Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу?! С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить
! Порвать, сжечь... От людей скрыть. Но от самого себя — никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!..
В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.
В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, — после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, — кричали:
— Ва! Подлец! Так ему и надо! И вслед за подотдельскими барышнями вызывали: «Автора!»
За кулисами пожимали руки.
И приглашали в аул...
...Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию — сушу — в Париж[52]!
...Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз — домой...
...Вы — беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале...
.........................................................
Куда я еду? Куда? На мне последняя моя рубашка. На манжетах кривые буквы. А в сердце у меня иероглифы тяжкие. И лишь один из таинственных знаков я расшифровал. Он значит: горе мне! Кто растолкует мне остальные?!
На обточенных соленой водой голышах лежу как мертвый. От голода ослабел совсем. С утра начинает, до поздней ночи болит голова, И вот ночь — на море. Я не вижу его, только слышу, как оно гудит. Прихлынет и отхлынет. И шипит опоздавшая волна. И вдруг из-за темного мыса — трехъярусные огни.
.........................................................
Слезы такие же соленые, как морская вода.
Видел поэта из неизвестных. Он ходил по Нури-Базару и продавал шляпу с головы, Кацо смеялись над ним.
Он стыдливо улыбался и объяснял, что не шутит. Шляпу продает потому, что у него деньги украли. Он лгал! У него давно уже не было денег. И он три дня не ел... Потом, когда мы пополам съели фунт чурека, он признался. Рассказал, что из Пензы едет в Ялту. Я чуть не засмеялся. Но вдруг вспомнил: а я?..
Чаша переполнилась. В двенадцать часов приехал «новый заведывающий».
— Па иному пути пайдем! Не нады нам больше этой парнографии: «Горе от ума» и «Ревизора». Гоголи. Моголи. Свои пьесы сочиним!
Затем сел в автомобиль и уехал.
Его лицо навеки отпечаталось у меня в мозгу.
Через час я продал шинель на базаре. Вечером идет пароход. Он не хотел меня пускать. Понимаете? Не хотел пускать!..
Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так... значит... значит...
XIV. ДОМОЙ
Домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег — пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой!..
.........................................................
Прощай, Цихидзири. Прощай, Махинджаури. Зеленый Мыс!
Часть вторая
I. МОСКОВСКАЯ БЕЗДНА. ДЮВЛАМ
Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Еще катят колеса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий, всем концам конец. Больше ехать некуда. Это — Москва. М-о-с-к-в-а.
На секунду внимание долгому мощному звуку, что рождается в тьме. В мозгу жуткие раскаты:
C’estlalu-u-ttefina-a-le!
…L’Internationa-a-a-le{6}
И здесь — так же хрипло и страшно:
Во тьме — теплушек ряд. Смолк студенческий вагон...
Вниз, решившись наконец, прыгнул. Какое-то мягкое тело выскользнуло из-под меня со стоном. Затем за рельс зацепился и еще глубже куда-то провалился. Боже, неужели действительно бездна под ногами?..
Серые тела, взвалив на плечи чудовищные грузы, потекли... потекли...
Женский голос:
— Ах... не могу!
Разглядел в черном тумане курсистку-медичку. Она, скорчившись, трое суток проехала рядом со мной.
— Позвольте, я возьму.
На мгновенье показалось, что черная бездна качнулась и позеленела. Да сколько же тут?
— Три пуда... Утаптывали муку.
Качаясь, в искрах и зигзагах, на огни.
От них дробятся лучи. На них ползет невиданная серая змея. Стеклянный купол. Долгий, долгий гул. В глаза ослепляющий свет. Билет. Калитка. Взрыв голосов. Тяжко упало ругательство. Опять тьма. Опять луч. Тьма. Москва! Москва.
Воз нагрузился до куполов церквей, до звезд на бархате. Гремя, катился, и демонические голоса серых балахонов ругали цеплявшийся воз и того, кто чмокал на лошадь. За возом шла стая. И длинное беловатое пальто курсистки показывалось то справа, то слева. Но выбрались наконец из путаницы колес, перестали мелькать бородатые лики. Поехали, поехали по изодранной мостовой. Все тьма. Где это? Какое место? Все равно. Безразлично. Вся Москва черна, черна, черна. Дома молчат. Сухо и холодно глядят. О-хо-хо. Церковь проплыла. Вид у нее неясный, растерянный. Ухнула во тьму.
Два часа ночи. Куда же идти ночевать? Домов-то, домов! Чего проще... В любой постучать. Пустите переночевать. Вообража-аю!
Голос медички:
— А вы куда?
— А не знаю.
— То есть как?..
...Есть добрые души на свете. Рядом, видите ли, комната квартиранта. Он еще не приехал из деревни. На одну ночь устроитесь...
— О, очень вам благодарен. Завтра я найду знакомых.
Стало немного веселее на душе. И, чудное дело, сразу, как только выяснилось, что ночь под крышей, тут вдруг почувствовалось, что три ночи не спали.
На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули в тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нем афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки!
Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?
Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского.
Воз остановился. Снимали вещи. Присел на тумбочку и как зачарованный уставился на слово. Ах, слово хорошо. А я, жалкий провинциал, хихикал в горах на завподиска! Куда ж, к черту. Ан, Москва не так страшна, как ее малютки. Мучительное желание представить себе юбиляра. Никогда его не видел, но знаю... знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвернутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира, с портьерами, уплотненная присяжным поверенным, который теперь не присяжный поверенный, а комендант казенного здания. Живет в кабинете с нетопящимся камином. Любит сливочное масло, смешные стихи и порядок в комнате. Любимый автор — Конан Дойль. Любимая опера — «Евгений Онегин». Сам готовит себе на примусе котлеты. Терпеть не может поверенного-коменданта и мечтает, что выселит его рано или поздно, женится и славно заживет в пяти комнатах.
Воз скрипнул, дрогнул, проехал, опять стал. Ни грозы, ни бури не повалили бессмертного гражданина Ивана Иваныча Иванова. У дома, в котором в темноте от страху показалось этажей пятнадцать, воз заметно похудел. В чернильном мраке от него к подъезду металась фигурка и шептала: «Папа, а масло?.. папа, а сало?.. папа, а белая?..»
Папа стоял во тьме и бормотал: «Сало... так, масло... так, белая, черная... так».
Затем вспышка вырвала из кромешного ада папин короткий палец, который отслюнил 20 бумажек ломовику.
Будут еще бури. Ох, большие будут бури! И все могут помереть. Но папа не умрет!
Воз превратился в огромную платформу, на которой затерялся курсисткин мешок и мой саквояж. И мы сели, свесив ноги, и уехали в темную глубь.
II. ДОМ № 4, 6-й ПОДЪЕЗД, 3-й ЭТАЖ, КВ. 50, КОМНАТА 7
В сущности говоря, я не знаю, почему я пересек всю Москву и направился, именно в это колоссальное здание[55]. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них.
В 6-м подъезде у сетчатой трубы мертвого лифта. Отдышался. Дверь. Две надписи. «Кв. 50». Другая загадочная: «Худо». Отдышаться. Как-никак, а ведь решается судьба..
Толкнул незапертую, дверь. В полутемной передней огромный ящик, с бумагой и крышка от рояля. Мелькнула комната, полная женщин в дыму. Дробно застучала машинка. Стихла. Басом кто-то сказал: «Мейерхольд»[56].
— Где Лито? — спросил я, облокотившись на деревянный барьер.
Женщина у барьера раздраженно повела плечами. Не знает. Другая — не знает.. Но вот темноватый коридор. Смутно, наугад. Открыл одну дверь — ванная. А на другой двери — маленький клок. Прибит косо, и край завернулся. Ли... А, слава. Богу. Да, Лито. Опять сердце. Из-за двери слышались голоса: ду-ду-ду...
Закрыл глаза на секунду и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковер огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь — вероятно, одно из имен, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Еще большая глубокая тишина. Шкафы. В кресле, конечно, кто? Лито? В Москве? Да, Горький Максим: На дне, Мать. Больше кому же? Ду-ду-ду... Разговаривают... А вдруг это Брюсов с Белым[57]?..
И я легонько стукнул в дверь. Ду-ду-ду прекратилось, и глухо: «Да!» Потом опять ду-ду-ду. Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры — сломал! Опять постучал. «Да! Да!»
— Не могу войти! — крикнул я.
В замочной скважине прозвучал голос:
— Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли...
Вправо, влево, дверь мягко подалась, и...
III. ПОСЛЕ ГОРЬКОГО Я ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК
Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой — седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами — был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые и лакированные бальные туфли с бантами.
Потухшим взором я обвел лица, затем стены, ища двери дальше. Но двери не было. Комната с оборванными проводами была глуха. Tout{7}. Как-то косноязычно:
— Это... Лито?
— Да.
— Нельзя ли видеть заведующего?
Старик ласково ответил:
— Это я.
Затем взял со стола огромный лист московской газеты, отодрал от нее четвертушку, всыпал махорки, свернул козью ногу и спросил у меня:
— Нет ли спичечки?
Я машинально чиркнул спичкой, а затем под ласково-вопросительным взглядом старика достал из кармана заветную бумажку.
Старик наклонился над ней, а я в это время мучительно думал о том, кто бы он мог быть... Больше всего он походил на обритого Эмиля Золя.
Молодой, перегнувшись через плечо старому, тоже читал. Кончили и посмотрели на меня как-то растерянно и с уважением.
Старик:
— Так вы?..
Я ответил:
— Я хотел бы должность в Лито.
Молодой восхищенно крикнул:
— Великолепно!.. Знаете...
Подхватил старика под руку. Загудел шепотом: ду-ду-ду...
Старик повернулся на каблуках, схватил со стола ручку. А молодой сказал скороговоркой:
— Пишите заявление.
Заявление было у меня за пазухой[58]. Я подал.
Старик взмахнул ручкой. Она сделала: крак! и прыгнула, разорвав бумагу. Он ткнул ее в баночку. Но та была суха.
— Нет ли карандашика?
Я вынул карандаш, и заведующий косо написал:
«Прошу назначить секретарем Лито». Подпись.
Открыв рот, я несколько секунд смотрел на лихой росчерк.
Молодой дернул меня за рукав:
— Идите наверх, скорей, пока он не уехал! Скорей!
И я стрелой полетел наверх. Ворвался в двери, пронесся через комнату с женщинами и вошел в кабинет. В кабинете сидящий взял мою бумагу и черкнул: «Назн. секр.». Буква. Закорючка. Зевнул и сказал: вниз.
В тумане летел опять вниз. Мелькнула машинка. Не бас, а серебристое сопрано сказало: «Мейерхольд. Октябрь театра...»
Молодой бушевал вокруг старого и хохотал.
— Назначил? Прекрасно. Мы устроим! Мы все устроим!
Тут он хлопнул меня по плечу:
— Ты не унывай! Все будет.
Я не терплю фамильярности с детства и с детства же был ее жертвой. Но тут я так был раздавлен всеми событиями, что только и мог сказать расслабленно:
— Но столы... стулья... чернила, наконец!
Молодой крикнул в азарте:
— Будет! Молодец! Все будет!
И, повернувшись в сторону старика, подмигнул на меня:
— Деловой парняга. Как он это про столы сразу! Он нам все наладит!
__________
«Назн. секр.» Господи! Лито. В Москве. Максим Горький... На дне. Шехерезада... Мать.
Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на нее фунтов пять гороху.
— Это вам. 1/4 пайка.
IV. Я ВКЛЮЧАЮ ЛИТО
Историку литературы не забыть:
В конце 21-го года литературой в Республике занималось 3 человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я[59] (ничего не писал)..
Историку же: в Лито не было ни стульев, ни столов, ни чернил, ни лампочек, ни книг, ни писателей, ни читателей. Коротко: ничего не было.
И я. Да, я из пустоты достал конторку красного дерева, старинную. В ней я нашел старый пожелтевший золотообрезный картон со словами: «...дамы в полуоткрытых бальных платьях. Военные в сюртуках с эполетами; гражданские в мундирных фраках и лентах. Студенты в мундирах. Москва 1899 г.».
И запах нежный и сладкий. Когда-то в ящике лежал флакон дорогих французских духов. За конторкой появился стул. Чернила и бумага и, наконец, барышня, медлительная, печальная.
По моему приказу она разложила на столе стопками все, что нашлось в шкафу: брошюры о каких-то «вредителях», 12 номеров петербургской газеты, пачку зеленых и красных билетов, приглашающих на съезд губотделов. И сразу стало похоже на канцелярию. Старый и молодой пришли в восторг. Нежно похлопали меня по плечу и куда-то исчезли.
Часами мы сидели с печальной барышней. Я за конторкой, она за столом. Я читал «Трех мушкетеров» неподражаемого Дюма, которого нашел на полу в ванной, барышня сидела молча и временами тяжело и глубоко вздыхала.
Я спросил:
— Чего вы плачете?
В ответ она зарыдала и заломила руки. Потом промолвила:
— Я узнала, что я вышла замуж по ошибке за бандита.
Я не знаю, есть ли на свете штука, которой можно было бы меня изумить после двух этих лет. Но тут... тупо посмотрел на барышню...
— Не плачьте. Бывает.
И попросил рассказать.
Она, вытирая платочком слезы, рассказала, что вышла замуж за студента, сделала увеличительный снимок с его карточки, повесила в гостиной. Пришел агент, посмотрел на снимок и сказал, что это вовсе не Карасев, а Дольский, он же Глузман, он же Сенька Момент.
— Мо-мент, — говорила бедная барышня и вздрагивала и утиралась.
— Удрал он? Ну и плюньте.
Однако уже три дня. И ничего. Никто не приходил. Вообще ничего. Я и барышня...
Меня осенило сегодня: Лито не включено. Над нами есть какая-то жизнь, Топают ногами. За стеной тоже что-то. То глухо затарахтят машины, то смех. Туда приходят какие-то люди с бритыми лицами. Мейерхольд феноменально популярен в этом здании, но самого его нет.
У нас же ничего. Ни бумаг. Ничего. Я решил включить Лито.
По лестнице поднималась женщина с пачкой газет. На верхней красным карандашом написано: «В Изо».
— А в Лито?
Она испуганно посмотрела и не ответила ничего. Я поднялся наверх. Подошел к барышне, сидевшей под плакатом: «Секретарь».
Выслушав меня, она испуганно посмотрела на соседку.
— А ведь верно, Лито... — сказала первая. Вторая отозвалась:
— Им, Лидочка, есть бумага.
— Почему же вы ее не прислали? — спросил я ледяным тоном.
Посмотрели они напряженно:
— Мы думали — вас нет.
Лито включено. Вторая бумага пришла сегодня сверху от барышень. Приносит женщина в платке. С книгой: распишитесь.
Написал бумагу в хозяйственный отдел: «Дайте машину». Через два дня пришел человек, пожал плечами:
— Разве вам нужна машина?
— Я думаю, что больше, чем кому бы то ни было в этом здании.
Старик отыскался. Молодой тоже. Когда старик увидел машину и когда я сказал, что ему нужно подписать бумаги, он долго смотрел на меня пристально, пожевал губами:
— В вас что-то такое есть. Нужно было бы вам похлопотать об академическом пайке.
Мы с женой бандита начали составлять требовательную ведомость на жалование. Лито зацепилось за общий ход.
Моему будущему биографу: это сделал я.
V. ПЕРВЫЕ ЛАСТОЧКИ
Утром в 11 вошел молодой, по-видимому, очень озябший поэт. Тихо сказал: «Шторн»[60].
— Чем могу вам служить?
— Я хотел бы получить место в Лито.
Я развернул листок с надписью: «Штаты». В Лито полагается 18 человек. Смутно я лелеял такое распределение:
Инструктора по поэтической части:
Брюсов, Белый... и т.д.
Прозаики:
Горький, Вересаев, Шмелев, Зайцев, Серафимович... и т.д.
Но никто из перечисленных не являлся.
И смелой рукой я черкнул на прошении Штерна: «Пр. назн. инстр. За завед.». Буква. Завитушка.
— Идите наверх, пока он не уехал.
Потом пришел кудрявый, румяный и очень жизнерадостный поэт Скарцев.
— Идите наверх, пока он не уехал.
Из Сибири приехал необыкновенно мрачный, в очках, лет 25, сбитый так плотно, что казался медным.
— Идите наверх...
Но он ответил:
— Никуда я не пойду.
Сел в угол на сломанный, шатающийся стул, вынул четвертушку бумаги и стал что-то писать короткими строчками. По-видимому, бывалый человек.
Открылась дверь, и вошел в хорошем теплом пальто и котиковой шапке некто. Оказалось, поэт. Саша.
Старик написал магические слова. Саша осмотрел внимательно комнату, задумчиво потрогал висящий оборванный провод, заглянул в шкаф. Вздохнул.
Подсел ко мне — конфиденциально:
— Деньги будут?..
VI. МЫ РАЗВИВАЕМ ЭНЕРГИЮ
За столами не было места. Писали лозунги все и еще один новый, подвижной и шумный, в золотых очках, называвший себя — король репортеров. Король явился на другое утро после получения нами аванса, без четверти девять, со словами:
— Слушайте, говорят, тут у вас деньги давали?
И поступил на службу к нам.
История лозунгов была такова.
Сверху пришла бумага:
Предлагается Лито к 12 час. дня такого-то числа в срочном порядке представить ряд лозунгов.
Теоретически это дело должно было обстоять так: старик при моем соучастии должен был издать какой-то приказ или клич по всему пространству, где только, предполагалось, — есть писатели. Лозунги должны были посылаться со всех сторон: телеграфно, письменно и устно. Затем комиссия должна была выбрать из тысяч лозунгов лучшие и представить их к 12 час. такого-то числа. Затем я и подведомственная мне канцелярия (то есть печальная жена разбойника) [должны] составить требовательную ведомость, получить по ней и выплатить наиболее достойным за наилучшие лозунги.
Но это теория. На практике же:
1) Никакого клича кликнуть было невозможно, ибо некого было кликать. Литераторов в то время в поле зрения было: все перечисленные плюс король.
2) Исключалось первым: никакого, стало быть, наплыва лозунгов быть не могло.
3) К 12 час. дня такого-то числа лозунги представить было невозможно по той причине, что бумага пришла в 1 час 26 мин. этого самого такого-то числа.
4) Ведомость можно было и не писать, так как никакой такой графы «на лозунги» не было. Но — у старика была маленькая заветная сумма: на разъезды.
Поэтому:
а) лозунги в срочном порядке писать всем, находящимся налицо;
Ь) комиссию для рассмотрения лозунгов составить для полного ее беспристрастия также из всех находящихся налицо;
с) за лозунги уплатить по 15 тыс. за штуку, выбрав наилучшие.
Сели в 1 час 50 мин., а в 3 час. лозунги были готовы. Каждый успел выдавить из себя по 5—6 лозунгов, за исключением короля, написавшего 19 в стихах и прозе.
Комиссия была справедлива и строга.
Я — писавший лозунги — не имел ничего общего с тем мною, который принимал и критиковал лозунги.
В результате принято:
у старика — 3 лозунга.
у молодого — 3 лозунга.
у меня — 3 лозунга
и т.д. и т.д.
Словом: каждому 45 тысяч.
У-у, как дует... Вот оно, вот начинает моросить. Пирог на Трубе[61] с мясом, сырой от дождя, но вкусный до остервенения. Трубочку сахарину. 2 фунта белого хлеба.
Обогнал Шторна. Он тоже что-то жевал.
VII. НЕОЖИДАННЫЙ КОШМАР
...Клянусь, это сон!!! Что же это, колдовство, что ли?!
Сегодня я опоздал на 2 часа на службу.
Ввернул ручку, открыл, вошел и увидал: комната была пуста. Но как пуста! Не только не было столов, печальной женщины, машинки... не было даже электрических проводов. Ничего.
Значит, это был сон... Понятно... понятно.
Давно уже мне кажется, что кругом мираж. Зыбкий мираж. Там, где вчера... впрочем, черт, почему вчера?! Сто лет назад... в вечности... может быть, не было вовсе... может быть, сейчас нет?.. Канатчикова дача[62]!..
Значит, добрый старик... молодой... печальный Шторн... машинка... лозунги... не было?
Было. Я не сумасшедший. Было, черт возьми!!!
Ну, так куда же оно делось?..
Нетвердой походкой, стараясь скрыть взгляд под веками (чтобы сразу не взяли и не свезли), пошел по полутемному коридорчику. И тут окончательно убедился, что со мной происходит что-то неладное. Во тьме над дверью, ведущей в соседнюю, освещенную комнату, загорелась огненная надпись, как в кинематографе:
«1836
МАРТА 25-ГО ЧИСЛА СЛУЧИЛОСЬ В ПЕТЕРБУРГЕ
НЕОБЫКНОВЕННО СТРАННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ.
ЦИРЮЛЬНИК ИВАН ЯКОВЛЕВИЧ...»
Я не стал дальше читать и в ужасе выскользнул. У барьера остановился, глубже спрятал глаза и спросил глухо:
— Скажите, вы не видели, куда делось Лито?
Раздражительная, мрачная женщина с пунцовой лентой в черных волосах ответила:
— Ах, какое Лито... Я не знаю.
Я закрыл глаза. Другой женский голос участливо сказал:
— Позвольте, это совсем не здесь. Вы не туда попали. Это на Волхонке.
Я сразу озяб. Вышел на площадку. Вытер пот со лба. Решил идти назад через всю Москву к Разумихину[63]. Забыть все. Ведь если я буду тих, смолчу, никто никогда не узнает. Буду жить на полу у Разумихина. Он не прогонит меня — душевнобольного.
Но последняя слабенькая надежда еще копошилась в сердце. И я пошел. Пошел. Это шестиэтажное здание было положительно страшно. Все пронизано продольными ходами, как муравейник, так что его все можно было пройти, из конца в конец, не выходя на улицу. Я шел по темным извилинам, временами попадал в какие-то ниши за деревянными перегородками. Горели красноватые не экономические лампочки. Встречались озабоченные люди, которые стремились куда-то. Десятки женщин сидели. Тарахтели машинки. Мелькали надписи. Финчасть. Нацмен. Попадая на светлые площадки, опять уходил в тьму. Наконец вышел на площадку, тупо посмотрел кругом. Здесь было уже какое-то другое царство... Глупо. Чем дальше я ухожу, тем меньше шансов найти заколдованное Лито. Безнадежно. Я спустился вниз и вышел на улицу. Оглянулся: оказывается, 1-й подъезд...
...Злой порыв ветра. Небо опять стало лить холодные струи. Я глубже надвигал летнюю фуражку, поднимал воротник шинели. Через несколько минут через огромные щели у самой подошвы сапоги наполнились водой. Это было облегчением. Я не тешил себя мыслью, что мне удастся добраться домой сухим. Не перепрыгивал с камешка на камешек, удлиняя свой путь, а пошел прямо по лужам.
VIII. 2-й ПОДЪЕЗД, 1-й ЭТАЖ, КВ. 23, КОМ. 40
Огненная надпись:
ЧЕПУХА СОВЕРШЕННАЯ ДЕЛАЕТСЯ НА СВЕТЕ.
ИНОГДА ВОВСЕ НЕТ НИКАКОГО ПРАВДОПОДО-
БИЯ: ВДРУГ ТОТ САМЫЙ НОС, КОТОРЫЙ РАЗЪ-
ЕЗЖАЛ В ЧИНЕ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА И НА-
ДЕЛАЛ СТОЛЬКО ШУМУ В ГОРОДЕ, ОЧУТИЛСЯ,
КАК НИ В ЧЕМ НЕ БЫВАЛО, ВНОВЬ НА СВОЕМ
МЕСТЕ...
Утро вечера мудренее. Это сущая правда. Когда утром я проснулся от холода и сел на диване, ероша волосы, показалось, немного яснее в голове.
Логически: все же было оно? Ну, было, конечно. Я ведь помню и какое число, и как меня зовут. Куда-то делось... Ну так, значит, нужно его найти. Ну, а как же рядом-то женщины? На Волхонке... А, вздор! У них, у этих женщин, из-под носа могут украсть что угодно. Вообще я не знаю, зачем их держат, этих женщин. Казнь египетская.
Одевшись и напившись воды, которой я запас с вечера в стакане, съел кусочек хлеба, одну картофелину и составил план.
6 подъездов по 6 этажей в каждом = 36. 36 раз по 2 квартиры — 72. 72 раза по 6 комнат — 432 комнаты. Мыслимо найти? Мыслимо. Вчера прошел без системы две-три горизонтали. Сегодня систематически я обыщу весь дом в вертикальном и горизонтальном направлении. И найду. Если только, конечно, оно не нырнуло в четвертое измерение. Если в четвертое, тогда — да. Конец.
У 2-го подъезда носом к носу — Шторн!
Боже ты мой! Родному брату...
Оказалось: вчера за час до моего прихода явился заведующий административной частью с двумя рабочими и переселил Лито во 2-й подъезд, 1-й этаж, кв. 23, комн. 40.
На наше же место придет секция Музо.
— Зачем?!
— Я не знаю. А почему вы не пришли вчера? Старик волновался.
— Да помилуйте! Откуда же я знаю, куда вы делись? Оставили бы записку на двери.
— Да мы думали — вам скажут...
Я скрипнул зубами:
— Вы видели этих женщин? Что рядом...
Шторн сказал:
— Это верно.
IX. ПОЛНЫМ ХОДОМ
...Получив комнату, я почувствовал, что в меня влилась жизнь. В Лито ввинтили лампу. Достал ленту для машины. Потом появилась вторая барышня. «Пр. назн. делопроизв.».
Из провинции начали присылать рукописи. Затем еще одна великолепная барышня. Журналистка. Смешливая, хороший товарищ. «Пр. назн. секрет. бюро художествен. фельетонов».
Наконец, с юга молодой человек. Журналист. И ему написали последнее «Пр.». Больше мест не было. Лито было полно. И грянула работа.
X. ДЕНЬГИ! ДЕНЬГИ!
12 таблеток сахарину, и больше ничего...
...Простыня или пиджак?..
О жаловании ни слуху ни духу.
...Сегодня поднялся наверх. Барышни встретили меня очень сухо. Они почему-то терпеть не могут Лито.
— Позвольте вашу ведомость проверить.
— Зачем вам?
— Хочу посмотреть, все ли внесены.
— Обратитесь к madame Крицкой.
Madame Крицкая встала, качнула пучком седеющих волос и сказала, побледнев:
— Она затерялась.
Пауза.
— И вы молчали?
Madame Крицкая плаксиво:
— Ах, у меня голова кругом идет. Что туг делается — уму непостижимо. Семь раз писала ведомость — возвращают. Не так. Да вы все равно не получите жалованья. Там у вас в списке кто-то не проведен приказом.
__________
Все к черту! Некрасова и воскресших алкоголиков[64]. Бросился сам. Опять коридоры. Мрак. Свет. Свет. Мрак. Мейерхольд. Личный состав. Днем лампы горят. Серая шинель. Женщина в мокрых валенках. Столы.
— Кто у нас не проведен приказом?!
Ответ:
— Ни один не проведен.
Но самое лучшее: не проведен основоположник Лито — старик! Что? И я сам не проведен?! Да что же это такое?!
— Вы, вероятно, не писали анкету?
— Я не писал? Я написал у вас 4 анкеты[65]. И лично вам дал их в руки. С теми, что я писал раньше, будет — 113 анкет.
— Значит, затерялась. Пишите наново.
__________
Три дня так прошло. Через три дня все восстановлены в правах. Написаны новые ведомости.
Я против смертной казни. Но если madame Крицкую поведут расстреливать, я пойду смотреть. То же и барышню в котиковой шапочке. И Лидочку, помощницу делопроизводителя.