Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Путевые заметки (сборник)

ModernLib.Net / Булгаков Михаил Афанасьевич / Путевые заметки (сборник) - Чтение (стр. 5)
Автор: Булгаков Михаил Афанасьевич
Жанр:

 

 


      Лишь только я раскрыл рот и начал бесстрастное повествование, в глазах у моих слушателей появились такие веселые огни, что я моментально обиделся и закрылся. Попробуйте им объяснить, что такое казино, или «Эрмитаж» с цыганскими хорами, или московские пивные, где выпивают море пива и хоры с гармониками поют песнь о разбойнике Кудеяре:
 
...Господу Богу помолимся, —
 
      что такое движение в Москве, как Мейерхольд ставит пьесы, как происходит сообщение по воздуху между Москвой и Кенигсбергом или какие хваты сидят в трестах и т.д.
      Киев такая тихая заводь теперь, темп жизни так непохож на московский, что киевлянам все это непонятно.
      Киев стихает к полуночи. Наутро чиновники идут на службу в свои всерокомпомы, а жены нянчат ребят, а свояченицы, чудом не сокращенные, напудрив носы, отправляются служить в «Ару».
      «Ара» — солнце , вокруг которого, как Земля, ходит Киев. Все население Киева разделяется на пьющих какао счастливцев, служащих в «Аре» (1-й сорт людей), счастливцев, получающих из Америки штаны и муку (2-й сорт), и чернь, не имеющую к «Аре» никакого отношения.
      Женитьба заведующего «Арой» (пятая по счету) — событие, о котором говорят все. Ободранное здание бывшей Европейской гостиницы, возле которого стоят киевские джип-рикши, — великий храм, набитый салом, хинином и банками с надписью «Evaporated milk».
      И вот кончается все это. «Ара» в Киеве закрывается, заведующий-молодожен уезжает в июне на пароходе в свою Америку, а между свояченицами стоит скрежет зубовный. И в самом деле, что будет — неизвестно. Хозрасчет лезет в тихую заводь изо всех щелей, управляющий домом угрожает ремонтом парового отопления и носится с каким-то листом, в котором написано: «Смета в золотом исчислении».
      А какое тут золотое исчисление у киевлян! Они гораздо беднее москвичей. И, сократившись, куда сунется киевская барышня! Плацдарм маленький, и всекомпо-мов на всех не хватит.

АСКЕТИЗМ

      Нэп катится на периферию медленно, с большим опозданием. В Киеве теперь то, что в Москве было в конце 1921 года. Киев еще не вышел из периода аскетизма. В нем, например, еще запрещена оперетка. В Киеве торгуют магазины (к слову говоря, дрянью), но не выпирают нагло «Эрмитажи», не играют в лото на каждом перекрестке и не шляются на дутых шинах до рассвета, напившись «Абрау-Дюрсо».

СЛУХИ

      Но зато киевляне вознаграждают себя слухами. Нужно сказать, что в Киеве целая пропасть старушек и пожилых дам, оставшихся ни при чем. Буйные боевые годы разбили семьи, как нигде. Сыновья, мужья, племянники или пропали без вести, или умерли в сыпняке, или оказались в гостеприимной загранице, из которой не знают, как обратно выбраться, или «сокращены по штату». Никаким компонам старушки не нужны, собес не может их накормить, потому что не такое учреждение собес, чтоб в нем были деньги. Старушкам, действительно, невмоготу, и живут они в странном состоянии: им кажется, что все происходящее — сон. Во сне они видят сон другой — желанную, чаемую действительность. В их головах рождаются картины...
      Киевляне же, надо отдать им справедливость, газет не читают, находясь в твердой уверенности, что там заключается «обман». Но так как человек без информации немыслим на земном шаре, им приходится получать сведения с евбаза (еврейский базар), где старушки вынуждены продавать канделябры.
      Оторванность киевлян от Москвы, тлетворная их близость к местам, где зарождались всякие Тютюники , и, наконец, порожденная 19-м годом уверенность в непрочности земного является причиной того, что в телеграммах, посылаемых с евбаза, они не видят ничего невероятного.
      Поэтому: епископ Кентерберийский инкогнито был в Киеве, чтобы посмотреть, что там делают большевики (я не шучу). Папа римский заявил, что если «это не прекратится», то он уйдет в пустыню. Письма бывшей императрицы сочинил Демьян Бедный...
      В конце концов, пришлось плюнуть и не разуверять.

ТРИ ЦЕРКВИ

      Это еще более достопримечательно, нежели вывески. Три церкви — это слишком много для Киева. Старая, живая и автокефальная, или украинская.
      Представители второй из них получили от остроумных киевлян кличку:
      — Живые попы.
      Более меткого прозвища я не слыхал во всю свою жизнь. Оно определяет означенных представителей полностью — не только со стороны их принадлежности, но и со стороны свойств их характера.
      В живости и проворстве они уступают только одной организации — попам украинским.
      И представляют полную противоположность представителям старой церкви, которые не только не обнаруживают никакой живости, но, наоборот, медлительны, растерянны и крайне мрачны.
      Положение таково: старая ненавидит живую и автокефальную, живая — старую и автокефальную, автокефальная — старую и живую.
      Чем кончится полезная деятельность всех трех церквей, сердца служителей которых питаются злобой, могу сказать с полнейшей уверенностью: массовым отпадением верующих от всех трех церквей и ввержением их в пучину самого голого атеизма. И повинны будут в этом не кто иные, как сами попы , дискредитировавшие в лоск не только самих себя, но самую идею веры.
      В старом, прекрасном, полном мрачных фресок, в Софийском соборе детские голоса — дисканты нежно возносят моления на украинском языке, а из царских врат выходит молодой человек, совершенно бритый и в митре. Умолчу о том, как выглядит сверкающая митра в сочетании с белесым лицом и живыми беспокойными глазами, чтобы приверженцы автокефальной церкви не расстраивались и не вздумали бы сердиться на меня (должен сказать, что пишу я все это отнюдь не весело, а с горечью).
      Рядом — в малой церкви, потолок которой затянут траурными фестонами многолетней паутины, служат старые по-славянски. Живые тоже облюбовали себе места, где служат по-русски. Они молятся за Республику, старым полагается молиться за патриарха Тихона, но этого нельзя ни в коем случае, и думается, что не столько онч молятся, сколько тихо анафемствуют, и, наконец, за что молятся автокефальные, — я не знаю. Но подозреваю. Если же догадка моя справедлива, могу им посоветовать не тратить сил. Молитвы не дойдут. Бухгалтеру в Киеве не бывать .
      В результате в головах киевских евбазных старушек произошло полное затмение. Представители старой церкви открыли богословские курсы; кадрами слушателей явились эти самые старушки (ведь это же нужно додуматься!). Смысл лекций прост — виноват во всей тройной кутерьме — сатана.
      Мысль безобидная, на курсы смотрят сквозь пальцы, как на учреждение, которое может причинить вред лишь его участникам.
      Первую неприятность из-за этих курсов получил лично я. Добрая старушка, знающая меня с детства, наслушавшись моих разговоров о церквах, пришла в ужас, принесла мне толстую книгу, содержащую в себе истолкование ветхозаветных пророчеств, с наказом непременно ее прочитать.
      — Прочти, — сказала она, — и ты увидишь, что антихрист прийдет в 1932 году. Царство его уже наступило.
      Книгу я прочел, и терпение мое лопнуло. Тряхнув кой-каким багажом, я доказал старушке, что, во-первых, антихрист в 1932 году не придет, а во-вторых, что книгу писал несомненный и грязно невежественный шарлатан.
      После этого старушка отправилась к лектору курсов, изложила всю историю и слезно просила наставить меня на путь истины.
      Лектор прочитал лекцию, посвященную уже специально мне, из которой вывел как дважды два четыре, что я не кто иной, как один из служителей и предтеч антихриста, осрамив меня перед всеми моими киевскими знакомыми.
      После этого я дал себе клятву в богословские дела не вмешиваться , какие бы они ни были — старые, живые или же автокефальные.

НАУКА, ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО

      Нет.
      Слов для описания черного бюста Карла Маркса , поставленного перед Думой в обрамлении белой арки, у меня нет. Я не знаю, какой художник сотворил его, но это недопустимо.
      Необходимо отказаться от мысли, что изображение знаменитого германского ученого может вылепить всякий, кому не лень.
      Трехлетняя племянница моя, указав на памятник, неясно говорила:
      — Дядя Карла. Цёрный.

ФИНАЛ

      Город прекрасный, город счастливый. Над разлившимся Днепром, весь в зелени каштанов, весь в солнечных пятнах.
      Сейчас в нем великая усталость после страшных громыхавших лет. Покой.
      Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят, опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город. А память о Петлюре да сгинет .

Комментарии. В. И. Лосев

Киев-город

      Впервые — Накануне. 1923. 6 июля. С подписью: «Михаил Булгаков».
      Печатается по тексту газеты «Накануне».
 
      В дневнике свою поездку в Киев Булгаков отметил очень коротко: «Москва. 24 (11-го) мая. Давно не брался за дневник. 21 апреля я уехал из Москвы в Киев и пробыл в нем до 10 мая. В Киеве делал себе операцию (опухоль за левым ухом). На Кавказ, как собирался, не попал. 12-го мая вернулся в Москву». Но характерно, что именно после приезда из Киева он начал новую тетрадь своего дневника, озаглавив ее: «Мой дневник. 1923 год». Видимо, это была первая дневниковая запись в 1923 г.
      Поездка в родной город и воскрешение в памяти многих важных событий стимулировали дальнейшую работу писателя над романом «Белая гвардия».

Самогонное озеро

Повествование

      В десять часов вечера под Светлое Воскресенье утих наш проклятый коридор. В блаженной тишине родилась у меня жгучая мысль о том, что исполнилось мое мечтанье и бабка Павловна, торгующая папиросами, умерла. Решил это я потому, что из комнаты Павловны не доносилось криков истязуемого ее сына Шурки.
      Я сладострастно улыбнулся, сел в драное кресло и развернул томик Марка Твена. О, миг блаженный, светлый час!..
      ...И в десять с четвертью вечера в коридоре трижды пропел петух.
      Петух — ничего особенного. Ведь жил же у Павловны полгода поросенок в комнате. Вообще Москва не Берлин, это раз, а во-вторых, человека, живущего полтора года в коридоре № 50, не удивишь ничем. Не факт неожиданного появления петуха испугал меня, а то обстоятельство, что петух пел в десять часов вечера. Петух — не соловей и в довоенное время пел на рассвете.
      — Неужели эти мерзавцы напоили петуха? — спросил я, оторвавшись от Твена, у моей несчастной жены.
      Но та не успела ответить. Вслед за вступительной петушиной фанфарой начался непрерывный вопль петуха. Затем завыл мужской голос. Но как! Это был непрерывный басовый вой в до-диез, вой душевной боли и отчаяния, предсмертный тяжкий вой.
      Захлопали все двери, загремели шаги. Твена я бросил и кинулся в коридор.
      В коридоре под лампочкой, в тесном кольце изумленных жителей знаменитого коридора, стоял неизвестный мне гражданин. Ноги его были растопырены, как ижица, он покачивался и, не закрывая рта, испускал этот самый исступленный вой, испугавший меня. В коридоре я расслышал, что нечленораздельная длинная нота (фермато) сменилась речитативом.
      — Так-то, — хрипло давился и завывал неизвестный гражданин, обливаясь крупными слезами, — Христос Воскресе! Очень хорошо поступаете! Так не доставайся же никому!! А-а-а-а!!
      И с этими словами он драл пучками перья из хвоста у петуха, который бился у него в руках.
      Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что петух совершенно трезв. Но на лице у петуха была написана нечеловеческая мука. Глаза его вылезали из орбит, он хлопал крыльями и выдирался из цепких рук неизвестного.
      Павловна, Шурка, шофер, Аннушка, Аннушкин Миша, Дуськин муж и обе Дуськи стояли кольцом в совершенном молчании и неподвижно, как вколоченные в пол. На сей раз я их не виню. Даже они лишились дара слова. Сцену обдирания живого петуха они видели, как и я, впервые.
      Квартхоз квартиры №50 Василий Иванович криво и отчаянно улыбался, хватая петуха то за неуловимое крыло, то за ноги, пытался вырвать его у неизвестного гражданина.
      — Иван Гаврилович! Побойся Бога! — вскрикивал он, трезвея на моих глазах. — Никто твоего петуха не берет, будь он трижды проклят! Не мучай птицу под Светлое Христово Воскресение! Иван Гаврилович, приди в себя!
      Я опомнился первый и вдохновенным вольтом выбил петуха из рук гражданина. Петух взметнулся, ударился грузно о лампочку, затем снизился и исчез за поворотом, там, где Павловнина кладовка. И гражданин мгновенно стих.
      Случай был экстраординарный, как хотите, и лишь поэтому он кончился для меня благополучно. Квартхоз не говорил мне, что я, если мне не нравится эта квартира, могу подыскать себе особняк. Павловна не говорила, что я жгу лампочку до пяти часов, занимаясь «неизвестно какими делами», и что я вообще совершенно напрасно затесался туда, где проживает она. Шурку она имеет право бить, потому что это ее Шурка. И пусть я заведу себе «своих Шурок» и ем их с кашей. «Я, Павловна, если вы еще раз ударите Шурку по голове, подам на вас в суд, и вы будете сидеть год за истязание ребенка», — помогало плохо. Павловна грозилась, что она подаст «заявку» в правление, чтобы меня выселили. «Ежели кому не нравится, пусть идет туда, где образованные».
      Словом, на сей раз ничего не было. В гробовом молчании разошлись все обитатели самой знаменитой квартиры в Москве. Неизвестного гражданина квартхоз и Катерина Ивановна под руки вывели на лестницу. Неизвестный шел, багровый, дрожа и покачиваясь, молча и выкатив убойные, угасающие глаза. Он был похож на отравленного беленой (atropa belladonna).
      Обессилевшего петуха Павловна и Шурка поймали под кадушкой и тоже унесли.
      Катерина Ивановна, вернувшись, рассказала:
      — Пошел мой сукин сын (читай квартхоз — муж Катерины Ивановны), как добрый, за покупками. Купил-таки у Сидоровны четверть. Гаврилыча пригласил — идем, говорит, попробуем. Все люди как люди, а они налакались, прости Господи мое согрешение, еще поп в церкви не звякнул. Ума не приложу, что с Гаврилычем сделалось. Выпили они, мой ему и говорит: чем тебе, Гаврилыч, с петухом в уборную иттить, дай я его подержу. А тот возьми и взбеленись. А, говорит, ты, говорит, петуха моего хочешь присвоить? И начал выть. Что ему почудилось, Господь его ведает!..
      В два часа ночи квартхоз, разговевшись, выбил все стекла, избил жену и свой поступок объяснил тем, что она заела ему жизнь. Я в это время был с женою у заутрени, и скандал шел без моего участия. Население квартиры дрогнуло и вызвало председателя правления. Председатель правления явился немедленно. С блестящими глазами и красный, как флаг, посмотрел на посиневшую Катерину Ивановну и сказал:
      — Удивляюсь я тебе, Василь Иваныч. Глава дома и не можешь с бабой совладать.
      Это был первый случай в жизни нашего председателя, когда он не обрадовался своим словам. Ему лично, шоферу и Дуськину мужу пришлось обезоруживать Василь Иваныча, причем он порезал себе руку (Василь Иваныч, после слов председателя, вооружился кухонным ножом, чтобы резать Катерину Ивановну: «Так я ж ей покажу»).
      Председатель, заперев Катерину Ивановну в кладовке Павловны, внушал Иванычу, что Катерина Ивановна убежала, а Василь Иваныч заснул со словами:
      — Ладно. Я ее завтра зарежу. Она моих рук не из бежит.
      Председатель ушел со словами:
      — Ну и самогон у Сидоровны. Зверь самогон.
      В три часа ночи явился Иван Сидорыч. Публично заявляю: если бы я был мужчина, а не тряпка, я, конечно, выкинул бы Ивана Сидорыча вон из своей комнаты. Но я его боюсь. Он самое сильное лицо в правлении после председателя. Может быть, выселить ему и не удастся (а может, и удастся, черт его знает!), но отравить мне существование он может совершенно свободно. Для меня же это самое ужасное. Если мне отравят существование, я не могу писать фельетоны, а если я не буду писать фельетоны, то произойдет финансовый крах.
      — Драсс... гражданин журналист, — сказал Иван Сидорыч, качаясь, как былинка под ветром. — Я к вам.
      — Очень приятно.
      — Я насчет эсперанто...
      — ?
      — Заметку бы написа... статью... Желаю открыть общество... Так и написать. Иван Сидорыч, эсперантист, желает, мол...
      И вдруг Сидорыч заговорил на эсперанто (кстати: удивительно противный язык).
      Не знаю, что прочел эсперантист в моих глазах, но только он вдруг съежился, странные кургузые слова, похожие на помесь латинско-русских слов, стали обрываться, и Иван Сидорыч перешел на общедоступный язык.
      — Впрочем... извин... с... я завтра.
      — Милости просим, — ласково ответил я, подводя Ивана Сидорыча к двери (он почему-то хотел выйти через стену).
      — Его нельзя выгнать? — спросила по уходе жена.
      — Нет, детка, нельзя.
      Утром в девять праздник начался матлотом , исполненным Василием Ивановичем на гармонике (плясала Катерина Ивановна), и речью вдребезги пьяного Аннушкиного Миши, обращенной ко мне. Миша от своего лица и от лица неизвестных мне граждан выразил мне свое уважение.
      В 10 пришел младший дворник (выпивший слегка), в 10 час. 20 мин. старший (мертво-пьяный), в 10 час. 25 мин. истопник (в страшном состоянии, молчал и молча ушел, 5 миллионов, данные мною, потерял тут же в коридоре).
      В полдень Сидоровна нахально недолила на три пальца четверть Василию Ивановичу. Тот тогда, взяв пустую четверть, отправился куда следует и заявил:
      — Самогоном торгуют. Желаю арестовать.
      — А ты не путаешь? — мрачно спросили его где следует. — По нашим сведениям, самогону в вашем квартале нету.
      — Нету? — горько усмехнулся Василий Иванович. — Очень даже замечательны ваши слова.
      — Так вот и нету. И как ты оказался трезвый, ежели у вас самогон? Иди-ка лучше — проспись. Завтра подашь заявление, которые с самогоном.
      — Тэк-с... понимаем, — сказал, ошеломленно улыбаясь, Василий Иваныч. — Стало быть, управы на их нету? Пущай недоливают. А что касается, какой я трезвый, понюхайте четверть.
      Четверть оказалась «с явно выраженным запахом сивушных масел».
      — Веди! — сказали тогда Василию Ивановичу. И он привел.
      Когда Василий Иванович проснулся, он сказал Катерине Ивановне:
      — Сбегай к Сидоровне за четвертью.
      — Очнись, окаянная душа, — ответила Катерина Ивановна. — Сидоровну закрыли.
      — Как? Как же они пронюхали? — удивился Василий Иванович.
      Я ликовал. Но ненадолго. Через полчаса Катерина Ивановна явилась с полной четвертью. Оказалось, что забил свеженький источник у Макеича через два дома от Сидоровны. В 7 час. вечера я вырвал Наташу из рук ее супруга пекаря Володи. («Не сметь бить!!», «Моя жена» и т.д.)
      В 8 час. вечера, когда грянул лихой матлот и заплясала Аннушка, жена встала с дивана и сказала:
      — Больше я не могу. Сделай что хочешь, но мы должны уехать отсюда.
      — Детка, — ответил я в отчаянии. — Что я могу сделать? Я не могу достать комнату. Она стоит 20 миллиардов, я получаю четыре. Пока я не допишу романа , мы не можем ни на что надеяться. Терпи.
      — Я не о себе, — ответила жена. — Но ты никогда не допишешь романа. Никогда. Жизнь безнадежна. Я приму морфий.
      При этих словах я почувствовал, что я стал железным.
      Я ответил, и голос мой был полон металла:
      — Морфию ты не примешь, потому что я тебе этого не позволю. А роман я допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, что от него небу станет жарко.
      Затем помог жене одеться, запер дверь на ключ и замок, попросил Дусю первую (не пьет ничего, кроме портвейна) смотреть, чтобы замок никто не ломал, и увез жену на три дня праздника на Никитскую к сестре .

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

      У меня есть проект. В течение двух месяцев я берусь произвести осушение Москвы если не полностью, то на 90%.
      Условия: во главе стану я. Штат помощников подберу я сам из студентов. Жалованье им нужно положить очень высокое (рублей 400 золотом. Дело оправдает). 100 человек. Мне — квартиру в три комнаты с кухней и единовременно 1000 рублей золотом. Пенсию жене, в случае, если меня убьют.
      Полномочия неограниченные. По моему ордеру брать немедля. Судебное разбирательство в течение 24 часов, и никаких замен штрафом.
      Я произведу разгром всех Сидоровн и Макеичей и отраженный попутный разгром «Уголков», «Цветков Грузии», «Замков Тамары» и т. под. мест.
      Москва станет как Сахара, и в оазисах под электрическими вывесками «Торговля до 12 час. ночи» будет только легкое красное и белое вино.

Комментарии. В. И. Лосев

Самогонное озеро

      Впервые — Накануне. 1923. 29 июля. С подписью: «Мих. Булгаков». Фельетон датирован: «1923, июль».
      Переиздан в сб.: Булгаков М.Трактат о жилище. М.; Л., 1926.
      Печатается по тексту газеты «Накануне».
 
      Булгаков многократно описывал знаменитую квартиру №50 в своих сочинениях, но так ярко, как он это сделал в «Самогонном озере», рассказал впервые. Некоторые эпизоды из жизни квартиры зафиксированы у него в дневнике. 29 октября 1923 г.: «Сегодня впервые затопили. Я весь вечер потратил на замазывание окон. Первая топка ознаменовалась тем, что знаменитая Аннушка оставила на ночь окно в кухне настежь открытым. Я положительно не знаю, что делать со сволочью, что населяет эту квартиру...» Из письма к Н. А. Земской: «...у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь». Из воспоминаний Т. Н. Лаппа: «Эта квартира не такая, как остальные, была. Это бывшее общежитие, и была коридорная система: комнаты направо и налево. По-моему, комнат семь было и кухня... [Наша комната] — от входа четвертая, предпоследняя, потому что в первой коммунист один жил, потом милиционер с женой, потом Дуся рядом с нами... а потом уже мы... В основном в квартире рабочие жили. А на той стороне коридора, напротив, жила такая Горячева Аннушка. У нее был сын, и она все время его била, а он орал. И вообще, там невообразимо что творилось. Купят самогону, напьются, обязательно начинают драться, женщины орут: „Спасите! Помогите!" Булгаков, конечно, выскакивает, бежит вызывать милицию. А милиция приходит — они закрываются на ключ и сидят тихо. Его даже оштрафовать хотели...»

Псалом

Псалом

      Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:
      — Можно зайти?
      — Можно, пожалуйте.
      Поют дверные петли.
      — Иди и садись на диван!
      (От двери.) — А как я по паркету пойду?
      — А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?
      — Нициво.
      — Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?
      (Тягостная пауза.) — Я ревел.
      — Почему?
      — Меня мама наслепала.
      — За что?
      (Напряженнейшая пауза.) — Я Сурке ухо укусил.
      — Однако.
      — Мама говорит, Сурка — негодяй. Он дразнит меня, копейки поотнимал.
      — Все равно, таких декретов нет, чтоб из-за копеек уши людям кусать. Ты, выходит, глупый мальчик.
      (Обида.) — Я с тобой не возусь.
      — И не надо.
      (Пауза.) — Папа приедет, я ему сказу. (Пауза.) Он тебя застрелит.
      — Ах, так. Ну, тогда я чай не буду делать. К чему? Раз меня застрелят...
      — Нет, ты цай делай.
      — А ты выпьешь со мной?
      — С конфетами? Да?
      — Непременно.
      — Я выпью.
      На корточках два человеческих тела — большое и маленькое. Музыкальным звоном кипит чайник, и конус жаркого света лежит на странице Джерома Джерома.
      — Стихи-то ты, наверное, забыл?
      — Нет, не забыл.
      — Ну, читай.
      — Ку... Куплю я себе туфли...
      — К фраку.
      — К фраку и буду петь по ноцам...
      — Псалом.
      — Псалом... И заведу... себе собаку...
      — Ни...
      — Ни-ци-во-о...
      — Как-нибудь проживем.
      — Нибудь как. Пра-зи-ве-ем.
      — Вот именно. Чай закипит, выпьем. Проживем.
      (Глубокий вздох.) — Пра-зи-ве-ем.
      Звон. Джером. Пар. Конус. Лоснится паркет.
      — Ты одинокий.
      Джером падает на паркет. Страница угасает.
      (Пауза.) — Это кто же тебе говорил?
      (Безмятежная ясность.) — Мама.
      — Когда?
      — Тебе пуговицу когда присивала. Присивала. Присивает, присивает и говорит Натаске...
      — Тэк-с. Погоди, погоди, не вертись, а то я тебя обварю... Ух!
      — Горяций, ух!
      — Конфету какую хочешь, такую и бери.
      — Вот я эту больсую ходу.
      — Подуй, подуй, и ногами не болтай.
      (Женский голос за сценой.) — Славка!
      Стучит дверь. Петли поют приятно.
      — Опять он у вас. Славка, иди домой!
      — Нет, нет, мы с ним чай пьем.
      — Он же недавно пил.
      (Тихая откровенность.) — Я... не пил.
      — Вера Ивановна. Идите чай пить.
      — Спасибо, я недавно...
      — Идите, идите, я вас не пущу...
      — Руки мокрые... белье я вешаю.
      (Непрошеный заступник.) — Не смей мою маму тянуть.
      — Ну, хорошо, не буду тянуть... Вера Ивановна, садитесь...
      — Погодите, я белье повешу, тогда приду.
      — Великолепно. Я не буду тушить керосинку.
      — А ты, Славка, выпьешь, иди к себе. Спать. Он вам мешает.
      — Я не месаю. Я не салю.
      Петли поют неприятно. Конусы в разные стороны. Чайник безмолвен.
      — Ты уже спать хочешь?
      — Нет, я не хоцу. Ты мне сказку расскази.
      — А у тебя уже глаза маленькие.
      — Нет. Не маленькие. Расскази.
      — Ну, иди сюда, ко мне. Голову клади. Так. Сказку? Какую же тебе сказку рассказать? А?
      — Про мальчика, про того...
      — Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя так и быть.
      Ну-с, так вот, жил, стало быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка.
      — Угу... Как меня?
      — ...Довольно красивый, но был он, к величайшему сожалению, драчун. И дрался он чем ни попало — кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды по лестнице девочку из восьмого номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.
      — Она сама дерется...
      — Погоди. Это не о тебе речь идет.
      — Другой Славка?
      — Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да... Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять. А Славка все-таки не унимался. И дошло дело до того, что в один прекрасный день Славка поссорился с Шуркой, тоже мальчик такой был, и, не долго думая, хвать его зубами за ухо, и пол-уха как не бывало. Гвалт тут поднялся. Шурка орет. Славку порют, он тоже орет... Кой-как приклеили Шуркино ухо синдетиконом. Славку, конечно, в угол поставили... И вдруг — звонок. И является совершенно неизвестный господин с огромной рыжей бородой и в синих очках и спрашивает басом: «А позвольте узнать, кто здесь будет Славка?» Славка отвечает: «Это я — Славка». «Ну, вот что, — говорит, — Славка, я — надзиратель за всеми драчунами, и придется мне тебя, уважаемый Славка, удалить из Москвы. В Туркестан». Видит Славка, дело плохо, и чистосердечно раскаялся. «Признаюсь, — говорит, — что дрался я и на лестнице играл в копейки, а маме бессовестно наврал — сказал, что не играл... Но больше этого не будет, потому что я начинаю новую жизнь». — «Ну, — говорит надзиратель, — это другое дело. Тогда тебе следует награда за чистосердечное твое раскаяние». И немедленно повел Славку в наградной раздаточный склад. И видит Славка, что там видимо-невидимо разных вещей. Тут и воздушные шары, и автомобили, и аэропланы, и полосатые мячики, и велосипеды, и барабаны. И говорит надзиратель: «Выбирай, что твоя душа хочет». А вот что Славка выбрал, я и забыл...
      (Сладкий, сонный бас.) — Велосипет!
      — Да, да, вспомнил, — велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: «Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?» А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: «Право держи!» Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит...
      — Уже?..
      Петли поют. Коридор. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.
      — Боже мой. Давайте, я его раздену.
      — Приходите же. Я жду.
      — Поздно...
      — Нет, нет... И слышать не хочу...
      — Ну, хорошо.
      Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитиль. Джером не нужен — лежит на полу. В слюдяном окне керосинки маленький, радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как-нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни — пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: «Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург». Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, а три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть...
      Как радостно спели петли...
      Конусов нет. В слюдяном окошке черная мгла. Давно замолк чайник.
      Свет лампы тысячью маленьких глазков глядит сквозь реденький сатинет.
      — Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть...
      — Вот поеду в Петербург, опять буду играть...
      — Вы не поедете в Петербург. У Славки на шее такие же завитки, как и у вас. А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9