«Вояка» мычит что-то.
– Переверни его. Вот так… это он тебе спасибо говорит. Тут недавно к нему целый взвод завалился. Ну, я тебе скажу, мужики!.. У тебя что-то стряслось?
– Да так, ерунда.
Бульдозерист вдруг садится на кровати и кашляет. Настойчиво – со смыслом.
– Давай, не жмись, как девица красная, – Игорь подмигнул бульдозеристу и тот мигом пристраивается рядом, бережно поддерживая сломанную руку.
– Когда тебе всю жизнь лежать на койке, то болезнь – уже не болезнь, а образ жизни… Давно не пил… – Игорь морщит лоб. – Так что стряслось, Гриша?
– Тебе не приходилось заминать дело?
– А… Вот ты о чем? Поди-ка, браток, на свою койку, – это он бульдозеристу. – Давай, только суть – без деталей.
…Потом он молчит, И бульдозерист, томившийся на своей койке, думая, что наш «тет-а-тет» завершен, снова семенит к нам, поддерживая загипсованную руку:
– Что, мужики, еще по одной? Мне принесут, за мной не станет.
Я разливаю в портфеле водку и даю ему целлофановый стаканчик.
– А я пас, – говорит Игорь. – Ты, Гриша, во всех своих умозаключениях упустил одну важную деталь.
– Какую?
– Ведь Рыльцев все-таки арестован!
– Это я сам знаю…
– Нет, ты не понял меня. РЫЛЬЦЕВ ВСЕ-ТАКИ АРЕСТОВАН. То есть вне конъюнктурных связей, твоих знакомств и возможностей, он перед законом голенький. Как младенчик. И получается, что его судьбу в известном смысле способен решить только ты. Ты сейчас ему вроде судьи. Вот тебе и ответ на вопрос – заминаются ли дела…
– Какой же это ответ? Это опять же вопрос… – Я не могу отвести взгляд от фотографии «вояки».
Лицо у парнишки на старенькой фотографии такое, словно он удивлен чем-то неожиданным. Навечно удивлен.
– И уж судья из меня сейчас, как из грешника праведник…
– Скажи откровенно: если бы ты сам не был замешан во всей этой истории, помог бы Рыльцеву?
– Черт его знает… Нет, наверное, не помог бы.
– Значит, и речь не о нем, а о тебе… Знаешь, в человеческой природе есть такое свойство: мы боимся сделать какой-то шаг не потому, что он может укоротить жизнь, а лишь потому, что он может ее изменить.
– И какой же шаг ты предлагаешь мне сделать – пойти в ОБХСС? Посоветоваться с секретарем партбюро?
– Я ничего тебе не предлагаю, Гриша, – Игорь прикрывает веки. И вдруг я вижу, как он постарел; вижу его немощь, его пронзительную усталость,
– Я знаю только одно: ты, купивший краденый паркет, и те, кто купят украденные у тебя колеса от «Жигулей», – на одной доске, И тут не важно, что они, может быть, гроша честным путем не заработали, а ты пахал всю жизнь, как вол. Рыльцев уравнял вас. Устраивает тебя это равенство? Да? Нет?
Паралитик опять что-то мычит.
– Будешь уходить, позови нянечку. Спасибо, что пришел…
X.
Дождь. Лужа взбухает под тяжелыми частыми каплями. Я – у телефона-автомата. Ищу монетку. Натыкаюсь на газету. Уже собираюсь отшвырнуть ее, но вдруг вспоминаю:
– Хе-хе… Куплю входную дверь… Ересь какая, – бормочу я.
– Так… 6-12-48… Наташу. Шесть… Один… Два… Хе-хе. Можно, добрый день, Наташу?
– Добрый вечер, это я, – голос хороший, спокойный и без бабьего жеманства.
– Вы… ну, объявление о входной двери?
– Я.
– Это шутка?
– Нет.
– У меня нет двери. Но если вы не шутите, я могу достать, только скажите, пожалуйста: для чего вам входная дверь?
Пи-пи-пи… Я обескураженно смотрю на телефонную трубку; снова начинаю рыться в карманах, нахожу еще одну монетку,
– Ладно. Я не спрашиваю, для чего вам дверь, – тороплюсь я сказать, страшась, что трубку повесят вновь. – Ладно. Один вопрос: она вам действительно нужна?
– Да.
– Адрес.
– Зачем?
– Но ведь вам нужна дверь?
– Зеленая, шесть, третий подъезд, пятый этаж, сорок первая квартира.
– Я буду у вас через сорок минут.
– Что?
Но тут уж я кладу трубку.
…Окончательно промокнув под дождем, поднимаюсь к себе. Шарю под обувной тумбочкой и нахожу туристский топорик. – Эк-х-ка, – я рывком срываю свою дверь с петель.
– Ты что?! – Жена в продольно-полосатой сорочке выскакивает из комнаты. – Сбесился?
– Да. Сбесился!
– Гриша, да что с тобой, Гришенька?
– Со мной все в порядке! – Дверь уже на моей спине, и я, пытаясь выйти, отбиваю ее углом кусок штукатурки.
– Гриша…
…Эмалевый ромбик с цифрой сорок один. Ищу кнопку звонка. Но звонка нет. И я вдруг понимаю, что ромбик с номером пришпилен английской булавкой к фанерному щиту, прикрывающему вход в квартиру.
– Хозяйка!.. Есть кто? – Я отвожу рукой верхний угол фанеры – там один на другой нагромождены стулья, бельевой бак; тут же лыжи… Я сдвигаю лыжи в сторону. Они с грохотом валятся на пол. А в коридорчике появляется женщина. Лицо – просто пятно, чуть светлее стен коридорчика. Единственное, что я вижу отчетливо, – увесистый молоток в руке.
– Я дверь принес.
Женщина молчит. И я вдруг теряю контакт с окружающим меня пространством. Только свое шумное дыхание я еще слышу. Шумное, тяжелое дыхание немолодого уже человека, ведущего сидячий образ жизни добрых лет двадцать.
– Сколько?
– Что?
– Сколько с меня?
Лицо женщины обретает четкие зримые черты – туповатый нос, жесткие губы, скуластое, туго рбтянутое кожей лицо.
– Не знаю… – Я вдруг теряюсь.
– Сколько же?
Внизу раздаются взбудораженные голоса. Один, до странного знакомый: «Вот, царапина свежая… Значит, в этом подъезде!» Я оборачиваюсь – по лестнице поднимается Дим Димыч, моя жена, сосед-толстяк, кто-то еще.
– Вот он!
На лестничной клетке четыре квартиры. И вот уже щелкают замки, какой-то старик в пижаме неистово кричит: «Надоело! Выселить эту стерву! Что ни вечер – скандал, скандал, скандал!»
Бородатый юноша флегматично констатирует: «Наташке дверь вернули».
– Нет, вы только представьте себе: очередной хахаль, застукав ее с дружком, уносит дверь. Мол, ей двери не нужны – вход свободный, ха-ха! – Визгливый старик обращается ко мне, как к свидетелю.
– Идем, Гриша… – Жена ведет меня за руку, как маленького, а Дим Димыч с толстяком берут дверь, и мы начинаем спускаться вниз.
XI.
Просыпаюсь я от стука молотка. Смотрю на будильник – половина двенадцатого.
Бреду в коридор. В прихожей – жена на фоне могучей спины Переходчикова.
…Завтракаем. Переходчиков вдруг хлопает себя по карманам, затем – по лбу. – Да, как же я забыл? Пусев, Пусев. Василий… А, вот! – Он достает из заднего кармана сложенную вчетверо бумажку. – Его племянница работает у тебя, кажется, в проектном бюро…
Жена встает, касается моей макушки ладонью.
– Гриша, мы так порешили, что тебе, действительно, не стоит вмешиваться в это дело. Не стоит. Но одно лишь тебе придется выдержать – ужин с Пусевым… В понедельник.
…Жена моет посуду. Я смотрю телевизор. Изредка достаю очки и просматриваю бумаги – квартальный отчет. Или, вернее, делаю вид, что просматриваю, чтобы не разрушить хрупкую оболочку успокоенности. Когда жена выходит из кухни, я быстро набираю номер телефона своего шофера Василия Петровича.
– Петрович, наш лимузин на ходу?
– А что с ним случится?
– Жена не запилит, что я в выходной тебя отрываю?
– Обойдется, если надо…
– Только во двор не заезжай, я жду тебя на углу.
XII.
– Полагаю, путешествуешь? – Шарков отворяет дверь своего кабинета.
Только что мы прошли лабиринтом, который образуют коридоры его спецзаведения. Я давно уже не видел столько детей, собранных в одном месте. С каким недоверием и любопытством смотрели они на меня; особенно красивый, смуглый мальчик, соскочивший с подоконника при нашем появлении
– Ты выезжаешь отсюда? – я обвел рукой довольно скудно об ставленный кабинет.
– Признаться, редко. Завхоз у меня – маг. Разве что в роно или в исполком…
– Как твоя книга?
– Я же не роман пишу. Тут важен фактор времени. Скажем, провел я любопытнейший эксперимент – коллега из Приморья подсказал. Видишь, на стене четыре квадрата? Один из них явно больше другого… Я завожу в кабинет трех ребят и спрашиваю – равны или не равны квадраты?
– Тут и слепому видно…
– Ну, не знаю, как слепому… Вся шутка в том, что я загодя уславливаюсь с одним из трех, как правило, с самым сильным и авторитетным мальчиком, чтобы он утверждал, что квадраты равны. Улавливаешь?
– Не совсем.
– Он подавляет остальных своим авторитетом.
– Но квадраты ведь не равны?!
– А они вслед за ним утверждают, что равны! Жуть! Только один мальчонка, помнишь, что на подоконнике сидел, только он буквально со слезами на глазах доказывал мне и моим «агентам», что квадраты – не равны. Один из десяти! Я было чуть ли не в генетические дебри после этого забрел – знаешь, эти модные штучки насчет биологических факторов и прочая дребедень. А потом засел за личные дела мальчиков. И заметь, помимо всяческих привычных бед – водка, развал семьи – обнаружил кое-что еще.
Шарков роется в бумагах, а я безучастно наблюдаю за ним, понимая, как мы близки и как бесконечно далеки друг от друга. Я посматриваю на часы, досадуя на себя за то, что гнал сюда машину, надеялся на что-то – на что?
– Вот, послушай: «Изучая семьи воспитанников, я пришел к выводу, что наиболее стойкие нравственные понятия закладываются прежде всего в семье. Отец, работавший «налево» более качественно, чем на производстве… Мать, приносившая из детского садика, где работала нянечкой, продукты… Раздвоение этики и морали на «внутрисемейную» и, так сказать, «внешнюю» – вот что…»
Шарков смотрит на меня поверх очков, неожиданно улыбается:
– Скучно?
– Нет, отчего же…
– Ладно, не буду. Только одна деталь: помнишь мальчика на подоконнике? Страшная трагедия: мать умерла от рака. Отец не смог жить без нее даже ради сына. Покончил с собой. Я не знаю, точнее не хочу оценивать – имел ли он на это право. Важен сам максимализм поступка. И я уверен – сотен поступков, совершавшихся на глазах мальчика… А у прямых корней и побеги прямые. Вот что важно: максимальная честность – и мальчик это впитывал в себя с пеленок.
– А потом ограбил ларек или еще что? За что-то этот честный мальчик все-таки попал к тебе?
– Да, попал. И все же – какая стойкость! Я ведь подсунул ему самого сильного «агента». Лидера!
Я предоставляю Шаркову вновь удивиться тому, что он разыскивал у себя в заведении маленького Джордано Бруно, развожу вместе с ним руками, пожимаю плечами… Да-да… Это ж надо…
– Прости, я даже не спросил, зачем ты приехал? – Он виновато смотрит на меня поверх очков. – Что-то стряслось?
…Потом мы идем вдоль кирпичного забора к выходу. И Шарков то и дело здоровается со своими воспитанниками. Это официально-почтительное «здрасте Арей… Вич…» начинает действовать мне на нервы. Тем более, что я никак не могу уловить смысл шарковской тирады, постоянно перебиваемой этим «здрасте».
– Ты ведь был самым остойчивым из нас, – говорит мне он.
– Что же я баржа? Остойчивость…
– А почему бы и нет? Баржа… Ты работаешь вертикально – главное удержать груз, любой ценой удержать!
– Это что – плохо?
– Нет, но этого мало. Груз ведь нужно еще и перемещать. Что толку от баржи, застрявшей на середине реки? Неспособной перевалить через порог? Утратившей цель?
– Ты считаешь Рыльцева порогом?
– А ты? Здравствуйте, мальчики… Здравствуйте… Владик Рыльцев – это не порог, это порожек. Страшнее другое, то, что ты стал расценивать – вольно или невольно – свою работу как некое средство в достижении, в общем-то, банальных житейских благ. К самой работе, в творческом смысле, ты утратил прежний интерес.
– Ерунда, я инженер…
– Нет, Гриша. Ты уже давно – карьерист, обладающий, скажем справедливости ради, позитивными человеческими свойствами. Но – карьерист. Случай с Рыльцевым ставит под угрозу не твое дело, а твой социальный индекс. Иначе бы ты знал, как поступить.
– Ну спасибо, друг мой единственный…
– Не обижайся, Гриша. Кстати говоря, в твоей дурацкой ситуации я бы метался точно так же. И мой совет тебе: не отказывайся от помощи Переходчикова.
– Где же твоя знаменитая логика, Андрей?
– Здравствуйте, мальчики… Здравствуйте… А с чего ты взял, что я чем-то отличаюсь от тебя?
У выхода в груде строительного мусора я замечаю вполне приличную еще дверь. И совсем неожиданно для Шаркова спрашиваю:
– Можешь дать мне эту дверь?
– Что? Дверь?
– Да. Все это ведь на свалку?
– Бери, зачем она тебе?
– Да так… Нужна и все…
– Бери, бери.
Я зову шофера; мы выносим с ним дверь; втискиваем ее в багажник – помещается лишь треть; мчимся с этой дверью по шоссе, по улицам нашего города. Видимо, наша машина напоминает странного зверя с добычей в пасти, которой он подавился.
…И снова я взбираюсь с дверью на спине по выщербленной лестнице. И устаю я сегодня быстрее – минуты три – четыре надо приходить в себя, прежде чем я негромко спрашиваю:
– Есть кто? Хозяйка…
И вновь я вижу размытое пятно вместо лица – оно чуть светлее всего остального. Четкость видения приходит ко мне уже на кухне, когда женщина спрашивает меня:
– Может, с вареньем?
– Спасибо, а замок у вас найдется? Сразу же и поставим.
– Замок? Нет замка. Да и руку ты себе рассадил – куда уж мастерить еще и замок… – как-то неожиданно она переходит на «ты».
Рука, стянутая от большого пальца до запястья широким полотняным бинтом, действительно, изрядно побаливает.
– Зато вы теперь с дверью, – зачем-то говорю я.
– Да.
Я смотрю на женщину украдкой – сам не знаю, почему… Мне очень хочется хорошо рассмотреть ее. И – странная скованность. Неловкость. Кстати говоря, вовсе не оттогб, что день назад меня увели отсюда, как младенца, вместе с дверью – как раз об этом я думал меньше всего. Ощущение было такое, словно я – опять десятилетний мальчик и впервые вижу на киноэкране, который натянут между двумя тополями, как целуются. Я смотрю не на экран, а в землю… Нет, это был не стыд, а что-то иное. Чувство, к которому с течением жизни я привык, но которое не исчезло.
…Неожиданно я замечаю на стене зеркало – женщина видна в нем лишь со спины и чуть сбоку. Но и этого достаточно: я вижу ее волосы, собранные в небрежный пучок; замечаю, какая сильная и круглая у женщины шея – с плавным переходом к таким же сильным плечам.
– Еще чаю?
– Спасибо.
– Ой, да что ж это я: человек мне дверь принес, а я его чаем потчую… Сейчас… – Она достает из холодильника водку.
– Ничего, что початая?
– Ничего. Только я не пью.
– Ну тогда я сама. Скучно мне что-то. Вроде бы и странный ты человек, а мне скучно.
Она выпивает. Видно – с трудом, без привычки… Достает из пачки сигарету, прикуривает от моей зажигалки.
– Да, странный ты человек. Мне раньше нравились такие. Теперь нет.
– Почему же я странный?
– Странный… Кем ты работаешь?
– Директором.
– Бани?
Я пожимаю плечами… Не все ли равно? Бани или завода?
– А все-таки?
– Завода.
– Вот так так! Знаешь, верю!
– А вы?
– Я фрезеровщица. На твоем заводе, наверное, и вкалываю. Что – баба и у станка? Да еще водку вон пьет? Это, друг директор, не редкость теперь. Мужика-то русского вы, начальники, работать отучили. С водкой, слава богу, начали бороться. Но отучить-то легче, чем вновь приучить… Да ты не думай, я не пьющая. Это я так, друг директор. Накатило на меня сегодня – сама удивляюсь. Муж от меня ушел. Не пила, а тут наткнулась на его заначку.
Теперь я разглядел ее по-настоящему. И подумалось, одеть бы ее, как мою Нину – царевна. Даже эти руки, ногти мужские, крупные, мне понравились.
Странное чувство, точнее – сложная гамма ощущений овладели мной. Мне было очень спокойно на этой кухонке. Но где-то на периферии сознания вспыхивало желание что-то (что?) сделать для этой женщины, чем-то (чем?) утешить ее. Вспыхивало и гасло. И снова вспыхивало.
– И подвернулся этот прохиндей. Сам понимаешь, когда в доме вечно пьяный муж, на душе совсем не праздник. А тут чистенький, слова и все прочее… Крепкий… Он в «Изумруде», в кафе завпроизводством. Ну и вышел у меня праздник – пропади оно пропадом.
…Эта женщина больше не была загадкой. Но и проще от этого не стала. Неожиданно она высветила самое важное – я ношусь со своей проблемкой, словно ищу входную дверь. Дверь, кем-то снятую с петель, защищавшую меня от вторжения непрошеных гостей. Ведь не было всех этих полутеней и оттенков в детстве. «Враг был врагом, а друг был просто другом. Квадрат – квадратом. Круг – округлым кругом». Я мог отворить дверь, а мог захлопнуть ее перед носом у того же Рыльцева. Наверное, не я один – очень многие из нас утратили чувство барьера, присущее нашим отцам… Есть в медицине такой термин – «привычный вывих». Вправляй не вправляй – сустав уже навечно разболтан. Любая кочка, порожек – и готово. Лечи не лечи…
Пошлые это слова – «И я прозрел». Кому было прозревать? Мне?
XIII.
Мой старый друг Юра Щелгунов – непризнанный гений. Писатель, который вот уже лет десять обдумывает книгу. Когда он мечется в своей комнатушке на Самотечной, то походит на маленького зверька, искалеченного безжалостным и неметким выстрелом. По образованию он юрист. Заехал я в надежде получить чисто правовой совет.
– Жизнь соткана из парадоксов. Но каждый из них наверняка за планирован заранее, – говорит Юра.
Я рассеянно смотрю в окно. Уже совсем темно. «Нет, у него совета просить нельзя…
– А мы и не подозреваем об этом, – продолжает Юра, казалось бы, и не замечая меня, – мы удивляемся им то и дело, хотя удивляться в сущности нечему. То, что ты, благополучный, сильный, волевой и, в общем-то честный, пришел ко мне, ну, скажем так, – ущербному, измочаленному жизнью человеку за советом, – парадокс лишь на первый взгляд. Тебе хочется коснуться голой правды: ты хочешь знать, как можно жить, будучи лишенным вездесущей жены, хорошего заработка, связей, отдельной квартиры, персональной машины, должности – короче говоря, всего того, что позволяет просто хорошо или по крайней мере сносно жить? Я отвечу – плохо. И другого ответа не жди. Дело тут не в размере моего случайного заработка, – слава богу, у нас в стране с голоду не умирают. Дело в моей абсолютной ненужности с точки зрения того люда, который способен творить добро только взамен. Мне дать нечего. Вот в чем штука. Ты – обладатель многих мелочей, способный осуществлять своего рода натуральный обмен. В своем одиночестве я виноват сам: женился, разводился… Тут другая мера вещей – одиночество мое есть оплата удовольствий. Но вот новую оправу к очкам я купить не могу по иной причине – мне нечего дать взамен…
– Я достану тебе оправу, – машинально обещаю я и компьютер памяти автоматически срабатывает: «Тел. 126-36…»
– Спасибо. Вообще-то я злой человечек, да? – Юра смотрит на меня, как интеллигент с картины какого-то прогрессивного художника прошлого века.
Но Юра не интеллигент. Он лишь соответствует тому пошлому стереотипу интеллигента, который создавался наивными режиссерами в довоенном кинематографе, – этакий чудак, не способный вбить гвоздь или довольствующийся лишь наличием великолепной библиотеки да парой калош. Во веки веков не был Юра интеллигентом. Скорее наоборот, ибо интеллигент лишен какого-либо чувства иждивенчества. Юра же – при всем том, что человек он добрый и по своему несчастный, – обладает удивительной способностью требовать. Сколько я помню, люблю его той болезненной любовью, возникшей в раннем детстве, которая оправдывает все, столько не перестаю удивляться его способности требовать. И это его «плохо» – совершенно иного рода. Это – от невозможности функционировать в привычной обстановке обмена. То, что Рыльцев до последнего дня преуспевал на этом поприще, а Юре до конца жизни «обдумывать роман» – дело случая. Но в том-то и суть, что Юра мне дорог, Рыльцев – антипатичен. А оба они – за одним барьером…
* * *
…И все же я не выдержал, вот он, листок с номером телефона.
– Можно от тебя позвонить?
– Валяй, соседей нет, а то бы не больше трех минут… – он выходит в коридор.
– От Бакреева? Ах, это по поводу инспектора Пусева? Я в курсе. Алло! Алло! Вас не слышно, перезвоните…
Я кладу трубку – не хватает духа или же что-то другое заставляет меня оборвать разговор? Меня удивляет та готовность, с которой некто идет на контакт со мной, совершенно анонимным для него до срока человеком, вся ценность и степень надежности которого определена лишь «от Бакреева». И меня просто-таки пугает самоуверенность, с какой некто берется помочь в деле о краже.
Но через минуту я снова набираю номер.
– Извините, нас прервали. Это директор завода… Да, я от Бакреева.
– Ах, это вы… Что ж, я сведу вас прямо с инспектором, лады? Я понимаю, что «в лоб» вам неудобно… вы не волнуйтесь. Запишите наш адрес. Понедельник вас устроит? Прекрасно. Итак, у меня еще сутки в запасе…
* * *
– Ты где это был – второй час ночи, что-нибудь случилось? – Жена проводит ладонью по моей шее. Я замираю, словно прирученный к такой же ласке наш кот Мефодий. И лишь часть моего сознания не парализована этой лаской – я изо всех сил пытаюсь удержаться, но…
– Нина, я не буду помогать Рыльцеву.
Рука резко покидает мою шею. Не надо было мне так прямолинейно…
– Ты должен его спасти. Как я буду смотреть ему в глаза… потом… ведь он знает, что ты можешь его спасти!
Что ж, и тут кодекс чести. Ты гордился своим кодексом, почему же лишаешь ее права придерживаться своего. Да, в том-то и дело, что в частной жизни Рыльцев и моя жена и наверняка элегантнейший паркетчик Севастьяныч придерживаются вполне приемлемых норм человеческой морали. Но только лишь вступают в силу «сверхличностные» связи – контакт с государством, как возникает иной нравственный критерий. Точнее – критерий нравственности просто исчезает! Государство – это не верная подруга Нина. Тут просто некого стыдиться. Тут некому изменять. Некого предавать. Применима ли нравственность как понятие, скажем, к асфальту, по которому вы шагаете на работу.
Абсурд! Вот и Рыльцев: топчет себе пространство суши и правил движения не соблюдает – он их вырабатывает сам. Более того, повсеместно насаждает их. Деловой человек Рыльцев процветает в том пространстве, которое ограничено спросом и предложением, уровнем потребления моей Нины…
* * *
– Старик, если государство не способно снабдить абстрактного гражданина Н. кроссовками «Адидас», а я – способен, значит, я объективно полезен обществу, ибо я несу на своих плечах ту часть бытовых проблем, для которых на плечах государства места пока нет. Стало быть, я полезен и собственно государству. – Рыльцев отхлебывает кофе. – То же самое обстоит в любой области человеческой жизнедеятельности: левак быстрее и качественнее наладит тебе паркет, машину, деловой человек из-под земли достанет тебе джинсы к дню рождения дочери, автомобиль другу с Кавказа… Ты говоришь – воровство? Но ведь он не выбрасывает гвоздь, унесенный со стройки, на помойку, верно? Он в дело идет! Просто кратчайшим путем до потребителя доходит. Я даже разгружаю государство от ряда мелких операций! Иначе бы – я имею в виду, если бы я объективно был вреден, а не необходим, меня бы в бараний рог скрутили…
* * *
Будто магнитофонную ленту крутанули назад. Я слышу сладкое прихлебывание Рыльцева, его тихий, но твердый басок. Со странным чувством, близким к стыдливости, неловкости, слышу свой собственный голос. Я, конечно, опровергаю Владислава Ефимовича. Но этак холодновато, академически, словно беседуем мы на совершенно абстрактные темы. А речь-то о завуалированном преступлении. И преступник – передо мной! Я что-то объясняю ему, словно ребенку в переходном возрасте рассказываю откуда берутся дети. А все как раз наоборот – это Рыльцев держкт меня за наивного мальчика, испугавшегося вдруг мелькнувшей в завесе иллюзий реальности.
В тот день Рыльцев «уступил» Нине дубленку. Почему же я считал, что преступление завуалировано? Оно уже тогда было очевидно. Так отчего же я тогда не побежал в милицию, прокуратуру, народный контроль? Потому, что не было улик, доказательств? Не в этом дело. Так в чем же?
XIV.
Утром я еду к своей первой жене. Мы коротко обмениваемся дежурными фразами, и она оставляет меня наедине с дочерью.
– Прости, что я не поздравил тебя с днем рождения. – Дочь кивает, мол, прощаю и все такое. Натягивает привезенный мной свитер (конечно же, не отечественного, а импортного производства. Кажется итальянский). Я вижу – это так неожиданно и немного страшновато! – как она выросла. Похудела – острые локти, кажется, вот-вот рассекут рукава свитера. Красивая девочка. Это тоже несколько неожиданное открытие, поскольку особенной породистостью ни я, ни моя первая жена не отличаемся.
Я смотрю, «как дочь изгибается, глядя в зеркало, как она идет ко мне. Сейчас скажет: «Класс, папка», – и скользнет губами по моей щеке, которую я по этому случаю скоблил самыми острыми на свете жилеттовскими лезвиями.
– Класс, папка, – но не целует.
Честное слово, я люблю дочь больше всех в этом мире. Она даже не подозревает об этом. Судьба мира, отечества, волнующие меня, – это судьба моей дочери. Наверное, это нормально, когда судьба будущего сливается в твоем представлении с судьбой твоего ребенка. Я имею в виду не профессию, которую изберет моя дочь, или мужа, которого она выберет – признаться, это пока меня не волнует. А вот сознание того, что за мои сорок лет мирного неба ей вдруг придется заплатить испытанием войны… Или за то, что я без оглядки брал от жизни, от природы (пляж, сосновую рощу, глоток воды из студеного ручья, не тревожась, что кладовая эта скудеет), дочь будет обречена на асфальтово-бензиновую среду…
Черт-те что лезет в голову!
А дочь все вертится у зеркала, и легкая ноша пятнадцати лет совсем не гнет ей плечи. То, что для меня вновь возникшие жизненные проблемы, нравственные сложности – для нее норма. Она не знает иного мира. Интересно, какие проблемы встанут перед ней в моем возрасте?
…Однажды мы с ней оказались свидетелями крохотной житейской драмы. Продавщица обвесила какого-то старика. Он уличил ее в этом мелком воровстве, вытребовал заведующего, который достал несчастные двадцать копеек и сунул их старику в карман. Тот, удовлетворенный, ушел. Мы стояли и понимали, что дело не в двадцати копейках. Мы – это очередь. Мы знали, что эта продавщица вот уже лет шесть обвешивает каждого из нас. Но мы молчали. Мы – стесн ялись. Или это называется по-иному? И только дочка неожиданно сказала: «Пойдем, папа, я у этой покупать не буду…»
Дочь смотрит, как я веду машину (колеса одолжил у соседа). Делаю вид, что не замечаю этого, но ее испытующий взгляд, скользящий с моей поредевшей макушки вдоль профиля и вниз к рукам, сжимающим руль, меня тревожит. Я знаю, что дочь «ставит мне оценку». Ну и как? Вроде бы ничего – ни снисхождения, ни потаенной жалости в ее взгляде.
– Папа, у тебя какие-то неприятности?
– Черт его знает… Вроде бы нет, а вроде бы и да. – И я очень подробно пересказываю ей все события этих дней,
– Ну и что? Если можешь, помоги ему… Да и себе самому. Не можешь, не берись. Так ты меня когда-то учил…
– Видишь ли, тут речь о другом… – Не очень-то весело, когда дочь дает тебе такие советы. Хотя, впрочем, совет разумный. Можешь пересилить себя, пересиль. Не можешь… Речь о том, что приходит время, когда привычное, обыденное приобретает форму ловушки. В данном случае мое привычное неприязненное отношение к Рыльцеву маскировало, в сущности, простую истину: мы с ним враги. И он постоянно одерживал победу, а я терпел поражение. Его существование противно моему существованию, если я, конечно, что-то значу. Понимаешь, девочка, наше государство научилось бороться, например, с бандитизмом, оно победило разруху, голод, а вот Рыльцева ему одолеть пока не удалось, ибо борьбе с ним нужно учиться.
– Почему «нужно»? Ты же в прошлый раз говорил мне, что если исчезнет дефицит, то исчезнут спекулянты, дельцы, ну и прочие там…
– В том-то и дело, что дефицит никогда не исчезнет, пока есть Рыльцев! – Я сам испугался этой простой мысли.
Получалось, что круг смыкается.
– Вот у вас в школе, помнишь ты рассказывала, что химичка поставила мальчику четверку за коробку шоколадных конфет? А ведь эти конфеты не такой уж дефицит, но послужили своего рода взяткой; стало быть, дух рыльцевых, химичек этих самых существует и помимо дефицита, он лишь процветает в его условиях. Вот тебе задачка на сообразительность: плох ли мальчик, давший вашей химичке коробку конфет?
Дочь пожимает плечами. И я сам отвечаю за нее – про себя отвечаю: «Он, этот мальчик, не плох и не хорош. Он нормален в том мире, где существует и процветает Рыльцев».
А почему, собственно говоря, процветает? Он же арестован и сидит!
Я выруливаю на Профсоюзную и торможу у ресторана. Это входит в священный ритуал моих свиданий с дочерью. Мы получаем по порции обыкновенного борща и бифштексы, за которыми необязательно было ехать в ресторан. Но – ритуал есть ритуал.
– Мама выходит замуж. – Дочь ковырнула вилкой сочный, надо сказать, бифштекс, отодвинула тарелку. – За Щелгунова.
Новость! Чувство облегчения и грусти, понятное тому, кто от встречи и до встречи виноватит себя в том, что испортил, сломал человеку жизнь. Впрочем, грусть проистекает даже не от этого, а от того, что избранник – Щелгунов, гений с Самотечной. Хоть в сорок пять он добился своего… – Ты не можешь снимать для меня комнату? Самую маленькую…