Москва Краснокаменная. Рассказы, фельетоны 20-х годов
ModernLib.Net / Отечественная проза / Булгаков Михаил Афанасьевич / Москва Краснокаменная. Рассказы, фельетоны 20-х годов - Чтение
(стр. 2)
— Могу рекомендовать марку… И залетали вокруг нас пробки, как бабочки. Пал Васильич меня обнял и кричит: — Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе.
Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А я в тресте и царь, и Бог! А трестовый его приятель гаркнул «верно!» — и от восторга бокал об пол и вдребезги. Что тут с Пал Васильичем сделалось! — Что, — кричит, — ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил и счастлив? А. Ха. Ха. Гляди!! И с этими словами вазу на ножке об пол — раз! А трестовый приятель — бокал! А Пал Васильич — судок! А трестовый — бокал! Очнулся я только, когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман — о-д-и-н м-и-л-л-и-а-р-д девятьсот двенадцать миллионов. Да-с. Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки и вдруг вытаскивает пять сотенных и мне: — Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь! Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену — сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него — вторая пара на щеке. И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу! — Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!! И как боком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут! И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда — неизвестно. Начисто память отшибло… И просыпаюсь я дома! Половина третьего. И голова — Боже ты мой! — поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман — хвать. Тут они — пятьсот! Ну, думаю — здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул. И вот ночью звонок… А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова. И через дверь, босиком, спрашиваю: — Тетя, вы? И из-за двери голос незнакомый: — Да. Откройте. Открыл я и оцепенел… — Позвольте… — говорю, а голоса нету, — узнать, за что же?.. Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал: — А пятьсот из них я передал гражданину такому-то — это мне, стало быть! Хотел было я крикнуть: ничего подобного!! И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу! Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому: — Приобщите к делу. И мне: — Потрудитесь одеться. Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью «Комендатура». Тут и осмелился я спросить: — Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?.. А этот сквозь зубы и насмешливо: — О, пустяки. Да и не касается это вас. А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное — растрата! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он — негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда — чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором. — Сокращение штатов. И кроме того, что было… Даже странно… И задом повернулся и к телефону. Помертвел я… получил ликвидационные… за две недели вперед 105 и вышел. И вот с тех пор без перерыва и хожу… и хожу. И ежели еще неделька так, думаю, то я на себя руки наложу!..
Комментарии. В. И. Лосев
Чаша жизни
Впервые — «Литературное приложение» к газете «Накануне». 1922. № 33. 31 декабря. С подписью: «Михаил Булгаков». Перепечатано в «Новой вечерней газете» (Владивосток) (1923. 27 февраля). Печатается по тексту «Литературного приложения» к «Накануне».
Под стеклянным небом
Жулябия в серых полосатых брюках и шапке, обитой вытертым мехом, с небольшим мешочком в руках. Физиономия, словно пчелами искусанная, и между толстыми губами жеваная папироска. Мимо блестящего швейцара просунулась фигурка. В серой шинели и в фуражке с треснувшим пополам козырьком. На лице беспокойство, растерянность. Самогонный нос. Несомненно, курьер из какого-нибудь учреждения. Жулябия, метнув глазами, зашаркала резиновыми галошами и подсунулась к курьеру. — Что продаешь? — Облигацию… — ответил курьер и разжал кулак. Из него выглянула сизая облигация. — Почем? — жулябины глаза ввинтились в облигацию. — Сто десять бы… — квакнул, заикнувшись, курьер. Боевые искры сверкнули в глазах на распухшем лице. — Симпатичное лицо у тебя, вот что я тебе скажу, — заговорила жулябия, — за лицо тебе предлагаю: девяносто рубликов. Желаешь? Другому бы не дала. Но ты мне понравился. У курьера рот от изумления стал круглым под мочальными усами. Он машинально повернулся к зеркальному окну магазина; ища в нем своего отражения. Веселые огни заиграли в жулябиных глазах. Курьер отразился в зеркале во всем очаровании своего симпатичного лица под перебитым козырьком. — По рукам? — стремительно произвела второй натиск жулябия. — Да как же… Господи, — ведь давали-то нам по сто двадцать пять… — Чудак! Давали! Дать и я тебе дам за сто двадцать пять. Хоть сию минуту. Ты, брат, не забывай, что давать — это одно, а брать — совсем другое. — Да ведь они в мае двести будут… — Это резонно! — победно рявкнула жулябия, — так вот, даю тебе совет: держи ее до мая! И тут жулябия круто вильнула на 180 градусов и сделала вид, что уходит. Но на курьера уже наплывали двое новых ловцов. Бронзовый лик юго-восточного человека и расплывчатый бритый московский блин. Поэтому жулябия круто сыграла назад. — Вот последнее мое слово. Чтобы не ходил ты тут и не страдал, даю тебе еще два рублика. Мой трамвай. Исключительно потому, что ты — хороший человек. — Давайте! — пискнул в каком-то отчаянии курьер и двинул фуражку на затылок.
* * * В бесконечных продолговатых стеклянных крышах торговых рядов — бледный весенний свет. На балконе над фонтаном медный оркестр играет то нудные вальсы, то какую-то музыкальную гнусность — «попурри из русских песен», от которой вянут уши. Вокруг фонтана непрерывное шарканье и шелест. Ни выкриков, ни громкого говора. Но то и дело проходящие фигуры начинают бормотать: — Куплю доллары, продам доллары. — Куплю займ, банкноты куплю. И чаще всего таинственнее, настороженнее: — Куплю золото. Продам золото… — Золото… золото… золото… золото… Золота не видно, золота не слышно, но золото чувствуется в воздухе. Незримое золото где-то тут бьется в крови. Выныривает в куцей куртке валютчик и начинает волчьим шагом уходить по проходу вбок от фонтана. За ним тащится другая фигура. В укромном пустом углу у дверей, ведущих к памятнику Минина и Пожарского, остановка. Из недр куцего пальто словно волшебством выскакивает золотой диск. Вот оно, золото. Фигура вертит в руках, озираясь, золотушку с царским портретом. — А она, того… хорошая? Куцее пальто презрительно фыркает: — Здесь не Сухаревка. Я их сам не делаю. Фигура боязливо озирается, наклоняется и легонько бросает монетку на пол. Мгновенный, ясный золотой звон. Золото! Монетка исчезает в кармане пальто. Куцее пальто мнет и пересчитывает дензнаки. Быстро расходятся. И снова беспрерывное кружение у фонтана. И шепот, шепот… Золото… золо… зо…
* * * Один из коридоров-рядов загорожен. У загородки сидит загадочно улыбающийся гражданин с билетной книжкой в руках. Угодно идти совершать операции на бирже, пожалуйте билет за 40 лимонов. Вне огороженного пространства операции не поощряются ни в какой мере. Но ведь нельзя же людям запретить гулять в рядах возле фонтана! А если люди бормочут, словно во сне? Опять-таки никакого криминала в этом обнаружить нельзя. Идет гражданин и шепчет, даже ни к кому не обращаясь: — Куплю мелкое серебро… Куплю мелкое серебро… Мало ли оригиналов!.. Среди сомнамбулических джентльменов появляются дамы салонного вида с тревожными глазами. Жены чиновников — случайные валютчицы. Или пришли продать золотушки, что на черный день хранились в штопаных носках в комоде, или, обуреваемые жадностью, пришли купить одну-две монеты. Нажужжали знакомые в уши, что десятка растет, растет… растет… Золото… золото… — Золото, Марь Иванна, надо купить. Это дело верное. Марь Иванна жмется в темный угол в рядах. Марь Иванна звякнет монеткой об пол. — А она не обтертая? — Вы, мадам… — обижается валютчик, — довольно странно с вашей стороны, мадам! — Ну, ну, вы не обижайтесь! Да вот царь тут какой-то странный. Выражение лица у него… — Я, мадам, ему выражения лица не делал. Обыкновенное выражение. Марь Иванна торопливо вытаскивает из сумочки скомканные бумажки. Монетка исчезает на дне сумочки. В толпе профессионалов мелькают случайные фуражки с вытертыми околышами. Все по тому же случайному золотому делу. Мелькают подкрашенные и бледные ночные бабочки-женщины. Обыкновенные прохожие, что сквозным током идут через галереи с Николаевской на Ильинку, покупатели в бесчисленные магазины Гума в рядах. Они смешиваются, сталкиваются, растворяются в гуще валютчиков, вертящихся у фонтана и в галереях. Среди них профессионалы всех типов и видов. Московские в шапках с наушниками, с мрачной думой в глазах, с неряшливыми небритыми лицами, темные восточные, западные и южные люди. Вытертые, ветром подбитые пальто и дорогие бобровые воротники. Сухаревские ботинки-лепешки и изящная лаковая обувь. Седые и безусые. Наглые и вежливые. Медлительные и неуловимые, как ртуть. Профессионалы. Ничем не занимаются, ничем не интересуются, кроме золота, золота, золота. Часами бродят у фонтана. Выглядывают, высматривают, выклевывают.
* * * В пять часов дня. Когда в куполах еще полный серо-матовый, дневной, весенний, стеклянный свет, в галереях светло, гулко. В окнах магазинов горят лампы. На углу у фонтана в витринах играют золотые искры на портсигарах, кубках, подстаканниках, на камнях-самоцветах. Из кафе пахнет жареным. Лотереи-аллегри с полубутылочками кислого вина и миниатюрными коробками конфет бойко торгуют. Но вот сверлит свисток. Конец черной бирже на сегодняшний день. Из-за загородки сыпят биржевики. Конец и фонтанной чернейшей бирже, что торгует шепотом и озираясь. Еще шелестит торопливо: — Золото… золото. Еще ловят быстрыми взглядами покупателей. Десятка прыгнула на 15 лимонов вверх. Но уже редеет толпа. Расползаются к выходам черные шубы, серые пальто. Пустеют коридоры. Звонко стучат шаги. Ближе весенний вечер, и в стеклянном продолговатом, мелко переплетенном небе нежно и медленно разливается вечерняя заря.
Комментарии. В. И. Лосев
Под стеклянным небом
Впервые — Накануне. 1923. 24 апреля. С подписью: «Булгаков Михаил». Печатается по тексту газеты «Накануне».
Бенефис лорда Керзона
Ровно в шесть утра поезд вбежал под купол Брянского вокзала. Москва. Опять дома. После карикатурной провинции без газет, без книг, с дикими слухами — Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить. Вот они, извозчики. На Садовую запросили 80 миллионов. Сторговался за полтинник. Поехали. Москва. Москва. Из парков уже идут трамваи. Люди уже куда-то спешат. Что-то здесь за месяц новенького? Извозчик повернулся, сел боком, повел туманные, двоедушные речи. С одной стороны, правительство ему нравится, но с другой стороны — шины полтора миллиарда! Первое Мая ему нравится, но антирелигиозная пропаганда «не соответствует». А чему, неизвестно. На физиономии написано, что есть какая-то новость, но узнать ее невозможно. Пошел весенний благодатный дождь, я спрятался под кузов, и извозчик, помахивая кнутом, все рассказывал разные разности, причем триллионы называл «триллиардами» и плел какую-то околесину насчет патриарха Тихона, из которой можно было видеть только одно, что он — извозчик — путает Цепляка, Тихона и епископа Кентерберийского.
И вот дома. А никуда я больше из Москвы не поеду. В десять простыня «Известий», месяц в руках не держал. На первой же полосе — «Убийство Воровского!»
Вот оно что. То-то у извозчика — физиономия. В Москве уже знали вчера. Спать не придется днем. Надо идти на улицу, смотреть, что будет. Тут не только Воровский. Керзон. Керзон. Керзон. Ультиматум. Канонерка. Тральщики. К протесту, товарищи!! Вот так события! Встретила Москва. То-то показалось, что в воздухе какое-то электричество! И все-таки сон сморил. Спал до двух дня. А в два проснулся и стал прислушиваться. Ну да, конечно, со стороны Тверской — оркестр. Вот еще. Другой. Идут, очевидно. В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком, сколько хватал глаз, катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен. Масса старых знакомых, октябрьских и майских, но среди них мельком новые, с изумительной быстротой изготовленные, с надписями, весьма многозначительными. Проплыл черный траурный плакат: «Убийство Воровского — смертный час европейской буржуазии». Потом красный: «Не шутите с огнем, господин Керзон. Порох держим сухим». Поток густел, густел, стало трудно пробираться вперед по краю тротуара. Магазины закрылись, задернули решетками двери. С балконов, с подоконников глядели сотни голов. Хотел уйти в переулок, чтобы окольным путем выйти на Страстную площадь, но в Мамонтовском безнадежно застряли ломовики, две машины и извозчики. Решил катиться по течению. Над толпой поплыл грузовик-колесница. Лорд Керзон в цилиндре, с раскрашенным багровым лицом, в помятом фраке, ехал стоя. В руках он держал веревочные цепи, накинутые на шею восточным людям в пестрых халатах, и погонял их бичом. В толпе сверлил пронзительный свист. Комсомольцы пели хором:
Пиши, Керзон, но знай ответ:
Бумага стерпит, а мы нет!
На Страстной площади навстречу покатился второй поток. Шли красноармейцы рядами без оружия. Комсомольцы кричали им по складам:
Да здрав-ству-ет Крас-на-я Ар-ми-я!! Милиционер ухитрился на несколько секунд прорвать реку и пропустить по бульвару два автомобиля и кабриолет. Потом ломовикам хрипло кричал: — В объезд! Лента хлынула на Тверскую и поплыла вниз. Из переулка вынырнул знакомый спекулянт, посмотрел: знамена, многозначительно хмыкнул и сказал: — Не нравится мне это что-то… Впрочем, у меня грыжа. Толпа его затерла за угол, и он исчез. В Совете окна были открыты, балкон забит людьми. Трубы в потоке играли «Интернационал», Керзон, покачиваясь, ехал над головами. С балкона кричали по-английски и по-русски: — Долой Керзона!! А напротив на балкончике под обелиском Свободы Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над толпой надтреснутым басом:
…британ-ский лев вой!
Ле-вой! Ле-вой!
— Ле-вой! Ле-вой! — отвечала ему толпа. Из Столешникова выкатывалась новая лента, загибала к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он вырос опять на балкончике и загремел: — Вы слышали, товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон! И стал объяснять: — Из-под маски вежливого лорда глядит клыкастое лицо!! Когда убивали бакинских коммунистов…
Опять загрохотали трубы у Совета. Тонкие женские голоса пели: — Вставай, проклятьем заклейменный! Маяковский все выбрасывал тяжелые, как булыжники, слова, у подножия памятника кипело, как в муравейнике, и чей-то голос с балкона прорезал шум: — В отставку Керзона!! В Охотном во всю ширину шли бесконечные ряды, и видно было, что Театральная площадь залита народом сплошь. У Иверской трепетно и тревожно колыхались огоньки на свечках, и припадали к иконе с тяжкими вздохами четыре старушки, а мимо Иверской через оба пролета Вознесенских ворот бурно сыпали ряды. Медные трубы играли марши. Здесь Керзона несли на штыках, сзади бежал рабочий и бил его лопатой по голове. Голова в скомканном цилиндре моталась беспомощно в разные стороны. За Керзоном из пролета выехал джентльмен с доской на груди: «Нота», затем гигантский картонный кукиш с надписью: «А вот наш ответ». По Никольской удалось проскочить, но в Третьяковском опять хлынул навстречу поток. Тут Керзон мотался на веревке на шесте. Его били головой о мостовую. По Театральному проезду в людских волнах катились виселицы с деревянными скелетами и надписями: «Вот плоды политики Керзона». Лакированные машины застряли у поворота на Неглинный в гуще народа, а на Театральной площади было сплошное море. Ничего подобного в Москве я не видал даже в октябрьские дни. Несколько минут пришлось нырять в рядах и закипающих водоворотах, пока удалось пересечь ленту юных пионеров с флажками, затем серую стену красноармейцев и выбраться на забитый тротуар у Центральных бань. На Неглинном было свободно. Трамваи всех номеров, спутав маршруты, поспешно уходили по Неглинному. До Кузнецкого было свободно, но на Кузнецком опять засверкали красные пятна и посыпались ряды. Рахмановским переулком на Петровку, оттуда на бульварное кольцо, по которому один за другим шли трамваи. У Страстного снова толпы. Выехала колесница — клетка. В клетке сидели Пилсудский, Керзон, Муссолини.
Мальчуган на грузовике трубил в огромную картонную трубу. Публика с тротуаров задирала головы. Над Москвой медленно плыл на восток желтый воздушный шар. На нем была отчетливо видна часть знакомой надписи: «…всех стран соеди…» Из корзины пилоты выбрасывали листы летучек, и они, ныряя и чернея на голубом фоне, тихо падали в Москву.
Комментарии. В. И. Лосев
Бенефис лорда Керзона
Впервые — Накануне. 1923. 19 мая. С подписью: «Михаил Булгаков». Фельетон имеет дату «12 мая 1923 г.» Печатается по тексту газеты «Накануне».
Булгаков с 21 апреля по 10 мая 1923 г. был в Киеве, в первый раз после мимолетного свидания с родным городом в сентябре 1921 г. Эта поездка имела важные творческие последствия для писателя — и для создания романа «Белая гвардия», и для написания других произведений. Но, возвратившись в Москву, он попал в водоворот текущих политических событий, которые с блеском описывал для газеты «Накануне».
Комаровское дело
С начала 1922 года в Москве стали пропадать люди. Случалось это почему-то чаще всего с московскими лошадиными барышниками или подмосковными крестьянами, приезжавшими покупать лошадей. Выходило так, что человек и лошади не покупал, и сам исчезал. В то же время ночами обнаруживались странные и неприятные находки — на пустырях Замоскворечья, в развалинах домов, в брошенных, недостроенных банях на Шаболовке оказывались смрадные, серые мешки. В них были голые трупы мужчин. После нескольких таких находок в Московском уголовном розыске началась острая тревога. Дело было в том, что все мешки с убитыми носили на себе печать одних и тех же рук — одной работы. Головы были размозжены, по-видимому, одним и тем же тупым предметом, вязка трупов была одинаковая — всегда умелая и аккуратная — руки и ноги притянуты к животу. Завязано прочно, на совесть. Розыск начал работать по странному делу настойчиво. Но времени прошло немало, и свыше тридцати человек улеглись в мешки среди груд замоскворецких кирпичей. Розыск шел медленно, но упорно. Мешки вязались характерно — так вяжут люди, привычные к запряжке лошадей. Не извозчик ли убийца? На дне некоторых мешков нашлись следы овса. Большая вероятность — извозчик. Двадцать два трупа уже нашли, но опознали из них только семерых. Удалось выяснить, что все были в Москве по лошадиному делу. Несомненно — извозчик. Но больше никаких следов. Никаких нитей абсолютно от момента, когда человек хотел купить лошадь, и до момента, когда его находили мертвым, не было. Ни следа, ни разговоров, ни встреч. В этом отношении дело, действительно, исключительное. Итак — извозчик. Трупы в Замоскворечье, опять в Замоскворечье, опять. Убийца — извозчик, живет в Замоскворечье. Агентская широкая петля охватила конные площади, чайные, стоянки, трактиры. Шли по следам замоскворецкого извозчика. И вот в это время очередной труп нашли со свежей пеленкой, окутывающей размозженную голову. Петля сразу сузилась — искали семейного, у него недавно ребенок. Среди тысячи извозчиков нашли. Василий Иванович Комаров, легковой, проживал на Шаболовке в доме № 26. Извозным промыслом занимался странно — почти никогда не рядился, но на конной площади часто бывал. Деньги имел всегда. Пил много. Ночью на 18 мая в квартиру на Шаболовку явилась агентура с ордером окружной милиции, якобы по поводу самогонки. Легковой встретил их с невозмутимым спокойствием. Но когда стали открывать дверь в чуланчик на лестнице, он, выпрыгнув со второго этажа в сад, ухитрился бежать, несмотря на то, что квартиру оцепили. Но ловили слишком серьезно и в ту же ночь поймали в подмосковном Никольском, у знакомой молочницы Комарова. Застали Комарова за делом. Он сидел и писал на обороте удостоверения личности показание о совершенных им убийствах и в этом показании зачем-то путал и оговаривал своих соседей. В Москве на Шаболовке в это время агенты осматривали последний труп, найденный в чулане. Когда чулан открывали, убитый был еще теплый.
* * * Пока шло следствие, Москва гудела словом «Комаров-извозчик». Говорили женщины о наволочках, полных денег, о том, что Комаров кормил свиней людскими внутренностями и т. д. Все это, конечно, вздор. Но та сущая правда, что выяснилась на следствии, такого сорта, что уж лучше были бы и груды денег в наволочках, и даже гнусная кормежка свиней или какие-нибудь зверства, извращения. Оно, пожалуй, было бы легче, если б было запутанней и страшней, потому что тогда стало бы понятно самое страшное во всем этом деле — именно сам этот человек, Комаров (несущественная деталь: он, конечно, не Комаров Василий Иванович, а Петров Василий Терентьевич. Фальшивая фамилия, вероятно, след уголовного, черного прошлого… Но это неважно, повторяю). Никакого желания нет писать уголовный фельетон, уверяю читателя, но нет возможности заняться ничем другим, потому что сегодня неотступно целый день сидит в голове желание все-таки этого Комарова понять. Он, оказывается, рогожи специальные имел, на эти рогожи спускал из трупов кровь (чтобы мешков не марать и саней); когда позволили средства, для этой же цели купил оцинкованное корыто. Убивал аккуратно и необычайно хозяйственно: всегда одним и тем же приемом, одним молотком по темени, без шума и спешки, в тихом разговоре (убитые все и были эти интересовавшиеся лошадьми люди. Он предлагал им на конной свою лошадь и приглашал их для переговоров на квартиру) наедине, без всяких сообщников — услав жену и детей. Так бьют скотину. Без сожаления, но и без всякой ненависти. Выгоду имел, но не фантастически большую. У покупателя в кармане была приблизительно стоимость лошади. Никаких богатств у него в наволочках не оказалось, но он пил и ел на эти деньги и семью содержал. Имел как бы убойный завод у себя. Вне этого был обыкновенным плохим человеком, каких миллионы. И жену, и детей бил и пьянствовал, но по праздникам приглашал к себе священников, те служили у него, он их угощал вином. Вообще был богомольный, тяжелого характера человек. Репортеры, фельетонисты, обыватели щеголяли две недели словом «человек-зверь». Слово унылое, бессодержательное, ничего не объясняющее. И настолько выявлялась эта мясная хозяйственность в убийствах, что для меня лично она сразу убила все эти несуществующие «зверства», и утвердилась у меня другая формула «и не зверь, но и ни в коем случае не человек». Никак нельзя назвать человеком Комарова, как нельзя назвать часами одну луковицу, из которой вынут механизм.
* * * Эту формулу для меня процесс подтвердил. Предстал перед судом футляр от человека — не имеющий в себе никаких признаков зверства. Впрочем, может быть, какие-нибудь особенные, доступные специалисту-психиатру черты и есть, но на обыкновенный взгляд — пожилой обыкновенный человек, лицо неприятное, но не зверское, и нет в нем никаких признаков вырождения. Но когда это создание заговорило перед судом, и в особенности захихикало сиплым смешком, хоть и не вполне, но в значительной мере (не знаю, как другим), мне стало понятно, что это значит, — «не человек». Когда его первая жена отравилась, оно — это существо — сказало: — Ну и черт с ней! Когда существо женилось второй раз, оно не поинтересовалось даже узнать, откуда его жена, кто она такая. — Мне-то что, детей, что ли, с ней крестить! (Смешок.) — Раз и квас! (На вопрос, как убивал. Смешок.) — Хрен его знает! (На многие вопросы эта идиотская поговорка. Смешок.) — Человечиной не кормили ваших поросят? — Нет (хи-хи!)… да если б кормил, я бы больше поросят завел… (хи-хи!) Дальше — больше. Все в жизни — этот залихватский, гнусный «хрен», сопровождаемый хихиканьем. Оказывается, людей кругом нет. Есть «чудаки» и «хомуты». Презирает. Какая тут «звериность»! Если б зверино ненавидел и с яростью убивал, не так бы оскорбил всех окружающих, как этим изумительным презрением. Собаку — животное — можно было бы замучить этим из ряда выходящим невниманием, которым Комаров награждал окружающих людей. Жена его — «римско-католическая пани» (хи-хи). «Много кушает». Ни злобы, ни скупости. «Пусть кушает возле меня эта римско-католическая рвань». Злобы нет, но «оплеухи иногда я ей давал». Детей бил «для науки». — Зачем убивали? Тут сразу двойное. Но все понятно. Во-первых, для денег. Во-вторых, вот «не любил людей». Вот, бывают такие животные, что убить его — двойная прибыль: и польза, и сознание, что избавишься от созерцания неприятного Божьего создания. Гусеница, скажем, или змея… Так Комарову — люди. Словом, создание — мираж в оболочке извозчика. Хроническое, холодное нежелание считать, что в мире существуют люди. Вне людей. Жуткий ореол «человека-зверя» исчез. Страшного не было. Но необычайно отталкивающее.
* * * Изъять. Он боялся? Нет. Он — сильное, не трусливое существо. По-моему, над интервьюерами, следствием и судом полегоньку даже глумился. Иногда чепуху какую-то городил. Но вяло. С усмешечкой. Интересуетесь? Извольте. «Цыганку бы убить или попа»… Зачем? «Да так»… И чувствуется, что никакой цыганки убивать ему вовсе не хотелось, равно как и попа, а так — насели с вопросами «чудаки», он и говорит первое, что взбредет на ум. Интервьюер спросил, что он думает о том, что его ожидает. «Э… все поколеем!» Равнодушен, силен, не труслив и очень глупый в человеческом смысле. Прибаутки его ни к селу ни к городу, мысли скупые, нелепые. И на человеческой глупости блестящая, великолепная амальгама того специфического смрадного хамства, которым пропитаны многие, очень многие замоскворецкие мещане!.. все это чуйки, отравленные большими городами. Что касается силы. В одну из ночей, не знаю, после какого именно убийства, вез запакованный обескровленный труп к Москве-реке. Милиционер остановил: — Что везешь? — А ты, дурной, — мягко ответил Комаров, — пощупай. Милиционер был действительно «дурной». Он потрогал мешок и пропустил Комарова. Потом Комаров стал ездить с женой.
* * * Вследствие этих поездок на скамье рядом с Комаровым оказалась Софья Комарова. Лицо тоже знакомое. Не раз на Сухаревке, на Домниковке, на Смоленском приходилось видать такие длинные, унылые лица, желтые бабьи лица, окаймленные платком. Комарова выводили, когда Софья давала показания, и, несмотря на это, сложилось впечатление, что она чего-то не договаривала. Думается, что никаких особенных тайн, впрочем, она не скрыла. Во время убийств Комаров ее высылал вместе с ребятами. А может быть, и помогала временами — прибрать, замыть после работы. Дело — женское. Ну, и вот эти поездки. «Так… дурочка… слабая», — определил ее муж. Несомненно, над тупой, пустой «римско-католической» бабой висела камнем воля мужа.
* * * Приговор? Ну, что тут о нем толковать. Приговор в первый раз вынесли Комарову, когда милиция под конвоем повезла его, чтобы он показал, где закопал часть трупов (несколько убитых он зарыл близ своей квартиры на Шаболовке). Словно по сигналу, слетелась толпа. Вначале были выкрики, истерические вопли баб. Затем толпа зарычала потихоньку и стала наваливаться на милицейскую цепь — хотела Комарова рвать. Непостижимо, как удалось милиции отбить и увезти Комарова. Бабы в доме, где я живу, тоже вынесли приговор «сварить живьем». — Зверюга. Мясорубка. У этих тридцати пяти мужиков сколько сирот оставил, сукин сын. На суде три психиатра смотрели: — Совершенно нормален. Софья — тоже. Значит… — Василия Комарова и жену его Софью к высшей мере наказания, детей воспитывать на государственный счет. От души желаю, чтобы детей помиловал тяжкий закон наследственности. Не дай Бог походить им на покойных отца и мать.
Комментарии. В. И. Лосев
Комаровское дело
Впервые — Накануне. 1923. 20 июня. С подписью: «Михаил Булгаков». Печатается по тексту газеты «Накануне».
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|