Ординаторы, на откидных стульях сидя, глаз не спускали с Иванушки.
— Понимаю, понимаю, — сказал Стравинский, — но почему вас удивляет, что он Аннушку знает?
— Не может он знать никакой Аннушки! — возбужденно воскликнул Иван, — я и говорю, его надо немедленно арестовать!
— Возможно, — сказал Стравинский, — и, если в этом есть надобность, власти его арестуют. Зачем вам беспокоить себя? Арестуют, и славно!
«Все у него славно, славно!» — раздраженно подумал Иван, а вслух сказал:
— Я обязан его поймать, я был свидетелем! А вместо его меня засадили, да еще двое ваших бузотеров спину колют! Сумасшествие и буза дикая!
При слове «бузотеры» врачи чуть-чуть улыбнулись, а Стравинский заговорил очень серьезно.
— Я все понял, что вы сказали, и позвольте дать вам совет: отдохните здесь, не волнуйтесь, не думайте об этом, как его фамилия?..
— Не знаю я, вот в чем дело!
— Ну вот. Тем более. Об этом неизвестном не думайте, и вас уверяю честным словом, что вы таким образом скорее поймаете его.
— Ах, меня, значит, задержат здесь?
— Нет-с, — ответил Стравинский, — я вас не держу. Я не имею права задерживать нормального человека в лечебнице. Тем более что у меня и мест не хватает. И я вас сию же секунду выпущу, если только вы мне скажете, что вы нормальны. Не докажете, поймите, а только скажете. Итак, вы — нормальны?
Наступила полнейшая тишина, и толстая благоговейно глядела на профессора, а Иван подумал: «Однако этот действительно умен!» Он подумал и ответил решительно:
— Я — нормален.
— Вот и славно. Ну, если вы нормальны, так будем же рассуждать логически. Возьмем ваш вчерашний день, — тут Стравинский вооружился исписанным листом. — В поисках неизвестного человека вы вчера произвели следующие действия, — Стравинский начал загибать пальцы на левой руке. — Прикололи себе иконку на грудь английской булавкой. Бросали камнями в стекла. Было? Было. Били дворника, виноват, швейцара. Явились в ресторан в одном белье. Побили там одного гражданина. Попав сюда, вы звонили в Кремль и просили дать стрельцов, которых в Москве, как всем известно, нет! Затем бросились головой в окно и ударили санитара. Спрашиваются две вещи. Первое: возможно ли при этих условиях кого-нибудь поймать? Вы человек нормальный и сами ответите — никоим образом! И второе: где очутится человек, произведший все эти действия? Ответ опять-таки может быть только один: он неизбежно окажется именно здесь! — и тут Стравинский широко обвел рукой комнату. — Далее-с. Вы желаете уйти? Пожалуйста. Я немедленно вас выпущу. Но только скажите мне: куда вы отправитесь?
— В ГПУ!
— Немедленно?
— Немедленно.
— Так-таки прямо из лечебницы?
— Так-таки прямо!
— Славно! И скажите, что вы скажете служащим ГПУ, самое важное, в первую голову, так сказать?
— Про Понтия Пилата! — веско сказал Иван, — это самое важное.
— Ну и славно, — окончательно покоренный Иванушкой, воскликнул профессор и, обратившись к ординатору, приказал: — Благоволите немедленно Попова выписать в город. Эту комнату не занимать, белье постельное не менять, через два часа он будет здесь. Ну, всего доброго, желаю вам успеха в ваших поисках.
Он поднялся, а за ним поднялись ординаторы.
— На каком основании я опять буду здесь?
— На том основании, — немедленно усевшись опять, объяснил Стравинский, — что, как только вы, явившись в ковбойке и кальсонах в ГПУ, расскажете хоть одно слово про Понтия Пилата, который жил две тысячи лет назад, как механически, через час, в чужом пальто, будете привезены туда, откуда вы уехали, к профессору Стравинскому — то есть ко мне и в эту же самую комнату!
— Кальсоны? — спросил смятенно Иванушка.
— Да, да, кальсоны и Понтий Пилат! Белье казенное. Мы его снимем. Да-с. А домой вы не собирались заехать. Да-с. Стало быть, в кальсонах. Я вам своих брюк дать не могу. На мне одна пара. А далее — Пилат. И дело готово!
— Так что же делать? — спросил потрясенный Иван.
— Славно! Это резонный вопрос. Вы действительно нормальны. Делать надлежит следующее. Использовать выгоды того, что вы попали ко мне, и прежде всего разъяснить Понтия Пилата. В ГПУ вас и слушать не станут, примут за сумасшедшего. Во-вторых, на бумаге изложить все, что вы считаете обвинительным для этого таинственного неизвестного.
— Понял, — твердо сказал Иван, — прошу бумагу, карандаш и Евангелие.
— Вот и славно! — заметил покладистый профессор, — Агафья Ивановна, выдайте, пожалуйста, товарищу Попову Евангелие.
— Евангелия у нас нет в библиотеке, — сконфуженно ответила толстая женщина.
— Пошлите купить у букиниста, — распорядился профессор, а затем обратился к Ивану: — Не напрягайте мозг, много не читайте и не пишите. Погода жаркая, сидите побольше в тепловатой ванне. Если станет скучно, попросите ординатора!
Стравинский подал руку Ивану, и белое шествие продолжалось.
К вечеру пришла черная туча в Бор, роща зашумела, похолодало. Потом удары грома и начался ливень. У Ивана за решеткой открыли окно, и он долго дышал озоном.
Иванушка не совсем точно последовал указаниям профессора и долго ломал голову над тем, как составить заявление по поводу необыкновенного консультанта.
Несколько исписанных листов валялись перед Иваном, клочья таких же листов под столом показывали, что дело не клеилось. Задача Ивана была очень трудна. Лишь только он попытался перенести на бумагу события вчерашнего вечера, решительно все запуталось. Загадочные фразы о намерении жить в квартире Берлиоза не вязались с рассказом о постном масле, о мании фурибунде, да и вообще все это оказалось ужасно бледным и бездоказательным. Никакая болтовня об Аннушке и ее пол-киловой банке, в сущности, нисколько еще не служила к обвинению неизвестного.
Кот, садящийся самостоятельно в трамвай, о чем тоже упоминал в бумаге Иван, вдруг показался даже самому ему невероятным. И единственно, что было серьезно, что сразу указывало на то, что неизвестный странный, даже страннейший и вызывающий чудовищные подозрения человек, это знакомство его с Понтием Пилатом. А в том, что знакомство это было, Иван теперь не сомневался.
Но Пилат уже тем более ни с чем не вязался. Постное масло, удивительный кот, Аннушка, квартира, телеграмма дяде — смешно, право, было все это ставить рядом с Понтием Пилатом.
Иван начал тревожиться, вздыхать, потирать лоб руками. Порою он устремлял взор вдаль. Над рощей грохотало как из орудий, молнии вспарывали потрясенное небо, в лес низвергался океан воды. Когда струи били в подоконник, водяная пыль даже сквозь решетку долетала до Ивана. Он глубоко вдыхал свежесть, но облегчения не получил.
Растрепанная Библия с золотым крестом на переплете лежала перед Иваном. Когда кончилась гроза и за окном настала тишина, Иван решил, что для успеха дела необходимо узнать хоть что-нибудь об этом Пилате.
Несмотря на то, что Иван был малограмотным человеком, он догадался, где нужно искать сведений о Пилате и о неизвестном.
Но Матфей мало чего сказал о Пилате, и заинтересовало только то, что Пилат умыл руки. Примерно то же, что и Матфей, рассказал Марк. Лука же утверждал, что Иисус был на допросе не только у Пилата, но и у Ирода, Иоанн говорил о том, что Пилат задал вопрос Иисусу о том, что такое истина, но ответа на это не получил.
В общем мало узнал об этом Пилате Иван, а следов неизвестного возле Пилата и совсем не отыскивалось. Так что возможно, что он произнес ложь и никогда и не видел Пилата.
Вздумав расширить свое заявление в той части, которая касалась Пилата, Иванушка ввел кое-какие подробности из Евангелия Иоанна, но запутался еще больше и в бессилии положил голову на свои листки.
Тучи разошлись, в окно сквозь решетку был виден закат. Раздвинутая в обе стороны штора налилась светом, один луч проник в камеру и лег на страницы пожелтевшей Библии.
Оставив свои записи, Иванушка до вечера лежал неподвижно на кровати, о чем-то думая. От еды он отказался и в ванну не пошел. Когда же наступил вечер, он затосковал. Он начал расхаживать по комнате, заламывая руки, один раз всплакнул. Тут к нему пришли. Ординатор стал расспрашивать его, но Иван ничего не объяснил, только всхлипывал, отмахивался рукою и ложился ничком в постель. Тогда ординатор сделал ему укол в руку и попросил разрешения взять прочесть написанное Иваном. Иван сделал жест, который показывал, что ему все равно, ординатор собрал листки и клочья и унес их с собой.
Через несколько минут после этого Иван зевнул, почувствовал, что хочет задремать, что его мало уже тревожат его мысли, равнодушно глянул в открытое окно, в котором все гуще высыпали звезды, и стал, ежась, снимать халатик. Приятный холодок прошел из затылка под ложечку, и Иван почувствовал удивительные вещи. Во-первых, ему показалось, что звезды в выси очень красивы. Что в больнице, по сути дела, очень хорошо, а Стравинский очень умен, что в том обстоятельстве, что Берлиоз попал под трамвай, ничего особенного нет и что, во всяком случае, размышлять об этом много нечего, ибо это непоправимо, и наконец, что единственно важное во всем вчерашнем — это встреча с неизвестным и что вопрос о том, правда ли или неправда, что он видел Понтия Пилата, столь важный вопрос, что, право, стоит все отдать, даже, пожалуй, и самую жизнь.
Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах потухали белые матовые фонари и зажигали дежурные голубые слабые ночники. Умолкали в камерах бреды и шепоты, и только в дальнем коридоре буйных до раннего летнего рассвета чувствовалась жизнь и возня.
Окно оставалось открытым на ночь, полное звезд небо виднелось в нем. На столике горел под синеватым колпачком ночничок.
Иван лежал на спине с закрытыми глазами и притворялся спящим каждый раз, как отворялась дверь и к нему тихо входили.
Мало-помалу, и это было уже к полуночи, Иван погрузился в приятнейшую дремоту, нисколько не мешавшую ему мыслить. Мысли же его складывались так: во-первых, почему это я так взволновался, что Берлиоз попал под трамвай?
— Да ну его к черту... — тихо прошептал Иван, сам слегка дивясь своему приятному цинизму, — что я, сват ему, кум? И хорошо ли я знал покойного? Нисколько я его не знал. Лысый и всюду был первый, и без него ничего не могло произойти. А внутри у него что? Совершенно мне неизвестно.
Почему я так взбесился? Тоже непонятно. Как бы за родного брата я готов был перегрызть глотку этому неизвестному и крайне интересному человеку на Патриарших. А между прочим, он и пальцем действительно не трогал Берлиоза, и очень возможно, что совершенно неповинен в его смерти. Но, но, но... — сам себе возражал тихим сладким шепотом Иван, — а постное масло? А фурибунда?..
— Об чем разговор? — не задумываясь отвечал первый Иван второму Ивану, — знать вперед хотя бы и о смерти, это далеко не значит эту смерть причинить!
— В таком случае, кто же я такой?
— Дурак, — отчетливо ответил голос, но не первого и не второго Ивана, а совсем иной и как будто знакомый.
Приятно почему-то изумившись слову «дурак», Иван открыл глаза, но тотчас убедился, что голоса никакого в комнате нет.
— Дурак! — снисходительно согласился Иван, — дурак, — и стал дремать поглубже. Тут ему показалось, что веет будто бы розами и пальма качает махрами в окне...
— Вообще, — заметил по поводу пальмы Иван, — дело у этого... как его... Стравинского, дело поставлено на большой. Башковитый человек. Желтый песок, пальмы, и среди всего этого расхаживает Понтий Пилат. Одно жаль, совершенно неизвестно, каков он, этот Понтий Пилат. Итак, на заре моей жизни выяснилось, что я глуп. Мне бы вместо того, чтобы документы требовать у неизвестного иностранца, лучше бы порасспросить его хорошенько о Пилате. Да. А с дикими воплями гнаться за ним по Садовой и вовсе не следовало! А теперь дело безвозвратно потеряно! Ах, дорого бы я дал, чтобы потолковать с этим иностранцем...
— Ну что же, я — здесь, — сказал тяжелый бас.
Иван, не испугавшись, приоткрыл глаза и тут же сел.
В кресле перед ним, приятно окрашенный в голубоватый от колпачка свет, положив ногу на ногу и руки скрестив, сидел незнакомец с Патриарших Прудов. Иван тотчас узнал его по лицу и голосу. Одет же был незнакомец в белый халат, такой же, как у профессора Стравинского.
— Да, да, это я, Иван Николаевич, — заговорил неизвестный, — как видите, совершенно не нужно за мною гоняться. Я прихожу сам, и как раз, когда нужно, — тут неизвестный указал на часы, стрелки которых, слипшись, стояли вертикально, — полночь!
— Да, да, очень хорошо, что вы пришли. Но почему вы в халате. Разве вы доктор?
— Да, я доктор, но в такой же степени, как вы поэт.
— Я поэт дрянной, бузовый, — строго ответствовал Иван, обирая с себя невидимую паутину.
— Когда же вы это узнали? Еще вчера днем вы были совершенно иного мнения о своей поэзии.
— Я узнал это сегодня.
— Очень хорошо, — сурово сказал гость в кресле.
— Но прежде и раньше всего, — оживленно попросил Иван, — я желаю знать про Понтия Пилата. Вы говорили, что у него была мигрень?..
— Да, у него была мигрень. Шаркающей кавалерийской походкой он вошел в зал с золотым потолком.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ВОЛАНДА
.............................
.............................
.............................
И Равван, свободный как ветер, с лифостротона бросился в гущу людей, лезущих друг на друга, и в ней пропал...
Иванушка открыл глаза и увидел, что за шторой рассвет. Кресло возле постели было пусто.
ДЯДЯ И БУФЕТЧИК
Часов около 11 того вечера, когда погиб Берлиоз, в городе Киеве на Институтской улице дядей Берлиоза гражданином Латунским была получена такого содержания телеграмма:
«Мне Берлиозу отрезало трамваем голову Приезжайте хоронить».
Латунский пользовался репутацией самого умного человека в Киеве. Как всякий умница, он держался правила — никогда ничему не удивляться.
Ввиду того, что Берлиоз не пил, всякая возможность глупой и дерзкой шутки исключалась. Берлиоз был приличным человеком и очень хорошо относился к своим родным. Но, как бы хорошо он ни относился, сам о собственной смерти телеграмму дать он не мог. Оставалось одно объяснение: телеграф. Латунский мысленно выбросил слово «мне», которое попало в телеграмму вследствие неряшливости телеграфных служащих, после чего она приобрела ясный и трагический смысл.
Горе гражданки Латунской, урожденной Берлиоз, было весьма велико, но, лишь только первые приступы его прошли и Латунские примирились с мыслью, что племянник Миша погиб, житейские соображения овладели мужем и женой.
Решено было Максиму Максимовичу ехать. Латунские являлись единственными наследниками Берлиоза. Во-первых, нужно было Мишу похоронить или, по крайней мере, принять участие в похоронах. Второе: вещи.
Но самое главное заключалось в квартире. Дразнящая мысль о том, что, чем черт не шутит, вдруг удастся занять в качестве ближайших родственников освободившуюся квартиру, положительно захлестнула Латунского. Он понимал, как умный и опытный человек, что это чрезвычайно трудно, но житейская мудрость подсказывала, что с энергией и настойчивостью удавались иногда вещи и потруднее.
На следующий же день, 23-го, Латунский сел в мягкий вагон скорого поезда и утром 24-го уже был у ворот громадного дома № 10 по Садовой улице.
Пройдя по омытой вчерашней грозой асфальтовой площади двора, Латунский подошел к двери, на которой была надпись «Правление», и, открыв ее, очутился в не проветриваемом никогда и замызганном помещении.
За деревянным столом сидел человек, как показалось Латунскому, чрезвычайно встревоженный.
— Председателя можно видеть? — осведомился Латунский.
Этот простой вопрос почему-то еще более расстроил тоскливого человека. Кося отчаянно глазами, он пробурчал что-то, как с трудом можно было понять, что-то о том, что председателя нету.
— А он на квартире?
Но человек пробурчал что-то, выходило, что и на квартире председателя нету.
— Когда придет?
Человек вообще ничего не сказал, а поглядел в окно.
— Ага, — сказал умный Латунский и попросил секретаря.
Человек побагровел от напряжения и сказал, что и секретаря нету тоже, что неизвестно когда придет и что он болен.
— А кто же есть из правления? — спросил Латунский.
— Ну я, — неохотно ответил человек, почему-то с испугом глядя на чемодан Латунского, — а вам что, гражданин?
— А вы кто же будете в правлении?
— Казначей Печкин, — бледнея, ответил человек.
— Видите ли, товарищ, — заговорил Латунский, — ваше правление дало мне телеграмму по поводу смерти моего племянника Берлиоза.
— Ничего не знаю. Не в курсе я, товарищ, — изумляя Латунского своим испугом, ответил Печкин и даже зажмурился, чтобы не видеть телеграммы, которую Латунский вынул из кармана.
— Я, товарищ, являюсь наследником покойного писателя, — внушительно заговорил Латунский, вынимая и вторую киевского происхождения бумагу.
— Не в курсе я, — чуть не со слезами сказал странный казначей, вдруг охнул, стал белее стены в правлении и встал с места.
Тут же в правление вошел человек в кепке, в сапогах, с пронзительными, как показалось Латунскому, глазами.
— Казначей Печкин? — интимно спросил он, наклоняясь к Печкину.
— Я, товарищ, — чуть слышно шепнул Печкин.
— Я из милиции, — негромко сказал вошедший, — пойдемте со мной. Тут расписаться надо будет. Дело плевое. На минутку.
Печкин почему-то застегнул толстовку, потом ее расстегнул и пошел беспрекословно за вошедшим, более не интересуясь Латунским, и оба исчезли.
Умный Латунский понял, что в правлении ему больше делать нечего, подумал: «Эге-ге!» — и отправился на квартиру Берлиоза.
Он позвонил, для приличия вздохнув, и ему тотчас открыли. Однако первое, что удивило дядю Берлиоза, это было то обстоятельство, что ему открыл неизвестно кто: в полутемной передней никого не было, кроме здоровеннейших размеров кота черного цвета. Латунский огляделся, покашлял. Впрочем, дверь из кабинета открылась и из нее вышел некто в треснувшем пенсне. Без всяких предисловий вышедший вынул из кармана носовой платок, приложил его к носу и заплакал. Дядя Берлиоза удивился.
— Латунский, — сказал он.
— Как же, как же! — тенором заныл вышедший Коровьев, — я сразу догадался.
— Я получил телеграмму, — заговорил дядя Берлиоза.
— Как же, как же, — повторил Коровьев и вдруг затрясся от слез, — горе-то, а? Ведь это что же такое делается, а?
— Он скончался? — спросил Латунский, серьезнейшим образом удивляясь рыданиям Коровьева.
— Начисто, — прерывающимся от слез голосом ответил Коровьев, — верите, раз! — голова прочь! Потом правая нога — хрусть, пополам! Левая нога — пополам! Вот до чего эти трамваи доводят.
И тут Коровьев отмочил такую штуку: не будучи в силах совладать с собой, уткнулся носом в стену и затрясся, видимо будучи не в состоянии держаться на ногах от рыданий.
«Однако какие друзья бывают в Москве!» — подумал дядя Берлиоза.
— Простите, вы были другом покойного Миши? — спросил он, чувствуя, что и у него начинает щипать в горле.
Но Коровьев так разрыдался, что ничего нельзя было понять, кроме повторяющихся слов «хрусть и пополам!». Наконец Коровьев вымолвил с большим трудом:
— Нет, не могу, пойду приму валерианки, — и, повернув совершенно заплаканное лицо к Латунскому, добавил:
— Вот они, трамваи.
— Я извиняюсь, вы дали мне телеграмму? — осведомился Латунский, догадываясь, кто бы мог быть этот рыдающий человек.
— Он, — сказал Коровьев и указал пальцем на кота.
Латунский вытаращил глаза.
— Не в силах, — продолжал Коровьев, — как вспомню!.. Нет, я пойду, лягу в постель. А уж он сам вам все расскажет.
И тут Коровьев исчез из передней.
Латунский, окоченев, глядел то на дверь, за которой он скрылся, то на кота. Тут этот самый кот шевельнулся на стуле, раскрыл пасть и сказал:
— Ну, я дал телеграмму. Дальше что?
У Латунского отнялись и руки и ноги, в голове закружилось, он уронил чемодан и сел на стул напротив кота.
— Я, кажется, русским языком разговариваю? — сказал кот сурово, — спрашиваю: дальше что?
Что дальше — он не добился, Латунский не дал никакого ответа.
— Удостоверение, — сказал кот. Ничего не помня, ничего не соображая, не спуская глаз с горящих в полутьме зрачков, Латунский вынул паспорт и мертвой рукой протянул его коту.
Кот, не слезая со стула, протянул пухлую лапу к подзеркальному столику, взял с него большие очки в роговой оправе, надел их на морду, от чего сделался еще внушительнее, чем был, и вооружился паспортом Латунского.
«Упаду в обморок», — подумал Латунский. И расслышал, что где-то сдавленно рыдает Коровьев.
— Каким отделением милиции выдан? — спросил кот, сморщившись и всматриваясь в страницу.
Ответа не последовало.
— Двенадцатым, — сам себе сказал кот, водя пальцем по паспорту, который он держал кверху ногами, — ну да, конечно, конечно, двенадцатым. Известное отделение! Там кому попало выдают. Ну да ладно, доберутся когда-нибудь и до них. Попался б ты мне, выдал бы я тебе паспорт!
Кот рассердился и паспорт швырнул на пол.
— Похороны отменяются, — добавил он. И крикнул: — Фиелло!
В передней появился маленького роста, хромой и весь в бубенчиках. Латунский задохнулся от страху. Он был белее белого. Одной рукой он держался за сердце.
— Латунский, — сказал кот, — понятно?
Молчание.
— Поезжай немедленно в Киев, — сквозь зубы сказал кот, — и сиди там тише воды, ниже травы. И ни о каких квартирах не мечтай. Понятно?
— Понятно, — ответил тихо Латунский.
— Фиелло, проводи, — заключил кот и вышел из передней.
Латунский качнулся на стуле, потом вскочил.
Тот, который в бубенчиках, был рыжий, кривоглазый, косоротый, с торчащими изо рта клыками. Росту он был маленького, доходил только до плеча Латунскому. Но действовал энергично, складно, уверенно, организованно. Прежде всего, он открыл дверь на лестницу, затем взял чемодан Латунского и вышел с ним на площадку. Латунский в это время стоял, прислонившись к стене.
Рыжий, позвякивая бубенчиками, без всякого ключа открыл на площадке чемодан и прежде всего вынул из него громадную вареную курицу, завернутую в украинскую газету, и положил ее на площадку. Затем вынул две пары кальсон, рубашку, бритвенный ремень, какую-то книжку и простыню. Все это бросил в пролет лестницы. Туда же бросил и чемодан, и слышно было, как он грохнулся внизу. Затем вернулся в переднюю, взял под руку очень ослабевшего Латунского и вывел его на площадку. На площадке надел на него шляпу. А Латунский держал себя в это время, как деревянный. Повернул Латунского лицом к ступенькам лестницы, взял курицу за ноги и ударил ею Латунского по шее с такой силой, что туловище отлетело, а ноги остались в руках. И Латунский полетел лицом вниз по лестнице. Долетев до поворота, он ногой попал в стекло, выбил его, сел на лестнице, просидел около минуты, затем поднялся и один марш проделал на ногах, но держась за перила. Потом опять решил посидеть. Наверху захлопнулась дверь, а снизу послышались тихие шажки. Какой-то малюсенький человек с очень печальным лицом остановился возле Латунского. Горько глядя на сидящего, он осведомился:
— Где квартира покойного Берлиоза?
— Выше, — сказал Латунский.
— Покорнейше вас благодарю, гражданин, — ответил печальный человечек, и тут они разошлись.
Человечек побрел вверх, а Латунский, крадучись и оглядываясь на человечка, — вниз.
Возникает важнейший и неизбежный вопрос: как же так Латунский без всякого протеста вынес насилие над собою со стороны рыжего, изгнание из квартиры и порчу вещей и издевательство над чемоданом?
Быть может, он собирался немедленно отправиться куда следует и жаловаться на обитателей квартиры № 50?
Нет. Ни в каком случае.
Латунский цеплялся за перила, вздрагивая на каждом шагу, двигался книзу и шептал такие слова:
— Понятно... все понятно... вот так штука! Не поверил бы, если бы своими глазами не видел, не слышал!
Твердое намерение дяди Берлиоза заключалось в том, чтобы, не медля ни минуты, броситься в поезд, покинуть Москву и бежать в благословенный Киев.
Но манящая мысль еще раз проверить все на том кисло-сладком человечке, который, судя по затихшему звуку шагов, уже добрался до цели путешествия, была слишком сильна.
Человечек не принадлежал к той компании, которая населяла квартиру покойного Миши. Иначе он не стал бы осведомляться о номере. Он шел прямо в лапы той компании, что засела в пятидесятом номере, а из кого состояла она, Латунский ничуть не сомневался. Репутация умницы была им заслужена недаром — он первый догадался о том, кто поселился в Мишиной квартире.
Дверь наверху открыли и закрыли. «Он вошел!» — подумал Латунский и двинулся вниз. Сердце его забилось сильно. Вот покинутая швейцарская под лестницей, в ней никого нет. Но прежде всего Латунский оглянулся, ища чемодан и другие вещи. Ни чемодана, ни белья на полу внизу не было. Вне всяких сомнений, их украли, пока Латунский спускался. Он сам подивился тому, как мало это его расстроило. Латунский шмыгнул в швейцарскую и засел за грязным разбитым стеклом.
Прошло минут десять томительного ожидания, и Латунскому показалось, что их гораздо более прошло. За это время только один человек пробежал по лестнице, насвистывая знаменитую песню «гоп со смыком», и, судя по шуму, скрылся во втором этаже.
Наконец там наверху хлопнула дверь. Сердце киевлянина прыгнуло. Он съежился и выставил один глаз в дыру. Но преждевременно. Шажки явно крохотного человечка послышались, затем на лестнице же стихли. Хлопнула дверь пониже, в третьем этаже, донесся женский голос. Латунский вместо глаза выставил ухо, но мало что разобрал... Чему-то засмеялась женщина, послышался голос человечка. Кажется, он произнес: «Оставь Христа ради...» Опять смех. Вот женщина прошла и вышла.
Латунский видел ее кокетливый зад, платок на голове, в руках клеенчатую зеленую сумку, в которой носят помидоры из кооператива. Исчезла. А человечек за ней не пошел, шаги его вверх ушли. В тишине приноровившийся Латунский ясно разобрал, что он звонит вновь в квартиру. Дверь. Женский голос. Опять дверь. Вниз идет. Остановился. Вдруг ее крик. Топот. «Вниз побежал». В дыре глаз. Глаз этот округлился. Человечек, топоча подковами, как сумасшедший, с лестницы кинулся в дверь, при этом крестился, и пропал.
Проверка Латунским была сделана. Не думая больше ни о чем, кроме того, чтобы не опоздать к киевскому поезду, легким шагом он вышел из дверей во двор и оттуда на Садовую.
Дело же с человечком произошло так. Человечек назывался Алексей Лукич Барский и был заведующим буфетом театра Кабаре.
Вздыхая тяжко, Алексей Лукич позвонил. Ему открыли немедленно, причем прежде всего почтенный буфетчик попятился и рот раскрыл, не зная, входить ли ему или нет. Дело в том, что открыла ему дверь девица совершенно голая. В растрепанных буйных светлых волосах девицы была воткнута гребенка, на шее виднелся громадный багровый шрам, на ногах были золотые туфли. Сложением девица отличалась безукоризненным.
— Ну что ж, входите, что ль! — сказала девица, уставив на буфетчика зеленые распутные глаза, и посторонилась.
Буфетчик закрыл глаза и шагнул в переднюю, причем шляпу снял. Тут же в передней зазвенел телефон. Голая, поставив одну ногу на стул, сняла трубку, сказала «алло»! Буфетчик не знал, куда девать глаза, переминался с ноги на ногу, подумал: «Тьфу, пакость какая!» — и стал смотреть в сторону.
Вся передняя, как он в смятении, блуждая глазом, успел заметить, загромождена была необычными предметами и одеянием.
На том стуле, на котором стояла нога девицы, наброшен был траурный плащ, подбитый огненно-красной материей. На подзеркальном столе лежала громадная шпага с золотой рукоятью, на вешалке висели береты с перьями.
Да, — говорила обнаженная девица в телефон, — господин Воланд не будет сегодня выступать. Он не совсем здоров. До приятного свидания.
Тут она повесила трубку и обратилась к бедному буфетчику:
— Чем могу служить?
«Что же это такое они в квартирке устраивают?» — помыслил буфетчик и ответил, заикаясь:
— Мне необходимо видеть господина артиста Азазелло.
Девушка подняла брови.
— Так-таки его самого?
— Его, — ответил буфетчик.
— Спрошу, — сказала девица, — погодите, — и, приоткрыв дверь, почтительно сказала:
— Мессир, к вам пришел маленький человек.
— Пусть войдет, — отозвался тяжелый бас за дверями.
Девица тут куда-то исчезла, а буфетчик шагнул и оказался в гостиной. Окинув ее взглядом, он на время даже о червонцах забыл. Сквозь итальянские цветные стекла без вести пропавшей ювелирши Де-Фужерэ лился якобы церковный, мягкий вечерний свет.
Это первое. Второе — буфетчик ощутил, что в громадной комнате пахнет ладаном, так что у него явилась мысль, что по Берлиозу служили церковную панихиду, каковую он тут же отринул как мысль дикую. К запаху ладана примешивался ряд других запахов. Пахло отчетливо жженой серой и, кроме того, жареной бараниной. Последний запах объяснялся просто. Потрясенный буфетчик увидел громаднейший старинный камин с низенькой решеткой. В камине тлели угли, а некий сидящий спиной и на корточках поворачивал над огнем шпагу с нанизанными на нее кусками.......................
— Нет! Нет! — перебил он гостя, — ни слова больше! Ни в каком случае я в рот ничего не возьму в вашем буфете! Я, любезнейший, проходил мимо вашего буфета и до сих пор забыть не могу ни вашей осетрины, ни брынзы. Драгоценный мой! Брынза не бывает зеленого цвета! Да, а чай! Ведь это же помои! Я своими глазами видел, как какая-то неопрятная девица подливала в ваш громадный самовар сырую воду, а чай меж тем продолжали разливать. Нет, милейший, это невозможно!
— Я извиняюсь, — заговорил ошеломленный буфетчик, — я совсем не по этому делу! Осетрина тут ни при чем!
— Как же ни при чем, когда она тухлая! Да, но по какому же делу вы можете прийти ко мне, дружок? Из лиц, близких вам по профессии, я был знаком только с маркитанткой, и то мало. Впрочем, я рад. Фиелло! Стул господину заведующему буфетом.