Библиотека мировой классики - Театральный роман (Записки покойника)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Булгаков Михаил Афанасьевич / Театральный роман (Записки покойника) - Чтение
(стр. 7)
- Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот тебе! - шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною валится Волкодав на пол. Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще. - Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю, продернули. Ну, что ж поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов. Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, - и он повесил стоящий колом плащ на гвоздик. - Кто это Волкодав? - глухо спросил я. - А зачем тебе? - Ах, ты знаешь?.. - Да ведь ты же с ним знаком. - Никакого Волкодава не знаю! - Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на улице... Еще афиша эта смешная... Софокл... Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои волосы... "Черные волосы!.." - Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я запальчиво. Ликоспастов покачал головою. - Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей сказать? Без критики не проживешь. - Какая это критика?! Он издевается... Кто он такой? - Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем обидно... - Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и... - Ты все-таки не Софокл, - злобно ухмыльнувшись, сказал Ликоспастов, - я, брат, двадцать пять лет пишу, - продолжал он, - однако вот в Софоклы не попал, - он вздохнул. Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову. Нечего! Сказать так: "Не попал, потому что ты писал плохо, а я хорошо!" Можно ли так сказать, я вас спрашиваю? Можно? Я молчал, а Ликоспастов продолжал: - Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня уж многие расспрашивали. Огорчает афишка-то! Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с другом... - Какую такую беду?! - Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, - сказал Ликоспастов, и глаза его сверкнули, - читал ты, говорят, сегодня? - Откуда это известно?! - Слухом земля полнится, - вздохнув, сказал Ликоспастов, вообще любивший говорить пословицами и поговорками, - ты Настасью Иванну Колдыбаеву знаешь? - И, не дождавшись моего ответа, продолжал: - Почтенная дама, тетушка Ивана Васильевича. Вся Москва ее уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая актриса была! А у нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у Настасьи Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был, говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал, черный такой, как жук (я сразу догадался, что это ты). Не понравилось, говорит, Ивану Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я тебе тогда, помнишь, когда ты читал? Говорил, что третий акт сделан легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я тебе пользы желаю. Не послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело понимает, от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится, стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с афишкой на руках. Смеяться будут, вот тебе и Эврипид! Да говорит Настасья Ивановна, что ты и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил его? Он тебе стал советы подавать, а ты в ответ, говорит Настасья Иванна, - фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком! Не по чину берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя пьеса, чтобы фыркать... - Пойдем в ресторанчик, - тихо сказал я, - не хочется мне дома сидеть. Не хочется. - Понимаю! Ах, как понимаю, - воскликнул Ликоспастов. - С удовольствием. Только вот... - он беспокойно порылся в бумажнике. - У меня есть. Примерно через полчаса мы сидели за запятнанной скатертью у окошка ресторана "Неаполь". Приятный блондин хлопотал, уставляя столик кой-какою закускою, говорил ласково, огурцы называл "огурчики", икру - "икоркой понимаю", и так от него стало тепло и уютно, что я забыл, что на улице беспросветная мгла, и даже перестало казаться, что Ликоспастов змея. Глава 13. Я ПОЗНАЮ ИСТИНУ Ничего нет хуже, товарищи, чем малодушие и неуверенность в себе. Они-то и привели меня к тому, что я стал задумываться - уж не надо ли, в самом деле, сестру-невесту превратить в мать? "Не может же, в самом деле, - рассуждал я сам с собою, - чтобы он говорил так зря? Ведь он понимает в этих делах!" И, взяв в руки перо, я стал что-то писать на листе. Сознаюсь откровенно: получилась какая-то белиберда. Самое главное было в том, что я возненавидел непрошеную мать Антонину настолько, что, как только она появлялась на бумаге, стискивал зубы. Ну, конечно, ничего и выйти не могло. Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо - вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте. "Так и знайте!" - прохрипел я и, изодрав лист в клочья, дал себе слово в театр не ходить. Мучительно трудно было это исполнить. Мне же все-таки хотелось знать, чем это кончится. "Нет, пусть они меня позовут", - думал я. Однако прошел день, прошел другой, три дня, неделя - не зовут. "Видно, прав был негодяй Ликоспастов, - думал я, - не пойдет у них пьеса. Вот тебе и афиша и "Сети Фенизы"! Ах, как мне не везет!" Свет не без добрых людей, скажу я, подражая Ликоспастову. Как-то постучали ко мне в комнату, и вошел Бомбардов. Я обрадовался ему до того, что у меня зачасались глаза. - Всего этого следовало ожидать, - говорил Бомбардов, сидя на подоконнике и постукивая ногой в паровое отопление, - так и вышло. Ведь я же вас предупредил? - Но подумайте, подумайте, Петр Петрович! - восклицал я. - Как же не читать выстрел? Как же его не читать?! - Ну, вот и прочитали! Пожалуйста, - сказал жестко Бомбардов. - Я не расстанусь со своим героем, - сказал я злобно. - А вы бы и не расстались... - Позвольте! И я, захлебываясь, рассказал Бомбардову про все: и про мать, и про Петю, который должен был завладеть дорогими монологами героя, и про кинжал, выводивший меня в особенности из себя. - Как вам нравятся такие проекты? - запальчиво спросил я. - Бред, - почему-то оглянувшись, ответил Бомбардов. - Ну, так!.. - Вот и нужно было не спорить, - тихо сказал Бомбардов, - а отвечать так: очень вам благодарен, Иван Васильевич, за ваши указания, я непременно постараюсь их исполнить. Нельзя возражать, понимаете вы или нет? На Сивцев Вражке не возражают. - То есть как это?! Никто и никогда не возражает? - Никто и никогда, - отстукивая каждое слово, ответил Бомбардов, - не возражал, не возражает и возражать не будет. - Что бы он ни говорил? - Что бы ни говорил. - А если он скажет, что мой герой должен уехать в Пензу? Или что эта мать Антонина должна повеситься? Или что она поет контральтовым голосом? Или что эта печка черного цвета? Что я должен ответить на это? - Что печка эта черного цвета. - Какая же она получится на сцене? - Белая, с черным пятном. - Что-то чудовищное, неслыханное!.. - Ничего, живем, - ответил Бомбардов. - Позвольте! Неужели же Аристарх Платонович не может ничего ему сказать? - Аристарх Платонович не может ему ничего сказать, так как Аристарх Платонович не разговаривает с Иваном Васильевичем с тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. - Как это может быть? - Они поссорились в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году и с тех пор не встречаются, не говорят друг с другом даже по телефону. - У меня кружится голова! Как же стоит театр? - Стоит, как видите, и прекрасно стоит. Они разграничили сферы. Если, скажем, Иван Васильевич заинтересовался вашей пьесой, то к ней уж не подойдет Аристарх Платонович, и наоборот. Стало быть, нет той почвы, на которой они могли бы столкнуться. Это очень мудрая система. - Господи! И, как назло, Аристарх Платонович в Индии. Если бы он был здесь, я бы к нему обратился... - Гм, - сказал Бомбардов и поглядел в окно. - Ведь нельзя же иметь дело с человеком, который никого не слушает! - Нет, он слушает. Он слушает трех лиц: Гавриила Степановича, тетушку Настасью Ивановну и Августу Авдеевну. Вот три лица на земном шаре, которые могут иметь влияние на Ивана Васильевича. Если же кто-либо другой, кроме указанных лиц, вздумает повлиять на Ивана Васильевича, он добьется только того, что Иван Васильевич поступит наоборот. - Но почему?! - Он никому не доверяет. - Но это же страшно! - У всякого большого человека есть свои фантазии, - примирительно сказал Бомбардов. - Хорошо. Я понял и считаю положение безнадежным. Раз для того, чтобы пьеса моя пошла на сцене, ее необходимо искорежить так, что в ней пропадает всякий смысл, то и не нужно, чтобы она шла! Я не хочу, чтобы публика, увидев, как человек двадцатого века, имеющий в руках револьвер, закалывается кинжалом, тыкала бы в меня пальцами! - Она бы не тыкала, потому что не было бы никакого кинжала. Ваш герой застрелился бы, как и всякий нормальный человек. Я притих. - Если бы вы вели себя тихо, - продолжал Бомбардов, - слушались бы советов, согласились бы и с кинжалами, и с Антониной, то не было бы ни того, ни другого. На все существуют свои пути и приемы. - Какие же это приемы? - Их знает Миша Панин, - гробовым голосом ответил Бомбардов. - А теперь, значит, все погибло? - тоскуя, спросил я. - Трудновато, трудновато, - печально ответил Бомбардов. Прошла еще неделя, из театра не было никаких известий. Рана моя стала постепенно затягиваться, и единственно, что было нестерпимо, это посещение "Вестника пароходства" и необходимость сочинять очерки. Но вдруг... О, это проклятое слово! Уходя навсегда, я уношу в себе неодолимый, малодушный страх перед этим словом. Я боюсь его так же, как слова "сюрприз", как слов "вас к телефону", "вам телеграмма" или "вас просят в кабинет". Я слишком хорошо знаю, что следует за этими словами. Итак, вдруг и совершенно внезапно появился в моих дверях Демьян Кузьмич, расшаркался и вручил мне приглашение пожаловать завтра в четыре часа дня в театр. Завтра не было дождя. Завтра был день с крепким осенним заморозком. Стуча каблуками по асфальту, волнуясь, я шел в театр. Первое, что бросилось мне в глаза, это извозчичья лошадь, раскормленная, как носорог, и сухой старичок на козлах. И неизвестно почему, я понял мгновенно, что это Дрыкин. От этого я взволновался еще больше. Внутри театра меня поразило некоторое возбуждение, которое сказывалось во всем. У Фили в конторе никого не было, а все его посетители, то есть, вернее, наиболее упрямые из них, томились во дворе, ежась от холода и изредка поглядывая в окно. Некоторые даже постукивали в окошко, но безрезультатно. Я постучал в дверь, она приоткрылась, мелькнул в щели глаз Баквалина, я услышал голос Фили: - Немедленно впустить! И меня впустили. Томящиеся на дворе сделали попытку проникнуть за мною следом, но дверь закрылась. Грохнувшись с лесенки, я был поднят Баквалиным и попал в контору. Филя не сидел на своем месте, а находился в первой комнате. На Филе был новый галстук, как и сейчас помню - с крапинками; Филя был выбрит как-то необыкновенно чисто. Он приветствовал меня как-то особенно торжественно, но с оттенком некоторой грусти. Что-то в театре совершалось, и что-то, я чувствовал, как чувствует, вероятно, бык, которого ведут на заклание, важное, в чем я, вообразите, играю главную роль. Это почувствовалось даже в короткой фразе Фили, которую он направил тихо, но повелительно Баквалину: - Пальто примите! Поразили меня курьеры и капельдинеры. Ни один из них не сидел на месте, а все они находились в состоянии беспокойного движения, непосвященному человеку совершенно непонятного. Так, Демьян Кузьмич рысцой пробежал мимо меня, обгоняя меня, и поднялся в бельэтаж бесшумно. Лишь только он скрылся из глаз, как из бельэтажа выбежал и вниз сбежал Кусков, тоже рысью и тоже пропал. В сумеречном нижнем фойе протрусил Клюквин и неизвестно зачем задернул занавеску на одном из окон, а остальные оставил открытыми и бесследно исчез. Баквалин пронесся мимо по беззвучному солдатскому сукну и исчез в чайном буфете, а из чайного буфета выбежал Пакин и скрылся в зрительном зале. - Наверх, пожалуйста, со мною, - говорил мне Филя, вежливо провожая меня. Мы шли наверх. Еще кто-то пролетел беззвучно мимо и поднялся в ярус. Мне стало казаться, что вокруг меня бегают тени умерших. Когда мы безмолвно подходили уже к дверям предбанника, я увидел Демьяна Кузьмича, стоящего у дверей. Какая-то фигурка в пиджачке устремилась было к двери, но Демьян Кузьмич тихонько взвизгнул и распялся на двери крестом, и фигурка шарахнулась, и ее размыло где-то в сумерках на лестнице. - Пропустить! - шепнул Филя и исчез. Демьян Кузьмич навалился на дверь, она пропустила меня и... еще дверь, я оказался в предбаннике, где сумерек не было. У Торопецкой на конторке горела лампа. Торопецкая не писала, а сидела, глядя в газету. Мне она кивнула головою. А у дверей, ведущих в кабинет дирекции, стояла Менажраки в зеленом джемпере, с бриллиантовым крестиком на шее и с большой связкой блестящих ключей на кожаном лакированном поясе. Она сказала "сюда", и я попал в ярко освещенную комнату. Первое, что заметилось, - драгоценная мебель карельской березы с золотыми украшениями, такой же гигантский письменный стол и черный Островский в углу. Под потолком пылала люстра, на стенах пылали кенкеты. Тут мне померещилось, что из рам портретной галереи вышли портреты и надвинулись на меня. Я узнал Ивана Васильевича, сидящего на диване перед круглым столиком, на котором стояло варенье в вазочке. Узнал Княжевича, узнал по портретам еще нескольких лиц, в том числе необыкновенной представительности даму в алой блузе, в коричневом, усеянном, как звездами, пуговицами жакете, поверх которого был накинут соболий мех. Маленькая шляпка лихо сидела на седеющих волосах дамы, глаза ее сверкали под черными бровями и сверкали пальцы, на которых были тяжелые бриллиантовые кольца. Были, впрочем, в комнате и лица, не вошедшие в галерею. У спинки дивана стоял тот самый врач, что спасал во время припадка Милочку Пряхину, и также держал теперь в руках рюмку, а у дверей стоял с тем же выражением горя на лице буфетчик. Большой круглый стол в стороне был покрыт невиданной по белизне скатертью. Огни играли на хрустале и форфоре, огни мрачно отражались в нарзанных бутылках, мелькнуло что-то красное, кажется, кетовая икра. Большое общество, раскинувшись в креслах, шевельнулось при моем входе, и в ответ мне были отвешены поклоны. - А! Лео!.. - начал было Иван Васильевич. - Сергей Леонтьевич, - быстро вставил Княжевич. - Да... Сергей Леонтьевич, милости просим! Присаживайтесь, покорнейше прошу! - И Иван Васильевич крепко пожал мне руку. - Не прикажете ли закусить чего-нибудь? Может быть, угодно пообедать или позавтракать? Прошу без церемоний! Мы подождем. Ермолай Иванович у нас кудесник, стоит только сказать ему и... Ермолай Иванович, у нас найдется что-нибудь пообедать? Кудесник Ермолай Иванович в ответ на это поступил так: закатил глаза под лоб, потом вернул их на место и послал мне молящий взгляд. - Или, может быть, какие-нибудь напитки? - продолжал угощать меня Иван Васильевич. - Нарзану? Ситро? Клюквенного морсу? Ермолай Иванович! - сурово сказал Иван Васильевич. - У нас достаточные запасы клюквы? Прошу вас строжайше проследить за этим. Ермолай Иванович в ответ улыбнулся застенчиво и повесил голову. - Ермолай Иванович, впрочем... гм... гм... маг. В самое отчаянное время он весь театр поголовно осетриной спас от голоду! Иначе все бы погибли до единого человека. Актеры его обожают! Ермолай Иванович не возгордился описанным подвигом, и, напротив, какая-то мрачная тень легла на его лицо. Ясным, твердым, звучным голосом я сообщил, что и завтракал и обедал, и отказался в категорической форме и от нарзана и клюквы. - Тогда, может быть, пирожное? Ермолай Иванович известен на весь мир своими пирожными!.. Но я еще более звучным и сильным голосом (впоследствии Бомбардов, со слов присутствующих, изображал меня, говоря: "Ну и голос, говорят, у вас был!" - "А что?" - "Хриплый, злобный, тонкий...") отказался и от пирожных. - Кстати, о пирожных, - вдруг заговорил бархатным басом необыкновенно изящно одетый и причесанный блондин, сидящий рядом с Иваном Васильевичем, - помнится, как-то мы собрались у Пручевина. И приезжает сюрпризом великий князь Максимилиан Петрович... Мы обхохотались... Вы Пручевина ведь знаете, Иван Васильевич? Я вам потом расскажу этот комический случай. - Я знаю Пручевина, - ответил Иван Васильевич, - величайший жулик. Он родную сестру донага раздел... Ну-с. Тут дверь впустила еще одного человека, не входящего в галерею, - именно Мишу Панина. "Да, он застрелил..." - подумал я, глядя на лицо Миши. - А! Почтеннейший Михаил Алексеевич! - вскричал Иван Васильевич, простирая руки вошедшему. - Милости просим! Пожалуйте в кресло. Позвольте вас познакомить, - отнесся Иван Васильевич ко мне, - это наш драгоценный Михаил Алексеевич, исполняющий у нас важнейшие функции. А это... - Сергей Леонтьевич! - весело вставил Княжевич. - Именно он! Не говоря ничего о том, что мы уже знакомы, и не отказываясь от этого знакомства, мы с Мишей просто пожали руки друг другу. - Ну-с, приступим! - объявил Иван Васильевич, и все глаза уставились на меня, отчего меня передернуло. - Кто желает высказаться? Ипполит Павлович! Тут необыкновенно представительный и с большим вкусом одетый человек с кудрями вороного крыла вдел в глаз монокль и устремил на меня свой взор. Потом налил себе нарзану, выпил стакан, вытер рот шелковым платком, поколебался - выпить ли еще, выпил второй стакан и тогда заговорил. У него был чудесный, мягкий, наигранный голос, убедительный и прямо доходящий до сердца. - Ваш роман, Ле... Сергей Леонтьевич? Не правда ли? Ваш роман очень, очень хорош... В нем... э... как бы выразиться, - тут оратор покосился на большой стол, где стояли нарзанные бутылки, и тотчас Ермолай Иванович просеменил к нему и подал ему свежую бутылку, - исполнен психологической глубины, необыкновенно верно очерчены персонажи... Э... Что же касается описания природы, то в них вы достигли, я бы сказал, почти тургеневской высоты! - Тут нарзан вскипел в стакане, и оратор выпил третий стакан и одним движением брови выбросил монокль из глаза. - Эти, - продолжал он, - описания южной природы... э... звездные ночи, украинские... потом шумящий Днепр... э... как выразился Гоголь... э... Чуден Днепр, как вы помните... а запахи акации... Все это сделано у вас мастерски... Я оглянулся на Мишу Панина - тот съежился затравленно в кресле, и глаза его были страшны. - В особенности... э... впечатляет это описание рощи... сребристых тополей листы... вы помните? - У меня до сих пор в глазах эти картины ночи на Днепре, когда мы ездили в поездку! - сказала контральто дама в соболях. - Кстати о поездке, - отозвался бас рядом с Иваном Васильевичем и посмеялся: - препикантный случай вышел тогда с генерал-губернатором Дукасовым. Вы помните его, Иван Васильевич? - Помню. Страшнейший обжора! - отозвался Иван Васильевич. - Но продолжайте. - Ничего, кроме комплиментов... э... э... по адресу вашего романа сказать нельзя, но... вы меня простите... сцена имеет свои законы! Иван Васильевич ел варенье, с удовольствием слушая речь Ипполита Павловича. - Вам не удалось в вашей пьесе передать весь аромат вашего юга, этих знойных ночей. Роли оказались психологически недочерченными, что в особенности сказалось на роли Бахтина... - Тут оратор почему-то очень обиделся, даже попыхтел губами: - П... п... и я... э... не знаю, - оратор похлопал ребрышком монокля по тетрадке, и я узнал в ней мою пьесу, - ее играть нельзя... простите, - уж совсем обиженно закончил он, - простите! Тут мы встретились взорами. И в моем говоривший прочитал, я полагаю, злобу и изумление. Дело в том, что в романе моем не было ни акаций, ни сребристых тополей, ни шумящего Днепра, ни... словом, ничего этого не было. "Он не читал! Он не читал моего романа, - гудело у меня в голове, - а между тем позволяет себе говорить о нем? Он плетет что-то про украинские ночи... Зачем они меня сюда позвали?!" - Кто еще желает высказаться? - бодро спросил, оглядывая всех, Иван Васильевич. Наступило натянутое молчание. Высказываться никто не пожелал. Только из угла донесся голос: - Эхо-хо... Я повернул голову и увидел в углу полного пожилого человека в темной блузе. Его лицо мне смутно припомнилось на портрете... Глаза его глядели мягко, лицо вообще выражало скуку, давнюю скуку. Когда я глянул, он отвел глаза. - Вы хотите сказать, Федор Владимирович? - отнесся к нему Иван Васильевич. - Нет, - ответил тот. Молчание приобрело странный характер. - А может быть, вам что-нибудь угодно?.. - обратился ко мне Иван Васильевич. Вовсе не звучным, вовсе не бодрым, повсе не ясным, я и сам это понимаю, голосом я сказал так: - Насколько я понял, пьеса моя не подошла, и я прошу вернуть мне ее. Эти слова вызвали почему-то волнение. Кресла задвигались, ко мне наклонился из-за спины кто-то и сказал: - Нет, зачем же так говорить? Виноват! Иван Васильевич посмотрел на варенье, а потом изумленно на окружающих. - Гм... гм... - И он забарабанил пальцами, - мы дружественно говорим, что играть вашу пьесу - это значит причинить вам ужасный вред! Ужасающий вред. В особенности если за нее примется Фома Стриж. Вы сами жизни будете не рады и нас проклянете... После паузы я сказал: - В таком случае я прошу вернуть ее мне. И тут я отчетливо прочел в глазах Иван Васильевича злобу. - У нас договорчик, - вдруг раздался голос откуда-то, и тут из-за спины врача показалось лицо Гавриила Степановича. - Но ведь ваш театр ее не хочет играть, зачем же вам она? Тут ко мне придвинулось лицо с очень живыми глазами в пенсне, высокий тенорок сказал: - Неужели же вы ее понесете в театр Шлиппе? Ну, что они там наиграют? Ну, будут ходить по сцене бойкие офицерики. Кому это нужно? - На основании существующих законоположений и разъяснений ее нельзя давать в театр Шлиппе, у нас договорчик! - сказал Гавриил Степанович и вышел из-за спины врача. "Что происходит здесь? Чего они хотят?" - подумал я и страшное удушье вдруг ощутил в первый раз в жизни. - Простите, - глухо сказал я, - я не понимаю. Вы играть ее не хотите, а между тем говорите, что в другой театр я ее отдать не могу. Как же быть? Слова эти произвели удивительное действие. Дама в соболях обменялась оскорбленным взором с басом на диване. Но страшнее всех было лицо Ивана Васильевича. Улыбка слетела с него, в упор на меня смотрели злые огненные глаза. - Мы хотим спасти вас от страшного вреда! - сказал Иван Васильевич. - От вернейшей опасности, караулящей вас за углом. Опять наступило молчание и стало настолько томительным, что вынести его больше уж было невозможно. Поковыряв немного обивку на кресле пальцем, я встал и раскланялся. Мне ответили поклоном все, кроме Ивана Васильевича, глядевшего на меня с изумлением. Боком я добрался до двери, споткнулся, вышел, поклонился Торопецкой, которая одним глазом глядела в "Известия", а другим на меня, Августе Менажраки, принявшей этот поклон сурово, и вышел. Театр тонул в сумерках. В чайном буфете появились белые пятна - столики накрывали к спектаклю. Дверь в зрительный зал была открыта, я задержался на несколько мгновений и глянул. Сцена была раскрыта вся, вплоть до кирпичной дальней стены. Сверху спускалась зеленая беседка, увитая плющом, сбоку в громадные открытые ворота рабочие, как муравьи, вносили на сцену толстые белые колонны. Через минуту меня уже не было в театре. Ввиду того, что у Бомбардова не было телефона, я послал ему в тот же вечер телеграмму такого содержания: "Приходите поминки. Без вас сойду с ума, не понимаю". Эту телеграмму у меня не хотели принимать и приняли лишь после того, как я пригрозил пожаловаться в "Вестник пароходства". Вечером на другой день мы сидели с Бомбардовым за накрытым столом. Упоминаемая мною раньше жена мастера внесла блины. Бомбардову понравилась моя мысль устроить поминки, понравилась и комната, приведенная в полный порядок. - Я теперь успокоился, - сказал я после того, как мой гость утолил первый голод, - и желаю только одного - знать, что это было? Меня просто терзает любопытство. Таких удивительных вещей я еще никогда не видал. Бомбардов в ответ похвалил блины, оглядел комнату и сказал: - Вам бы нужно жениться, Сергей Леонтьевич. Жениться на какой-нибудь симпатичной, нежной женщине или девице. - Этот разговор уже описан Гоголем, - ответил я, - не будем же повторяться. Скажите мне, что это было? Бомбардов пожал плечами. - Ничего особенного не было, было совещание Ивана Васильевича со старейшинами театра. - Так-с. Кто эта дама в соболях? - Маргарита Петровна Таврическая, артистка нашего театра, входящая в группу старейших или основоположников. Известна тем, что покойный Островский в тысяча восемьсот восьмидесятом году, поглядев на игру Маргариты Петровны - она дебютировала, - сказал: "Очень хорошо". Далее я узнал у моего собеседника, что в комнате были исключительно основоположники, которые были созваны экстреннейшим образом на заседание по поводу моей пьесы, и что Дрыкина известили накануне, и что он долго чистил коня и мыл пролетку карболкой. Спросивши о рассказчике про великого князя Максимилиана Петровича и обжору генерал-губернатора, узнал, что это самый молодой из всех основоположников. Нужно сказать, что ответы Бомбардова отличались явной сдержанностью и осторожностью. Заметив это, я постарался нажать своими вопросами так, чтобы добиться все-таки от моего гостя не одних формальных и сухих ответов, вроде "родился тогда-то, имя и отчество такое-то", а все-таки кое-каких характеристик. Меня до глубины души интересовали люди, собравшиеся тогда в комнате дирекции. Из их характеристик должно было сплестись, как я полагал, объяснение их поведения на этом загадочном заседании. - Так этот Горностаев (рассказчик про генерал-губернатора) актер хороший? - спросил я, наливая вина Бомбардову. - Угу-у, - ответил Бомбардов. - Нет, "угу-у" - это мало. Ну вот, например, насчет Маргариты Петровны известно, что Островский сказал "очень хорошо". Вот уж и какая-то зазубринка! А то что ж "угу-у". Может, Горностаев чем-нибудь себя прославил? Бомбардов кинул исподтишка на меня настороженный взгляд, помямлил как-то... - Что бы вам по этому поводу сказать? Гм, гм... - И, осушив свой стакан, сказал: - Да вот недавно совершенно Горностаев поразил всех тем, что с ним чудо произошло... - И тут начал поливать блин маслом и так долго поливал, что я воскликнул: - Ради бога, не тяните! - Прекрасное вино напареули, - все-таки вклеил Бомбардов, испытывая мое терпение, и продолжал так: - Было это дельце четыре года тому назад. Раннею весною, и, как сейчас помню, был тогда Герасим Николаевич как-то особенно весел и возбужден. Не к добру, видно, веселился человек! Планы какие-то строил, порывался куда-то, даже помолодел. А он, надо вам сказать, театр любит страстно. Помню, все говорил тогда: "Эх, отстал я несколько, раньше я, бывало, следил за театральной жизнью Запада, каждый год ездил, бывало, за границу, ну, и натурально, был в курсе всего, что делается в театре в Германии, во Франции! Да что Франция, даже, вообразите, в Америку с целью изучения театральных достижений заглядывал". - "Так вы, - говорят ему, - подайте заявление да и съездите". Усмехнулся мягкой такой улыбкой. "Ни в коем случае, отвечает, не такое теперь время, чтобы заявления подавать! Неужели я допущу, чтобы из-за меня государство тратило ценную валюту? Лучше пусть инженер какой-нибудь съездит или хозяйственник!" Крепкий, настоящий человек! Нуте-с... (Бомбардов поглядел сквозь вино на свет лампочки, еще раз похвалил вино) нуте-с, проходит месяц, настала уже и настоящая весна. Тут и разыгралась беда. Приходит раз Герасим Николаевич к Августе Авдеевне в кабинет. Молчит. Та посмотрела на него, видит, что на нем лица нет, бледен как салфетка, в глазах траур. "Что с вами, Герасим Николаевич?" - "Ничего, отвечает, не обращайте внимания". Подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу, стал насвистывать что-то очень печальное и знакомое до ужаса. Вслушалась, оказалось - траурный марш Шопена. Не выдержала, сердце у нее по человечеству заныло, пристала: "Что такое? В чем дело?" Повернулся к ней, криво усмехнулся и говорит: "Поклянитесь, что никому не скажете!" Та, натурально, немедленно поклялась. "Я сейчас был у доктора, и он нашел, что у меня саркома легкого". Повернулся и вышел. - Да, это штука... - тихо сказал я, и на душе у меня стало скверно. - Что говорить! - подтвердил Бомбардов. - Ну-с, Августа Авдеевна немедленно под клятвой это Гавриилу Степановичу, тот Ипполиту Павловичу, тот жене, жена Евлампии Петровне; короче говоря, через два часа даже подмастерья в портновском цехе знали, что Герасима Николаевича художественная деятельность кончилась и что венок хоть сейчас можно заказывать. Актеры в чайном буфете через три часа уже толковали, кому передадут роли Герасима Николаевича. Августа Авдеевна тем временем за трубку и к Ивану Васильевичу. Ровно через три дня звонит Августа Авдеевна к Герасиму Николаевичу и говорит: "Сейчас приеду к вам". И, точно, приезжает. Герасим Николаевич лежит на диване в китайском халате, как смерть сама бледен, но горд и спокоен. Августа Авдеевна - женщина деловая и прямо на стол красную книжку и чек - бряк! Герасим Николаевич вздрогнул и сказал: - Вы недобрые люди. Ведь я не хотел этого! Какой смысл умирать на чужбине? Августа Авдеевна стойкая женщина и настоящий секретарь! Слова умирающего она пропустила мимо ушей и крикнула:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|