути к Ерусалиму, три сопки (две рядом, третья-дальше) синих, синих. Возвращались вдоль реки - ее шум, свежесть, сады.
7 мая, 9 ч. утра.
На минарете. Вся грандиозная долина и желто-кремовый город под нами. Вдали Гермон в снегу (на юго-западе). И опять стрижи - кружат, сверлят воздух. Город даже как бы светит этой мягкой глинистой желтизной, весь в плоских крышах, почти весь слитный. Безобразные длинные серые крыши галерей базара.
Потом ходили по этому базару. Дивный фон. Встретили похороны. Шор записал мотив погребальной песни, с которой шли за гробом.
Магазин Nassan'a.
В 3 часа поехали за город. Пустыни, глиняное кладбище. Большая мечеть-смесь прекрасного и безобразного, нового. Лучше всего, как всюду, дворы мечети. Зашли в гости к гиду.
Вечером на крыше отеля. Фиолетовое на Гермоне. Синева неба на востоке, мягкая, нежная. Лунная ночь там же. Полумесяц над самой головой.
8 мая.
Проснулся в 5. Выехали в 6.
Путь поразительно скучный - голые горы и бесконечная глинистая долина, камень на камне. Ни кустика, ни травки, ни единого признака жизни.
9 ч. 30. Пустыня, усеянная темно-серыми камнями. Вдали фигура араба в черной накидке.
10 ч. Строящаяся станция. Пока это только несколько белых шатров. Очень дико. Три солдата-араба в синем, два бедуина, зверски черных, в полосатых (белое и коричневое) накидках, в синих бешметах, в белых покрывалах, на голове схваченных черными жгутами, босые. Потом опять глинистая пашня, усыпанная камнями. Порой тощий посев. Пашут на волах. И все время вдали серебро с чернью - цепь гор в снегу с Гермоном над ними. Нигде ни капли воды.
2 часа. Туннель. Потом все время спуск в ущелье, среди серо-желто-зеленоватых гор и меловых обрывов, вдоль какой-то вьющейся речки, по берегам которой розовые цветы дикого олеандра (дафля по-арабски) и еще какие-то дикие, голубые. Поезд несется шибко. Жарко, весело, речка то и дело загорается серебром.
6 часов. Самак. Пустынно, дико, голо, просто.
Нашли лодку с 4 гребцами (за 10 фр.). Пройдя по совершенно дикарской и кажущейся необитаемой глиняной деревушке, вышли к озеру. Скромный, маленький исток Иордана. Озеро бутылочного цвета, кругом меланхолические, коричневые в желтых пятнах горы. Шли сперва на веслах, потом подняли парус. Стало страшно ветер в сумерках стал так силен, что каждую минуту нас могло перевернуть.
В Тивериаде отель Гросмана, оказалось, весь занят. Пошли ночевать в латинский монастырь. После ужина - на террасе. Лунно, полумесяц над головой, внизу в тончайшей дымке озеро. Ночью в келье-номере было жарко. Где-то кричал козленок.
9 мая.
Утром на лодке в Капернаум. Когда подходили к нему (в десятом часу), стало штилеть, желто-серо-зеленые прибрежные холмы начали отражаться в зеркалах под ними зеленоватым золотом. Вода под лодкой зеленая, в ней от весел извиваются зеленые толстые змеи с серебряными поблескивающими брюхами.
Капернаум. Жарко, сухо, очаровательно. У берега олеандры. Развалины синагоги. Раскопки. Монах-итальянец.
Из Капернаума в Табху, на лодке же. Из гребцов один молодой красавец, другой похож на Петра Ал. в валяной ермолке. Тишина, солнце, пустынно. Холмы между Капернаумом и Табхой сожженные, желтоватые, кое-где уже созревший ячмень. Возле Табхи что-то вроде водяной мельницы, домишко в ячмене, на самом берегу эвкалипты и два кипариса, молодых, совсем черных. Озеро млеет, тонет в сияющем свете.
В странноприимном немецком доме. Полный штиль. У берегов на востоке четкая, смело и изящно-сильно пущенная полоса, ярко-зеленая, сквозящая. Ближе - водные зеркала, от отраженных гор фиолетово-коричневые. Несказанная красота!
Завтрак, сон.
Три часа, сильный теплый западный ветер, зеленое озеро, мягко клонятся в саду мимозы в цвету, пальмочка.
На террасу вышел работник в черной накидке на голове и черных жгутах по ней (на макушке), в одной синей рубахе, которую завернул ветер на голых ногах почти до пояса.
Сейчас около шести вечера, сидим на крыше. Ветер стал прохладней, ласковей. Воркуют голуби. Все кругом пустынно, задумчиво, озеро бутылочное, в ряби, которую, сгущая, натемняя, ветер гонит к холмам восточного прибрежья, из-за которых встало круглыми купами и отсвечивает в озере кремовое облако. Там, с тех холмов, сверг Христос в озеро стадо бесноватых свиней61. Возле нас на жестких буграх пасутся козы, какой-то табор, совсем дикий, проехал на великолепной белой кобылице бедуин.
10 мая.
Утром в шесть часов купался. Бродяга с обезьяной. Приехал Шор. В девять выехали из Тапхи. Издали видел Магдалу. Дорога из Магдалы в Тивериаду идет вдоль берега. По ней часто ходил Христос в Назарет. Черные козы.
В Тивериаде очень жарко.
После завтрака выехали в Назарет. Гер Антон, милый Ибрагим. Подъем, с которого видно все озеро и Тивериада. На востоке синева туч слилась с синевой гор, и в ней едва видными серебряными ручьями означается Гермон. Перевал и снова подъем. Фавор слева, круглый, весь покрытый лесом. Длинная долина, посевы.
Кана. Кактусы, гранаты в цвету, фиговые деревья, женщины в кубовых платьях. Кана в котловине и вся в садах.
Подъем, снова долина, снова подъем, огромный вид на долину назад. Потом котловина Назарета. Отель "Германия". Мальчик-проводник в колпачке на макушке. Церковь и дом Богородицы. Потом лунная ночь.
11 мая.
Утром из Назарета. Необъятная долина и горы Самарии. Потом подъем, ехали дубовым лесом. Снова долина, и вдалеке уже полоса моря.
Удивительный цвет залива в Кайфе сквозь пальмы. В четыре на Кармель. Вид с крыши монастыря Ильи, виден Гермон. Лунный вечер,- это уже возвратясь в Кайфу,- ходил за вином.
12 мая.
Рано утром на пароходе. Жарко, тяжелое солнце. До Порт-Саида сто франков. В три часа снова Яффа. Опять Хаим и кривой. Закат во время обеда.
13 мая. Порт-Саид.
Купил костюм. В час из Порт-Саида, в экспрессе на Александрию. Озеро Мензалех. Вдали все розовое, плоский розовый мираж. В шестом часу Каир пыльно-песчаный, каменистый, у подножия пустынного кряжа Мокатама.
Вечером на мосту. Сухой огненный закат, пальма, на мосту огни зеленоватые, по мосту течет река экипажей.
Ночью почти не спал. Жажда, жара, москиты. В час ночи ходил пить в бар. Проснулся в пять. К пирамидам. Туман над Нилом. Аллея к пирамидам - они вдали, как риги, цвета старой соломы. Блохи в могильниках за пирамидами. На возвратном пути Зоологический.
Вечером в цитадели. Новая, но прелестная мечеть. Вид на Каир, мутный и пыльный, ничтожный закат за великой Пирамидой.
15 мая.
Выехали в семь с половиной часов утра. Равнина. Рамле. Александрия. "Император Николай Второй". Все загружено русскими богомольцами из Палестины. Та же каюта.
16 мая, утром, в Средиземном море.
Опять эта поразительная сине-лиловая, густая, как масло, вода, страшно яркая у бортов.
Вчера вечером страшная резня кинжалами на палубе (самаркандские евреи).
Четыре часа. Слева волнистые линии Крита, в дымке. У подножия - светлый туман.
1908
24 апр. Так холодно, что полушубок.
29 апр. Холод, весь день дождь. Но все зелено и соловьи.
15 мая. Белые облака яблочного цвета с розовым оттенком на фоне нежной зелени. Во всех комнатах запах ландышей.
1909
26 мая 1909 г.
Перед вечером пошли гулять. Евгений, Петя и дьяконов сын пошли через Казаковку ловить перепелов, мы с Колей62 в Колонтаевку. Лежали в сухом ельнике, где сильно пахло жасмином, потом прошли луг и речку, лежали на Казаковском бугре. Теплая, слегка душная заря, бледно-аспидная тучка на западе, в Колонтаевке цоканье соловьев. Говорили о том, как бедно было наше детство - ни музыки, ни знакомых, ни путешествий... Соединились с ловцами. Петя и дьяконов сын ушли дальше, Евгений остался с нами и чудесно рассказывал о Доньке Симановой и о ее муже. Худой, сильный, как обезьяна, жестокий, спокойный. "Вы что говорите?" И кнутом так перевьет, что она вся винтом изовьется. Спит на спине, лицо важное и мрачное, "кляп на животе, как двустволка". Потом перешли к мужицкой нищете, грязи, к мужицкому бессмысленному и грубому разврату с женами, следствие которого невероятное количество детей. "Конечно, каждую ночь. А то как же? Потушат огонь, сейчас за подол и пошел чесать..." Да, я пишу только сотую долю того, что следовало бы написать, но чего не вытерпит ни одна бумага в мире. Еще Евгений рассказывал, как какой-то новосельский мужик привязывал свою жену, всю голую, за косу к перемету и драл ее вожжами до потери сознания.
11 июня 1909 г., возвратясь из Скородного.
Утро, тишина, мокрая трава, тень, блеск, птицы и цветы. Преобладающий тон белый. Среди него лиловое (медвежьи ушки), красное (кашка, гвоздика, иначе Богородицына трава), желтое (нечто вроде желтых маргариток), мышиный розовый горошек... А в поле, на косогоре, рожь ходит зыбью, как какой-то великолепный сизый мех, и дымится, дымится цветом.
21 июня 1909 г.
Полмесяца грозы и холодные ливни, вчера и нынче первые хорошие дни.
Поразительная лунная ночь, светлый дым, туман в саду и на огороде, все мокро, коростель; под Колонтаевкой, на лугу - густой белый слой тумана. Двенадцатый час, на северо-востоке уже затеплилась розоватая Капелла, играет зеленым и красным. Петухи.
У лавочника Сафонова на ковре над постелью был изображен тигр, тело в профиль, морда en face - и подпись:
Ягуар, краса лесов,
Чует близость стаи псов.
Плотники часто пакостят при постройке домов: разозлятся на хозяина и вобьют, например, гвоздь от гроба под лавкой в переднем углу, а хозяину после того все покойники будут мерещиться.
1911
14 мая, село Васильевское-Глотово.
Приехали одиннадцатого.
Нынче прохладно. Еще по-ранневесеннему кричат грачи в глотовском саду на старых голых березах. Наш сад одевается. Зелень свежая, густая, мягкая даже на вид. На яблонях еще видны ветви,- не совсем еще опушились зеленью, особенно мягкой и сероватой (по сравнению с более зеленой и гораздо более яркой на кленах). Кисти сирени уже серо лиловеют. Густая трава усыпана голубенькими цветочками.
Весь день трезвонят на колокольне - лавочник Ив. Лаврентич нанял мальчишек и велел звонить с утра до вечера, чтобы прошел слух, что он, новый староста, чтит царские дни. Безобразит церковь,- обивает стены железом дикого цвета. <...>
Как дьявольски густы у некоторых мужиков бороды исподнизу! Что-то зоологическое, древних времен.
Царствие божье, радость внутри нас самих. Для радости порою надо удивительно мало. Бывало, в гимназии, зацепится у учителя панталона за заднее ушко штиблета,- какой смех!
20 мая 1911 г.
Молились о дожде мужики, потом Бахтеяров, было отдание Пасхи, Вознесение по целым дням трезвон на колокольне. Так и свяжется в воспоминании эта весна с этим тре-звоном. И станет все милым, грустным, далеким, невозвратным.
Был довольно молодой мужик из Домовин. Говорит, был 14 лет в Киеве, в Лавре, и хвастается: "выгнали за девочек, игумен поймал за работой... Я провиненный монах, значит". Почему хвастается? Думаю, что отчасти чтобы нам угодить, уверен, что это должно нам очень нравиться. Вообще усвоил себе (кому-то на потеху или еще почему-то?) манеру самой цинической откровенности. "Что ж, значит, ты теперь так и ходишь, не работаешь?" - "Черт меня теперь заставит работать!" В подряснике, в разбитых рыжих сапогах, женский вид, с длинными жидкими волосами,- и моложавость от бритого подбородка (одни русые усы). Узкоплеч и что-то в груди - не то чахоточный, не то слегка горбатый. "Нет ли, господа, старенькой рубашечки, брючишек каких-нибудь?" Я подарил ему синюю косоворотку. Преувеличенный восторг. "Ну, я теперь надолго житель!"
Ездили недавно в Скородное. Как чудесно! Был жаркий день, и какая свежесть и густота трав и зелени деревьев, какая прелесть полураспустившихся дубков! Великое множество мелких желтеньких цветов,- целые поляны ярко-желтые,- и желтых лилий, а больше всего все искраплено какими-то голубенькими, вроде незабудок. И уже много лиловых медвежьих ушек на их высоких стеблях.
Как-то вечером гуляли в Острове. Левитановские мягко-лиловые тучки, нежно-алые краски на закатном небе. И прелесть соединения свежести, сочности молодой зелени с запахом прошлогодней листвы. Необыкновенно тонкое время.
Вчера холод, осенние тучи. Ночь ледяная, с золотой крупной Венерой над закатом, с молодым месяцем.
Нынче ясно, весело, но ветрено и холодно.
Карпушка говорит вместо фокстерьер - фокстерьерц. Конечно, это гораздо более по-русски.
28 мая 1911 г.
Все последние дни лил дождь, холод ужасный.
Сейчас пять часов, резко потеплело. Заходила огромная лилово-синяя туча с юга, гремел гром. Против солнца она стала металлической, зелень сада на ее фоне необыкновенна. Мы с Колей смотрели к югу от людской. Глотовский сад, бахтеяровский, зеленая долина под Колонтаевкой - все образовывало чудеснейший пейзаж, теплый, весенний. Зелень кленов яркая, лозин и берез - нежная, бледная; на зеленях возле Колонтаевки - чуть синеватый налет. Прелестная серебристость старых тополей в лугу под глотовской усадьбой.
- Карпушка, а ты знаешь, что такое пейзаж?
Молчит.
- Ну что ж ты молчишь? Немой, что ли? Что такое пейзаж?
- А я знаю?
- Ну, все-таки? Помолчав:
- Лапша.
- Ты очумел!
- Ну матерком что-нибудь...
Стряпуха, его мать, ходила возле ограды, собирала в фартук желто-пуховых кривоногих утят, боясь нового дождя.
В церковной караулке часы часто останавливаются: мухи набиваются. Сторож бьет по ночам иногда черт знает что,- например, одиннадцать вместо двух.
5 июня 1911 г.
Настасья Петровна привезла в подарок Софье Петровне Ромашковой огромный белый платок, весь в черных изображениях черепов и костей, с черными надписями: "Святый Боже, Святый Крепкий".
Старуха Луковка; специальность обмывать покойников, быть при похоронах, и это уже давно, чуть не с молодости. "Сюжет для небольшого рассказа". На варке у нее одна овца. Хороша жизнь и овцы этой!
Мужик с култышкой (уродливый большой палец) и узким когтем вместо ногтя.
Ярыга, циник печник.
Дворянская близость с дворовыми и усвоенная, конечно, от них, дворовых, манера потешаться над собой, забавлять собой.
7 июня.
Приехал Юлий.
Первый хороший день, а то все лютые холода и проливные дожди.
8 июня.
Юлий привез новость - умер ефремовский дурачок Васька. Похороны устроили ему ефремовские купцы прямо великолепные. Всю жизнь над ним потешались, заставляли дрочить и покатывались со смеху, глядели, как он "старается",- а похоронили так, что весь город дивился: великолепный гроб, певчие... Тоже "сюжет".
Монахиня, толстая старуха, белое лицо обрезано черным клобуком; в очках, в новых калошах.
20 июня.
Третий день хорошая погода.
Вчера ездили кататься на Знаменское. Лощинки, бугор, на бугре срубленный лес, запах костра. Два-три уцелевших дерева, тонких, высоких; за листвой одного из них зеркальная луна бобом (половинкой боба). Ехали назад мимо знаменского кладбища - там старики Рышковы и уже Валентин с ними. А на кладбище возле Знаменской церкви - наши: дед, бабка, дядя Иван Александрович, на которого я, по словам матери, будто бы разительно похож.
Нынче опять катались, на Жадовку. Долгий разговор с Натахой о крепостной, старинной жизни. Восхищается.
3 июля.
Изумительно - за все время, кажется, всего два-три дня хороших. Все дождь и дождь.
Ездили с Юлием и Колей в Слободу.
Нынче опять был дождь, хотя клонит, видимо, на погоду. Сейчас 6 часов, светло и ветрено, по столу скользят свет и тени от палисадника. Речка в лугу как огромное ослепительное, золотое зеркало. Только что вернулись от Таганка, стовосьмилетнего старика. Весь его "корень" - богачи, но грязь, гнусность, нищета кирпичных изб и вообще всего их быта ужасающие. Возвращаясь, заглянули в избу Донькиной старухи - настоящий ужас! И чего тут выдумывать рассказы достаточно написать хоть одну нашу прогулку.
Мужики "барские" называют себя, в противовес однодворцам, "русскими". Это замечательно.
Таганок63 милый, трогательный, детски простой. За избой, перед коноплями, его блиндаж; там сани, на которых он спит, над изголовьем шкатулочка, где его старый картуз, кисет. Когда пришел, с трудом стащил перед нами шапку с голой головы. Легкая белая борода. Трогательно худ, опущенные плечи. Глаза без выражения, один, левый, слегка разодран. Темный цвет лица и рук. В лаптях. Ничего общего не может рассказать,- только мелкие подробности. Живет в каком-то другом, не нашем мире. О французах слабо помнит - "так,- как зук находит". Ему не дают есть, не дают чаю,- "ничтожности жалеют", как сказал Григорий.
Говорит с паузами, отвечает не сразу.
- Что ж, хочется еще пожить?
- А бог ё знает... Что ж делать-то? Насильно не умрешь.
- Ну, а если бы тебе предложили прожить еще год или, скажем, пять лет? Что бы ты выбрал?
- Что ж мне, ее приглашать, смерть-то? (И засмеялся, и глаза осмыслились.) Она меня не угрызет. Пускай кого помоложе, а меня она не угрызет - вот и не идет.
- Так как же? Пять лет или год?
Думает. Потом нерешительно:
- Через пять-то годов вошь съест...
15 июля.
Уже дней десять - и без перерыва - дождь.
Я уже с неделю болен - насморк, бронхит. Вообще, когда же это кончится, мое самоубийство, летняя жизнь в Васильевском?
Нынче Кирики, престольный праздник, ярмарка. Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси - деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.
Еще: худой, весь изломанный, без задницы, один кострец высоко поднят, разлапые ноги в сгнивших лаптях. Невероятно мерзки и грязны рубаха и мешок, и то и другое в запекшейся крови. В мешке куски сального недоваренного мяса, куски хлеба, сырые бараньи ребра. Возле него худой мальчишка, остроухий, рябой, узкие глазки. Весело: "Подайте, папашечки!" Еще: малый, лет двадцати пяти, тоже рябой и веселый. Сказал про одного нищего, сидевшего на земле, у которого ноги в известковых ранах, залепленных подорожником, и в лиловых пятнах: "Ето считается по старинному заведению проказа". Потом все нищие деловито двинулись на ярмарку. Прокаженный поехал, заерзал задницей по земле.
Кирюшка рассказывает, что его родственник, "Трегубый", уже лет двадцать пьет, собирая на Иерусалим. Говорят, что в Рождестве ребята страшно франтят и пьют? "По двадцати целковых сапоги. Теперь новый народ пошел!"
Мужик на ярмарке, держа елозившего у него под мышкой в мешке поросенка, целый час пробовал губные гармонии и ни одной не купил. Веселый, ничуть не смутился, когда торгаш обругал его.
Грязь страшная. Сейчас, после полдня, опять дождь. На гумне пахнет теплой и сырой землей и "бздюкой".
Для рассказа: бородатый, глаза блестящие, забитый курносый нос, говорит, говорит и налезает на человека.
19 июля.
Вчера и нынче первые хорошие дни, нынче особенно. Тихо, розоватое солнце сквозь голубой сухой тонкий туман.
Шесть часов. Все стало еще краснее от этого тумана. Река в лугу течет золотым красноватым пламенем.
Половина восьмого. Солнце в аспидной мути, малиново-огненное (особенно сквозь ветки палисадника).
Без двадцати восемь. Совсем помутнело, малиновое.
Юлий и Коля уехали в Ефремов, Софья в Орел.
29 июля 1911 г.
Все время отличная погода.
Ездили с Юлием на Бутырки. О, какое грустное было мое детство! Глушь, Николай Осипович64, мать...
25-го уехал Юлий.
Идешь вечерком к Пескам - из-за Острова большая луна, сперва малиновая, потом оранжевая, и все прозрачнее и прозрачнее.
Вчера вечером катались (с Верой и Колей), к лугам на Предтеченево. Что за ночь была! И вообще какое прелестное время - начало августа! Юпитер низко на юге. Капелла на севере. Лозинки вдоль дороги, за ними луна. Слева, сзади чуть алеющий закат, бледно-бледно-синие, необыкновенной красоты облака. Справа жнивье, бледное в лунном свете, телесного цвета. Рисового цвета ряды. Думал о поздней осени: эти луга, очень высокая луна, тонкий туман в лугах... Потом с грустью вспомнил Бутырки, ужин, самоцветные глаза собак под окнами... отец ложится спать под окнами в телегу...
Нынче Вера уехала в Лазавку.
Перед вечером опять было оранжево-золотое солнце и оранжево-золотой блеск в реке.
Сейчас 10 часов. Луна уже высоко, но она на каком-то непрозрачном небосклоне. Ночь вообще странная - тени от меня нет. Луна очерчивается на этом небосклоне розово-желтым, без блеску диском.
Лежали с Колей на соломе. О Петре Николаевиче - как интересна психика человека, прожившего такую изумительно однообразную и от всех внутренне сокровенную жизнь! Что должен чувствовать такой человек?. Все одно и то же дожди, мороз, метель, Иван Федоров... Потом о Таганке: какой редкий, ни на кого не похожий человек! И он - сколько этого однообразия пережил и он! За его век все лицо земли изменилось, и как он одинок! Когда умерли его отец и мать? Что это были за люди? Все его сверстники и все дети их детей уже давно-давно в земле... Как он сидел вчера, когда мы проходили, как головой ворочал! Сапсан! Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию. Чем больше жизнь, тем больше, страшней должна казаться смерть. В 80 лет можно надеяться до 100 дожить. Но в 100? Больше не живут, смерть неминуема. А при таком долголетии как привыкает человек жить! <...>
30 июля.
Сейчас, перед обедом, ходили через деревню на кладбище. Пустое место среди изб - бугры глины, битого кирпича, заросшие лебедою, репьями. Двор Пальчикова, подсолнечники на гумне.
Кладбище все в татарках, ярких, темно-лиловых и розовых (другого сорта). И уже приметы осени - уже есть татарки засохшие, из одного шелковистого серого пуха, который будет осенью летать. В картофеле еще есть цветы. По валам чернобыльник.
"Наглый хохот черных женщин. Спросите ее об ее имени - хохот и вранье". Это из Гончарова. То же самое и в русской деревне.
"Голубое небо с белым отблеском пламени". Очень хорошо.
"Если вы ничего не знаете о жизни, что же вы можете знать о смерти?" Конфуций65. <...>
2 августа 1911 г.
Погода непрерывно чудесная. Особенно хороши лунные ночи. Вчера, от половины десятого, с час гулял. Обошел весь сад. Уже кое-где хрустит под ногами точно поджаренная листва, чуть пахнет яблоками (хотя их нет), корой, дымком, кое-где тепло, кое-где свежесть. Просветы между стволами на валу. Стоял у шалаша. Какой чудесный пролет на старое кладбище, на светлое поле! Светлый горизонт, розоватый. Сухая наглаженная солома кое-где блестит на земле.
На что похожи копны в поле? Обрывки цепи, гусеницы.
Страстное желание (как всегда в хорошую погоду) ехать. Особенно на юг, на море, на купанье.
8 августа.
Еду в Одессу, пишу под Киевом, в вагоне.
1912
9 мая 1912 г
Юлий, Митя и я ездили в Симонов монастырь. Потом в 5-м часу были у Тестова. Говорили о Тимковском, о его вечной молчаливой неприязни к жизни. Об этом стоит подумать для рассказа.
Ресторан был совершенно пустой. И вдруг - только для нас одних развеселый звон и грохот, кекуок.
19 мая. Глотово (Васильевское).
Приехали позавчера.
Пробыли по пути пять часов в Орле у Маши. Тяжело и грустно. Милая, старалась угостить нас. Для нас чистые салфеточки, грубые, серые; дети в новых штанишках.
Орел поразил убожеством, заброшенностью. Везде засохшая грязь, теплый ветер несет ужасную пыль. Конка - нечто совершенно восточное. Скучная жара.
От Орла - новизна знакомых впечатлений, поля, деревни, все родное, какое-то особенное, орловское; мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого.
В сумерках по Измалкову. У одной избы стоял мужик - огромный, с очень обвислыми плечами, с длинной шеей, в каком-то высоком шлыке. Точно пятнадцатое столетие. Глушь, тишина, земля.
Вчера перед вечером небольшой теплый дождь на сухую сизую землю, на фиолетовые дороги, на бледную, еще нежную, мягкую зелень сада. Ночью дождь обломный. Встал больным. Глотово превратилось в грязную, темную яму. После обеда пошли задами на кладбище. Возвращались по страшной грязи по деревне. Мужик покупал на улице у торгаша овечьи ножницы. Долго, долго пробовал, оглядывал, торгаш (конечно, потому, что надул в цене) очень советовал смазывать салом.
Мужик опять точно из древности, с густой круглой бородой и круглой густой шапкой волос; верно, ходил еще в извоз, плел лапти, пристукивал их кочедыгом при лучине.
Перед вечером пошли на луг, на мельницу. Там Абакумов со своими ястребиными глазами (много есть мужиков, похожих на Удельных Великих Князей). Пришел странник (березовский мужик). Вошел, не глядя ни на кого, и прямо заорал:
Придет время,66
Потрясется земля и небо,
Все камушки распадутся,
Престолы Господни нарушатся,
Солнце с месяцем примеркнут,
И пропустит Господь огненную реку
И поморит нас, тварь земную,
Михаил Архангел с небес сойдет,
И вострубит у трубы,
И возбудит всех мертвых от гроба,
И возглаголет:
Вот вы были-жили
Вольной волей,
В ранней обедне не бывали,
Поздние обедни прожирали:
Вот вам рай готовый,
Огни невгасимые!
Тады мы к матери сырой земле припадем
И слезно восплачем, возрыдаем.
(Я этот стих слыхал и раньше, немного иначе.)
Потом долго сидел с нами, разговаривал. Оказывается, идет "по обещанию" в Белгoрод (ударение делает на "город"), к мощам, как ходил и в прошлом году, дал же обещание потому, что был тяжко болен. Правда, человек слабый, все кашляет, борода сквозная, весь абрис челюсти виден. Сперва говорил благочестиво, потом проще, закурил. Абакумов оговорил его. Иван (его зовут Иваном) в ответ на это рассказал, почему надо курить, жечь табак: шла Богородица от Креста и плакала, и все цветы от слез Ее сохли, один табак остался; вот Бог и сказал - жгите его. Вообще оказалось, любит поговорить. Во дворе у него хозяйствует брат, сам же он по слабости здоровья даже не женился. Был гармонистом, то есть делал и чинил гармонии. Сидел в садах, на огородах. Разговор начал певуче, благочестиво, тоном душеспасительных листков, о том, что "душа в волнах, в забытищах".
Потом Иван зашел к нам и стал еще проще. Хвалился, что он так забавно может рассказывать и так много знает, что за ним, бывало, помещики лошадь присылали, и он по неделям живал в барских домах, все рассказывал. Прочитал, как слепые холстину просят:
Три сестры жили, три Марии Египетские были,
На три доли делили, то богаты были.
Одну долю отделили, незрящее тело прикрывали,
А другую долю отделили по тюрьмам-темницам,
Третью долю отделили по церквам-соборам.
Не сокращайте свое тело хорошим нарядом,
А сокрасьте свою душу усердным подаяньем.
Ето ваше подаяние будет на первом присутствии
Как свеча перед образом-Богом.
Не тогда подавать, когда соберемся помирать,
А подавать при своем здоровье,
Для своей души спасенья,
Родителям повиновенья.
На том не оставьте нашей просьбы!
Рассказывал, что если слепым не подают, они проклинают:
Дай тебе, Господь, два поля крапивы
Да третье лебеды,
Да 33 беды!
Новая изба загорись,
Старая провались!
Вечером гуляли. Когда шли на Казаковку, за нами шла девочка покойного Алешки-Барина, несла пшено. "На кашу, значит?" - "Нет, одним цыплятам мать велит, а нам не дает". Мать побирается, девочка все одна дома, за хозяйку, часто сама топит. "У нас трусы есть, два, цыплят целых двенадцать..."
21 мая.
Еще лучше день, хотя есть ветерок. Ходили на кладбище. Назад через деревню. Как грязны камни у порогов! Солдат, бывший в Манжурии. Море ему не нравится. "Японки не завлекательны".
Иван рассказывал, что в Духовом монастыре (под Новосилем) есть такой древний старец, что, чтобы встать, за рушник, привязанный к костылю в стене, держится. "И очень хорошо советует".
Шкурка змеи - выползень.
Перечитываю Куприна. Какая пошлая легкость рассказа, какой дешевый бойкий язык, какой дурной и совершенно не самостоятельный тон.
23 мая.
Встретил Тихона Ильича. Говорит, что чудесно себя чувствует, несмотря на свои 80 лет, только "грызь живот проела". Сам себе сделал деревянный бандаж. "О! Попробуй-ка! Так и побрехивает!" И заливается счастливым смехом.
Мужик Василий Старуха похож на Лихунчанга, весь болен - астма, грыжа, почки. Побирается, а про него говорят:
"Ишь войяжирует!"
Ездили через Знаменье к Осиновым Дворам.
Дьяконов сын. Отец без подрясника, в помочах, роет вилами навоз, а сын: "Ах, как бы я хотел прочитать "Лунный камень" Бальмонта!"
Из солдатского письма: "Мы плыли по высоким волнам холодного серого моря".
25 мая.
Все зацвело в садах.
Вчера ездили через Скородное. Избушка на поляне, вполне звериное жилье, крохотное, в два окошечка, из которых каждое наполовину забито дощечками, остальное - кусочки стекол и ветоши. Внутри плачет ребенок Марфутки, дочери Федора Митрева, брошенной мужем. А лес кругом так дивно зелен. Соловьи, лягушки, солнце за чащей осинника и вся белоснежная большая яблоня "лесовка" против избушки.
Нынче после обеда через огороды. Нищая изба Богдановых, полная детей, баб, живут вместе два брата. Дети идиоты. На квартире Лопата. Любовница Лопаты со смехом сказала, что он очень болен. Он вышел пьяный. Вид - истинный ужас. Разбойник, босяк, вся морда в струпьях,- дрался с любовницей. Пропивает землю и мельницу.
Был на мельнице. Разговор с Андреем Симaновым. По его словам, вся наша деревня вор на воре. Разговор о скопцах. Мужик сказал про лицо скопца: "голомысый". Малый, похожий на скопца, жует хлеб и весело: "Вот выпил, хлебушка закусил, оно и поблажало". <...>
27 мая. 12 ч.
Ждем Юлия.
Сплю плохо, вчера проснулся очень рано от тоски в животе и душе. Было дивное утро. Свежесть росы, ясность всего окружающего и мысли. Пять часов, а уже все давно проснулось. Все крыши дымились - светлым снизу, тонко и ярко голубым дымом. Нынче опять проснулся около пяти. День дивный, но не выходил до обеда, немного повышена температура. После обеда, часа в два - часто, часто: бам-бам-бам-бам! - набат. Побежали за сад - горит глотовская деревня. Огромный извивающийся столб дыма прелестного цвета, а ниже, сквозь дым, огромное пламя цвета уже совсем сказочного, красно-оранжевого, точно яркой киноварью нарисованного. На деревне творилось нечто ужасающее. Бешено, с дикарской растерянностью таскали из всех изб скарб необыкновенного дикарского убожества. Бабы каждая точно десять верст пробежала, бледны смертельно, жалкие безумные лица, даже и кричать не могут, только бегают и стонут. Жара - сущий ад, конец улицы совершенно застлан дымом. В один час сгорело девять дворов. Народ со всех деревень все бежит и бежит. Бежит баба, за ней коза. Остановится, ударит козу и опять бежит, а коза за ней.
Перед вечером ходили опять на деревню. Встретили рыжего мужика, похожего на Достоевского: "Мой двор девка отстояла, я был в волости. Одна отстояла: ходит и поливает, только и всего. Ходит и поливает, ходит и поливает". И оттого, что выпивши, и от умиления - слезы на глазах. "Мне давно один человек говорил: ваша деревня процветает, говорит". Подозревают, что деревню сожгли те три двора, что общество хотело выселить в Сибирь (да не выслало, ибо на высылку нужно было 900 рублей). Один из этих дворов- двор тех, что убили Ваньку Цыпляева. Возле песков встретили отца этого Ваньки. Шея клетчатая, пробковая. Рот- спеченная дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной. Лысый. Потом нас нагнал еще какой-то мужик, а с ним кузнец, он же и сельский писарь, маленький, говорливый, знаменитый тем, что он всю жизнь посвятил сутяжничеству. К каждому слову: "согласно статье" (не говоря, какой именно) и "глазомерно" (ни к селу ни к городу).
Все последние дни цвели яблони и сирень. Из зала через гостиную в окне моей комнаты - ярко-темная зелень, ниже как бы зимний вид - белизна яблонь, еще ниже купы цветущей сирени.
28 мая.
Прелестнейшая погода, и все слава богу - и Юлий, и Евгений с нами. Евгений рассказывал об отце Николки Мудрого, которого звали Хмеру, за привычку его говорить к каждому слову "к хмеру", т. е. "к примеру". Он пьянствовал совершенно как одержимый, старуху-жену убивал каждый день до полусмерти. Наконец она сказала ему, что идет к земскому, просить, чтобы у него отобрали все имущество. И ушла к соседкам. Он посидел, посидел на пороге, потом встал, вошел в избу, взял веревку, поцеловал дочь-девчонку, пошел в закуту и удавился. Когда Николка (который убивал его страшно, каждый праздник) вернулся под вечер домой, он уже давно был мертв. Николка перерезал веревку, на которой он висел, вытащил его из закуты и положил на навоз возле ворот. Лапти Хмеру зачем-то снял, был в одних онучах. И они торчали серыми трубками.
Ходили в Колонтаевку. Говорили, что хорошо бы написать историю Е. с Катькой. Как он потребовал, чтобы она, его любовница, подвела ему Настьку,- "а не то брошу тебя". Лунная ночь, он с Катькой в копнах. Мать подсматривает, а разогнать боится - барин, дает денег. Коля говорил о босяках, которые перегоняют скотину, покупаемую мещанами на ярмарках. Я подумал: хорошо написать вечер, большую дорогу, одинокую мужицкую избу; босяк - знаменитый писатель (Н. Успенский или Левитов)... Евгений рассказывал: у него в саду сидели два босяка, часто ссорились, и один, бывший солдат, наконец застрелил другого (с мыслью сказать, что тот сам застрелился). Холод, поздняя осень. Он перемыл в пруде рубашки, портки, снятые с убитого, надел их. Варил кашу, ночевал от холода под ящиком для яблок...
Потом о последнем дне нашего отца. Исповедуясь, он лежал. После исповеди встал, сел, спросил: "Ну, как по-вашему, батюшка,- вы это знаете,- есть во мне она?" Робко и виновато. А священник резко, грубо: "Да, да, пора собираться".
31 мая.
Прекрасная погода.
Вчера ездили осматривать жадовскую землю, по межам, среди хлебов.
Нынче часов в пять пришел какой-то нищий солдат, пьяный, плакал, ругал и дворян и забастовщиков, а царя то ругал, то говорил, что он, батюшка, ничего не видит. <...>
А через час еще один бродяга, в скуфье. Поразительно играл глазами, речь четкая, повышенная, трагическая: "Бог есть добро, добро в человеколюбии!" <...>
7 июня 12 г.
<....> Читал биографию Киреевского67. Его мать - Юшкова, внучка Бунина, отца Жуковского.
Поездка в Гурьево. На обратном пути ливень. Оборвался гуж, мучительно тащились по грязи.
Разговаривал с Илюшкой о казнях. Говорил, что за сто рублей кого угодно удавит, "только не из своей деревни". "Да чего ж! Ну, другие боятся покойников, а я нет".
К Андрею Сенину приблудилась собака. "Пожила, пожила, вижу - без надобности, брехать не брешет, ну, я ее и удавил".
В избе у Абакумова показывал фокусы заезжий бродячий фокусник. В избе стояла корова. Ее "для приличия" отделили от публики "занавесом" - веретьями.
Гуляли с Юлием. Грязь, сырость, холодно. Перебирали ефремовскую компанию. Знаменитый по дерзости еврей Николаев, бивший всех в морду, Анна Михайловна, помощник податного инспектора, сборы Маши в городской сад... Ужасно!
13 июня.
Все эти дни то хорошо, то дождь.
Вчера ездили в Осиновые Дворы.
Сырой, с тучами вечер. Прошли до песков, оттуда через деревню. Стояли возле избы Григория, бывшего церковного сторожа. Сдержан в ответах. Очень вообще скрытны, хитры мужики.
У старух, когда они молятся, кладут поклоны, трещат коленки.
- Что это ты, Тихон Ильич, грустный стал?
- Чем грузный?
16 июня 12 г.
Поездка в лес Буцкого. Выгоны в селе Малинове. Мужик точно древний великий князь. Много мужиков, похожих на цыган.
Ребенок, заголив белое пузо с большим пупком, заносит через порог кривую ножку.
За Малиновым - моря ржей, очаровательная дорога среди них. Лужки, вроде бутырских. Мелкие цветы, беленькие и желтые. Одинокий грач. Молодые грачи на косогоре, их крики. Пение мошкары, жаворонков - и тишина, тишина...
Потом большая дорога - и пение косцов в лесу: "На родимую сторонушку..." В лесу усадьба, полумужицкая. Запах елей, цветы, глушь. Огромные собаки во дворе. Говорят, как-то разорвали человека.
На большой дороге деревушка.
Шла отара,- шум от дыхания щиплющих траву овец.
Вечер, половина одиннадцатого. Гроза, ливень, буря. Слепит белой молнией, сполохом с зеленоватым оттенком,- в общем остается впечатление жести и лиловатого. Туча с запада. А за садом полный оранжевый месяц (очень низкий) за мотающимися ветвями сада. Небо возле него чисто. Выше красивые облака, точно из размазанных и засохших чернил.
Сейчас опять глядел в окно: месяц прозрачный и все-таки нежный, молния ослепляет белым, в последний миг оставляя в глазах лиловое.
17 июня.
Ночь провел плохо,- всю ночь гроза. Просыпался в четыре. Был страшный удар.
После обеда сидел в шалаше. Что за прелестный человек Яков68, как приятно слушать его. Всем доволен. "И дожжок хорошо! Все хорошо!" Был женат, пять человек детей; с женой прожил 21 год, потом она умерла, и он был семь лет вдовцом. Жениться второй раз уговорили. Был у родных, пришла дурочка "хлебушка попросить".- "А хочешь замуж?" - "За хорошую голову пошла бы".- "Ну, вот тебе и хорошая голова",- сказал ей Яков про себя. Повенчались, а она "прожила с после Успенья до Тихвинской - и ушла. Меня, говорит, прежние мужья жамками, канахфектами кормили; а ты кобель, у тебя ничего нету..." Земли у него полторы десятины. "Да что ж, я не жадный, я добродушный".
Вечером были на выезде из Глотова, в крохотной избушке, где молнией убило малого лет 15 и девочке-ребенку голову опалило.
Видел сына Таганка - страшный, седой, древний старик.
20 июня.
Не мог заснуть до 2 ночи. Встал в полдень. Холодновато, хмуро, дождь. Страшно ярка зелень деревьев. Сев.-зап. ветер.
Перечитывал "Путешествие в Арзрум",- так хорошо, что прочел вслух Вере и Юлию первую главу. Перечитывал Баратынского (прозу). "Перстень"-старинка и пустяки. Как любили прежде рассказывать про чудаков, про разные "странности"!
21 июня.
Много ветвей с зелеными листьями нарвало, накидало по аллее холодным ураганом.
Яков: "Ничаго! Не первой козе хвост ломать! Мы этих бурей не боимся!"
Читаю "Былины Олонецкого края" Барсова. Какое сходство в языке с языком Якова! Та же криволапая ладность, уменьшительные имена...
На деревне слух - будто мужиков могут в острог сажать за сказки, которые мы просим их рассказывать.
Пришел Алексей (прообраз моего Митрофана из "Деревни"). Жалкий, мокрый, рваный, темный, глаза слабые, усталые. Все возмущается, про что-нибудь рассказывает и - "вот бы что в газетах-то пронесть!". Жил зимой в Липецке, в рабочем доме, лежал больной, 41 градус жару. Ужасно!
Холод нынче собачий. У меня болит все тело, жилы под коленками.
Яков в непрестанном восхищении перед своим хозяином,- в холопском умилении. Часто представляет его,- у того будто бы отрывистый говор, любовь к странным выходкам, к тому, чтобы озадачить человека чем-нибудь неожиданным.
- Придешь к нему, взлохматишь нарочно голову. "Ай ты с похмелья, Яков?" С похмелья, Александр Григорич... - "Ну на, выпей сотку! Живо!" - А то сидишь - удруг мальчишка бежит: "Скорей, хозяин кличет!" Я со всех ног к нему: "Что такое, А. Г., что прикажете?" - "Садись!" Сел. "Пей!" И ставит на стол бутылку, и с торжеством: "А ведь сад-то я снял!" <....>
У Якова один сын в солдатах (его жена и правит домом летом), другой хромой, пьяница, сапожник, "отцу без пятака латки не положит", а как нужда - к отцу: "Батя, помоги!"
23 июня.
В 6 1/2 утра уехал Юлий. Скучно и жалко его. Стареет, слабеет.
Вчера северная холодная погода. Прошли в Остров, вернулись через деревню. Пьяный, довольно молодой мужик, красное лицо, губы спеклись, ругает своего соседа. Вид разбойника, того гляди убьет.
Рагулин рассказывал, как их бил Гришка Соловьев. Один из них схватил черпак и ударил Гришкину беременную мать по животу, хотя она-то была совсем ни при чем. Скинула.
Были с Колей на Казаковке, в той избе, куда ударило грозой. Никого нету мать в поле навоз "бьет", отец в Ливнах - пропал, спился,- девка "на месте"; в избе два ребенка - одному мальчишке 3 года, другому лет 10. Этот трехлетний (идиот) сидит без порток, намочил их, "в чугун с помоями вляпался". Изба крохотная, и мерзость в ней неописуемая - на лавке разбитые, гнилые лапти и заношенные до черноты, залубеневшие онучи, на полу мелкая гниющая солома, зола, на окне позеленевший самоварчик...
24 июня.
Проснулся поздно. С утра был дождь.
Все грустно об Юлии, ужасно жаль его. Вот уехал - и точно не бывало ни его, ни времени с ним.
После обеда прошли через кладбище на деревню. Изба Федора Богданова, выглядывает баба. Коля зашел раз в рабочую пору к ней, а она лежит среди избы на соломе - вся черная, глаза огненные - рожает. Четыре дня рожала - и ни души кругом! Вот это "рождение человека"!
Посидели с Яковом.
- Яков Ехимыч!
- Аюшки?
- Ты что любишь из кушаний?
- Моя душа кривая, все примая. И мед - и тот прет. А я всего раз сытый был - когда на сальнях, на бойнях под Ельцом жил.
Потом разговор о старости, о смерти. Я рассказал ему о Мечникове.
- Да, конечно, стараются, жалованье получают...
26 июня.
Холода, сумрачно, нынче несколько раз принимается дождь. Сидели опять с Яковом, он начал было рассказывать "Конька-Горбунка" - чудесно путает чепуху потом надоело, бросил.
Были на мельнице. Грязь, дождь, скука, один Абакумов не унывает, энергия неугасимая.
Мужик, поднимая меру с рожью, прижимая ее к животу, высоко задирает голову.
7 июля 12 г. Клеевка, Себежский уезд.
Гостим у Черемнова.
В Глотове замучил дождь. Выехали оттуда 29 июня в Москву. В Москве пробыли до утра 4-го. Здесь тоже дождь.
Перебирали с Юлием сумасшедших, вернее "тронувшихся", в нашем роду69: дед Ник. Дм., Олимпиада Дмитриевна, Алексей Дм., Ольга Дм., Владимир Дм., Анна Вл. (Рышкова). Варвара Никол, (сестра нашего отца), Анна Ивановна (Чубарова, урожденная Бунина). Впрочем, все они "трогались" чаще всего только в старости.
Наше родословие: прадед - Дм. Семеныч, его дети - Ник. Дм., Олимпиада Дм., Алексей, Ольга, Владимир. У Дм. Сем. был брат Никифор Семен., его сын Аполлон, а у Аполлона - Влад. и Федор. Дмитрий Сем. служил в гвардии в Петербурге.
Яков Ефимыч рассказывал, что он иногда и теперь "кой с кем" занимается ("займается"),-с какой-нибудь "пожилой бабочкой":
- Ну, сделаешь ей там валёк (валёк для битья белья) - вот и расход весь...
Про смерть:
- Вона, чего ее бояться! Схоронят з'ызбой (за избой), помянут п...ой.
Про облака:
- Облака, они толстые, напревают, выспарение делают.
Ходил перед отъездом к Рогулину, записывать его сказки.
Хозяева пьют чай, их мальчишка конфоркой от самовара об стену - и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее: она гудит и щекочет.
12 августа 12 г., Клеевка. Девятого ходили перед вечером, после дождя, в лес.
Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют стволами,- точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие - точно паникадила в кисее с блестками (капли дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-синие ягоды на можжевельнике.
Десятого уехали в дождь Вера и Юлий; Вера в Москву, Юлий в Орел.
Нынче поездка к Чертову Мосту. В избе Захара. Угощение - вяленые рыбки, огурцы, масло, хлеб, чай. Дождь в дороге.
С необыкновенной легкостью пишу все последнее время стихи. Иногда по несколько стихотворений в один день, почти без помарок.
1913
26 июля 1913 г., дача Ковалевского (под Одессой). Нынче уезжает Юлий. А наступила дивная погода.
Страшно жалко его.
Каждое лето - жестокая измена. Сколько надежд, планов! И не успел оглянуться - уже прошло! И сколько их мне осталось, этих лет? Содрогаешься, как мало. Как недавно было, напр., то, что было семь лет тому назад! А там еще семь, ну 14 - и конец! Но человек не может этому верить.
Кончил "Былое и думы". Изумительно по уму, силе языка, простоте, изобразительности. И в языке - родной мне язык - язык нашего отца и вообще всего нашего, теперь почти уже исчезнувшего племени.
1914
Капри, 1/14 янв. 14 г.
Позавчера с Верой и Колей приехали на Капри. Как всегда, отель "Квисисана".
Горький и Кат. Павл. с Максимом уехали в Россию, он на Берлин, она на Вену.
Вчера встречали Нов. год: Черемновы, вдова революционера и "историка" Шишко с психопаткой своей дочерью, Иван Вольнов70, Янина и мы.
Ныне весь день проливной дождь. Кляну себя, что приехал. Италия зимой убога, грязна, холодна, и все давно известно-переизвестно здесь.
2.1.14.
Проснулся необычайно поздно - в 9: дождь, буря (со стороны Амальфи).
Потом временами солнечно, временами сыро. Очень прохладно. <...>
Вечером на даче у Горького - там живет Шишко и мать Катерины Павл.старозаветнейшая старуха: воображаю, каково ей жить ни с того ни с сего среди эмигрантов, бунтарей! И с трепетом в душе: шутка ли, за какую знаменитость попала ее дочка!
4.1.13(14).
Весь день мерзкая погода. В газетах о страшных метелях в России. Землетрясение на итальянских озерах.
Лень писать, вялость - и беспокойство, что ничего не делаю.
5.1.14.
Отчаяние - нечего писать!
Солнечно и холодно.
6.1.14.
То же. А день прелестный.
7.1.14.
Пасмурно, прохладно. Пожар в "Квисисане".
8.1.14.
Ужасная погода. Опять боль в боку (в правом) ниже ребер, возле кости таза.
9.1.14.
Весь день дождь. Боль.
Старухи (мать К. П. и Шишко) - "сюжет для маленького рассказа". Шишко была в дружбе с Э. Реклю, с Кропоткиным.
11.1.14.
Прохладно, но чудесно.
Начал "Человека"71 (Цейлонский рассказ). <...>
23.1.14.
Едем с Колей в Неаполь.
24.1.14.
Вчера из Неаполя ездили в Салерно. Удивительный собор. Пегий - белый и черно-сизый мрамор - совсем Дамаск. Потом в Амальфи.
Ночевали в древнем монастырском здании - там теперь гостиница. Чудесная лунная ночь.
Необыкновенно хорошо, только никаких муратовских сатиров72.
25.1.14.
Выехали из Амальфи на лошадях. <...> Дивный день.
19.VI. 1914.
На корме грязь, вонь, мужики весь день пьют. Какой-то оборванный мальчишка бесстрастно поет:
Запала мысль злодейская:
Впотьмах нашел топор...
Приземистый, пузатый монах в грязном парусиновом подряснике, желтоволосый, с огненно-рыжей бородой, похожий на Сократа, на каждой пристани покупает ржавые таранки, с золотисто-коричневой пылью в дырах выгнивших глаз.
Вечер, Жигули, запах березового леса после дождя. На пароходе пели молебен.
20. VI. 1914.
Половина девятого, вечер. Прошли Балахну, Городец. Волга впереди красно-коричнево-опаловая, переливчатая. Вдали, над валом берега в нежной фиолетовой дымке,- золотое, чуть оранжевое солнце и в воде от него ослепительный стеклянно-золотой столп. На востоке половинка совсем бледного месяца.
Одиннадцать. Все еще не стемнело как следует, все еще спереди дрожат в сумраке в речной ряби цветистые краски заката. Месяц справа уже блещет, отражается в воде - как бы растянутым, длинным китайским фонарем.
21.V1.14. В поезде под Ростовом Великим. Ясный, мирный вечер - со всей прелестью июньских вечеров, той поры, когда в лесах такое богатство трав, зелени, цветов, ягод. Бесконечный мачтовый бор, поезд идет быстро, за стволами летит, кружится, мелькает-сверкает серебряное лучистое солнце.
28. VII. 1914. Дача Ковалевского, под Одессой. Половина двенадцатого, солнечный и ветреный день. Сильный, шелковистый, то затихающий, то буйно возрастающий шум сада вокруг дома, тень и блеск листвы в деревьях, волнение зелени, мотанье туда и сюда мягко гнущихся ветвей акаций, движущийся по подоконнику солнечный свет, то яркий, то смешанный с темными пятнами. Когда ветер усиливается, он раскрывает зелень, и от этого раскрывается я тень на меловом потолке комнаты - потолок, светлея, становится почти фиолетовый. Потом опять стихает, опять ветер уходит куда-то далеко, шум его замирает где-то в глубине сада, над морем...
Написать рассказ "Неизвестный"73.- "Неизвестный выехал из Киева 18 марта в 1 ч. 55 дня..." Цилиндр, крашеные бакенбарды, грязный бумажный воротничок, расчищенные грубые ботинки. Остановился в Москве в "Столице". На другой день совсем тепло, лето. В 5 ч. ушел на свадьбу своей дочери в маленькую церковь на Молчановке. (Ни она и никто в церкви не знал, что он ее отец и что он тут.) В номере у себя весь вечер плакал - лакей видел в замочную скважину. От слез облезла краска с бакенбард...
1915
Москва, 1 янв. 1915.
Позавчера были с Колей в Марфо-Мариинской обители74 на Ордынке. Сразу не пустили, дворник умолял постоять за воротами - "здесь великий князь Дмитрий Павлович". Во дворе - пара черных лошадей в санях, ужасный кучер. Церковь снаружи лучше, чем внутри. В Грибоедовском переулке дома Грибоедова никто не мог указать. Потом видели безобразно раскрашенную церковь Ивана Воина. Там готовились крестить ребенка. Возвращались на пьяном извозчике, похожем на Андреева. От него воняло денатуратным спиртом, который пьют с квасом. Он сказал: "Дед на бабку не пеняет, что от бабки воняет".
Вчера были на Ваганьковском кладбище. Вся роща в инее. Грелись на Александровском вокзале. Лакей знакомый, из Лоскутной, жалеет о ней - "привык в кругу литераторов жить", держал чайную возле Харькова, но "потерпел фиаско". Потом Кремль, долго сидели в Благовещенском соборе. Изумительно хорошо. Слушали часть всенощной в Архангельском. Заехали в Зачатьевский монастырь75. Опять восхитили меня стихиры. В Чудове, однако, лучше.
В 12 ночи поехали в Успенский собор. Черный бесконечный хвост народа. Не пустили без очереди. Городовой не позволил даже в дверь боковую, в стекла заглянуть - "нечего там смотреть!".
Нынче часа в 4 Ново-Девичий монастырь. Иней. К закату деревья на золотой эмали. Очень странны при дневном свете рассеянные над могилами красные точки огоньков, неугасимых лампад.
2 января 1915 г.
Иней, сумерки. Розовеют за садом, в инее, освещенные окна.
3 января.
В 2 часа поехали с Колей в Троице-Сергиеву Лавру. Были в Троицком соборе у всенощной. Ездили в темноте, в метель, в Вифанию76. Лавра внушительна, внутри тяжело и вульгарно.
4 января.
Были в Скиту у Черниговской Божьей Матери. Акафисты в подземной церковке. Поп выделывал голосом разные штучки. Вернулись в Москву вечером. Федоров.
5 января.
Провожал Федорова на Николаевский вокзал - поехал в Птб., а потом в Варшаву. Вечером у нас гости, Любочка. Был на заседании. Князь Евг. Трубецкой. <...>
7 января.
Поздно встал. Читаю корректуру. Серый день. Все вспоминаются монастыри сложное и неприятное, болезненное впечатление.
8 января.
Завтракал у нас Горький. Все планы, нервничает. Читал свое воззвание о евреях.77
9 января 15 г.
Отдал в наборе свою новую книгу.
Кончил читать Азбуку Толстого. Восхитительно. <...>
11 января.
Была Авилова78. Говорила, м. пр., что она ничего не знает, ничего не видала - и вот уже седая голова. <...>
14 января.
Все мерзкая погода. Телеграмма от Горького, зовет в Птб. <...>
16 января.
Непроглядный мокрый снег к вечеру. Поехали с Колей в Птб; Страшно ударила меня в левое плечо ломовая лошадь оглоблей. Едва не убила.
17 января 15 г.
Птб., гост. "Англия".
Дивная морозная погода.
Заседание у Сологуба. Он в смятых штанах и лакированных сбитых туфлях, в смокинге, в зеленоватых шерстяных чулках.
Как беспорядочно несли вздор! "Вырабатывали" воззвание в защиту евреев.
18 янв.
Поездка на панихиду по Надсону. Волкове кладбище. Розовое солнце.
Был в Куоккале у Репина и Чуковского. Вечером обедал у Горького на квартире Тихонова79. Хорош Птб.!
19 янв.
Вечером с курьерским уехали из Птб. Хотели ехать в Новгород, но поезда ужасно неудобны (в смысле расписания).
28 янв.
Чествование Юлия. Почтили память худ. Первухина - нынче его похоронили.
20 янв.
Завтрак с Ильей Толстым80 в "Праге". <...>
7 февраля 15 г.
Вышла "Чаша жизни". Заседание у Давыдова об ответе английским писателям,
18 февраля.
Отпевание Корша81 в университетской церкви. Два епископа. Сильное впечатление.
Вчера ночью в 12 ч. 52 м. кончил "Грамматику любви". "Среда". Читали Шкляр, Зилов, Ляшко.82
22.2.15.
Наша горничная Таня очень любит читать. Вынося из-под моего письменного стола корзину с изорванными бумагами, кое-что отбирает, складывает и в свободную минуту читает - медленно, с напряженьем, но с тихой улыбкой удовольствия на лице. А попросить у меня книжку боится, стесняется...
Как мы жестоки!
29 марта 1915.
<.....> Слушал "Всенощное бдение" Рахманинова83. Кажется, мастерски обработал все чужое. Но меня тронули очень только два-три песнопения. Остальное показалось обычной церковной риторикой, каковая особенно нетерпима в служениях Богу. <...>
<...> Рыба кета запала мне в голову. Я над этим и прежде много думал. Все мы такая же рыба. Но помни, о поэт и художник!- мы должны метать икру только в одно место.
<...>
С корректурой для "Нивы" стало легче. Пишу для "Истории русской литературы" Венгерова автобиографию. Это мука. Кажется, опять ограничусь заметкой. <...>
9 мая, ресторан "Прага".
Рядом два офицера,- недавние штатские,- один со страшными бровными дугами. Под хаки корсет. Широкие, колоколом штаны, тончайшие в коленках. Золотой портсигар с кнопкой, что-то вроде жидкого рубина. Монокль. Маленькие, глубокие глазки. Лба нет - сразу назад от раздутых бровных дуг.
У метрдотелей от быстрой походки голова всегда назад.
Для рассказа: сильно беременная, с синими губами.
Все газеты полны убийствами, снимками с повешенных. А что я написал, как собаку давят, не могут перенести!
Вторник 30 июня, Глотово.
Уехал из Москвы 9 мая. Два дня был в Орле. Сюда приехал 12.
11 июля 15 г.
Погода прекрасная. Вообще лето удивительное. Собрать бы все людские жестокости из всей истории. Читал о персидских мучениках Даде, Тавведае и Таргала. Страшное описание Мощей Дмитрия Ростовского84. <...>
3 июля.
Читал житие Серафима Саровского85. Был дождь.
4 июля.
Житие юродивых. Дождь. Записки Дашковой86.
1 августа, Глотово.
Позавчера уехал Юлий, утром в страшный дождь. Кажется, что это было год тому назад. Погода холодная и серая. Вечером позавчера долго стояли возле избы отца так страшно погибшей Доньки. Какие есть отличные люди! "Жалко дочь-то?" "Нет". Смеется. И потом: "Я через нее чуть не ослеп, все плакал об ней". Нынче вечером сидели на скамейке в Колонтаевке. Тепло, мертвая тишина, запах сырой коры. Пятна на небе за березами. Думал о любви.
2 августа 15 г.
Серо и холодно. Проснулся рано, отправил корректуру "Суходола". Во втором часу газеты. Дикое известие: Куровский застрелился. Не вяжется, не верю. Что-то ужасное - и, не знаю, как сказать: циническое, что ли. Как я любил его! Не верю - вот главное чувство. Впрочем, не умею выразить своих чувств.
3 августа.
<...> Все же я равнодушен к смерти Куровского. Хотя за всеми мыслями все время мысль о нем. И умственно ужасаюсь и теряюсь. Что с семьей? Выстрелил в себя и, падая, верно, зацепился шпорой за шпору.
Вечером были в Скородном. Заходил в караулку. Окна совсем на земле. 5 шагов в длину, 5 в ширину. Как ночевать тут! Даже подумать жутко. Возвращались-туманно, холодно. Два огня на Прилепах, как в море.
Неужели это тот мертв, кто играл в Мюррене? С кем столько я пережил? О, как дико!
Веры все еще нет, уехала через Вырыпаевку в Москву еще 10-го июля.
Долго не мог заснуть от мыслей о Куровском.
4 августа.
С утра дождь и холод. Страшная жизнь караульщика сада и его детей в шалаше, с кобелем. Варит чугун грибов. <...>
Послал телеграмму Нилусу, спрашивал о Куровском.
6.V111.
Приехала Вера. Привезла "Одесские новости". Там о Куровском. Весь день думал о нем.
7.VIII.
Тихий, теплый день. Пытаюсь сесть за писание. Сердце и голова тихи, пусты, безжизненны. Порою полное отчаяние.
Неужели конец мне как писателю? Только о Цейлоне хочется написать.
8 ч. 20 м. Ужинал, вошел в свою комнату - прямо напротив окно, над купой дальних лип - очень темно-зеленой - на темной, мутной, без цвета синеве (лиловатой) почти оранжевый месяц.
21 августа.
Две недели не записывал. Время так летит, что ужас берет. 14-19 писал рассказ "Господин из Сан-Франциско". Плакал, пиша конец. Но вообще душа тупа. И не нравится. Не чувствую поэзии деревни, редко только. Вижу многое хорошо, но нет забвенности, все думы от уходящей жизни.
Годные гуляют, три-четыре мальчишки. Несчастные - идут на смерть, и всего удовольствия - порычать на гармонии.
В Москве, в Птб.- собственно говоря, "учредительное собрание".
Все глотовские солдаты - в плену.
<...> Вчера снимали Тихона Ильича. "Вот и Николаю Алексеевичу может идти в солдаты... Да ему что ж, хоть и убьют, у него детей нету". К смерти вообще совершенно тупое отношение. А ведь кто не ценит жизни - животное, грош тому цена. <...>
1916
23.11.16.
Милый, тихий, рассеянно-задумчивый взгляд Веры, устремленный куда-то вперед. Даже что-то детское - так сидят счастливые дети, когда их везут. Ровная очаровательная матовость лица, цвет глаз, какой бывает только в этих снежных полях.
Говорили почему-то о Коринфском87. Я очень живо вспомнил его, нашел много метких выражений для определения не только его лично, но и того типа, к которому он принадлежит. Очень хорошая фигура для рассказа (беря опять-таки не его лично, но исходя из него и сделав, например, живописца-самоучку из дворовых). Щуплая фигурка, большая (сравнительно с нею) голова в пошло-картинном буйстве коричневых волос, в которых вьется каждый волосок, чистый, прозрачный, чуть розовый цвет бледного лица, взгляд как будто слегка изумленный, вопрошающий, настороженный, как часто бывает у заик и пьяниц, со стыдом всегда чувствующих свою слабость, свой порок. Истинная страсть к своему искусству, многописание, вечная и уже искренняя, ставшая второй натурой, жизнь, в каком-то ложнорусском древнем стиле. Дома всегда в красной косоворотке, подпоясанной зеленым жгутом с низко висящими кистями. Очень религиозен, в квартирке, бедной и всегда тепло-сырой, всегда горит лампадка, и это опять как-то хорошо, пошло связывается с его иконописностью, с его лицом христосика, с его бородкой (которая светлее, русее, чем волосы на голове). И жена, бывшая проститутка, настоящая, кажется, прямо с улицы. Он ее, вероятно, страстно любит, при всей ее вульгарности (которой он, впрочем, не замечает). Она его тоже любит, хотя втайне порочна (чем сама мучается) и поминутно готова изменить ему хоть с дворником, на ходу, на черной лестнице.
Потом я вспомнил и рассказывал о Лебедеве88, о Михееве, о Случевском89 (вот страшная истинно петербургская фигура).
<...>
На возвратном пути я говорил о том, какую огромную роль в жизни деревни сыграют пленные. Еще о том, что дневник-одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие.
17.111.16.
<...> Нынче именины отца.90 Уже десять лет в могиле в Грунине - одинокий, всеми забытый, на мужицком кладбище! И уж не найти теперь этой могилы - давно скотина столкла. Как несказанно страшна жизнь! А мы все живем - и ничего себе!
К вечеру свежей. В небе, среди облаков, яркие прогалины лазури. Мокрый блеск на коре деревьев.
Вечер очень темный. От темноты, грязи и воды нельзя никуда пойти. До одиннадцати ходили по двору, от крыльца до скотного двора. Говорили о Тургеневе. Я вспомнил, как Горький басил про него со своей лошадиной высоты: "Парное молоко!" Я говорил еще, что Пушкин молодым писателям нравственно вреден. Его легкое отношение к жизни безбожно. Один Толстой должен быть учителем во всем. <...>
21 марта 16 г.
Вечером гуляли по задворкам, возле кладбища. Темь, туман. Сад виден неясно, рига совсем не видна, только когда подошли к ней, обозначилась ее темная масса.
Говорили об Андрееве. Все-таки это единственный из современных писателей, к кому меня влечет, чью всякую новую вещь я тотчас же читаю. В жизни бывает порой очень приятен. Когда прост, не мудрит, шутит, в глазах светится острый природный ум. Все схватывает с полслова, ловит малейшую шутку - полная противоположность Горькому. Шарлатанит, ошарашивает публику, но талант. Впрочем, м. б., и хуже - м. б., и самому кажется, что он пишет что-то великое, высокое. А пишет лучше всего тогда, когда пишет о своей молодости, о том, что было пережито.
Дома нашли газеты и "Современный мир". Задирчивая статья Чирикова о Тальникове - Чириков "верит в русский народ!".91 В газетах та же ложь восхваление доблестей русского народа, его способностей к организации. Все это очень взволновало. "Народ, народ!" А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что они сделали для него, этого действительно несчастного народа?
22 марта.
Коля записал то, что я вчера говорил с ним, и принес мне эту запись: "Ив. Алекс. статьей Чирикова и газетами так взволнован, что до поздней ночи, уже сидя и ежеминутно куря в постели, говорил:
- Нет, с какой стати он так его оскорбляет? Кто дал ему на это право? Ах уж эти русские интеллигенты, этот ненавистный мне тип! Все эти Короленки, Чириковы, Златовратские! Все эти защитники народа, о котором они понятия не имеют, о котором слова не дают сказать. А это идиотское деление народа на две части: в одной хищники, грабители, опричники, холопы, царские слуги, правительство и городовые, люди без всякой чести и совести, а в другой подлинный народ, мужики, "чистые, святые, богоносцы, труженики и молчальники". Хвостов, Горемыкин,92 городовой - это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ? Народ-то - это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие. Очевидно, это и есть самая лучшая форма правления для русского народа, недаром же она продержалась триста лет! Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то, и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь! Нет, вот бы кому рты разорвать! Всем этим Михайловским, Златовратским, Короленкам, Чириковым!.. А то: "мирские устои", "хоровое начало", "как мир батюшка скажет", "Русь тем и крепка, что своими устоями" и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление о организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре! Каждый живет только для себя. Если он писатель, то он больше ничего, кроме своих писаний, не знает, ни уха ни рыла ни в чем не понимает. Если он актер, то он только актер, да и ничем, кроме сцены, и не интересуется. Помещик?.. Кому неизвестно, что представляет из себя помещик, какой-нибудь синеглазый, с толстым затылком, совершенно ни к чему не способный, ничего не умеющий. Это уж стало притчей во языцех. С другой же стороны - толстобрюхий полицейский поводит сальными глазками - это "правящий класс".
24 марта 16 г.
Яркий, настоящий весенний день. Крупные облака в серых деревьях, серые стволы имеют необыкновенно прелестный тон и глянец. Напоминает картины Бэклина.93
После обеда стреляли в галок. <....> Какое-то приторное, гадкое впечатление. Мы еще совершенные звери. А из-за вала мрачно-равнодушно глядел какой-то рыжий малый. Собирается идти добровольцем на войну. Почему? Целый рассказ!- "А если убьют?" - "Ну, что ж. Все равно". <...>
25 марта.
Облачный день, на черно-жирных буграх остатки талого снега - что-то траурное. Опять видели возле попа мужика, утопившего лошадь и розвальни в колдобине, полной воды и снега. Лошадь серая, лежит на животе, вытянув передние ноги и карабкается ими, а мужик бьет ее кнутовищем по голове, из которой смотрят человеческие глаза. На помощь ему подошел другой, и оба долго, раздумывая и заходя с разных сторон, пытались ее вытащить.
Пьеса А. Вознесенского "Актриса Ларина". Я чуть не заплакал от бессильной злобы. Конец русской литературе! Как и кому теперь докажешь, что этого безграмотного удавить мало! Герой - Бахтин - почему он с такой дворянской фамилией?- называет свою жену Лизухой. "Бахтин, удушливо приближаясь..."-"Вы обо мне не тужьте..." (вместо "не тужите") и т. д. О, Боже мой, Боже мой! За что Ты оставил Россию!
Вечером на кладбище. Месяц блестит в перепутанных сучьях, большая Венера, но все-таки как-то сумрачно и траурно от земли и кое-где лежащего снега.
Потом небо стало туманиться и деревья стали еще тоньше и красивее.
Перечитал "Дядю Ваню" Чехова. В общем, плохо. Читателю на трагедию этого дяди, в сущности, наплевать.
26 марта.
После обеда были на Казаковке, на мужицкой сходке. Изба полна. За столом несколько замечательных лиц. Лысый, с острым черепом старик в розовом полушубке; старик со вздернутым носом и хитрыми глазами; старик с желто-кафейным, морщинистым лицом; мужик с черной курчавой бородкой и ярко-румяными щеками, все время игравший как на сцене. Очень хорош, как всегда для меня, запах полушубков. <...>
27 марта.
После обеда сидели в избе Ивана Ульянова. Очень милый старик с постоянным приятным смехом. Две половины. Первая маленькая, с мокрым земляным полом. Тут всегда сидит полуслепая старуха. Во второй - с выбеленными стенами и горшочками для цветов на окнах - живет он сам и его жена, пожилая и уже вянущая. Вошли - она за работой возле окна, он на хорах в полушубке, курит. Солнце ярко освещает часть избы. <...>
А как влияет литература! Сколько теперь людей, у которых уже как бы две души - одна своя, другая книжная! Многие так и живут всю жизнь начитанной жизнью.
30 марта.
На крыльце у Александра Пальчикова. Богат, а возле избы проходу нет от грязи и навозу. Полушубок, кубовая рубаха, видная из расстегнутого ворота, серо-серебристая борода. Весеннее небо, жидкие облака, ветер дует в голые деревья, качает их, а он говорит: "Ничего не будет после войны, все брешут. Как же так? Если у господ землю отобрать, значит, надо и у царя, а этого никогда не допустят". С большим удовольствием рассказывал, как ему на службе полковник раз "засветил пощечину". Крепостного права не хочет, но говорит, что "в крепости" лучше было: "Нету хлеба - идешь на барский двор... Как можно!"
Роман Григорьевой в "Совр. мире". Ее героиня, "легкая, воздушная", "затесалась в толпу...". Кончена русская литература!
1 апреля.
<...> Больной старик греется на солнце возле избы. Задыхается. В нашу победу не верит. "Куда нам!" <...>
Коля рассказывал, что встретил в "Острове" двух почти голых ребятишек - в рваных лохмотьях, в черных и мокрых, сопревших лаптях. Тащили хворост, увидали Колю-испугались, заплакали... И для этого-то народа требуют волшебных фонарей! От этого-то народа требуют мудрости, патриотизма, мессианства! О разбойники, негодяи!
2 апреля.
Фельетон Сологуба: "Преображение жизни". Надо преображать жизнь, и делать это должны поэты. А так как Сологуб тоже причисляет себя к поэтам, то и он преображает, пиша. А писал он всегда о гнусностях, о гадких мальчиках, о вожделении к ним. Ах, сукины дети, преобразители.
5 апреля.
Жаркий последождевой день.
Охота в Скородном на вальдшнепов. <...> В лес пошли от караулки. В редких жидких верхушках деревьев белые глыбы грозовых облаков. Гремел гром. По низам прохлада, колокольчиками звенят птицы. Кое-где снег, ослепительный на солнце, на нем легкие лазурные отблески неба.
Возле караулки Настька моет калоши, собирается в церковь. Желтое страшно яркое на солнце платье. В избе дышать нечем, натоплено, все купались. Федор с мокрыми волосами, розовый.
При возвращении домой на несколько минут густой быстрый дождь. Все думаю о той лжи, что в газетах насчет патриотизма народа. А война мужикам так осточертела, что даже не интересуется никто, когда рассказываешь, как наши дела. "Да что, пора бросать. А то и в лавках товару стало мало. Бывало, зайдешь в лавку..." и т. д.
8 апреля.
Уезжаем в Москву, на Становую, на тройке. <...>
Никогда в русской литературе не было ничего подобного. Прежде за одну ошибку, за один неверный звук трепали по всем журналам. И никогда прежде русская публика не смотрела на литературу такими равнодушными глазами. Совершенно одинаково она восхищается и Фра Беато и Анжелико, и Барыбой Городецкого.94 <...>
23 мая 16 г.. Елец.
У парикмахера. Стрижет, и разговариваем. Он про женский монастырь (оговорился от привычки быть изящным): дамский монастырь.
Для рассказа: встречный пароход на Волге всегда страшно быстр; ночь, уездн. город. Крепкий костяной стук колотушки.
Беллетрист. Пошлость "Белая, как дебелая купчиха". <...>
Пьяный мужик шел и кричал:
Проем усе именье. Сам зароюсь у <нрзб>.
В этом вся Русь. Жажда саморазорения, атавизм.
26. VI. 16.
Гнало ветром дождь. Сейчас - 7 часов вечера - стихло. Все мокро, очень густо-зелен сад. За ним, на пыльной туче, бледная фиолетово-зеленая радуга. Хрипел гром. <....>
27 октября 1916 г.
Читаю записки В. Бертенсона "За тридцать лет". Еще раз убеждаюсь в ничтожестве человеческих способностей - сколько их, людей, живших долго, видевших очень многое, вращавшихся в обществе всяких знаменитостей и обнаруживших в своих воспоминаниях изумительное ничтожество. Вспоминаю книгу Н. В. Давыдова95 - то же думал и ее читая.
Прочел (перечел) "Дневник Башкирцевой".96 <...> Все говорит о своей удивительной красоте, а на портрете при этой книжке совсем нехороша. Противное и дурацкое впечатление производит ее надменно-вызывающий, холодно-царственный вид. Вспоминаю ее брата, в Полтаве, на террасе городского сада. Наглое и мрачное животное, в башке что-то варварски-римское. Снова думаю, что слава Б. (основанная ведь больше всего на этом дневнике) непомерно раздута. Снова очень неприятный осадок от этого дневника. Письма ее к Мопассану задирчивы, притязательны, неуверенны, несмотря на все ее самомнение, сбиваются из тона в тон, путаются и в конце концов пустяковы. Дневник просто скучен. Французская манера писать, книжно умствовать; и все - наряды, выезды, усиленное напоминание, что были такие-то и такие-то депутаты, графы и маркизы, самовосхваление и снова банальные мудрствования. <...>
Мой почерк истинное наказание для меня. Как тяжко и безобразно ковыляю я пером. И всегда так было - лишь иногда немного иначе, легче.
Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал,- опять-таки уж очень давно,- и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война,- какое великое душевное разочарование принесла она мне!
24 уехала Вера, на тройке, на Становую. Мы с Колей на бегунах провожали ее до поворота на Озерскую дорогу. <...>
Коля по вечерам мне читает. <...> Продолжаем "Мелкого беса". Тоже хорош! Не запомню более скучной, однообразной книги. <...> В стихах у него был когда-то талант. <...>
28 октября 16 г.
Почти весь день тихо, тепло, туман. Ходил с ружьем за голубями. Кисловато пахнет гнилью трав и бурьянов, землей.
Ночь изумительная, лунная. Гуляли, дошли до пушешниковского леса. Вдали, низко по лесной лощине, туман - так бело и густо, как где-нибудь в Нижегородской губ.
29 октября 16 г.
Не запомню такого утра. Ездили кататься - обычный путь через пушешниковский лес, потом мимо Победимовых. С утра был иней на деревьях. Так удивительно хорошо все, точно это не у нас, а где-нибудь в Тироле.
Писать не о чем, не о чем!
4 декабря 16 г.
Четыре с половиной часа. Зажег лампу. За окнами все дивно посинело. Точно вставлены какие-то сказочные зелено-синие стекла.
Вчера прекрасный морозный вечер. Кривоногие китайцы-коробейники. Называли меня "дядя".
1917
11 июня 17 г.
Все последние дни чувство молодости, поэтическое томление о какой-то южной дали (как всегда в хорошую погоду), о какой-то встрече...
В ночь на пятое Коля уехал в Елец - переосвидетельствование белобилетчиков. Все набор, набор! Идиоты. <...>
Шестого телеграмма от Веры. Седьмого говорил с ней по телефону в Елец. Условились, что я приеду за ней и Колей, а по дороге заеду к Ильиным. Вечером Антон (австриец) отвез меня на Измалково. На станции "революционный порядок" грязь, все засыпано подсолнухами, не зажигают огня. Много мужиков и солдат; сидят на полу, и идиотски кричит Анюта-дурочка. В сенях вагона 1-го класса мешки, солдаты. По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения. Никаких законов - и все власть, все, за исключением, конечно, нас. Волю "свободной" России почему-то выражают только солдаты, мужики, рабочие. Почему, напр., нет совета дворянских, интеллигентских, обывательских депутатов? <...>
15 июня 1917 г.
10 часов веч. Вернулись из Скородного. Коля, Евгений (который приехал вчера с Юлием из Ефремова) и Тупик ездили в усадьбу Победимовых, я, Юлий и Вера пошли к ним навстречу. День прекрасный, вечер еще лучше. Особенно хороша дорога от Крестов к Скородному - среди ржей в рост человека. В лесу птичий звон - пересмешник и пр. Возвращались - уже луна над морем ржей.
У Бахтеяровой сейчас хотели отправить в Елец для Комитета 60 свиней. Пришли мужики, не дали отправить.
Коля рассказывал, что Лида говорила: в с. Куначьем (где попом отец Ив. Алексеевича, ее мужа) есть чудотворная икона Николая Угодника. Мужики, говоря, что все это "обман", постановили "изничтожить" эту икону. Но 9-го мая разразилась метель - испугались.
Тупик говорит, что в с. Ламском мужики загалдели, зашумели, когда в церкви запели: "Яко до царя": "Какой такой теперь царь? Это еще что такое?"
В Ефремове в городском саду пьяный солдат пел:
Выну саблю, выну востру
И срублю себе главу
Покатилася головка
Во зеленую траву.
Замечательно это "себе".
В Ефремове мужики приходили в казначейство требовать, чтобы им отдали все какие есть в казначействе деньги: "Ведь это деньги царские, а теперь царя нету, значит, деньги теперь наши". <...>
7 июля.
<....> О бунте в Птб. мы узнали еще позавчера вечером из "Раннего утра", нынче вести еще более оглушающие. Боль, обида, бессильная злоба, злорадство.
Бунт киевский, нижегородский, бунт в Ельце. В Ельце воинского начальника били, водили босого по битому стеклу.
13 июля 17 г.
Все еще мерзкая погода. Холодно, тучи, сев.-западный ветер, часто дождь, потом ливень. Газетами ошеломили за эти дни сверх меры. Хотят самовольно объявить республику. <...>
27 июля 17 г.
Счастливый прекрасный день.
Деревенскому дому, в котором я опять провожу лето, полтора века. И мне всегда приятно вспоминать и чувствовать его старину. Старинный, простой быт, с которым я связан, умиротворяет меня, дает отдых среди моих постоянных скитаний. А потом я часто думаю о всех тех людях, что были здесь когда-то,рождались, росли, любили, женились, старились и умирали, словом, жили, радовались и печалились, а затем навсегда исчезали, чтобы стать для нас только мечтою, какими-то как будто особыми людьми старины, прошлого. Они,- совсем неизвестные мне,- только смутные образы, только мое воображение, но всегда со мною, близки и дороги, всегда волнуют меня очарованием прошлого.
Еще утро, легкий ветерок проходит иногда по комнате,- открыты все окна. Которое нынче число? Если бы я даже не знал какое, я бы и так, кажется, мог сказать, что это конец июля,- так хорошо знаю я все малейшие особенности воздуха, солнца всякой поры года. В то окно, что влево от меня, косо падает на подоконник радостный и яркий солнечный свет и глядит зеленая густота сада, блестящая под солнцем своей несметной листвой, в глубине своей таящая тень и еще свежую прохладу и то замирающая, затихающая, то волнующаяся и тогда доходящая до меня шелковистым, еще совсем летним шорохом. В другие окна я вижу прежде всего ветви и сучья старых деревьев - серебристого тополя, сосен и пихт,- и бледно-голубое небо среди них, а ниже, между стволами, деревенскую даль: слегка синеющий на горизонте вал леса, желтизну уже скошенных и покрытых копнами полей, ближе - раскинувшееся по склону к мелкой речке поместье Бахтеярова, а затем, уже совсем близко,- старую низкую ограду нашей усадьбы, молодые елки, идущие вдоль нее, и часть двора, густо заросшую крапивой,- и глухой и жгучей,- которую припекает солнце и над которой реет крупная белая бабочка. Уже по одному тому, как высока крапива, мог бы я безошибочно определить, какое сейчас время лета. А кроме того, сколько едва уловимых, но мне столь знакомых, родных с детства, совсем особых запахов, присущих только рабочей поре, косьбе, ржаным копнам!
И течет, течет мое спокойное, родное, счастливое деревенское летнее утро. Смотрю на пятна тени, косо испещрившей под елками ограду, на крапиву, на бабочку; потом на тихо колеблющуюся возле окон серо-зеленую бахрому корявых горизонтальных сучьев пихты, на воробьев, иногда садящихся на солнечный подоконник и с живым, милым, как будто чуть-чуть насмешливым любопытством оглядывающих мою комнату. Не слушая, я слышу то непередаваемое, летнее, как будто слегка завораживающее, что производят летающие вокруг меня и роящиеся на подоконнике мухи, слышу шорох сада, отдаленные крики петухов - и чуть внятную детскую песенку кухаркиной девочки, которая все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее маленькому бедному существованию в этом никому из нас не понятном, а все-таки очаровательном земном мире: какой-нибудь пузырек, спичечную коробку с картинкой... Я слушаю эту песенку, я думаю то о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было,- молодость, любовь, надежды,- то о том, где теперь косят работники,- верно уже у Крестов,- то о Ти-верии, о Капри... Почему о Тиверии? Очень странно, но мы не вольны в своих думах. И я представляю себе вот такое же, как сейчас, летнее утро, с тем же самым солнцем, что горит на моем подоконнике, и совершенно ясно вижу белый мраморный дворец на горном обрыве острова, столь знакомого мне, и этого человека, которого называли императором и который жил, в сущности, очень недавно,- назад тому всего сорок моих жизней,- и очень, очень немногим отличался от меня; вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака...
Во втором часу вышел из дому, пошел в сад по липовой аллее, в конце которой, за воротами, светлело, белело небо. Земля суха и тверда, приятно идти, на земле лежат уже кое-где палевые листья. Солнце скрылось, потускневший сад был под синеватой тучей, заходившей с юга,- очень хорошо. За воротами серо-зеленые бугры кладбища (давно упраздненного), дальше открытое поле, желтое, покрытое где-то копнами, кое-где рядами. Удивительная бирюза между ними на севере, сладкий, еще совсем летний ветер дует с юга из-под тучи, и еще по-летнему доносится хлопанье перепела.
Четвертый час. Крупный ливень, град,- даже крыша от него дымилась как будто. К северу из-за тучи белая гора другой тучи и млеющий синий яхонт неба. В комнате с решетчатыми окнами сырая свежесть, запах дождя, мокрой крапивы, травы.
Пять часов. Сад на низком фоне свинцово-синей тучи. Высовывался из окна под редкие капли дождя на эту сырую пахучую свежесть, в одной рубашке необыкновенно приятно, но почему-то страшно напомнило детство, свежесть и радость первых дней жизни.
Все дождь - до заката. К закату стало на западе, под тучей, светиться. Сейчас шесть. В комнате от заката, сквозь ветки палисадника, пятно странного зелено-желтого света.
Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!
Глотово. 1 августа 1917 г. Хорошая погода. Уехала Маня. Отослал книгу Нилуса Клестову97. Письмо Нилусу. Низом ходил в Колонтаевку. Первые признаки осени - яркость голубого неба и белизна облаков, когда шел среди деревьев под Колонтаевкой, по той дороге, где всегда сыро.
Слух от Лиды Лозинской,- Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об "Архаломеевской ночи"98 - будто должна быть откуда-то телеграмма - перебить всех "буржуев" - и что надо начать с Барбашина. Идя в Колонтаевку, зашел на мельницу - то же сказал и Сергей Климов (не зная, что мы уже слышали, что говорил Ив. С.): на деревне говорили, что надо вырезать всех помещиков.
Позавчера были в Предтечеве - Лихарев сзывал земельных собственников, читал устав "Союза земельных собственников", приглашал записываться в члены. Заседание в школе. Жалкое! Несколько мальчишек, Ильина с дочерью (Лидой), Лихарев (Коле сказал - "риторатор"), Влад. Сем., Коля, я (только в качестве любопытного), что-то вроде сельского учителя в старой клеенчатой накидке и очках (черных), худой старик (вроде начетчика), строгий, в серой поддевке, богач мужик (Коля сказал - Саваоф), рыжий, босый, крепкий сторож училища. У всех последних страшное напряжение и тупость при слушании непонятных слов устава. Приехал Абакумов, привез бумаги на свои владения, все твердил, что его земля закреплена за ним, "остолблена его величеством". Думал, что членские взносы пойдут на "аблаката" (долженствующего защищать интересы земельных собственников).
Генерал Померанцев, гостящий у Влад. Сем., замечательная фигура.
Абакумов вернулся вместе с нами, возбужденный. "Ну, записались! Теперь чтой-то даст бог!"
2 августа. Очень холодное, росистое утро. Юлий и Коля ездили в Измалково.
День удивительный. В два часа шли на Пески по саду, по аллее. Уже спокойно, спокойно лежат пятна света на сухой земле, в аллее, чуть розоватые. Листья цвета заката. Оглянулся - сквозь сад некрашеная железная, иссохшая крыша амбара блестит совершенно золотом (те места, где стерлась шелуха ржавчины).
Перечитывал Мопассана. Многое воспринимаю по-новому, сверху вниз. Прочитал рассказов пять - все сущие пустяки, не оставляют никакого впечатления, ловко и даже неприятно щеголевато-литературно сделанные.
Был Владимир Семенович. Отличный старик! Как Абакумов, не сомневается в своем пути жизненном, в своих правах на то и другое, в своих взглядах! Жалуется, что революция лишила его прежних спокойных радостей хозяйства, труда.
3 августа. Снова прекрасный день, ветер все с востока, приятно прохладный в тени. На солнце зной. Дальние местности в зеленовато-голубом тумане, сухом, тончайшем.
Продолжаю Мопассана. Места есть превосходные. Он единственный, посмевший без конца говорить, что жизнь человеческая вся под властью жажды женщины.
В саду по утрам, в росистом саду уже стоит синий эфир, сквозь который столбы ослепительного солнца. До кофе прошел по аллее, вернулся в усадьбу мимо Лозинского, по выгону. Ни единого облачка, но горизонты не прозрачные, всюду ровные, сероватые. Коля, Юлий, я ездили в Кочуево к Ф<едору> Д<митриевичу> за медом. Возвращались (перед закатом), обогнув Скородное. Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Гоцами99, Данами100, каким-то Авксентьевым101, каким-то Керенским102 и т. д.!
4 августа. Ночью уехал (в Ефремов) Женя103. Почти все утро ушло на газеты. Снова боль, кровная обида, бессильная ярость! Бунт в Егорьевске Рязанской губернии по поводу выборов в городскую думу, поднятый московским большевиком Коганом,- представитель совета крестьянско-рабочих депутатов арестовал городского голову, пьяные солдаты и прочие из толпы убили его. Убили и товарища городского головы.
"Новая жизнь"104 по-прежнему положительно ужасна! Наглое письмо Троцкого из "Крестов" ? - напечатано в "Новой жизни".
День - лучше желать нельзя.
Если человек не потерял способности ждать счастья - он счастлив. Это и есть счастье.
8 августа. Шестого ездил в Каменку к Петру Семеновичу. Когда сидели у него, дождь. Он - полное равнодушие к тому, что в России. "Мне земля не нужна". "Реквизиция хлеба? Да тогда я и работать не буду, ну его к дьяволу!"
Погода все время прекрасная.
Нынче ездили с Колей в Измалково. Идеальный августовский день. Ветерок северный, сушь, блеск, жарко. Когда поднимались на гору за плотиной Ростовцева, думал, что бывает, что стоит часа в четыре довольно высоко три четверти белого месяца, и никто никогда не написал такого блестящего дня с месяцем. Люблю август - роскошь всего, обилие, главное - огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе...
Колю подвез к почте, сам ждал его возле мясной лавчонки. Возле элеватора что-то тянут - кучка людей сразу вся падает почти до земли. Из южного небосклона выступали розоватые облака.
Поехали домой - встретили на выгоне барышню и господина из усадьбы Комаровских. Он весь расхлябанный по-интеллигентски: болтаются штаны желтоватого цвета, кажется, в сандалиях, широкий пояс, рубаха, мягкая шляпа, спущены поля, усы, бородка - a la художник.
9 августа. Ездили с Верой в Предтечево. Жаркий дивный день. Поехали к Романовским за медом, не доехали - далеко чересчур мост, повернули назад, поехали к Муромцевым. ...
11 августа. С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках - я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу - грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
13 августа. Как и вчера, день с разными тучками и облаками,- небом ?
необыкновенной красоты. Вчера опять ездили с Колей к Федору Дмитриевичу за медом. Умиляющее предчувствие осени.
Нынче Коля уехал в Ефремов. Совсем уехала кухарка с детьми, с Жоржиком. Я возле телеги шутил с ним, целовал (как не раз и прежде) - они уехали, даже головой не кивнув. Животные!
Ходили с Юлием к Вас... Дежурному. Заходили тучи, была жара. Потом разошлось, прелестная погода. Сидели в лощинке, читали газету. Потом по деревне. Грязь, все развалено. Собственно, никто ничего не делает почти круглый год. А Шмелевы лгут, лгут про русский народ!105
Кажется, одна из самых вредных фигур - Керенский. И направо и налево. А его произвели в герои.
Читал "Наше сердце".
"Хвост и ухи отрубить (собаке) - злей будет". Как глупо!
14.VIII. Проснулся от юношески сильной эр<отики>,- сон, что мне отдалась в первый раз какая-то девушка, чарующая какой-то простой прелестью.
Девка на варке что-то работает лопатой железной - заносит высоко и ставит ногу на лопату - видел это, выйдя на двор днем, и волновался.
Кончил "Наше сердце". Искусно, местами очень хорошо, но остался холоден. Так длинно и все об одном и в конце концов пустяковом. Герой совсем не живой и не заражает сочувствием, героиня видна, но тоже как будто неживая.
Утром немного <работал> над "Любовью", немного так - одесское утро (начало - чего, еще не знаю).
Облака и солнце. После обеда я, Юлий и Вера в Колонтаевку. Жара. Вера после болезни еще - прозрачней, что ли. Зашел в контору, там наговорил глупостей с Каблуковым и Дм. Алекс., взял "Раннее утро". Прочел первый день московского совещания.106 Царские почести Керенскому, его речь - сильно, здорово, но что из этого выйдет? Опять хвастливое красноречье, "я, я" - и опять и направо и налево. Этого совместить, вероятно, нельзя. Городской голова - Руднев! до сих пор не могу примириться!-приветствует совещание, а управские курьеры хулиганят в знак протеста против этого "контрреволюционного" совещания - вылили чернила из всех чернильниц - и управа не работала! Зайчик (солдат наш), "как капля солнца", отражает в себе все главное русской демократии (тот, что прогнал девиц из Ельца, переписывавших хозяйство мужиков, и кричал, чтобы мужики, выбиравшие представителей на выборы в церковный собор, не подписывались - "вас в крепостное право хотят обратить").
К вечеру свежий ветер с юга, тучи. Лежал на соломе. Облака на восточном горизонте изумительны. Гряды, горы бледно, дымчато-лиловатые (сквозь них бледность белизны внутренней) - краски невиданной у нас нежности, южности.
15 августа. Весь день с небольшими перерывами сильный прямой дождь (обрушивался еще ночью, я слышал сквозь сон). Бахтеяровская сторона как в дымке. Все еще очень зелено и густо, поэтому похоже на летний дождь.
Засыпая вчера, обдумывал рассказ. Конец 20-х годов, Псковская губерния, приезжает из-за границы молодой помещик, ездит к соседу, влюбляется в дочь. Она небольшая, странная, ко всему безучастная. Чувствует, и она его любит. Объяснение. "Не могу". Почему? Была в летаргии, побывала в могиле. Нынче другой рассказ. А<н>гличанка с термосом. Всюду встречаю - Бренер-Пасс, Алжир, Сицилия, Рим, потом Асуан. Умирает на Элефантине107 в чахотке. Всю жизнь мыкалась, весь мир "very nice"*. Нехороша; как ребенок, радостна.
На висячей зелени-хвое за окном висят бисером стеклянные капли. Плещет желоб. Статья Кусковой108. "Репрессиями не поможешь. Нужно просвещать деревню. Футбол и т. д.".
16 августа. Шипит сад, волнует, шумит дождь. Ветер, дождь часто припускает. Читал Мопассана, потом Масперо о Египте,- волновался, грезил, думая о путешествии Бауку в Финикию, потом читал Вернон Ли и думал о Неаполе, Капри, вспоминал Флоренцию.
Высунулся в окно. Сорочка со скребом когтей перебралась через потемневший от дождя забор из сада и пробежала мимо окна, улыбнувшись мне дружески, сердечно и замотав хвостом. Как наши души одинаковы!
17 августа. День прекрасный. Много гуляли с Юлием. Часу в пятом пошли мимо кладбища, потом по лугу в лес, называемый нами "Яруга".
Ночь лунная. Гуляли за садом. Шел по аллее один - соломенный шалаш и сад, пронизанный лунным светом,- тропики. Лунный свет очень меняет сад. Какое разнообразие кружевной листвы, ветвей - точно много-много пород деревьев.
18 августа. В час уехал Юлий - в Москву. Лето кончилось! Грусть, боль, жаль Юлия, жаль лета, чувство горькой вины, что не использовал лета лучше, что мало был с Юлием, мало сидел с ним, катался. Мы вообще, должно быть, очень виноваты все друг перед другом. Но только при разлуке чувствуешь это. Потом сколько еще осталось нам этих лет вместе? Если и будут эти лета еще, то все равно остается их все меньше и меньше. А дальше? Разойдемся по могилам! Так больно, так обострены все чувства, так остры все мысли и воспоминания! А как тупы мы обычно! Как спокойны! И неужели нужна эта боль, чтобы мы ценили жизнь?
Читаю эти дни Вернон Ли109 "Италия". Все восторгается, все изысканно и все только о красивом, о изящном - это скоро начинает приводить в злобу.
20 августа. Большинство женщин беспокойно мучается недовольством своей жизнью, ищет "цели жизни", изменяет или ждет любовников в надежде, что тогда придет счастье - почему? Оне растут, оне воспитываются в сознании, им всячески внушают, что оне непременно должны быть счастливы, любимы и т. д.
Чем я живу? Все вспоминаю, вспоминаю. Случалось- увидишь во сне, что был близок с какой-нибудь женщиной, с которой у тебя в действительности никогда ничего не было. После долго чувствуешь себя связанным с нею жуткой любовной тайной. Не все ли равно, было ли это в действительности или во сне! И иногда это передается и этой женщине.
Вчера ездили с Верой на шарабане кататься - к Крестам, потом в Скородное, и вокруг него - обычная дорога, только наоборот. День был прекрасный. Когда выехали, поразила картина (как будто французского художника) жнивья (со вклиненной в него пашней и бархатным зеленым кустом картофеля) - поля за садом, идущего вверх покато - и неба синего и великолепных масс белых облаков на небе - и одинокая маленькая фигура весь день косящего просо (или гречиху красно-ржавую) Антона; и все мука, мука, что ничего этого не могу выразить, нарисовать!
Читал (и нынче читаю) "Завоевание Иерусалима" Гарри. Много времени, как всегда, ушло на газеты. Керенский невыносим. Что сделал, в сущности, этот выскочка, делающийся все больше наглецом? Как смел он крикнуть на Сахарова "трус"?
Все читаю Мопассана. Почти сплошь - пустяки, наброски, порой пошло.
Нынче серо, прохладно, прохлада уже осенняя. Все утро звон - кого-то хоронят. По
* "очень мил" (англ.).
минутно, с промежутками: "блям!" Вот кого-то несут закопать... как мы равнодушны друг к другу! Ведь, в сущности, я к этому отношусь как к смерти мухи.
Все гул, гул молотилки паровой последние дни - у Барбашина.
21 августа. Серый, со многими осенними чертами, с много раз шедшим дождем день.
Пели петухи, ветер мягкий, влажный, с юга, открыта дверь в амбар, там девки метут мучной пол,- осень! Свежая земля в аллеях уже сильно усыпана желтой листвой. Листья вяза шершавые, совсем желтые.
Перечитываю "Федона".110 Этот логический блеск оставляет холодным. Как много сказал Сократ того, что в индийской, в иудейской философии!
В девять вечера вышли с Верой - ждали Антона и Колю со станции, пошли к бывшей монополии. Луна была еще низко над нашим садом. Многое еще в очень длинных тенях. Над бахтеяровской стороной ужасное и мрачное величие сгрудившихся туч, облаков (против луны). Белизна домов там - точно это итальянский городок. Коля опять не приехал.
Газеты. Большевики опять подняли голову. Мартов111... требует отмены смертной казни.
В 10 1/2 вышел один гулять по двору. Луна уже высоко - быстро неслась среди ваты облаков, заходя за них, отбрасывала на них круг еле видный, красновато-коричневый (не определишь). За чернотой сада облака шли белыми горами. Смотрел от варка: расчистило, деревья возле дома и сада необыкновенны, точно бёклиновские, черно-зеленые, цвета кипарисов, очерчены удивительно.
Ходил за сад. Нет, что жнивье желтое, это неверно. Все серо. На северо-востоке желтый раздавленный бриллиант. Юпитер? Опять наблюдал сад. Он при луне тесно и фантастично сдвигается. Сумрак аллеи, почти вся земля в черных тенях - и полосы света. Фантастичны стволы, их позы (только позы и разберешь).
11 1/2 ч. Лежал в гамаке, качался - белая луна на пустом синем небе качалась как маятник. В спину дуло.
22 августа. Дождь льет, но день вроде вчерашнего. Начал читать Н. Львову112 - ужасно. Жалкая и бездарная провинциальная девица. Начал перечитывать "Минеральные воды" Эртеля - ужасно! Смесь Тургенева, Боборыкина, даже Немировича-Данченко и порою Чирикова. Вечная ирония над героями, язык пошленький. Перечитал "Жестокие рассказы" Вилье де Лиль Адана113. Дурак и плебей Брюсов восхищается. Рассказы - лубочная фантастика, изысканность, красивость, жестокость и т. д.- смесь Э. По и Уайльда, стыдно читать.
Дочь Аннета. Какая-то почти жуткая девочка, очень крупная, смесь девочки и женщины,- оттого что очень рано стала б..., должно быть?
"Учение есть припоминание". Сократ.
Последние минуты Сократа, как всегда, очень волновали меня.
Вечером приехали Коля с Евгением. Коля в Ефремове все задыхался.
Взята Рига. Орлов рассказывал Коле - где-то церковный сторож запретил попу служить, запер церковь - поп "буржуй", "ездил в гости к Стаховичу".
23 августа. Вчера после обеда дождь лил до восхода луны, часов до десяти. Нынче часов с двенадцати опять то же. Похолоднело. Лес за Бахтеяровым в тумане.
Думал о Львовой, дочитав ее книгу. Следовало бы написать о ней рассказ.
Читаю "Стихи духовные" (со вступительной статьей Ляцкого).
Почти весь день нельзя выйти - очень часто осенний ливень.
Вечером Антон привез газеты, письмо Юлия. Юлий с вокзала заплатил извозчику одиннадцать рублей. В газетах - ужас: нас бьют и гонят, "наши части самовольно бросают позиции". Статья Кусковой - "Русские кошмары" - о мужиках, как они не дают хлеба и убивают агентов правительства, разъясняющих необходимость реквизиции хлеба. "Разруха ли"!
24 августа. С утра сильный ветер, часто припускает дождь.
Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих - "новых поэтов". Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!
6 ч. 20 м. Свет солнца с заката в комнате - на правой притолоке двери, кусок на красной материи на отвале кровати и на стене над кроватью (на южной стене) - желтый с зеленоватым оттенком. Эти светлые места все испещрены колеблющейся тенью деревьев палисадника, волнуемых ветром. Кажется, переходит в погоду. Читаю стихи Гиппиус "Единый раз вскипает пеной...".
26 августа. Позавчера вечером были с Верой у Лозинских,- у них оказалось "Русское слово" за двадцать третье. Мы ходили при луне ( уже невысокой, три четверти), ждали, пока они дочитают, потом взяли. Аресты великих князей,114 ужасы нашего бегства от Риги, корпус бежал от немецкого полка, переходившего Двину.
Вчера было прохладно и серо, вид уже совсем осенний. Нынче поминутно дождь, ветер косо гонит его, мелкий, с северо-запада, бахтеяровская сторона часто в тумане.
Вчера мы с Колей ходили к Пантюшку. Он ничего, но подошли бабы. Разговор стал противный, злобный донельзя и идиотский, все на тему, как господа их кровь пьют. Самоуверенность, глупость и невежество непреоборимые разговаривать бесполезно.
Нынче читаю о Владимирско-Суздальском царстве в книге Полевого115. Леса, болота, мерзкий климат - и, вероятно, мерзейший, дикий и вульгарно-злой народ. Чувствую связь вчерашнего с этим - и отвратительно.
Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту.
27 августа. День серый и холодный. Вечером приехал Митя. Его рассказ о трех юнкерах.
28 августа. Солнечный прохладный день.
29 августа. День еще лучше. Ходили в контору - я, Вера, Митя. Жуткая весть из Ельца - Митя говорил по телефону: Корнилов восстал против правительства. В четыре часа пошли низом в Колонтаевку. Возвратясь, опять зашли в контору. Весть подтверждается. <...>
30 августа. Ездили с Митей в Измалково. На почте видел только "Орловский вестник" 29-го. Дерзкое объявление Керенского116 и еще более социалистов-революционеров и социал-демократов - "Корнилов изменник". Волновался ужасно.
31-го. Телефон из Ельца-Орлов и Арсик-что "состоялось соглашение". Дико! Вера утром уехала с М. Н. Рышковой в Предтечево. Поехали за ней с Митей. Там "Новое время" и "Утро России". Ошалел от волнения. Воззвание Корнилова удивительно!117 Вечером газеты - "Русское слово" от 29 и "Р<усский> г<олос>" ? от 30-го. Последняя поразила: истерически-торжественное воззвание Керенского: "Всем! всем! всем!" Таких волнений мало переживал в жизни. Просто пришибло.
Нынче весь день угнетен, как не запомню. Снова звонил Митя в Елец. Оказывается, нет, не все еще кончено, "только ночи настали", сказал К., будто взят Курск Калединым.118
В пятом часу поехал в Жилых за рисом. Дни были хорошие, нынче серо, прохладно, все беззвучно, неподвижно.
В Жилых у плотины девочка навстречу. "Где потребиловка?" - "Вон на той стороне, где камни на амбаре". Двойная изба, в сенцах свиньи. Грязь, мерзость запустения. В одной половине пусто, в углу на соломе хлебы. Милая баба, жена Семена, торгующего. Ждал его. Но сперва пришел пьяный мужик, просил что-то "объяснить". На взводе затеять скандал. Потом старик, которого Семен назвал "солдатом", и молодой малый с гармонией, солдат, гнусная тварь, дезертир, ошалевший, уставший от шатанья и пьянства. Молчал, потом мне кратко, тоном, не допускающим возражений: "Покурить!" Мужиков это возмутило - "всякий свой должен курить!". Он: "Тут легкий". Я молча дал. Когда он ушел, "Солдат" рассказывал, что дезертира они не смеют отправить: пять раз сходку собирали и без результату: "Нынче спички дешевы... сожжет, окрадет". Вечером газеты, руки дрожат.
2 сентября. С половины дня ливень и до ночи. И ночью, хотя уже не такой до утра. "Русское слово" от первого.
3 сентября. Утром "Русское слово" от 2-го. Опять подлая игра в смену кабинета. Где Корнилов? Все-таки, видимо, ужасно испугались. Первый день я сравнительно спокойней. С утра дождь, потом распогодилось. Но все насыщено водой.
4 сентября. Письмо от Юлия. Он еще лечится. Это ужасно. Неужели это не придет в норму или будет повторяться?
"Русское слово" от 31-го и 1-го. В совете рабочих депутатов Каменев119 и Стеклов120 говорят, что "снесут голову с Корнилова". "Голос народа" от 2-го: Корнилов будто арестован.
Серо, потом то дождь, то солнце. Сейчас полдень. Уехал Евгений.
К вечеру распогодилось.
В десятом часу вечера - газеты. Государственный переворот! Объявлена республика. Мы ошеломлены.- Корнилов арестован.
Воля Гоца, Дана, Либера121 и т. д. восторжествовала - Россия в их руках! Что же значили эти переговоры Керенского с Кишкиным122?!-Авксентьев, Либер в ужасе: "Каледин!"
Заснул почти в два часа.
Ночь была очень светлая, небо засыпано чистейшими звездами.
С неделю уже ровно ничего не делаю.
7 сентября. Уехал Митя. Мы с Колей ездили по предтечевским лугам, потом через Победимовых и Скородное домой, было солнечно, лес уже по-осеннему в свете и волнении. Мужики все рубят и рубят леса. К вечеру опять на дождь, ехали назад, на севере - мертвенно-синеватые облака.
8 сентября. Погода светлая, хорошая. К вечеру приехал Мишка, возивший Митю: опоздали на поезд, поехали в Елец.
Был в конторе. Сын медника, рабочий, приятный, хорошо осведомлен, но кое в чем путается. И против большевиков, и "Новую жизнь", увидав у меня, назвал "хорошей газетой". Я послал с Митей отказ в "Новую ("Свободную") жизнь".
9 сентября. Ночью была ужасная гроза, ураган. Нынче хорошо, ветрено, солнечно.
Были на Жадовке, у Сергея Климова. Все в один голос одно: "Корнилов нарочно выпущен немцами" и т. д. В этом и весь призыв его.
Клен в жадовском саду - цвета кожи королька, по оранжевому темно-красное.
Изумительны были два-три клена и особенно одна осинка в Скородном позавчера: лес еще весь зеленый - и вдруг одно дерево, сплошь все в листве прозрачно, багряно-розовой с фиолетовым тоном крови.
Читал Жемчужникова. Автобиография его. Какой такт, благородство!
Сейчас пишу - по рукам, тетради желтый свет заходящего солнца. Оно садится за бахтеяровской усадьбой, как раз против спуска с той горы. По моим часам около шести.
Сергей Климов: "Да Петроград-то мать с ним. Его бы лучше отдать поскорей. Там только одно разнообразие".
11 сентября. Все пустые дни! Читал Жемчужникова, "Анну Каренину". Приехала М. Ник. Рышкова. Погода холодная, переменчивая, дурная.
12 сентября. Очень холодно. Кажется, вчера утром - косые космы пухлых низких облаков грязно-лиловатых, северных, морских по западному горизонту (утром часов в восемь) . Среди дня много солнечных моментов, но ветер, прохладно. К вечеру очень холодно-впору полушубок. Луна уже три четверти.
13 сентября. С утра очень холодно, был за садом, летели листья с кленов, взял один.
Коля в астме. Вечером поехал со мной в Знаменье. Серо, потеплело - дочитал Жемчужникова. В общем, серо, риторика.
14 сентября. Теплый прелестный день, солнечный. Ездил с Верой в Измалково, перед вечером. Луна три четверти стала видна с пяти часов.
15 сентября. Проснулся в 6 1/2, еще солнце не показалось; утро удивительное, росистое. День еще лучше. Совсем лето. Все аллеи усыпаны листвой. Читал Минского. Прочел сорок восемь страниц. Ужасная риторика!
Коля все еще болен. Еле выбрался в сад, сидел на скамейке с Верой. Алекс. Петр. плача рассказывал про Ваню.
Газеты. На советы наросла, видимо, дикая злоба у всех. Разъяснение Савинкова.123 Да, "совершена великая провокация". Керенского следовало бы повесить. Бессильная злоба.
В пять поехали с Верой в Скородное и вокруг него. По дорожке среди осинок. Еще не желтые осинки, но дорога вся усыпана их листвой круглой - сафьян малиновый, лимонный, палевый, почти канареечный есть. Когда выехали, чтобы повернуть направо, кто-то среди деревьев на опушке что-то делал лежа; красного солнца осталось уже половина. Месяц довольно высоко,-зеленовато-белый, небо под ним гелиотроповое почти. Хороша та дорога, где всегда грязь! Глубокие колеи - все возят тяжелое, все воруют лес. Возле места, где была Караулка, стояли, вертел курить, дивились на красоту: месяц впереди, в левом направлении, над лесом, кое-где желтые высокие, стройные деревца (кажется, клены), закат направо совсем бесцветный, светлый. Под месяцем ?
опять гелиотропы, ниже и левее синева цвета сахарной бумаги. Вера смотрела направо дивилась, как зубчата линия леса - на закате. Дальше по просеке - дороге трудно ехать - так много сучьев. Уже темнело (в глубине-то леса). Выехали на опушку, чтобы повернуть направо (караулка), постояли, опять подивились - хорош был кровавый клен. Я взял листок. Он сейчас передо мной, точно его, бывший светло-палевым, обмакнули в воду с кровью.
Как осенью в лесу, в чаще, вдруг видишь: светит желтизной, выдвинулась ветка орешника. Даже жутко. Когда проехали Победимовых, повернули направо, стали спускаться с горы, закат уже краснел, а луна (направо, над лощиной, полной леса) была на сером, освещенном ею небе. Вообще небо было почти все серое, чуть в глубине синеватое.
Как странно все освещает осенняя заря!- сказал Вере, поднимаясь в гору.
16 сентября. Все то же: пустота ума, души, довольно тупое спокойствие. Дочитываю "Каренину". Последняя часть слаба, даже неприятна немного; и неубедительна. Помнится, и раньше испытывал то же к этой части. Читаю Минского. Есть хорошее. Все же у него была душевная жизнь.
Ездили кататься. (День прекрасный.) Возле того места, где была караулка, крякнула задняя ось. Дошли пешком. Спеша за мерином, запотел, устал. <...>
Чуть не все за садом засыпано желтой листвой кленов. Уже очень много вершин зарыжело, зажелтело. Как поражает всегда этот цвет! Остров почти весь зелен. Но, едучи кататься, видел осинку в этой зелени - совершенно малиновая!
Луна ночью была необыкновенно ясна. Совсем полная.
17 сентября. Довольно сильный и прохладный ветер. Сад сипит, кипит. Почти все небо в грифельной мути, облачности. Светлее, где солнце. Еще больше желтых, краснеющих, красно-оранжевых вершин.
Гляжу на бахтеяровский сад: местами - клубы как будто цветной капусты этого цвета.
Вчера, едучи мимо пушешниковского леса, видел вдали, в Скородном (на косогоре, где дорога к Победимовым), целый островок желтого (в которое пущена красная краска - светлая охра? Нет, не то!) -особый цвет осенних берез.
11 1/2 ч. дня. Дочитал "Каренину". Самый конец прекрасно написан. Может быть, я ошибаюсь насчет этой части. Может быть, она особенно хороша, только особенно проста? Были облака, ветер. Ночь была поразительно ясная, луна чиста необыкновенно, в небе ни единого облачка, так все продрал резкий ветер.
22 сентября. Ездили с Верой в Озерки. Хороший день, но ветер, довольно прохладно, а когда возвращались зарей, то и совсем.
26 сентября. Два дня были необыкновенно хороши - солнечные, теплые. Вчера отправил письмо Кусковой. Был дождь!
Нынче холодно, низкие синеватые небосклоны с утра. После обеда гуляли втроем. Дивились на деревья за сараем, с поля из-за риги - на сад: нельзя рассказать! Колонтаевка - и желтое, и черно-синее (ельник), и что-то фиолетовое. Зеленее к Семен<о>вкам - биллиардное сукно. Клены по нашему садовому... необыкновенные.- Сказочный - желтый, прозрачные купы. Ели темнеют - выделились. Зелень непожелтевшая посерела, тоже отделяется. Вал весь засыпан желтой листвой, грязь на дороге - тоже. Ночью позавчера поразила аллея, светлая по-весеннему сверху - удивительно раскрыта.
Вообще - листопад, этот желтый мир непередаваем. Живешь в желтом свете.
Сейчас ночь темная, дождь. Был нынче на мельнице. Злобой мужики тайно полны. Разговаривать бессмысленно!
27 сентября. Абакумов: нет, жизнь при прежнем правительстве-куда красней была! Теперь в... нельзя-того гляди - голова слетит.
День несколько раз изменялся. С утра было холодно. Все вспоминаю противный разговор на мельнице - Л<нрзб>, придирающийся к винокуру, к монопольщику, лгавший, что его мальчишку бросил австриец в окно завода, грозивший "убить" теперь это слово очень просто!- солдат Алешка...
Ездил с Колей кататься. Лес все рубят.
28 сентября. Почти летний день. Разговор за <в автографе описка: на.-А. Б.> мельницей с "Родным" и другими, шедшими из потребиловки.
Вечером что-то горло.
29 сентября. Не выхожу. Больно железу, в горле что-то есть. Летний день. Все читаю Фета. Как много ...!
30 сентября. Горло ничего, слава богу. Гуляли. На гумно Андрея С.- там молотьба. А. Пальчиков в очках черных в кожаном футляре подает, серо-бурая борода, темна по окраинам на щеках (как...-<нрзб>-как многие старики), бабы одно и то же: "что гуляете, идите к нам солому тресты". По деревне к лесу. День летний. Поразил осинник на мысу - совершенно оранжевый, и так выделилось каждое дерево и выпуклость бугра, и до неприятности похоже на гигантского ужа. Извив тропинки по бугру. Поразителен и осинник в лощине в начале леса, такой же. Все, весь лес необыкновенно сух, шуршит, и непередаваемо прекрасный западе подожженных сушью, солнцем листьев. Блеклая трава засыпана листвой, дубовая листва коричневая на опушке,- дубы все шуршат, все бронзово-коричневые. Говорил, как ничтожно искусство! Поразила декларация правительства, начало: анархия разлилась от Корнилова! О негодяи! И все эти Кишкины, Малянтовичи! Ужасны и зверства и низость мужиков, легендарны.
1 октября. Утром вышел - как все бедно стало: сад, солнце, бледное небо. Потом день превосходный. Ездили с Колей к Победимовым.
И снова мука! Лес поражает. Как он в два дня изменился: весь желто порыжел (такой издали). Вдали за Щербачевкой шапка леска буро-лиловата, точно мех какой на звере облезает. А какой лес по скату лощины! Сухая золотая краска стерта с коричневой, кленоватой.
2 октября. Проснулся в шесть. Лежал час. Душа подавлена. Юлий, думы о том, что, может, скоро опустеет совсем мир для меня - и где прежнее - беспечность, надежда на жизнь всего существа! И на что все! И еще - совсем отупела, пуста душа, нечего сказать, не пишу ничего, пытаюсь - ремесло, и даже жалкое, мертвое.
Вчера воззвание Брешко-Брешковской124 к молодежи - "идите, учите народ!".
Ночью гулял - опять все осыпано бриллиантами сквозь голые ветви. Григорий идет от кума - "пять бутылочек на двоих выпили". "И ты не выпивши?" - "Да нет, ведь я ее чаем гоню..."
Нынче еще беднее утро, хотя прелестное и свежее, бодрое. Уже на кленах на валу на немногих и местами желтая, еще густая листва.
3 октября. Вчера в три часа с Колей в Осиновые Дворы.
Скородное издали - какой-то рыже-бурый медведь. Ехали через Ремерский лес. Дубки все бронзовые. Сквозь него изумительный пруд, в одном месте в зеркало льется отражение совершенно золотое какого-то склоненного деревца. Караулка, собачонка так зла, что вся шерсть дыбом,- знакомая; выскочил тот старик, радостно-шальной, торопливый, бестолковый, что видел в Скородном. Федор Митрофаныч, конечно, солгал, что у Ваньки отняли ружья, был скандал, он стрелял уток барских на пруде возле этой караулки, но не отняли. "Как ты попал сюда?" - "Позвольте, сейчас..." Страшно-радостно и таинственно: "Поросенка пошел куп-лять, у Борис Борисыча... Борис Борисыч отвечает..." (вместо "говорит" и очень часто не кстати: хотя). Были в Польском (деревушке). Два совершенно синих пруда - сзади нас, как въезжали на гору - предвечернее солнце. Поразили живописность и уединение Логофетовой усадьбы. Сад, да и ближе деревья - главное рыже-бронзовое, бронзовое. Наше родовое. Охватила мысль купить. Стекла горят серебряной слюдой, луч<езарными> звездами в доме, издали. В Осиновых Дворах два мужика: один рыжий, нос картошкой, ласково-лучистый, профессор, другой - поразил: IV