Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Классика - Жизнь господина де Мольера

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Булгаков Михаил Афанасьевич / Жизнь господина де Мольера - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Булгаков Михаил Афанасьевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Классика

 

 


Михаил Булгаков.
Жизнь господина де Мольера

Пролог.
Я разговариваю с акушеркой

      Что помешает мне, смеясь, говорить правду?
Гораций

 
      Молиер был славный писатель французских комедий в царство Людовика XIV.
Антиох Кантемир

 
      Некая акушерка, обучившаяся своему искусству в родовспомогательном Доме Божьем в Париже под руководством знаменитой Луизы Буржуа, приняла 13 января 1622 года у милейшей госпожи Поклен, урожденной Крессе, первого ребенка, недоношенного младенца мужеского пола.
      С уверенностью могу сказать, что, если бы мне удалось объяснить почтенной повитухе, кого именно она принимает, возможно, что от волнения она причинила бы какой-нибудь вред младенцу, а с тем вместе и Франции.
      И вот: на мне кафтан с громадными карманами, а в руке моей не стальное, а гусиное перо. Передо мною горят восковые свечи, и мозг мой воспален.
      – Сударыня! – говорю я. – Осторожнее поворачивайте младенца! Не забудьте, что он рожден ранее срока. Смерть этого младенца означала бы тяжелейшую утрату для вашей страны!
      – Мой бог! Госпожа Поклен родит другого.
      – Госпожа Поклен никогда более не родит такого, и никакая другая госпожа в течение нескольких столетий такого не родит.
      – Вы меня изумляете, сударь!
      – Я и сам изумлен. Поймите, что по прошествии трех веков, в далекой стране, я буду вспоминать о вас только потому, что вы сына господина Поклена держали в руках.
      – Я держала в руках и более знатных младенцев.
      – Что понимаете вы под словом знатный? Этот младенец станет более известен, чем ныне царствующий король ваш Людовик XIII, он станет более знаменит, чем следующий король, а этого короля, сударыня, назовут Людовик Великий или Король-солнце! Добрая госпожа, есть дикая страна, вы не знаете ее, это – Московия, холодная и страшная страна. В ней нет просвещения, и населена она варварами, говорящими на странном для вашего уха языке. Так вот, даже в эту страну вскоре проникнут слова того, кого вы сейчас принимаете. Некий поляк, шут царя Петра Первого, уже не с вашего, а с немецкого языка переведет их на варварский язык.
      Шут, прозванный Королем Самоедским, скрипя пером, выведет корявые строки:
      «…Горжыбус. Есть нужно даты так великыя деньги за вашы лица изрядныя. Скажыте мне нечто мало что соделалысте сым господам, которых аз вам показывах и которых выжду выходящих з моего двора з так великым встыдом…»
      Переводчик русского царя этими странными словами захочет передать слова вашего младенца из комедии «Смешные драгоценные» [ ]:
      «…Горжибюс. Вот уж действительно, нужно тратить деньги на то, чтобы вымазать себе физиономии! Вы лучше скажите, что вы сделали этим господам, что они вышли от вас с таким холодным видом…»
      В «Описании комедиям, что каких есть в государственном Посольском приказе мая по 30 число 1709 года» отмечены, в числе других, такие пьесы: шутовская «О докторе битом» (он же «Доктор принужденный») и другая – Порода Геркулесова, в ней же первая персона Юпитер». Мы узнаем их. Первая – это «Лекарь поневоле» – комедия все того же вашего младенца. Вторая – «Амфитрион» – его же. Тот самый «Амфитрион», который в 1668 году будет разыгран сьером де Мольером и его комедиантами в Париже в присутствии Петра Иванова Потемкина, посланника царя Алексея Михайловича.
      Итак, вы видите, что русские узнают о том человеке, которого вы принимаете, уже в этом столетии. О, связь времен! О, токи просвещения! Слова ребенка переведут на немецкий язык. Переведут на английский, на итальянский, на испанский, на голландский. На датский, португальский, польский, турецкий, русский…
      – Возможно ли это, сударь?
      – Не перебивайте меня, сударыня! На греческий! На новый греческий, я хочу сказать. Но и на греческий древний. На венгерский, румынский, чешский, шведский, армянский, арабский…
      – Сударь, вы поражаете меня!
      – О, в этом еще мало удивительного! Я мог бы назвать вам десятки писателей, переведенных на иностранные языки, в то время как они не заслуживают даже того, чтоб их печатали на их родном языке. Но этого не только переведут, о нем самом начнут сочинять пьесы, и одни ваши соотечественники напишут их десятки. Такие пьесы будут писать и итальянцы, а среди них – Карло Гольдони [ ], который, как говорили, и сам-то родился при аплодисментах муз, и русские.
      Не только в вашей стране, но и в других странах будут сочинять подражания его пьесам и писать переделки этих пьес. Ученые различных стран напишут подробные исследования его произведений и шаг за шагом постараются проследить его таинственную жизнь. Они докажут вам, что этот человек, который сейчас у вас в руках подает лишь слабые признаки жизни, будет влиять на многих писателей будущих столетий, в том числе на таких, неизвестных вам, но известных мне, как соотечественники мои Грибоедов, Пушкин и Гоголь.
 
Вы правы: из огня тот выйдет невредим,
Кто с вами день пробыть успеет,
Подышит воздухом одним,
И в нем рассудок уцелеет.
Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок.
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок!
 
      Это строчки из финала пьесы моего соотечественника Грибоедова «Горе от ума».
 
А я, быв жертвою коварства и измены,
Оставлю навсегда те пагубные стены,
Ту бездну адскую, где царствует разврат,
Где ближний ближнему – враг лютый, а не брат!
Пойду искать угла в краю, отсель далеком,
Где можно как-нибудь быть честным человеком!
 
      А это строчки из финала пьесы этого самого Поклена «Мизантроп» в переводе русского автора Федора Кокошкина (1816 год).
      Есть сходство между этими финалами? Ах, мой бог, я не знаток! Пусть в этом разбираются ученые! Они расскажут вам о том, насколько грибоедовский Чацкий похож на Альцеста-Мизантропа, и о том, почему Карло Гольдони считают учеником этого самого Поклена, и о том, как подросток Пушкин подражал этому Поклену, и много других умных и интересных вещей. Я во всем этом плохо разбираюсь. Меня это совершенно не интересует!
      Другое занимает меня: пьесы моего героя будут играть в течение трех столетий на всех сценах мира, и неизвестно, когда перестанут играть. Вот что для меня интересно! Вот какой человек разовьется из этого младенца!
      Да, я хотел сказать о пьесах. Весьма почтенная дама, госпожа Аврора Дюдеван, впрочем более известная под именем Жорж Санд [ ], будет в числе тех, кто напишет пьесы о моем герое.
      В финале этой пьесы Мольер, подымаясь, скажет:
      – Да, я хочу умереть дома… Я хочу благословить свою дочь.
      И принц Конде, подойдя к нему, подаст реплику:
      – Обопритесь о меня, Мольер!
      Актер же Дюпарк, которого ко времени смерти Мольера, кстати сказать, не будет на свете, рыдая, воскликнет:
      – О, потерять единственного человека, которого я когда-либо любил!
      Дамы пишут трогательно, с этим ничего уж не поделаешь! Но ты, мой бедный и окровавленный мастер! Ты нигде не хотел умирать, ни дома и ни вне дома! Да и вряд ли, когда у тебя изо рту хлынула рекою кровь, ты изъявлял желание благословлять свою мало кому интересную дочь Мадлену!
      Кто пишет трогательнее, чем дамы? Разве что иные мужчины: русский автор Владимир Рафаилович Зотов [ ] даст не менее чувствительный финал.
      – Король идет. Он хочет видеть Мольера. Мольер! Что с вами?
      – Умер.
      И принц, побежав навстречу Людовику, воскликнет:
      – Государь! Мольер умер!
      И Людовик XIV, сняв шляпу, скажет:
      – Мольер бессмертен [ ]!
      Что можно возразить против последних слов? Да, действительно, человек, который живет уже четвертое столетие, несомненно, бессмертен. Но весь вопрос в том, признавал ли это король?
      В опере «Аретуза», сочиненной господином Камбре, было возвещено так:
      – Боги правят небом, а Людовик – землей!
      Тот, кто правил землей, шляпы ни перед кем никогда, кроме как перед дамами, не снимал и к умирающему Мольеру не пришел бы. И он действительно не пришел, как не пришел и никакой принц. Тот, кто правил землей, считал бессмертным себя, но в этом, я полагаю, ошибался. Он был смертей, как и все, а следовательно – слеп. Не будь он слепым, он, может быть, и пришел бы к умирающему, потому что в будущем увидел бы интересные вещи и, возможно, пожелал бы приобщиться к действительному бессмертию.
      Он увидел бы в том месте теперешнего Парижа, где под острым углом сходятся улицы Ришелье, Терезы и Мольера, неподвижно сидящего между колоннами человека. Ниже этого человека – две светлого мрамора женщины со свитками в руках. Еще ниже – их львиные головы, а под ними – высохшая чаша фонтана.
      Вот он – лукавый и обольстительный галл, королевский комедиант и драматург! Вот он – в бронзовом парике и с бронзовыми бантами на башмаках! Вот он – король французской драматургии!
      Ах, госпожа моя! Что вы толкуете мне о каких-то знатных младенцах, которых вы держали когда-то в руках! Поймите, что этот ребенок, которого вы принимаете сейчас в покленовском доме, есть не кто иной, как господин де Мольер! Ага! Вы поняли меня? Так будьте же осторожны, прошу вас! Скажите, он вскрикнул? Он дышит?
      Он живет.

Глава 1.
В обезьяньем доме

      Итак, 13 примерно января 1622 года, в Париже, у господина Жана-Батиста Поклена и его супруги Марии Поклен-Крессе появился хилый первенец. 15 января его окрестили в церкви Святого Евстафия и назвали в честь отца Жаном-Батистом. Соседи поздравили Поклена, и в цехе обойщиков стало известно, что родился на свет еще один обойщик и торговец мебелью.
      У каждого архитектора есть свои фантазии. На углах приятного трехэтажного дома с острой двускатной крышей, стоявшего на углу улиц Святого Онория и Старых Бань, строитель XV века поместил скульптурные деревянные изображения апельсинных деревьев с аккуратно подрезанными ветвями. По этим деревьям цепью тянулись маленькие обезьянки, срывающие плоды. Само собою разумеется, что дом получил у парижан кличку обезьяньего дома. И дорого обошлись впоследствии комедианту де Мольеру эти мартышки! Не раз доброжелатели говорили о том, что ничего удивительного нет в карьере старшего сына почтенного Поклена, сына, ставшего гороховым шутом. Чего же и требовать от человека, выросшего в компании гримасниц обезьян? Однако в будущем комедиант не отрекся от своих обезьян и на склоне жизни уже, проектируя свой герб, который неизвестно зачем ему понадобился, изобразил в нем своих хвостатых приятельниц, карауливших отчий дом.
      Дом этот находился в шумнейшем торговом квартале в центре Парижа, недалеко от Нового Моста. Домом этим владел и в доме этом жил и торговал придворный обойщик и драпировщик, Жан-Батист отец.
      С течением времени обойщик добился еще одного звания – камердинера его величества короля Франции. И это звание не только с честью носил, но и наследственно закрепил за своим старшим сыном Жаном-Батистом.
      Ходил слушок, что Жан-Батист отец, помимо торговли креслами и обоями, занимался и отдачею денег взаймы за приличные проценты. Не вижу в этом ничего предосудительного для коммерческого человека! Но злые языки утверждали, что будто бы Поклен-отец несколько пересаливал в смысле процентов и что якобы драматург Мольер, когда описывал противного скрягу Арпагона, вывел в нем своего родного отца. Арпагон же этот был тот самый, который одному из своих клиентов пытался в счет денег всучить всякую рухлядь, в том числе набитое сеном чучело крокодила, которое, по мнению Арпагона, можно было привесить к потолку в виде украшения [ ].
      Не хочу я верить этим пустым россказням! Драматург
      Мольер не порочил памяти своего отца, и я не намерен ее порочить!
      Поклен-отец был настоящим коммерсантом, видным и уважаемым представителем своего почтенного цеха. О» торговал, и над входом в обезьянью лавку развевался честный флаг с изображением все той же обезьяны.
      В темноватом первом этаже, в лавке, пахло краской и шерстью, в кассе звякали монеты, и целый день сюда стремился народ, чтобы выбирать ковры и обои. И шли к Поклену-отцу и буржуа и аристократы. В мастерской же, окнами выходившей на двор, столбами стояла жирная пыль, были нагромождены стулья, валялись куски фурнитурового дерева, обрезки кожи и материи, и в этом хаосе возились, стучали молотками, кроили ножницами покленовские мастера и подмастерья.
      В комнатах второго этажа, выше флага, царствовала мать. Там слышалось ее постоянное покашливание и шум ее гроденаплевых юбок. Мария Поклен была состоятельной женщиной. В шкафах ее лежали дорогие платья и куски флорентийских материй, белье из тончайшего полотна, в комодах хранились колье, браслеты с алмазами, жемчуга, перстни с изумрудами, золотые часы и дорогое столовое серебро. Молясь, Мария перебирала перламутровые четки. Она читала Библию и даже, чему я мало верю, греческого автора Плутарха в сокращенном переводе [ ]. Она была тиха, любезна и образованна.
      Большинство ее предков были обойщики, но попадались среди них и люди других профессий, например музыканты и адвокаты.
      Так вот, в верхних комнатах обезьяньего дома расхаживал белокурый толстогубый мальчик. Это и был старший сын Жан-Батист. Иногда он спускался в лавку и в мастерские и мешал подмастерьям работать, расспрашивая их о разных разностях. Мастера посмеивались над его заиканием, но любили его. По временам он сидел у окна и глядел, подперев щеки кулаками, на грязную улицу, по которой сновал народ.
      Мать однажды, проходя мимо него, похлопала его по спине и сказала:
      – Эх ты, созерцатель…
      И созерцателя в один прекрасный день отдали в приходскую школу.
      В приходской школе он выучился именно тому, чему можно выучиться в такой школе, то есть овладел первыми четырьмя правилами арифметики, стал свободно читать, усвоил начатки латыни и познакомился со многими интересными фактами, изложенными в «Житиях святых».
      Так дела и шли, мирно и хорошо. Поклен-отец богател, детей родилось уже четверо, как вдруг в обезьяний дом пришла беда. Весною 1632 года нежная мать захворала. Глаза у нее стали блестящие и тревожные. В один месяц она исхудала так, что ее трудно было узнать, и на бледных ее щеках расцвели нехорошие пятна. Затем она стала кашлять кровью, и в обезьяний дом начали приезжать верхом на мулах, в зловещих колпаках, врачи. 15 мая пухлый созерцатель плакал навзрыд, вытирая грязными кулаками слезы, и весь дом рыдал вместе с ним. Тихая Мария Поклен лежала неподвижно, скрестив руки на груди.
      Когда ее похоронили, в доме настали как бы непрерывные сумерки. Отец впал в тоску и рассеянность, и первенец его несколько раз видел, как в летние вечера отец сидел один в сумерках и плакал. Созерцатель от этого расстраивался и слонялся по квартире, не зная, чем бы ему заняться. Но потом отец плакать перестал и зачастил в гости в некую семью Флеретт. Тут одиннадцатилетнему Жану-Батисту объявили, что у него будет новая мама. И вскоре Екатерина Флеретт, новая мама, появилась в обезьяньем доме. Тут, впрочем, обезьяний дом семейство покинуло, потому что отец купил другой дом.

Глава 2.
История двух театралов

      Новый дом был расположен уже на самом Рынке, в том районе, где происходила знаменитая Сен-Жерменская ярмарка. И на новом месте предприимчивый Поклен с еще большим блеском развернул все приманки своей лавки. В прежнем доме хозяйничала и рожала детей Мария Крессе, в новом ее сменила Екатерина Флеретт. Что можно сказать об этой женщине? По-моему, ничего – ни дурного и ни хорошего. Но потому, что она вошла в семью с кличкой мачехи, многие из тех, кто интересовался жизнью моего героя, стали утверждать, что Жану-Батисту малому плохо жилось при Екатерине
      Флеретт, что она была злой мачехой и будто бы именно ее, под именем Белины, вероломной жены, Мольер изобразил в комедии «Мнимый больной».
      По-моему, все это неверно. Нет никаких доказательств, что Екатерина обижала Жана-Батиста, и тем более нет никаких, что она – это Белина. Екатерина Флеретт была незлой второй женой, исполнившей свое назначение на земле: она родила Поклену через год после свадьбы дочку Екатерину, а еще через два – Маргариту.
      Итак, Жан-Батист проходил курс приходской школы и наконец его закончил. Поклен-отец решил, что первенец его достаточно расширил свой кругозор, и велел ему присматриваться к делу в лавке. Тут Жан-Батист стал мерить материи, приколачивать что-то гвоздиками, точить лясы с подмастерьями, а в свободное время читать замасленную книжку Плутарха, оставшуюся от Марии Крессе.
      И вот тут, при свете моих свечей, в открывшейся двери появляется передо мной в скромном, но солидном кафтане, в парике и с тростью в руке очень оживленный для своих лет господин буржуазного вида, с живыми глазами и приличными манерами. Имя его – Луи, фамилия – Крессе, он покойной Марии родной отец, следовательно, Жану малому он дед.
      По профессии господин Крессе был обойщиком, так же как и его зять. Но только Крессе был не придворным обойщиком, а частным, и торговал он на Сен-Жерменской ярмарке. Проживал Крессе в Сент-Уане, под Парижем, где владел прекрасным домом со всеми угодьями. По воскресным дням семейство Покленов обычно отправлялось в Сент-Уан к деду гостить, причем у покленовских ребятишек от этих посещений оставались приятные воспоминания.
      Так вот, этот самый дед Крессе свел удивительную дружбу с Жаном-Батистом малым. Что могло связать старика с мальчишкой? Разве что черт! Да, пожалуй, именно он! Общая страсть, однако, недолго была секретом для Поклена-отца и вскорости вызвала его хмурое удивление. Оказалось, что дед и внук без памяти любят театр!
      В свободные вечера, когда дед бывал в Париже, оба обойщика, и старый и малый, сговорившись и таинственно переглянувшись, уходили из дому. Проследить их путь было нетрудно. Обычно они направлялись на угол улиц
      Моконсейль и Французской, где в низком и мрачном зале Бургонского Отеля играла королевская труппа актеров. У почтенного деда Крессе были прочные знакомства среди старшин некоего общества, объединенного религиозными, но также и коммерческими целями. Общество это носило название Братства Страстей Господних и владело привилегией представлять в Париже мистерии. Братство именно и построило Бургонский Отель [ ], но в то время, когда Жан-Батист был мальчиком, мистерий уже не представляло, а сдавало Отель различным труппам.
      Итак, дед Крессе отправлялся к старшине Братства, и уважаемому обойщику и его внуку предоставляли бесплатные места в одной из свободных лож.
      В театре Бургонского Отеля, премьером в котором был в то время известнейший актер Бельроз, играли трагедии, трагикомедии, пасторали и фарсы, причем виднейшим драматургом Отеля считался Жан де Ротру, большой любитель испанских драматургических образцов. Деду Крессе Бельроз своей игрой доставлял величайшее наслаждение, и внук, вместе с дедом, аплодировал Бельрозу. Но внуку гораздо больше тех трагедий, в которых выступал Бельроз, нравились бургонские фарсы, грубые и легкие фарсы, заимствованные, большею частью, у итальянцев и нашедшие в Париже прекрасных исполнителей, вольно жонглировавших злободневным текстом в своих смешных ролях.
      Да, показал дед Крессе, на горе Поклену-отцу, его сыну ход в Бургонский Отель! И вот, вместе с дедом, когда Жан-Батист был мальчишкой, и позже, вместе с товарищами, когда Жан-Батист стал юношей, он успел пересмотреть в Отеле замечательные вещи.
      Знаменитый Гро-Гильом, выступавший в фарсах, поражал Жана-Батиста своим красным плоскодонным беретом и белой курткой, обтягивающей чудовищный живот. Другая знаменитость, фарсер Готье-Гаргюиль, одетый в черный камзол, но с красными рукавами, вооруженный громадными очками и с палкой в руках, не хуже Гро-Гильома укладывал в лоск бургонскую публику. Поражали Жана-Батиста и Тюрлюпен, неистощимый в выдумке трюков, и Ализон, играющий роли смешных старух.
      В глазах у Жана-Батиста в течение нескольких лет, вертясь как в карусели, пролетели вымазанные мукой и краской или замаскированные педанты-доктора, скупые старики, хвастливые и трусливые капитаны. Под хохот публики легкомысленные жены обманывали ворчливых дураков мужей, и фарсовые сводни-кумушки тарахтели, как сороки. Хитрые, легкие, как пух, слуги водили за нос стариков Горжибюсов, старых хрычей били палками и запихивали в мешки. И стены Бургонского Отеля тряслись от хохота французов.
      Посмотрев все, что можно было посмотреть в Бургонском Отеле, одержимые страстью обойщики перекочевывали в другой большой театр – Театр на Болоте. Здесь царила трагедия, в которой отличался знаменитый актер Мондори, и высокая комедия, лучшие образцы которой предоставил театру знаменитый драматург того времени Пьер Корнель.
      Внука Людовика Крессе как бы окунали в разные воды: бургонский разукрашенный, как индийский петух, Бельроз был слащав и нежен. Он закатывал глаза, потом устремлял их в неизвестные дали, плавно взмахивал шляпой и читал монологи подвывающим голосом, так что нельзя было разобрать, говорит он или поет. А там, на Болоте, Мондори потрясал громовым голосом зал и с хрипением умирал в трагедии.
      Мальчишка возвращался в дом отца с лихорадочным блеском в глазах и по ночам видел во сне буффонов Ализона, Жакмена-Жадо, Филипена и знаменитого Жодле с выбеленным лицом [ ].
      Увы! Бургонский Отель и Болото далеко не исчерпывали всех возможностей для тех, кто болен не излечимой никогда страстью к театру.
      У Нового Моста и в районе Рынка в ширь и мах шла торговля. Париж от нее тучнел, хорошел и лез во все стороны. В лавках и перед лавками бурлила такая жизнь, что звенело в ушах, в глазах рябило. А там, где Сен-Жерменская ярмарка раскидывала свои шатры, происходило настоящее столпотворение. Гам! Грохот! А грязи, грязи!..
      – Боже мой! Боже мой! – говорил однажды про эту ярмарку калека-поэт Скаррон [ ]. – Сколько грязи навалят всюду эти зады, незнакомые с кальсонами!
      Целый день идут, идут, толкутся! И мещане, и красотки-мещаночки. В цирульнях бреют, мылят, дергают зубы. В человеческом месиве, среди пеших, видны конные. На мулах проезжают важные, похожие на ворон врачи. Гарцуют королевские мушкетеры с золотыми стрелами девизов на ментиках. Столица мира, ешь, пей, торгуй, расти! Эй вы, зады, незнакомые с кальсонами, сюда, к Новому Мосту! Глядите, вон сооружают балаганы, увешивают их коврами. Кто там пищит, как дудка? Это глашатай. Не опоздайте, господа, сейчас начнется представление! Не пропустите случая! Только у нас, и больше нигде!
      Вы увидите замечательных марионеток господина Бриоше! Вон они качаются на помосте, подвешенные на нитках! Вы увидите гениальную ученую обезьяну Фаготена!
      У Нового Моста в балаганах расположились уличные врачи, зубодеры, мозольные операторы и аптекари-шарлатаны. Они продавали народу панацеи – средства от всех болезней, а для того, чтобы на их лавки обращали внимание, они придумали замечательный способ. Они входили в соглашение с бродячими уличными актерами, а иногда и с актерами, обосновавшимися в театрах, и те давали целые представления, восхваляя чудодейственные шарлатанские средства.
      Происходили торжественные процессии, на конях ехали разукрашенные, разодетые, облепившие себя сомнительными, взятыми напрокат ценностями комедианты, они выкрикивали рекламы, сзывали народ. Мальчишки стаями шли за ними, свистели, ныряли под ногами и этим увеличивали сутолоку.
      Греми, Новый Мост! Я слышу, как в твоем шуме рождается от отца-шарлатана и матери-актрисы французская комедия, она пронзительно кричит, и грубое лицо ее обсыпано мукой!
      Вот на весь Париж зашумел таинствсннейший и замечательный человек, некий Кристоф Контуджи. Он нанял целую труппу и развернул спектакли в балагане с полишинелями, и при их помощи стал торговать лекарственной всеисцеляющей кашкой, получившей название «орвьетан».
 
Обойди кругом все царство,
Лучше не найдешь лекарства!
Орвьетан, орвьетан,
Покупайте орвьетан!
 
      Буффоны в масках охрипшими в гвалте голосами клялись, что нет на свете такой болезни, при которой не помог бы волшебный орвьетан. Он спасает от чахотки, от чумы и от чесотки!
      Мимо балагана едет мушкетер. Его кровный жеребец косит кровавым глазом, роняет пену с мундштука. Незнакомые с кальсонами режут дорогу, жмутся к седлу с пистолетами. В балагане у Контуджи завывают голоса:
 
Господин капитан,
Покупайте орвьетан!
 
      – Чума вас возьми! С дороги! – кричит гвардеец.
      – Позвольте мне коробочку орвьетана, – говорит некий соблазнившийся Сганарель, – сколько она стоит?
      – Сударь, – отвечает шарлатан, – орвьетан – такая вещь, что ей цены нету! Я стесняюсь брать с вас деньги, сударь.
      – О, сударь, – отвечает Сганарель, – я понимаю, что всего золота в Париже не хватит, чтобы заплатить за эту коробочку. Но и я стесняюсь что-нибудь брать даром. Так вот, извольте получить тридцать су и пожалуйте сдачи.
      Над Парижем темно-синий вечер, зажигаются огни. В балаганах горят дымные крестообразные паникадила, в них тают сальные свечи, факелы завивают хвосты.
      Сганарель спешит домой, на улицу Сен-Дени. Его рвут за полы, приглашают купить противоядие от всех ядов, какие есть на свете.
      Греми, Мост!
      И вот в людском месиве пробираются двое: почтенный дед со своим приятелем подростком в плоеном воротнике. И никто не знает, и актеры на подмостках не подозревают, кого тискают в толпе у балагана шарлатана. Жодле в Бургонском Отеле не знает, что настанет день, когда он будет играть в труппе у этого мальчишки. Пьер Корнель не знает, что на склоне лет он будет рад, когда мальчишка примет к постановке его пьесу и заплатит ему, постепенно беднеющему драматургу, деньги за эту пьесу [ ].
      – А не посмотрим ли мы еще и следующий балаган? – умильно и вежливо спрашивает внук.
      Дед колеблется – поздно. Но не выдерживает:
      – Ну, так и быть, пойдем.
      В следующем балагане актер показывает фокусы со шляпой, он вертит ее, складывает ее необыкновенным обрезом, мнет, швыряет в воздух…
      И Мост уже в огнях, по всему городу плывут фонари в руках прохожих, и в ушах еще стоит пронзительный крик – орвьетан!
      И очень возможно, что вечером на улице Сен-Дени разыграется финал одной из будущих комедий Мольера. Пока этот самый Сганарель или Горжибюс ходил за орвьетаном, которым он надеялся излечить свою дочку Люсинду от любви к Клитандру или Клеонту, Люсинда, натурально, бежала с этим Клитандром [ ] и обвенчалась!
      Горжибюс бушует. Его надули! Его взнуздали, как бекаса! Он швыряет в зубы служанке проклятый орвьетан! Он угрожает!
      Но появятся веселые скрипки, затанцует слуга Шампань, Сганарель примирится со случившимся. И Мольер напишет счастливый вечерний конец с фонарями.
      Греми, Мост!

Глава 3.
Не дать ли деду Орвьетану?

      В один из вечеров Крессе и внук вернулись домой возбужденные и, как обычно, несколько таинственные. Отец Поклен отдыхал в кресле после трудового дня. Он осведомился, куда дед водил своего любимца? Ну конечно, они были в Бургонском Отеле на спектакле.
      – Что это вы так зачастили с ним в театр? – спросил Поклен. – Уж не собираетесь ли вы сделать из него комедианта?
      Дед положил шляпу, пристроил в угол трость, помолчал и сказал:
      – А дай бог, чтоб он стал таким актером, как Бельроз.
      Придворный обойщик открыл рот. Помолчал, потом осведомился, серьезно ли говорит дед? Но так как Крессе молчал, то Поклен сам развил эту тему, но в тонах иронических.
      Если, по мнению Людовика Крессе, можно желать стать похожим на комедианта Бельроза, то почему же не пойти и дальше? Можно двинуться по стопам Ализона, который кривляется на сцене, изображая для потехи горожан смешных старух торговок. Отчего бы не вымазать физиономию какой-то белой дрянью и не нацепить чудовищные усы, как это делает Жодле?
      Вообще можно начать валять дурака, вместо того чтобы заниматься делом. Что ж, горожане за это платят по пятнадцать су с персоны!
      Вот уж воистину чудесная карьера для старшего сына придворного обойщика, которого знает, слава богу, весь Париж! Вот бы порадовались соседи, если бы Батист-младший, господин Поклен, за которым закрепляется звание королевского лакея, оказался бы на подмостках! В цехе обойщиков надорвали бы животики!
      – Простите, – сказал Крессе мягко, – по-вашему выходит, что театр не должен существовать?
      Но выяснилось, что из слов Поклена этого не выходит. Театр должен существовать. Это признает даже его величество, да продлит господь его дни. Бургонской группе пожаловано звание королевской. Все это очень хорошо. Он сам, Поклен, пойдет с удовольствием в воскресенье в театр. Но он бы выразился так: театр существует для Жана-Батиста Поклена, а никак не наоборот.
      Поклен жевал поджаренный хлеб, запивал его винцом и громил деда.
      Можно пойти и дальше. Если нельзя устроиться в труппе его величества – ведь не каждый же, господа, Бельроз, у которого, говорят, одних костюмов на двадцать тысяч ливров, – то отчего ж не пойти играть на ярмарке? Можно изрыгать непристойные шуточки, делать двусмысленные жесты, отчего же, отчего же!.. Вся улица будет тыкать пальцами!
      – Виноват, я шучу, – сказал Поклен, – но ведь шутили, конечно, и вы?
      Но неизвестно, шутил ли дед, точно так же, как неизвестно, что думал во время отцовских монологов малый Жан-Батист.
      «Странные люди эти Крессе! – ворочаясь в темноте на постели, думал придворный обойщик. – Сказать при мальчишке такую вещь! Неудобно только, а следовало бы деду ответить, что это глупые шутки!»
      Не спится. Придворный драпировщик и камердинер смотрит во тьму. Ах, все они. Крессе, такие! И покойница, первая жена, была с какими-то фантазиями и тоже обожала театр. Но этому старому черту шестьдесят лет. Честное слово, смешно! Ему орвьетан надо принимать! Он скоро в детство впадет!
      Забота. Лавка. Бессонница…

Глава 4.
Не всякому нравится быть обойщиком

      А мне все-таки жаль бедного Поклена. Что же это за напасть, в самом деле! В ноябре 1636 года померла и вторая жена его.
      Отец опять сидит в сумерках и тоскует. Он станет теперь совсем одинок. А у него теперь шестеро детей. И лавка на руках, и поднимай на ноги всю ораву. Один, всегда один. Не в третий же раз жениться…
      И, как на горе, в то же время, когда умерла Екатерина Флеретт, что-то сделалось с первенцем Жаном-Батистом. Четырнадцатилетний малый захирел. Он продолжал работать в лавке, – жаловаться нельзя, он не лодырничал. Но поворачивался как марионетка, прости господи, у Нового Моста. Исхудал, засел у окна, стал глядеть на улицу, хоть на ней ничего и нет – ни нового, ни интересного. Стал есть без всякого аппетита…
      Наконец назрел разговор.
      – Рассказывай, что с тобой? – сказал отец и прибавил глухо. – Уж не заболел ли ты?
      Батист уперся глазами в тупоносые свои башмаки и молчал.
      – Тоска мне с вами, – сказал бедный вдовец, – что мне делать с вами, детьми? Ты не томи меня, а… рассказывай.
      Тут Батист перевел глаза на отца, а затем на окно и сказал:
      – Я не хочу быть обойщиком. Потом подумал и, очевидно решившись развязать сразу этот узел, добавил:
      – Чувствую глубокое отвращение. Еще подумал и еще добавил:
      – Ненавижу лавку.
      И чтобы совсем доконать отца, еще добавил:
      – Всем сердцем и душой!
      После чего и замолчал.
      Вид у него при этом сделался глупый. Он, собственно, не знал, что последует вслед за этим. Возможна, конечно, плюха от отца. Но плюхи он не получил. Произошла длиннейшая пауза. Что может помочь в таком казусном деле? Плюха? Нет, плюхой здесь ничего не сделаешь. Что сказать сыну? Что он глуп? Да, он стоит как тумба, в лицо у него тупое в этот момент. Но глаза как будто не глупые и блестящие, как у Марии Крессе.
      Лавка не нравится? Быть может, это ему только кажется? Он еще мальчик, в его годы нельзя рассуждать о том, что нравится, а что не нравится. Он просто, может быть, немножко устал? Но ведь он-то, отец, еще больше устал, и у него-то ведь помощи нет никакой, он поседел в заботах…
      – Чего же ты хочешь? – спросил отец.
      – Учиться, – ответил Батист.
      В это мгновение кто-то нежно постучал тростью в дверь, и в сумерках вошел Луи Крессе.
      – Вот, – сказал отец, указывая на плоеный воротничок, – он, извольте видеть, не желает помогать мне в лавке, а намерен учиться.
      Дед заговорил вкрадчиво и мягко. Он сказал, что все устроится по-хорошему. Если юноша тоскует, то надо, конечно, принять меры.
      – Какие же меры? – спросил отец.
      – А в самом деле отдать его учиться! – светло воскликнул дед.
      – Но позвольте, он же учился в приходской школе?
      – Ну что такое приходская школа! – сказал дед. – У мальчугана огромные способности…
      – Выйди, Жан-Батист, из комнаты, я поговорю с дедушкой.
      Жан-Батист вышел. И между Крессе и Поклоном произошел серьезнейший разговор.
      Передавать его не стану. Воскликну лишь: о, светлой памяти Людовик Крессе!

Глава 5.
Для вящей славы Божией

      Знаменитая парижская Клермонская коллегия, впоследствии Лицей Людовика Великого, действительно нисколько не напоминала приходскую школу. Коллегия находилась в ведении членов могущественного Ордена Иисуса, и отцы иезуиты поставили в ней дело, надо сказать, прямо блестяще, «для вящей славы божией», как все, что они делали.
      В коллегии, руководимой ректором, отцом Жакобусом
      Дине, обучалось до двух тысяч мальчиков и юношей, дворян и буржуа, из которых триста были интернами, а остальные – приходящими. Орден Иисуса обучал цвет Франции.
      Отцы профессора читали клермонцам курсы истории, древней литературы, юридических наук, химии и физики, богословия и философии и преподавали греческий язык. О латинском даже упоминать не стоит: клермонские лицеисты не только непрерывно читали и изучали латинских авторов, но обязаны были в часы перемен между уроками разговаривать на латинском языке. Вы сами понимаете, что при этих условиях можно овладеть этим фундаментальным для человечества языком.
      Были специальные часы для уроков танцев. В другие же часы слышался стук рапир: французские юноши учились владеть оружием, чтобы на полях в массовом бою защищать честь короля Франции, а в одиночном – свою собственную. Во время торжественных актов клермонцы-интерны разыгрывали пьесы древнеримских авторов [ ], преимущественно Публия Теренция и Сенеки.
      Вот в какое учебное заведение отдал своего внука Людовик Крессе. Поклен-отец никак не мог пожаловаться на то, что его сын, будущий королевский камердинер, попал в скверное общество.
      В списках клермонских воспитанников было великое множество знатных фамилий, лучшие семьи дворян посылали в Клермонский лицей своих сыновей. В то время, когда Поклен, в качестве экстерна, проходил курс наук, в Клермонской коллегии учились три принца, из которых один был не кто иной, как Арман де Бурбон, принц де Конти, родной брат другого Бурбона-Людовика Конде, герцога Энгиенского, впоследствии прозванного Великим [ ]. Того самого Конде, который в двадцатидвухлетнем возрасте уже командовал французскими армиями и, разбив однажды испанцев наголову, прославил себя как первоклассный полководец, а в дальнейшем одно время был кандидатом на польский престол. Другими словами говоря, Поклен учился вместе с лицами королевской крови. Уже из одного этого можно видеть, что преподавание в Клермонской коллегии было поставлено хорошо.
      Следует отметить, что юноши голубой крови были отделены от сыновей богатых буржуа, к числу которых принадлежал Жан-Батист. Принцы и маркизы были пансионерами лицея, имели свою собственную прислугу, своих преподавателей, отдельные часы для занятий, так же как и отдельные залы.
      Кроме того, надлежит сказать, что принц Конти, который впоследствии сыграет значительную роль во время похождений моего беспокойного героя, был на семь лет младше его, попал в коллегию совсем мальчишкой и, конечно, никогда не сталкивался с нашим героем.
      Итак, Поклен-малый погрузился в изучение Плавта, Теренция и Лукреция. Он, согласно правилам, отпустил себе волосы до плеч и протирал свои широкие штаны на классной скамейке, начиняя голову латынью. Латынь снилась ему, он начинал думать по-латыни, временами ему казалось, что он не Жан-Батист, а Жоганнес-Баптистус. Обойная лавка задернулась туманом. Иной мир принял нашего героя.
      – Видно, уж такая судьба, – бормотал Поклен-отец, засыпая, – ну что ж, передам дело второму сыну. А этот, может быть, станет адвокатом или нотариусом или еще кем-нибудь.
      Интересно знать, умерла ли мальчишеская страсть к театру у схоластика Баптиста? Увы, ни в коей мере! Вырываясь в свободные часы из латинских тисков, он по-прежнему уходил на Новый Мост и в театры, но уже не в компании с дедом, а с некоторыми немногочисленными приятелями-клермонцами. И в годы своего пребывания в коллегии Батист основательно познакомился как с репертуаром Болота, так и с Бургонским Отелем. Он видел пьесы Пьера Корнеля [ ] «Вдову», «Королевскую площадь», «Дворцовую галерею» и знаменитую его пьесу «Сид», доставившую автору громкую славу и зависть собратьев по перу.
      Но этого мало. Есть подозрение, что к концу своего учения в лицее Жан-Батист научился проникать не только в партер или ложи театра, но и за кулисы, причем там, по-видимому, и свел одно из важнейших в своей жизни знакомств. Познакомился он с женщиной. Ее звали Мадленою Бежар, и была она актрисой, причем некоторое время служила в театре на Болоте. Мадлена была рыжеволосой, прелестной в обращении и, по общему признанию, обладала настоящим большим талантом. Пламенная поклонница драматурга Ротру [ ], Мадлена была умна, обладала тонким вкусом и, кроме того, – что составляло большую, конечно, редкость, – литературно образованна и сама писала стихи.
      Поэтому ничего нет удивительного в том, что Мадлена Бежар пользовалась большим успехом у мужчин. Что это было так, обнаружилось в 1638 году в июле месяце, когда Мадлена Бежар, числящаяся по документам двадцатилетней девицей, родила девочку, окрещенную Франсуазой. Известно точно, кто был отцом Франсуазы. Это был блистательнейший и известный своими любовными приключениями женатый авиньонский кавалер Эспри Реймон де Мормуарон, граф де Моден, камергер принца Гастона, единственного брата короля Людовика XIII.
      Связь свою с де Моденом актриса Бежар не только не скрывала, но, наоборот, сколько можно понять хотя бы из акта крещения Франсуазы, афишировала. В качестве крестной матери Франсуазы выступала мать Мадлены Бежар, а крестным отцом был малолетний сын графа де Модена.
      То обстоятельство, что Мадлена Бежар была в связи с де Моденом, а также факт рождения дочери ее Франсуазы читателю надлежит хорошо запомнить.
      Итак, Жан-Батист проник за кулисы театров, и нет ничего удивительного в том, что очаровательная огненноволосая парижанка-актриса совершенно пленила клермонца, который был моложе ее на четыре года. Интересно, что Мадлена платила Жану-Батисту взаимностью.
      Так вот, курс в коллегии продолжался пять лет, заканчиваясь изучением философии – как венцом, так сказать. И эти пять лет Жан-Батист учился добросовестно, урывая время для посещения театров.
      Стал ли образованным человеком в этой коллегии мой герой? Я полагаю, что ни в каком учебном заведении образованным человеком стать нельзя. Но во всяком хорошо поставленном учебном заведении можно стать дисциплинированным человеком и приобрести навык, который пригодится в будущем, когда человек вне стен учебного заведения станет образовывать сам себя.
      Да, в Клермонской коллегии Жана-Батиста дисциплинировали, научили уважать науки и показали к ним ход. Когда он заканчивал коллеж, а заканчивал он его в 1641 году, в голове у него не было более приходского месива. Ум его был зашнурован, по словам Мефистофеля, в испанские сапоги [ ].
      Проходя курс в лицее. Поклей подружился с неким Шапелем, незаконным сыном важного финансового чиновника и богатейшего человека Люилье, и стал бывать у него в доме. В том году, когда наши клермонцы оканчивали коллегию, в доме Люилье появился и поселился в качестве дорогого гостя один замечательный человек. Звали его Пьер Гассенди.
      Профессор Гассенди, провансалец, был серьезно образован. Знаний у него было столько, что их хватило бы на десять человек. Профессор Гассенди был преподавателем риторики, прекрасным историком, знающим философом, физиком и математиком. Объем его знаний, хотя бы в области математики, был так значителен, что, например, кафедру ему предложили в Королевской коллегии. Но, повторяем, не одна математика составляла багаж Пьера Гассенди.
      Острый и беспокойный умом человек, он начал свои занятия с изучения знаменитейшего философа древности перипатетика Аристотеля и, изучив его в полной мере, в такой же мере его возненавидел. Затем, познакомившись с великой ересью поляка Николая Коперника, который объявил всему миру, что древние ошибались, полагая, что Земля есть неподвижный центр вселенной, Пьер Гассенди всей душой возлюбил Коперника.
      Гассенди был очарован великим мыслителем Джордано Бруно, который в 1600 году был сожжен на костре за то, что утверждал, что вселенная бесконечна и что в ней есть множество миров.
      Гассенди был всей душою на стороне гениального физика Галилея, которого заставили, положив руку на Евангелие, отречься от его убеждения, что Земля движется.
      Все люди, которые находили в себе смелость напасть на учение Аристотеля или же на последующих философов-схоластиков, находили в Гассенди вернейшего сообщника. Он прекраснейшим образом познакомился с учением француза Пьера де Ла Раме, нападавшего на Аристотеля и погибшего во время Варфоломеевской ночи. Он хорошо понимал испанца Хуана Льюиса Вивеса [ ], учинившего разгром схоластической философии, и англичанина Франциска Бэкона, барона Веруламского, противопоставившего свой труд «Великое возрождение» – Аристотелю. Да всех не перечтешь!
      Профессор Гассенди был новатором по природе, обожал ясность и простоту мышления, безгранично верил в опыт и уважал эксперимент.
      Подо всем этим находилась гранитная подкладка собственного философского учения. Добыл это учение Гассенди все в той же глубокой древности от философа Эпикура, проживавшего примерно лет за триста до Рождества Христова.
      Если бы у философа Эпикура спросили так:
      – Какова же формула вашего учения? – надо полагать, что философ ответил бы:
      – К чему стремится всякое живое существо? Всякое живое существо стремится к удовольствию. Почему? Потому, что удовольствие есть высшее благо. Живите же мудро – стремитесь к устойчивому удовольствию.
      Формула Эпикура чрезвычайно пришлась по душе Пьеру Гассенди, и с течением времени он построил свою собственную.
      – Единственно, что врожденно людям, – говорил Гассенди своим ученикам, пощипывая острую ученую бородку, – это любовь к самому себе. И цель жизни каждого человека есть счастье! Из каких же элементов слагается счастье? – вопрошал философ, сверкая глазами. – Только из двух, господа, только из двух: спокойная душа и здоровое тело. О том, как сохранить здоровье, вам скажет любой хороший врач. А как достичь душевного спокойствия, скажу я вам: не совершайте, дети мои, преступлений, не будет у вас ни раскаяния, ни сожаления, а только они делают людей несчастными.
      Эпикуреец Гассенди начал свою ученую карьеру с выпуска большого сочинения, в котором доказывал полнейшую непригодность аристотелевской астрономии и физики и защищал теорию того самого Коперника, о котором я вам говорил. Однако это интереснейшее сочинение осталось незаконченным. Если бы спросить у профессора, по какой причине это произошло, я сильно подозреваю, что он ответил бы так же, как некий Кризаль, герой одной из будущих комедий Мольера, отвечал излишне ученой женщине Филаминте:
 
Что? Наше тело – дрянь?
Ты чересчур строга.
Нет, эта дрянь, моя супруга,
Мне бесконечно дорога!
 
      – Я не хочу сидеть в тюрьме, милостивые государи, из-за Аристотеля, – сказал бы Гассенди.
      И в самом деле, когда эту дрянь, ваше тело, посадят в тюрьму, то, спрашивается, каково-то там будет вашему философскому духу?
      Словом, Гассенди вовремя остановился. Работу об Аристотеле заканчивать не стал и занялся другими работами. Эпикуреец слишком любил жизнь, а постановление парижского парламента от 1624 года было еще совершенно свежо. Дело в том, что всеми учеными факультетами того времени Аристотель был, если можно так выразиться, канонизирован, и в парламентском постановлении весьма недвусмысленно говорилось о смертной казни для всякого, кто осмелится нападать на Аристотеля и его последователей.
      Итак, избежав крупных неприятностей, совершив путешествие по Бельгии и Голландии, написав ряд значительных работ, Гассенди оказался, как я говорил, в Париже у Люилье, старого своего знакомого.
      Люилье был умница и обратился к профессору с просьбой – в частном порядке читать курсы наук его сыну Шапелю. А так как Люилье был не только умница, но и широкий человек, то он позволил Шапелю составить целую группу молодежи, которая и слушала вместе с ним Гассенди.
      В группу вошли: Шапель [ ], наш Жан-Батист, затем некий Бернье [ ], молодой человек с сильнейшим тяготением к естественным наукам, впоследствии ставший знаменитым путешественником по Востоку и прозванный в Париже Великим Моголом, Эно, и, наконец, совершенно оригинальный в этой компании персонаж. Последний был старше других, был не клермонцем, а гвардейским офицером, недавно раненным на войне, пьяницей, дуэлянтом, остряком, донжуаном и начинающим и недурным драматургом. Еще в бытность свою в коллеже, в классе риторики, в городе Бовэ, он сочинил интересную пьесу «Одураченный педант», в которой вывел своего директора Жана Гранжье. Звали этого молодого человека Сирано де Бержерак [ ].
      Так вот, вся эта компания, рассевшись в роскошных покоях Люилье, впитывала пламенные речи Пьера Гассенди [ ]. Вот кто отшлифовал моего героя! Он, этот провансалец с изборожденным страстями лицом! От него Жан-Батист получил в наследство торжествующую философию Эпикура и множество серьезных знаний по естественным наукам. Гассенди, при пленительном свете восковых свечей, привил ему любовь к ясному и точному рассуждению, ненависть к схоластике, уважение к опыту, презрение к фальши и вычурности.
      И настал момент, когда и Клермонский коллеж, и лекции Гассенди были закончены [ ]. Мой герой стал взрослым.
      – Потрудись отправиться в Орлеан, – сказал Поклен-отец законченному клермонцу, – и держи экзамен на юридическом факультете. Получи ученую степень. Будь так добр, не провались, ибо денег на тебя ухлопано порядочно.
      И Жан-Батист поехал в Орлеан, для того чтобы получить юридический диплом. Мне не известно точно, много ли времени он провел в Орлеане и когда именно. По-видимому, это было в самом начале 1642 года.
      Один из бесчисленных злопыхателей, ненавидевший моего героя впоследствии беспредельно, утверждал много лет спустя, что в Орлеане всякий осел может получить ученую степень, были бы только у осла деньги. Однако это неверно. Осел степени не получит, да и мой герой ни в какой мере не походил на осла.
      Правда, какие-то жизнерадостные молодые люди, ездившие в Орлеан экзаменоваться, рассказывали, что будто бы они приехали в университет вечером, разбудили профессоров, те, позевывая, надели поверх засаленных ночных колпаков свои ученые шапки и тут же их проэкзаменовали и выдали им степень. Впрочем, может быть, молодые люди и соврали.
      Как бы ни было поставлено дело в Орлеане, твердо известно, что степень лиценциата прав Жан-Батист получил.
      Итак, нет больше мальчишки в воротничке, и нет схоластика с длинными волосами. Передо мной, при свечах, стоит молодой мужчина. На нем искусственные пряди волос, на нем светлый парик.
      Я жадно вглядываюсь в этого человека.
      Он среднего роста, сутуловат, со впалой грудью. На смуглом и скуластом лице широко расставлены глаза, подбородок острый, а нос широкий и плоский. Словом, он до крайности нехорош собой. Но глаза его примечательны. Я читаю в них странную всегдашнюю язвительную усмешку и в то же время какое-то вечное изумление перед окружающим миром. В глазах этих что-то сладострастное, как будто женское, а на самом дне их – затаенный недуг. Какой-то червь, поверьте мне, сидит в этом двадцатилетнем человеке и уже теперь точит его.
      Этот человек заикается и неправильно дышит во время речи.
      Я вижу, он вспыльчив. У него бывают резкие смены настроений. Этот молодой человек легко переходит от моментов веселья к моментам тяжелого раздумья. А! Он находит смешные стороны в людях и любит по этому поводу острить.
      Временами он неосторожно впадает в откровенность. В другие же минуты пытается быть скрытным и хитрить. В иные мгновенья он безрассудно храбр, но тотчас же способен впасть в нерешительность и трусость. О, поверьте мне, при этих условиях у него будет трудная жизнь и он наживет себе много врагов!
      Но пусть идет жить! Над Клермонским коллежем, лекциями, Аристотелем и прочей ученостью я тушу свечи.

Глава 6.
Маловероятные приключения

      Описываемое нами время было бурным временем для Франции. Тихой жизнь казалась только в Клермонском коллеже или в лавке отца.
      Францию потрясали внешние войны и внутренние междоусобицы, и это продолжалось много лет. В самом начале 1642 года король Людовик XIII и всесильный фактический правитель Франции кардинал и герцог Арман Ришелье отправились на юг к войскам для того, чтобы отбивать у испанцев провинцию Русильон.
      Королевские обойщики (их было несколько человек) службу при короле несли в очередь, причем на долю Поклена-отца приходились весенние месяцы: апрель, май и июнь. Ввиду того, что Поклена-отца в 1642 году в Париже задерживали коммерческие дела, он решил отправить в качестве своего заместителя для службы в королевской квартире своего старшего сына. Несомненно, что у Поклена при этом была мысль приучить Жана-Батиста к придворной жизни.
      Сын выслушал отцовское повеление и ранней весной двинулся на юг страны. Вот тут немедленно таинственный мрак поглотил моего героя, и никто не знает, что в точности происходило с ним на юге. Распространился, однако, слух, что будто бы Жан-Батист участвовал в необыкновенном приключении.
      Кардинал Ришелье, в руках которого полностью находился слабовольный и малодаровитый король Людовик XIII, был ненавидим очень многими представителями французской аристократии.
      В 1642 году был организован заговор против кардинала Ришелье, и душою этого заговора стал юный маркиз Сен-Марс. Гениальный и опытнейший политик, Ришелье об этом заговоре проведал. Несмотря на то, что Сен-Марсу покровительствовал король, Сен-Марса было решено схватить по обвинению в государственной измене (сношения с Испанией).
      В ночь с 12 на 13 июня в одном из городов на юге, говорят, к Сен-Марсу подошел неизвестный молодой человек и вложил в руку кавалеру записку. Отдалившись от других придворных, Сен-Марс при дрожащем свете факела прочел краткое послание и бросился спасаться. В записке были слова: «Ваша жизнь в опасности!» Подписи не было.
      Будто бы эту записку написал и передал молодой придворный камердинер Поклен, великодушно пожелавший спасти Сен-Марса от верной смерти. Но записка лишь отсрочила гибель Сен-Марса. Тщетно он искал убежища. Напрасно прятался в постели своей любовницы, госпожи Сиузак. Его взяли на другой же день, и вскорости бедный кавалер был казнен. И через сто восемьдесят четыре года память его увековечил – в романе – писатель Альфред де Виньи [ ], а через пятьдесят один год после де Виньи – в опере – знаменитый автор «Фауста», композитор Гуно.
      Однако утверждают некоторые, что никакого случая с запиской не было, что к делу Сен-Марса Жан-Батист никакого отношения не имел и, не вмешиваясь в то, во что ему вмешиваться не полагалось, тихо и аккуратно нес службу королевского лакея. Но тогда немного непонятно, кто и зачем выдумал эту историю с запиской?
      В конце июня король побывал в нескольких лье расстояния от Нима, в Монфрене, и вот тут произошло второе приключение, которое, как увидит читатель, сыграет в жизни нашего героя гораздо большую роль, нежели приключение с несчастным Сен-Марсом. Именно в Монфрене на целебных водах королевский камердинер, заканчивающий или уже закончивший срок своей службы на этот год, встретился после некоторой разлуки со своей знакомой – Мадленой Бежар. Актриса путешествовала, играя в бродячей труппе. Точно не известно, когда отделился от королевской свиты камердинер. Но одно можно сказать, что он не тотчас по окончании службы, то есть в июле 1642 года, вернулся в Париж, а некоторое время путешествовал по югу, и, как утверждают люди из ряда тех, которых интересуют чужие дела, в подозрительной близости от госпожи Бежар.
      Это таинственное лето вообще прикрыто густейшей вуалью. Не будем же до поры до времени производить попытки приподнять ее. Так или иначе, но осенью 1642 года Поклен вернулся в столицу и отцу доложил, что службу свою он исполнил.
      Отец осведомился о том, что намерен дальше делать его наследник? Жан-Батист ответил, что он намерен усовершенствоваться в юриспруденции. Тут, сколько мне известно, Жан-Батист поселился отдельно от отца, и в городе стали поговаривать, что старший сын Поклена не то сделался адвокатом, не то собирается сделаться.
      Величайшее изумление поразило бы всякого, кто вздумал бы приглядеться к тому, как молодой Поклен готовился к адвокатской деятельности. Никто не слышал о том, чтобы адвокатов подготовляли шарлатаны на Новом Мосту! Оставивши юридические книжки у себя на квартире, Жан-Батист тайно от отца явился в одну из шарлатанских трупп и стал проситься в нее на любое амплуа, хотя бы в качестве глашатая, зазывающего народ в балаган. Вот каковы были занятия юриспруденцией!
      И впоследствии враги Жана-Батиста, а их у него было очень много, злобно смеялись, говоря, что мой герой, как грязный уличный фарсер, ломался в торговом квартале на улице и будто бы даже глотал змей для потехи черни. Глотал он или не глотал, этого я точно сказать не могу, но знаю, что в это время он стал жадно изучать трагедию и начал понемногу играть в любительских спектаклях [ ].
      Чтение Корнеля, распалявшее мозг моего героя по ночам, незабываемые ощущения при выступлениях на улице, запах душной маски, которую кто раз надел, тот никогда уже не снимет, – отравили наконец моего неудачливого юриста, и однажды утром, погасив над «Сидом» свои свечи, он решил, что настало его время, чтобы удивить мир.
      И точно, мир он удивил, причем первой жертвой этого удивления стал многострадальный Поклен-отец.

Глава 7.
Блестящая шайка

      В самых первых числах января 1643-го, чреватого событиями года Жан-Батист явился к отцу и объявил, что все эти планы с зачислением его в корпорацию адвокатов – просто-напросто бред. Что ни в какие нотариусы он не пойдет, ученым стать не намерен, а более всего не желает иметь дела с обойной лавкой. Пойдет же он туда, куда тянет его с детства призвание, то есть в актеры.
      Перо мое отказывается изобразить, что произошло в доме.
      Когда отец несколько опомнился, он все-таки пытался сына отговорить и сказал ему все, что велел ему сказать отцовский долг. Что профессия актера есть всеми презираемая профессия. Что святая церковь изгоняет актеров из своего лона. Что пойти на такое дело может лишь нищий или бродяга.
      Отец грозил, отец умолял.
      – Иди, прошу тебя, иди и подумай, а потом уж приходи ко мне!
      Но сын, как будто бы в него уже вселился дьявол, наотрез отказался думать О чем бы то ни было.
      Тогда отец бросился к священнику и просил его слезно – идти отговорить Жана-Батиста.
      Священнослужитель поступил согласно просьбе уважаемого прихожанина и приступил к уговорам, но результаты этих уговоров были так удивительны, что даже и говорить странно. В Париже определенно утверждали, что после двухчасовой беседы с обезумевшим Жаном-Батистом сыном служитель церкви снял свою черную сутану и, вместе с Жаном-Батистом, записался в ту самую труппу, в которую хотел записаться и сам Жан-Батист.
      Прямо заявляю, что все это маловероятно. Никакой священник, сколько помнится мне, в театр не поступал, но зато некий Жорж Пинель действительно выкинул с отцом Покленом престранную штуку.
      Этот Жорж Пинель одно время занимался, по приглашению Поклена-отца, с Жаном-Батистом, обучая его торговому счетоводству. Кроме того, Пинель был связан с Покленом денежными делами, выражавшимися в том, что время от времени Пинель брал деньги у Поклена.
      Находясь в отчаянии и не зная, что предпринять, Поклен-отец направился и к Пинелю, прося его отговорить своего бывшего ученика. Покладистый Пинель действительно побеседовал с Жаном-Батистом, а затем явился сообщить о результатах этой беседы Поклену-отцу. Оказалось, по словам Пинеля, что Жан-Батист его совершенно убедил и что он, Пинель, оставляет навсегда занятия счетоводством и поступает вместе с Жаном-Батистом на сцену.
      – Трижды будь проклят этот бездельник Пинель, которому я еще к тому же дал сто сорок ливров взаймы! – сказал несчастный отец по уходе Пинеля и вызвал сына вновь.
      Было 6 января, день весьма памятный в жизни отца.
      – Ну что же, ты стоишь на своем? – спросил Поклен.
      – Да, решение мое неизменно, – ответил сын, в котором, очевидно, текла кровь Крессе, а не Покленов.
      – Имей в виду, – сказал отец, – что я лишаю тебя звания королевского камердинера, возвращай его мне. Я раскаиваюсь в том, что послушался безумного деда и дал тебе образование.
      Безумный и нераскаянный Жан-Батист ответил, что он охотно отказывается от звания и ничего не будет иметь против того, чтобы отец передал звание тому из сыновей, которому он пожелает.
      Отец потребовал письменного отречения, и Жан-Батист, ни минуты не задумавшись, подписал это отречение, которое, как выяснилось впоследствии, цены не имело и никакой роли не сыграло.
      Потом стали делиться. Жану-Батисту из материнского наследства следовало около пяти тысяч ливров. Отец торговался, как на ярмарке. Он не хотел допустить, чтобы золото утекло в дырявые кошели бродячих комедиантов. И был трижды прав. Словом, он выдал сыну шестьсот тридцать ливров, и с этими деньгами сын покинул отцовский дом.
      Направился он прямо на Королевскую площадь, в некое семейство, которое было бесконечно мило его сердцу. Это было семейство Бежаров.
      Жозеф Бежар, он же сьер Бельвиль, мелкий чиновник в Главном управлении вод и лесов, проживал в Париже вместе со своею супругой, урожденной Марией Эрве, и имел четырех детей.
      Семейство было замечательно тем, что оно все, начиная с самого сьера Бельвиля, пылало страстью к театру. Дочь Мадлена, которую мы уже знаем, была профессиовальной и прекрасной актрисой. Старший сын, называвшийся, как и отец, Жозеф и девятнадцатилетняя, следующая за Мадленой по возрасту, дочь Женевьева – не только играли в любительских спектаклях, но и мечтали О создании театра. Самый младший сын, Луи, конечно, стремился вслед за старшими в театр и не попал еще в него только по молодости лет – ему было около тринадцати. Бежар-Бельвиль относился совершенно поощрительно к занятиям детей, потому что и сам пробовал подвизаться в театре, а любящая мать ничего не имела против увлечения детей.
      Трудно было подобрать более подходящую компанию для Жана-Батиста.
      Но не одна только любовь к театру связывала Поклена с Бежарами. Нет никакого сомнения в том, что Мадлена и Поклен уже любили друг друга и были в связи (не забывайте о лете 1642 года и о целебных водах в Монфрене!).
      Тут нужно заметить, что семейство Бежаров было в странствованиях вне Парижа с конца 1641 года и вернулось в Париж примерно тогда же, когда вернулся и наш герой, то есть к началу 1643 года. Можно думать, что вернулась и Мадлена, хотя в последнем я не уверен, а между тем этот вопрос о возвращении Мадлены меня очень волнует, а почему – это будет видно впоследствии.
      Итак, в январе 1643 года Поклен явился с наследственными деньгами к Бежарам, но дальнейшие театральные события завязались не сразу, потому что в жизни семейства Бежаров последовал некий таинственный провал… Ах, много загадочных событий, видно, было в жизни Бежаров, так же, впрочем, как и в жизни моего героя!
      Таинственность поведения Бежаров выразилась в том, что примерно в январе-феврале 1643 года это семейство вдруг покинуло город и – среди зимы – почему-то выехало на дачу под Парижем. Это мне кажется странным!
      Я говорю, семейство Бежаров выехало на дачу, но не уверен в том, выехали ли Мадлена и Женевьева, хотя и дорого бы дал, чтобы знать это точно. Во всяком случае, сам сьер Бельвиль и верная его супруга Мария Эрве выехали. Затем, в марте, стало известно, что сьер Бельвиль на этой самой даче в местечке Сент-Антуан де Шан скончался, а семейство вернулось в Париж.
      Вот тут уже для меня несомненно, что все, кроме покойного Бельвиля, оказались налицо в Париже, и тогда необыкновенная работа закипела в доме на Королевской площади. К Бежарам сбежались какие-то сомнительные, в театральном смысле, молодые люди, а за ними явились уже потертые и опытные профессиональные актеры.
      Пинель почувствовал себя как рыба в воде и показал себя в полном блеске среди богемы. Я ручаюсь, что никому в мире не удалось бы проделать то, что проделал Пинель. Он явился к Поклену-отцу и ухитрился взять у него еще двести ливров, для сына, о котором он рассказал придворному обойщику какие-то невероятные вещи. Говорят, что он поступил с ним как Скапен с Жеронтом [ ] в комедии Мольера. Все возможно!
      Дело созрело летом 1643 года. 30 июня в доме вдовы Марии Эрве был заключен торжественный договор в присутствии благородного господина Марешаля, адвоката Парижского парламента. Акт извещал о том, что компания из десяти человек основывает новый театр.
      Вот куда ушли и шестьсот тридцать и последующие двести ливров! Кроме того, деньги на основание театра дала Мадлена, которая отличалась большою бережливостью и успела скопить порядочную сумму за время своей артистической предшествующей деятельности. Не чаявшая души в своих детях, Мария Эрве наскребла последние крохи и тоже ввергла свой капитал в это предприятие. Остальные, насколько можно понять, были голы как соколы и могли внести в предприятие только свою энергию и талант, а Пинель – свой жизненный опыт.
      Без излишней скромности группа наименовала будущий театр Блестящим Театром, а все входящие в него назвали себя «Дети Семьи», из чего можно заключить, что между новыми служителями муз царствовало то самое согласие, благодаря которому, по мнению Аристотеля, держится вся вселенная. В число Детей Семьи вошли следующие: трое Бежаров – Жозеф, Мадлена и Женевьева, две молодые девицы – Маленгр и Десюрли, некий Жермен Клерен, юный писец Бонанфан, профессиональный и опытный актер Дени Бейс, упомянутый уже Жорж Пинель и, наконец, тот, кто был пламенным вожаком всей компании, именно – наш Жан-Батист Поклен.
      Впрочем, Жан-Батист Поклен с момента основания Блестящего Театра перестал существовать, и вместо него в мире появился Жан-Батист Мольер. Откуда взялась эта новая фамилия? Это неизвестно. Некоторые говорят, что Поклен воспользовался бродячим в театральных и музыкальных кругах псевдонимом, другие – что Жан-Батист назвался Мольером по имени какой-то местности… Кто говорит, что он взял эту фамилию у одного писателя, скончавшегося в 1623 году… Словом, он стал Мольер.
      Отец, услышав про это, только махнул рукой, а Жорж Пинель, чтобы не отстать от своего пылкого друга, назвал себя Жорж Кутюр.
      Образование новой труппы в Париже произвело большое впечатление, и актеры Бургонского Отеля немедленно назвали компанию Детей Семьи шайкой оборванцев.
      Шайка пропустила эту неприятность мимо ушей и энергичнейшим образом принялась за дела, руководимая Мольером и Бейсом, а по финансовой части – Мадленой. Первым долгом они отправились к некоему господину Галлуа дю Метайе, и тот сдал шайке в аренду принадлежащий ему и запущенный до крайности зал для игры в лапту, помещавшийся у Рвов близ Нельской Башни. С Галлуа подписали соглашение, по которому тот совместно с представителями столярного цеха обязался ремонтировать зал и соорудить в нем сцену.
      Нашли четырех музыкантов: господ Годара, Тисса, Лефевра и Габюре, предложили каждому по двадцать соль в день, а затем приступили к репетициям. Приготовив несколько пьес. Дети Семьи, чтобы не терять золотого времени, пока будут ремонтировать зал, сели в повозки и отправились на ярмарку в город Руан – играть трагедии.
      Из Руана писали письма Галлуа и побуждали его ускорить ремонт. Поиграв со средним успехом в Руане перед снисходительной ярмарочной публикой, вернулись в Париж и вступили в соглашение с очаровательнейшим по характеру человеком, а по профессии мостовых дел мастером Леонаром Обри, и тот взялся устроить великолепную мостовую перед театром.
      – Вы сами понимаете, ведь будут подъезжать кареты, господин Обри, – беспокойно потирая руки, говорил господин Мольер.
      Он вселил тревогу и в господина Обри, и тот не ударил лицом в грязь. Мостовая вышла красивая и прочная.
      И, наконец, в вечер под новый, 1644 год театр открылся трагедией.
      Просто страшно рассказывать о том, что произошло дальше. Я не помню, был ли еще такой провал у какого-нибудь театра в мире!
      По прошествии первых спектаклей актеры других театров радостно рассказывали, что в канаве у Нельской Башни, в Блестящем Театре, кроме родителей актеров с контрамарками, нет ни одной живой собаки! И увы, это было близко к истине. Все усилия господина Обри пропали даром: ну буквально ни одна карета не проехала по его мостовой!
      Началось с того, что в соседнем приходе Святого Сульпиция появился проповедник, который параллельно со спектаклями повел жаркие беседы о том, что дьявол захватит в свои когти не только проклятых комедиантов, но и тех, кто на их комедии ходит.
      По ночам у Жана-Батиста Мольера возникала дикая мысль о том, что хорошо было бы этого проповедника просто зарезать!
      Здесь, в защиту проповедника, скажу, что, пожалуй, он был и ни при чем. Разве проповедник был виноват в том, что врач не мог излечить от заикания Жозефа Бежара, а Жозеф играл любовников? Разве проповедник был виноват в том, что заикался сам Мольер, а ему дьявол – в когти которого он действительно попал, лишь только связался с комедиантами, – внушил мысль играть трагические роли?
      В сыром и мрачном зале, оплывая, горели в дрянных жестяных люстрах сальные свечи. И писк четырех скрипок господина Годара и его товарищей никак не напоминал громы большого оркестра. Блестящие драматурги не заглядывали в Нельскую канаву, а если бы они и заглянули, то, спрашивается, каким образом писец Бонанфан сумел бы передать их звучные монологи?
      И с каждым днем все шло хуже и хуже. Публика держала себя безобразно и позволяла себе мрачные выходки, например ругаться вслух во время представления…
      Да, в труппе была Мадлена, замечательная актриса, но она одна ведь не могла разыграть всю трагедию! О милая подруга Жана-Батиста Мольера! Она приложила все усилия к тому, чтобы спасти Блестящий Театр. Когда в Париже, после интереснейших приключений и изгнания, появился ее старый любовник граф де Моден, Мадлена обратилась к нему, и тот выхлопотал братству нельских несчастливцев право именоваться Труппой его королевского высочества принца Гастона Орлеанского [ ].
      Лукавый Жан Мольер обнаружил сразу же в себе задатки настоящего директора театра и, немедленно пригласив танцовщиков, поставил ряд балетов для кавалеров принца. Кавалеры остались к этим балетам равнодушны.
      Тогда в один из вечеров упорный Жан-Батист объявил Мадлене, что вся соль в репертуаре, и пригласил в труппу Николая Дефонтена, актера и драматурга.
      – Нам нужен блестящий репертуар, – сказал ему Мольер.
      Дефонтен объявил, что он понял Мольера, и с завидной быстротой представил театру свои пьесы. Одна из них называлась «Персида, или Свита блестящего Бассы», другая – «Святой Алексей, или Блестящая Олимпия», третья – «Блестящий комедиант, или Мученик святого Жене» [ ]. Но парижская публика, очевидно заколдованная проповедником, не пожелала смотреть ни блестящую Олимпию, ни блестящего Бассу.
      Некоторое облегчение принесла трагедия писателя Тристана Л’Эрмита [ ] «Семейные бедствия Константина Великого», в которой великолепно играла роль Эпихарис-Мадлена. Но и это продолжалось недолго.
      Когда кончились сбережения Мадлены, Дети Семьи явились к Марии Эрве, и та, впервые заплакав при виде детей, отдала им последние деньги. Затем отправились на рынок к Жану-Батисту Поклену отцу.
      Тягостнейшая сцена произошла в лавке. В ответ на просьбу денег Поклен сперва не мог произнести ни одного слова. И… вообразите, он дал деньги! Я уверен, что посылали к нему Пинеля.
      Затем явился перед комедиантами Галлуа с вопросом, будут ли они платить аренду или не будут? Чтобы они дали категорический ответ.
      Категорического ответа он не получил. Ему дали расплывчатый ответ, исполненный клятв и обещаний.
      – Так убирайтесь же вы вон! – воскликнул Галлуа. – Вместе со своими скрипками и рыжими актрисами!
      Последнее было уж и лишним, потому что рыжей в труппе была только одна Мадлена.
      – Я и сам собирался уйти из этой паскудной канавы! – вскричал Мольер, и братство, не заметив даже, как пролетел ужасающий год, бросилось за своим командором к Воротам Святого Павла в такой же зал, как у господина Галлуа. Этот зал носил название «Черный крест». Название это оправдалось в самом скором времени.
      После того, как блестящая труппа сыграла «Артаксеркса» писателя Маньона, господина де Мольера, которого, И с полным основанием, рассматривали в Париже как вожака театра, повели в тюрьму. Следом за ним шли ростовщик, бельевщик и свечник по имени Антуан Фоссе. Это его свечи оплывали в шандалах у господина Мольера в Блестящем Театре.
      Пинель побежал к Поклену-отцу.
      – Как? Вы?.. – в удушье сказал Жан-Батист Поклен. – Вы… это вы пришли?.. Опять ко мне?.. Что же это такое?
      – Он в тюрьме, – отозвался Пинель, – я больше ничего не буду говорить, господин Поклен! Он в тюрьме!
      Поклен-отец… дал денег.
      Но тут со всех сторон бросились заимодавцы на Жана-Батиста Мольера, и он бы не вышел из тюрьмы до конца своей жизни, если бы за долги Блестящего Театра не поручился тот самый Леонар Обри, который построил блестящую и бесполезную мостовую перед подъездом первого мольеровского театра.
      Я не знаю, каким зельем опоил Леонара Обри Жорж Пинель, но имя Леонара Обри да перейдет в потомство!
      Вся труппа Блестящего Театра, после того как предводитель ее вышел из тюремного замка, дала торжественное обещание господину Обри в том, что она с течением времени уплатит те долги, за которые он поручился.
      С возвращением Мольера спектакли возобновились. Мольеру удалось снискать покровительство Анри де Гиза, и герцог великодушно подарил труппе свой богатейший гардероб. Братство надело роскошные костюмы, а шитые золотом ленты заложило ростовщикам. Но ленты не помогли! Братство дрогнуло. Стали обнаруживаться первые признаки паники. Пришлось покинуть Ворота Святого Павла и гробовой «Черный Крест» и переехать в новый зал. Этот назывался светло– »Белый Крест».
      Увы! Он оказался ничем не лучше «Черного Креста».
      Первыми бежали, не выдержав лишений, Пинель, Бонанфан, а затем Бейс. Несколько времени продолжалась тяжкая агония Блестящего Театра, и к началу 1646 года все стало ясно. Продали все, что можно было Продать: костюмы, декорации…
      Весною 1646 года Блестящий Театр навеки прекратил свое существование.
      Это было весной. В тесной квартирке на улице Жарден-Сен-Поль, вечером, при свечке, сидела женщина. Перед нею стоял мужчина. Три тяжких года, долги, ростовщики, тюрьма и унижения резчайше его изменили. В углах губ у него залегли язвительные складки опыта, но стоило только всмотреться в его лицо, чтобы понять, что никакие несчастия его не остановят. Этот человек не мог сделаться ни адвокатом, ни нотариусом, ни торговцем мебелью. Перед рыжеволосой Мадленой стоял прожженный профессиональный двадцатичетырехлетний актер, видавший всякие виды. На его плечах болтались остатки гизовского кафтана, а в карманах, когда он расхаживал по комнате, бренчали последние су.
      Прогоревший начисто глава Блестящего Театра подошел к окну и в виртуозных выражениях проклял Париж вместе со всеми его предместьями, с Черным и Белым Крестом и с канавой у Нельской Башни. Потом он обругал парижскую публику, которая ничего не понимает в искусстве, и к этому добавил, что в Париже есть только один порядочный человек, и этот человек – королевский мостовщик Леонар Обри.
      Он долго еще болтал языком, не получая ответа, и наконец спросил в отчаянии:
      – Теперь, конечно, и ты покинешь меня? Что ж? Ты можешь пытаться поступить в Бургонский Отель.
      И добавил, что бургонцы – подлецы.
      Рыжая Мадлена выслушала весь этот вздор, помолчала, а затем любовники стали шептаться и шептались до утра. Но что они придумали, нам неизвестно.

Глава 8.
Кочующий лицедей

      Плохо то, что совершенно неизвестно, куда после этого девался мой герой. Он провалился как бы сквозь землю и исчез из Парижа. Год о нем не было ни слуху ни духу, но потом сомнительные свидетели стали утверждать, что будто бы летом 1647 года человека, как две капли воды похожего на прогоревшего директора Мольера, видели в Италии, на улице города Рима. Будто бы там он стоял под раскаленным солнцем и почтительно беседовал с французским посланником господином де Фонтеней-Марей.
      Осенью того же 1647 года в Италии же, в Неаполе, произошли большие события. Храбрый рыбак, некий Томазо Анниелло, поднял народное восстание против владычествовавшего тогда в Неаполе вице-короля Испании, герцога Аркосского. На улицах Неаполя захлопали пистолетные выстрелы, улицы обагрились кровью. Томазо был казнен, голова его попала на пику, но неаполитанский народ похоронил его торжественно, положив ему в гроб меч и маршальский жезл.
      После этого в неаполитанскую распрю вмешались французы, и герцог Гиз, Генрих II Лотарингский, с войсками появился в Неаполе.
      Так вот, в свите Гиза будто бы состоял бывший директор несчастного Блестящего Театра, господин Мольер. Зачем он попал в эту свиту, что он делал в Неаполе, никто этого в точности объяснить не мог. И даже нашлись такие, которые утверждали, что никогда в жизни Жан-Батист ни в Риме, ни в Неаполе не был и что какого-то другого молодого человека авантюрной складки спутали с ним. И есть свидетели, которые показывали другое: что будто бы летом 1646 года из Парижа через Сен-Жерменское предместье вышел и пошел на юг Франции бедный обоз. Повозки, нагруженные кое-каким скарбом, тащили тощие волы. На головной из них помещалась закутавшаяся от пыли в плащ рыжеволосая женщина, и якобы она была не кто иная, как Мадлена Бежар. Если это так, следует запомнить имя Мадлены Бежар. Пленительная актриса не покинула проигравшего свой первый бой в Париже директора и своего возлюбленного в трудную минуту. Она не пыталась уйти в Театр на Болоте [ ] или в Бургонский Отель и не строила более хитрых планов о том, как бы завлечь в сети и женить на себе своего старого любовника, графа де Модена. Она была верная и сильная женщина, да знают это все!
      Рядом с повозкой шел, прихрамывая, мальчишка лет шестнадцати, и во встречных селениях мальчуганы дразнили его, подсвистывали и кричали:
      – Хромой черт!..
      А всмотревшись, добавляли:
      – И косой! И косой!..
      И точно, Луи Бежар был и хром и кос.
      Когда рассеивались тучи пыли, можно было разглядеть еще кое-кого на повозках. Лица были знакомые большей частью. Вот трагический любовник и заика Жозеф Бежар, вот сварливая сестра его Женевьева…
      Вел этот караван, как нетрудно догадаться, Жан-Батист Мольер.
      Короче говоря, когда Блестящий Театр погиб, Мольер из-под развалин его вывел остатки верной братской гвардии и посадил их на колеса.
      Этот человек не мог существовать вне театра ни одной секунды, и у него хватило сил после трехлетней работы в Париже перейти на положение бродячего комедианта. Но этого мало. Пламенными своими речами, как вы видите, он увлек за собою и бежаровское семейство. И все Бежары благодаря ему оказались в пыли на французских дорогах. А с Бежарами вместе оказались новые лица в компании, в том числе профессиональный трагический актер Шарль Дюфрен, он же – декоратор и режиссер, одно время державший собственную труппу, и великолепный, тоже профессиональный комик Рене Бартло, он же Дюпарк, вскоре получивший и сохранивший всю жизнь театральную кличку Гро-Рене, потому что он исполнял роли смешных толстяков слуг.
      У себя на повозке, в узлах, предводитель каравана вез пьесы Тристана, Маньона и Корнеля.
      Первое время кочевникам пришлось чрезвычайно трудно. Бывало, что приходилось спать на сеновалах, а играть в деревнях – в сараях, повесив вместо занавеса какие-то грязные тряпки.
      Иногда, впрочем, попадали в богатые замки, и, если вельможный владелец от скуки изъявлял желание посмотреть комедиантов, грязные и пахнущие дорожным потом актеры Мольера играли в приемных.
      Приезжая в новые места, прежде всего, зная себе цену, почтительно снимали истасканные шляпы и шли к местным властям просить разрешения поиграть для народа.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3